Читальный зал. выпуск 8-й

Читальный Зал
ЭТОТ ВЫПУСК ЧИТАЛЬНОГО ЗАЛА ПОСВЯЩЁН ПОЭТУ БОРИСУ СЛУЦКОМУ

1.ПОЭТЫ
=============
БОРИС СЛУЦКИЙ (1919 -1986)
----------------------------------------------
http://litera.ru/stixiya/authors/sluckij.html
страницы" - 1961
http://skill21.narod.ru/1/2-8.htm - Антологтя рус.поэзии
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1994/3/slucky.html
http://magazines.russ.ru/arion/1997/3/stihi.html
http://www.rvb.ru/np/publication/02comm/01/08slutzky.htm
http://vivovoco.nns.ru/VV/PAPERS/LITRA/SLU3_W.HTM -
книга стихов "НЕОКОНЧЕННЫЕ СПОРЫ"
http://www.vestnik.com/issues/1999/0525/win/banch.htm
http://www.ijc.ru/sluzky.html -
Борис Слуцкий как зеркало советского еврейства

+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

СОВЕСТЬ

Начинается повесть про совесть.
Это очень старый рассказ.
Временами, едва высовываясь,
совесть глухо упрятана в нас.
Погруженная в наши глубины,
контролирует все бытие.
Что-то вроде гемоглобина.
Трудно с ней, нельзя без нее.
Заглушаем ее алкоголем,
тешем, пилим, рубим и колем,
но она на распил, на распыл,
на разлом, на разрыв испытана,
брита, стрижена, бита, пытана,
все равно не утратила пыл.

* * *
Я был плохой приметой,
я был травой примятой,
я белой был вороной,
я воблой был вареной.
Я был кольцом на пне,
я был лицом в окне
на сотом этаже...
Всем этим был уже.

А чем теперь мне стать бы?
Почтенным генералом,
зовомым на все свадьбы?
Учебным минералом,
положенным в музее
под толстое стекло
на радость ротозею,
ценителю назло?

Подстрочным примечаньем?
Привычкою порочной?
Отчаяньем? Молчаньем?
Нет, просто - строчкой точной,
не знающей покоя,
волнующей строкою,
и словом, оборотом,
исполненным огня,
излюбленным народом,
забывшим про меня...

            ЛОШАДИ В ОКЕАНЕ
                И.Эренбургу

Лошади умеют плавать,
Но - не хорошо. Недалеко.

"Глория" - по-русски - значит "Слава",-
Это вам запомнится легко.

Шёл корабль, своим названьем гордый,
Океан стараясь превозмочь.

В трюме, добрыми мотая мордами,
Тыща лощадей топталась день и ночь.

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!
Счастья все ж они не принесли.

Мина кораблю пробила днище
Далеко-далёко от земли.

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.
Лошади поплыли просто так.

Что ж им было делать, бедным, если
Нету мест на лодках и плотах?

Плыл по океану рыжий остров.
В море в синем остров плыл гнедой.

И сперва казалось - плавать просто,
Океан казался им рекой.

Но не видно у реки той края,
На исходе лошадиных сил

Вдруг заржали кони, возражая
Тем, кто в океане их топил.

Кони шли на дно и ржали, ржали,
Все на дно покуда не пошли.

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их -
Рыжих, не увидевших земли.
1950
 
* * *
Умирают мои старики -
Мои боги, мои педагоги,
Пролагатели торной дороги,
Где шаги мои были легки.
Вы, прикрывшие грудью наш возраст
От ошибок, угроз и прикрас,
Неужели дешевая хворость
Одолела, осилила вас?
Умирают мои старики,
Завещают мне жить очень долго,
Но не дольше, чем нужно по долгу,
По закону строфы и строки.
Угасают большие огни
И гореть за себя поручают.
Орденов не дождались они -
Сразу памятники получают.
 
*****
Старухи без стариков
Старух было много, стариков было мало
То, что гнуло старух, стариков ломало.
Старики умирали, хватаясь за сердце,
А старухи, рванув гардеробные дверцы,
Доставали костюм, выходной, суконный,
Покупали гроб дорогой, дубовый,
И глядели в последний, как- лежит закоавый,
Прижимая лацкан рукой пудовой.
Постепенно образовались квартиры,
А потом из них слепились кварталы,
Где одни старухи молитвы твердили,
Боялись воров, о смерти болтали.
Они болтали о смерти, словно
Она с ними чай пила ежедневно,
Такая же тощая, как Анна Петровна,
Такая же грустная, как Марья Андревна.
Вставали рано, словно матросы,
И долго, темные, словно индусы,
Чесали гребнем чахлые косы,
Катали в пальцах старые бусы.
Ложились рано, словно солдаты,
А спать не спали долго-долго,
Катая в мыслях какие-то даты,
Какие-то вехи любви и долга.
И вся их длинная,
Вся горевая,
Вся их радостная,
Вся трудовая
Вставала в звонах ночного трамвая.
На миг
бессонницы не прерывая.
 
* * *
Широко известен в узких кругах,
Как модерн, старомоден,
Крепко держит в слабых руках
Тайны всех своих тягомотин.
Вот идет он, маленький, словно великое
Герцогство Люксембург.
И какая-то скрипочка в нем пиликает,
Хотя в глазах запрятан испуг.
Смотрит на меня. Жалеет меня.
Улыбочка на губах корчится.
И прикуривать даже не хочется
От его негреющего огня.

                ПРОЗАИКИ
                Исааку Бабелю, Артему Веселому,
                Ивану Катаеву, Александру Лебеденко

Когда русская проза пошла в лагеря:
в лесорубы,
      а кто половчей - в лекаря.
в землекопы,
      а кто потолковей - в шоферы,
в парикмахеры или актеры,-
вы немедля забыли свое ремесло.
Прозой разве утешишься в горе!
Словно утлые щепки, вас влекло и несло,
вас качало поэзии море.

По утрам, до поверки, смирны и тихи,
вы на нарах писали стихи.
От бескормиц, как палки тощи и сухи,
вы на марше слагали стихи.
Из любой чепухи
вы лепили стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал
рифму к рифме и строку к строке.
То начальство стихом до костей пробирал,
то стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат.
Словно уголь, он в шахтах копался.
Точно так же на фронте, из шага солдат,
он рождался
      и в строфы слагался.

А хорей вам за пайку заказывал вор,
чтобы песня была потягучей,
чтобы длинной была, как ночной разговор,
как Печора и Лена - текучей.

* * *
Подумайте, что звали высшей мерой
Лет двадцать или двадцать пять подряд.
Добро? Любовь?
Нет. Свет рассвета серый
И звук расстрела.
Мы будем мерить выше этой высшей,
А мера будет лучше и верней.
А для зари, над городом нависшей,
Употребленье лучшее найдем.

          ПАМЯТЬ

Я носил ордена.
После - планки носил.
После - просто следы этих планок носил,
А потом гимнастерку до дыр износил.
И надел заурядный пиджак.

А вдова Ковалева все помнит о нем,
И дорожки от слез - это память о нем,
Сколько лет не забудет никак!

И не надо ходить. И нельзя не пойти.
Я иду. Покупаю букет по пути.
Ковалева Мария Петровна, вдова,
Говорит мне у входа слова.

Ковалевой Марии Петровне в ответ
Говорю на пороге:- Привет!-
Я сажусь, постаравшись к портрету -
                спиной,

Но бессменно висит надо мной
Муж Марии Петровны,
Мой друг Ковалев,
Не убитый еще, жив-здоров.
В глянцевитый стакан наливается чай,
А потом выпивается чай. Невзначай.

Я сижу за столом,
Я в глаза ей смотрю,
Я пристойно шучу и острю.
Я советы толково и веско даю -
У двух глаз,
У двух бездн на краю.
И, утешив Марию Петровну как мог,
Ухожу за порог.
1956

В ШЕСТЬ ЧАСОВ УТРА ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Убили самых смелых, самых лучших,
А тихие и слабые - спаслись.
По проволоке, ржавой и колючей,
Сползает плющ, карабкается ввысь.
Кукушка от зари и до зари
Кукует годы командиру взвода
И в первый раз за все четыре года
Не лжет ему, а правду говорит.

Победу я отпраздновал вчера.
И вот сегодня, в шесть часов утра
После победы и всего почета -
Пылает солнце, не жалея сил.
Над сорока мильонами могил
Восходит солнце,
                не знающее счета.

             ПРО ЕВРЕЕВ

Евреи хлеба не сеют,
Евреи в лавках торгуют,
Евреи раньше лысеют,
Евреи больше воруют.

Евреи - люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.

Я все это слышал с детства,
Скоро совсем постарею,
Но все никуда не деться
От крика: "Евреи, евреи!"

Не торговавши ни разу,
Не воровавши ни разу,
Ношу в себе, как заразу,
Проклятую эту расу.

Пуля меня миновала,
Чтоб говорили нелживо:
"Евреев не убивало!
Все воротились живы!"

----------*****-------------
         У Абрама, Исака и Якова
         сохранилось немногое от
         Авраама, Исаака и Яакова -
         почитаемых всюду господ.
         Уважают везде Авраама -
         прародителя и мудреца,
         обижают повсюду Абрама
         как вредителя и подлеца.
                1952-1953
-----------------
Созреваю или старею -
Прозреваю в себе еврея.
Я-то думал, что я пробился.
Я-то думал, что я прорвался.
Не пробился я, а разбился,
Не прорвался я, а сорвался.
Я, шагнувший одной ногою
То ли в подданство,
То ли в гражданство,
Возвращаюсь в безродье родное,
Возвращаюсь из точки в пространство.
------------------------------
Пятиконечная звезда с шестиконечной поспорили
на кладбище еврейском,
кто просияет среди ночи вечной
покойным острякам и юморескам.
Пятиконечная звезда:
майоры госбезопасности,
а также просто врачи, поэты, забияки, ёры
и конармейцы башенного роста.
Шестиконечная звезда
раввины, а также их безграмотная паства,
та, что по части прописей - невинна,
но уважает вещное богатство.
Сначала наступала пентаграмма,
а могендовид защищался вяло,
и все редели в метриках Абрамы,
и фининспектор побивал менялу.
Но видно, что-то знает
и готовит не менее исконный и извечный,
похожий на отмычку могевдовид -
все шесть концов звезды шестиконечной.
-----------------------------------------
Жид крещеный, что вор прощенный -
все равно он - рецидивист,
и Христос его - извращенный,
наглый, злой, как разбойничий свист.
Но сумевший успешно выкрасть
облачения и кресты,
не умеет похитить
хоть немножечко доброты.
Жид крещеный - что конь леченый -
сколько бы ни точил он ляс,
как ни шествовал бы облаченный
в многошумный синтетик ряс,
проще с нами, просто жидами,
что давно, еще при Адаме,
не добром торговали и злом,
только фактом, только числом.
-----------------------------------
Еврейским хилым детям,
Ученым и очкастым,
Отличным шахматистам,
Посредственным гимнастам,
Советую заняться
Коньками, греблей, боксом,
На ледники подняться,
По травам бегать босым.
Почаще лезьте в драки,
Читайте книг немного,
Зимуйте, словно раки,
Идите с веком в ногу,
Не лезьте из шеренги
И не сбивайте вех.
Ведь он еще не кончился,
Двадцатый страшный век.
-----------------------------





* * *
Не ведают, что творят,
но говорят, говорят.
Не понимают, что делают,
но все-таки бегают, бегают.

Бессмысленное толчение
в ступе — воды,
и все это в течение
большой беды!

Быть может, век спустя
интеллигентный гот,
образованный гунн
прочтет и скажет: пустяк!
Какой неудачный год!
Какой бессмысленный гул!

О чем болтали!
Как чувства мелки!
Уже летали
летающие тарелки!

         БОГ

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На Мавзолее.
Он был умнее и злее
Того - иного, другого,
По имени Иегова...
Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Однажды я шел Арбатом,
Бог ехал в пяти машинах.
От страха почти горбата
В своих пальтишках мышиных
Рядом дрожала охрана.
Было поздно и рано.
Серело. Брезжило утро.
Он глянул жестоко,- мудро
Своим всевидящим
               оком,
Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом.
С богом почти что рядом.

            * * *

Уменья нет сослаться на болезнь,
таланту нет не оказаться дома.
Приходится, перекрестившись, лезть
в такую грязь, где не бывать другому.

Как ни посмотришь, сказано умно —
ошибок мало, а достоинств много.
А с точки зренья господа-то бога?
Господь, он скажет: «Все равно говно!»

Господь не любит умных и ученых,
предпочитает тихих дураков,
не уважает новообращенных
и с любопытством чтит еретиков.

* * *

Лакирую действительность —
Исправляю стихи.
Перечесть — удивительно —
И смирны и тихи.
И не только покорны
Всем законам страны —
Соответствуют норме!
Расписанью верны!

Чтобы с черного хода
Их пустили в печать,
Мне за правдой охоту
Поручили начать.
Чтоб дорога прямая
Привела их к рублю,
Я им руки ломаю,
Я им ноги рублю,
Выдаю с головою,
Лакирую и лгу...

Все же кое-что скрою,
Кое-что сберегу.
Самых сильных и бравых
Никому не отдам.

Я еще без поправок
Эту книгу издам!

* * *

Покуда над стихами плачут,
Пока в газетах их порочат,
Пока их в дальний ящик прячут,
Покуда в лагеря их прочат, —

До той поры не оскудело,
Не отзвенело наше дело.
Оно, как Польша, не сгинело,
Хоть выдержало три раздела.

Для тех, кто до сравнений лаком,
Я точности не знаю большей,
Чем русский стих сравнить с поляком,
Поэзию родную — с Польшей.

Еще вчера она бежала,
Заламывая руки в страхе,
Еще вчера она лежала
Почти что на десятой плахе.

И вот она романы крутит
И наглым хохотом хохочет.
А то, что было,
То, что будет, —
Про это знать она не хочет.

***

Мир, какой он должен быть,
никогда не может быть,
Мир такой, какой он есть,
как ни повернете - есть.

Есть он - с небом и землей.
Есть он - с прахом и золой,
с жаждущим прежде всего
преобразовать его

фанатичным добряком,
или желчным стариком,
или молодым врачом,
или дерзким скрипачом,

чья мечта всегда была:
скатерть сдернуть со стола.
Эх! Была не была -
сдернуть скатерть со стола

***

Трудно привыкнуть к мысли,
что каждое утро
триста профессионалов
и тьмы графоманов
(среди них - следующие триста профессионоалов)
садятся к столу
писать стихи
т о л ь к о в о д н о й М о с к в е.

С одной стороны,
беспокоиться нечего:
стихи - будут!
Не у тебя, так у соседа.
С трехсот попыток московские поэты
обязательно выполнят норму.
(В запасе грозные тьмы графоманов.)

С другой стороны, московской зари,
наколотой на шпили московских зданий,
т а к м а л о!
Как ее разделить на триста?
(А надо оставить еще графоманам.
Они все равно опишут,
иные даже очень складно.)

Поэзия - не коллективна.
Это - личное дело.
Из десяти тысяч лягушек
не сделаешь одного лосося.
Из двадцати белых зайцев
не слепишь одного белого слона.

Вспомнишь эти пословицы
и - пишешь,
стараясь не думать,
кто ты:
белый слон или белый заяц.

***

- Что вы, звезды?
- Мы просто светим.
- Для чего?
- Нам просто светло. -
Удрученный ответом этим,
самочувствую тяжело.

Я свое свечение слабое
обуславливал
то ли славою,
то ли тем, что приказано мне,
то ли тем, что нужно стране.

Оказалось, что можно просто
делать так, как делают звезды:
излучать без претензий свет.
Цели нет и смысла нет.

Нету смысла и нету цели,
да и светишь ты еле-еле,
озаряя полметра пути.
Так что не трепись, а свети.

             БЕРЕЗКА В ОСВЕНЦИМЕ

Березка над кирпичною стеной,
Случись,
     когда придется,
               надо мной!
Случись на том последнем перекрестке!
Свидетелями смерти не возьму
Платан и дуб.
И лавр мне ни к чему.
С меня достаточно березки.

И если будет осень,
              пусть листок
Спланирует на лоб горячий.
А если будет солнце,
               пусть восток
Блеснет моей последнею удачей.

Все нации, которые - сюда,
Все русские, поляки и евреи,
Березкой восхищаются скорее,
Чем символами быта и труда.

За высоту,
За белую кору
Тебя
   последней спутницей беру.
Не примирюсь со спутницей
                иною!
Березка у освенцимской стены!
Ты столько раз
          в мои
             врастала сны!
Случись,
     когда придется,
               надо мною.
1960

* * *
Почему люди пьют водку?
Теплую, противную -
Полные стаканы
Пошлого запаха
И подлого вкуса?
Потому что она врывается в глотку,
Как добрый гуляка
В баптистскую молельню,
И сразу все становится лучше.
В год мы растем на 12 процентов
(Я говорю о валовой продукции.
Война замедляла рост производства).
Стакан водки дает побольше.
Все улучшается на 100 процентов.
Война не мешает росту производства,
И даже стальные протезы инвалидов

Становятся теплыми живыми ногами -
Всё - с одного стакана водки.

Почему люди держат собаку?
Шумную, нелепую, любящую мясо
Даже в эпоху карточной системы?
Почему в эпоху карточной системы
Они никогда не обидят собаку?
Потому что собака их не обидит,
Не выдаст, не донесет, не изменит,
Любое достоинство выше оценит,
Любой недостаток простит охотно
И в самую лихую годину
Лизнет языком колбасного цвета
Ваши бледные с горя щеки.

Почему люди приходят с работы,
Запирают двери на ключ и задвижку,
И пять раз подряд, семь раз подряд,
Ночь напролет и еще один разок
Слушают стертую, полуглухую,
Черную, глупую патефонную пластинку?
Слова истерлись, их не расслышишь.
Музыка? Музыка еще не истерлась.
Целую ночь одна и та же.
Та, что надо. Другой - не надо.

Почему люди уплывают в море
На два километра, на три километра,
Хватит силы - на пять километров,
Ложатся на спину и ловят звезды
(Звезды падают в соседние волны)?
Потому что под ними добрая бездна.
Потому что над ними честное небо.
А берег далек - его не видно.
О береге можно забыть, не думать.


ЗООПАРК НОЧЬЮ
 
Зоопарк, зверосад, а по правде - так зверотюрьма,-
В полумраке луны показал мне свои терема.
Остров львиного рыка
В океане трамвайного рева
Трепыхался, как рыбка
На песке у сапог рыболова.
И глухое сочувствие тихо во мне подымалось:
Величавость слонов, и печальная птичья малость,

И олень, и тюлень, и любое другое зверье
Задевали и трогали
Сердце мое.
В каждой клетке - глаза -
Словно с углями ящик...
Но проходят часы,
И все меньше горящих,
Потухает и гаснет в звериных глазах,
И несчастье
Спускается на тормозах...
Вот крылами накрыла орленка орлица,

Просто крыльями,
Просто птенца,
Просто птица.
Львица видит пустыню в печальном и спутанном сне.
Белке снится, что стынет
Она на таежной сосне.
И старинное слово: "Свобода!"
И древнее: "Воля!"
Мне запомнились снова
И снова задели до боли.

ГОВОРИТ ФОМА

Сегодня я ничему не верю:
Глазам - не верю.
Ушам - не верю.
Пощупаю - тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь - все без обмана.

Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие - руки по швам - на допросе.
Я спрашиваю - они отвечают.

- Вы верите Гитлеру? - Нет, не верю.
- Вы верите Герингу? - Нет, не верю.
- Вы верите Геббельсу? - О, пропаганда!
- А мне вы верите? - Минута молчанья.
- Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир - пропаганда.

Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волку,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.

Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потому - худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу...
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все - пропаганда. Весь мир - пропаганда.


* * *

И положительный герой,
И отрицательный подлец -
Раздуй обоих их горой -
Мне надоели наконец.

Хочу описывать зверей,
Хочу живописать дубы,
Не ведать и не знать дабы,
Еврей сей дуб иль не еврей,

Он прогрессист иль идиот,
Космополит иль патриот,
По директивам он растет
Или к свободе всех зовет.

Зверь это зверь. Дверь это дверь.
Длину и ширину измерь,
Потом хоть десять раз проверь
И все равно: дверь - это дверь.

А - человек?
Хоть мерь, хоть весь,
Хоть сто анкет с него пиши,
Казалось, здесь он.
Нет, не здесь.
Был здесь и нету ни души.

* * *
Человечество делится на две команды.
На команду "смирно"
И команду "вольно".
Никакие судьи и военкоматы,
Никакие четырехлетние войны
Не перегонят меня, не перебросят
Из команды вольных
В команду смирных.
Уже пробивается третья проседь
И молодость подорвалась на минах,
А я, как прежде, отставил ногу
И вольно, словно в юные годы,
Требую у жизни совсем немного -
Только свободы.

Национальная особенность

Я даже не набрался,
когда домой вернулся:
такая наша раса —
и минусы и плюсы.
Я даже не набрался,
когда домой добрался,
хотя совсем собрался:
такая наша раса.

Пока все пили, пили,
я думал, думал, думал.
Я думал: или — или.
Опять загнали в угол.
Вот я из части убыл.
Вот я до дому прибыл.
Опять загнали в угол:
С меня какая прибыль?

Какой-то хмырь ледащий
сказал о дне грядущем,
что путь мой настоящий —
в эстраде быть ведущим,
или в торговле — завом,
или в аптеке — замом.
Да, в угол был я загнан,
но не погиб, не запил.

И вот за века четверть,
в борьбе, в гоньбе, в аврале,
меня не взяли черти,
как бы они ни брали.
Я уцелел.
Я одолел.
Я — к старости — повеселел.

            * * *

В шести комиссиях я состоял
литературного наследства.
В почетных караулах я стоял.
Для вдов изыскивал я средства.

Я гуманизм освоил прикладной.
Я совесть портативную освоил.
Я воевал, как хлопотливый воин,
упрямый, точный, добрый, пробивной.

Сложите мои малые дела,
всю сутолоку, бестолочь, текучку,
всю суету сует сложите в кучку
и все блага, те, что она дала!

Я сына не растил и деревца
я не сажал. Я просто без конца,
без края и без жалобы, без ропота
не прекращал томительные хлопоты.

Я землю на оси не повернул,
но кое-что я все-таки вернул,
когда ссужал, не требуя возврата,
и воевал, не требуя награды,
и тихо деньги бедному совал,
и против иногда голосовал.

* * *

           Величие души

А как у вас с величием души?
Все остальное, кажется, в порядке,
но, не играя поддавки и прятки,
скажите, как с величием души?

Я знаю, это нелегко, непросто.
Ответить легче, чем осуществить.
Железные канаты проще вить.
Но как там в отношеньи благородства?

А как там с доблестью, геройством,                славой?
А как там внутренний лучится свет?
Умен ли сильный,
угнетен ли слабый?
Прошу ответ.

            Родной язык

В моей профессии - поэзии -
измена Родине несмыслима.
Язык не поезд. Как ни пробуй,
с него не спрыгнешь на ходу.
Родившийся под знаком Пушкина
в иную не поверит истину,
со всеми дохлебает хлебово,
разделит радость и беду.
И я не только достижениями
и восхищен и поражен,
склонениями и спряжениями
склонен, а также сопряжен.
И я не только рубежами,
их расширением прельщен,
но суффиксами, падежами
и префиксами восхищен.
Отечественная история
и широка и глубока
как приращеньем территории,
так и прельщеньем языка.
 
* * *

Начинается длинная, как мировая война,
Начинается гордая, как лебединая стая,
Начинается темная, словно кхмерские письмена,
Как письмо от родителей, ясная и простая
Деятельность.

В школе это не учат,
В книгах об этом не пишут,
Этим только мучат,
Этим только дышат:
Стихами.

Гул, возникший в двенадцать и даже в одиннадцать лет,
Не стихает, не смолкает, не умолкает.
Ты - актер. На тебя взят бессрочный билет.
Публика целую жизнь не отпускает
Со сцены.

Ты - строитель. Ты выстроишь - люди живут
И клянут, обнаружив твои недоделки.
Ты - шарманщик. Из окон тебя позовут,
И крути и крутись, словно рыжая белка
В колесе.

Из профессии этой, как с должности председателя КГБ
Много десятилетий не уходили живыми.
Ты - труба. И судьба исполняет свое на тебе.
На важнейших событьях ты ставишь фамилию, имя,
А потом тебя забывают.
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

Бориса Слуцкого представлять не надо.

Единственный, неповторимый звук его поэзии как раздался 15 августа 1953-го, когда в “Литературной газете” был напечатан “Памятник”, так и не смолкал все последующие годы, а сейчас, после его смерти, зазвучал еще громче и значительнее. Из отличного поэта он становится явлением русской поэзии. И каждая публикация стихов и мемуарной прозы прибавляет новые важные штрихи к его творческому и человеческому портрету.

Он никогда не переставал писать стихи о войне, бывшей не только великим народным подвигом, но и главным делом его молодости. Только разве позже он делал это не так целенаправленно, как в пору, когда создавались его первые книги “Память” (1957) и “Время” (1959), когда его целью было сказать правдивое, точное, жесткое слово о труде, горе и славе этих четырех лет, резко отличающееся от тех равнодушно-радостных слов о победе, которыми убаюкивали общественное сознание в последние годы жизни Сталина. Позже пробитую им брешь в стене сусальной лжи о войне расширяли уже другие поэты и прозаики.
.....
Может быть, как никто из русских писателей второй половины XX века Слуцкий постиг и выразил “образ и давление времени” (Шекспир). Это постижение выражено им в огромном многосмысленном, многофигурном, многоаспектном историческом витраже, рисующем историю советского общества и советского человека за полвека, созданном лирическими и балладными стихотворениями. Во всей своей целостности и объемности витраж этот еще не увиден и не осознан читателем — и по той причине, что еще не все написанное поэтом опубликовано, и потому что отдельные его кусочки разбросаны, не собраны вместе. Настоящая публикация выносит к читателю новые фрагменты этого витража. Полное же его представление народу, для которого он создавался, будем надеяться, дело уже близкого будущего.
                Юрий БОЛДЫРЕВ

ИНОБЫТИЕ ПОЭТА
«Новый Мир» 1994, №3
http://magazines.russ.ru/novyi_mi/1994/3/slucky.html

Памяти Юрия Болдырева

Эта подборка стихов — одна из многих, подготовленных к печати Юрием Болдыревым после кончины Слуцкого. Увидеть ее напечатанной1 Болдырев не успел: в июне 1993 года его не стало.

Стихи Слуцкого говорят сами за себя. Я же хочу сказать о том, кто эту подборку (как и ряд других) подготовил, кому мы обязаны во многом вторым — посмертным — инобытием поэта.

Слуцкому, когда он ушел из жизни, было шестьдесят семь лет. Болдыреву — пятьдесят девять. Слуцкий прошел всю войну, от звонка до звонка, большую часть — на переднем крае. Болдырев — дитя войны, ее голодный выкормыш: болезнь, инвалидный детдом; студенческая юность в Саратове — под неусыпным идеологическим прессом; книжный магазин в том же Саратове, потом Загорск, ближнее Подмосковье... Так до конца жизни...

Участник войны оказался крепче, долговечнее, чем ее дитя. Слуцкого подрубили не фронтовые ранения, а душевные травмы; не нападки грибачевцев (к этому он относился философски — другого от них и не ожидал), — подрубила трагическая, самому себе не прощенная роль в истории с Пастернаком, а окончательно добила смерть жены; от э т о г о удара он так и не оправился.

Болдырев ушел неожиданно, в одночасье, в расцвете сил, в пору ширящейся известности, уже не только критика, но и публициста-историка (многим памятны его статьи в “Известиях”, “Независимой газете”...).

С уходом Слуцкого беднее стала не только поэзия — душевный мир современника, строй его мыслей и чувств... Но вопреки, казалось бы, всем законам элементарной логики читатели и почитатели поэта стали замечать: Слуцкого нет, а стихи его, доселе неизвестные, продолжают выходить, пожалуй, даже регулярнее, чем при жизни поэта. И не какие-нибудь там “варианты”, представляющие разве что академический интерес, — нет, зачастую стихи, словно бы сегодня написанные...

Сейчас эти публикации — уже данность, реальность. Мы воспринимаем их как нечто естественное, само собою разумеющееся, как то, чего не могло не быть. Но для того чтобы они и в самом деле стали реальностью, потребовалось особое, словно бы самим Богом предопределенное не столько стечение о б с т о я т е л ь с т в, сколько — перекрестье х а р а к т е р о в. Не сходство, а именно перекрестье, пересечение. Поэта — и его публикатора.

Слуцкий — и Болдырев. Высокий, крупный, непререкаемый, категоричный в суждениях до нетерпимости. И — приземистый, внешне неказистый, с крестьянской хитринкой в умных, теплых глазах, не сразу даже решивший, чем же он в литературе будет заниматься.

Слуцкий рассуждал вслух — как гвозди вколачивал. Болдырев — слушал, собирал стихи, приводил их в порядок. Собирал впрок, убежденный: им (используя образ Цветаевой) “настанет свой черед”.

Болдырев мог бы повторить вслед за Брюсовым: “Я знаю все мечты”, — но не: “...мне дороги все речи...” Чего не было, того не было. Он на своем стоял твердо. И стиль его прозы (сознательно употребляю здесь этот термин) не язвительный, а раздумчивый, не заклинающий, а приглашающий к соразмышлению.

Есть у нас в многосложном литературном деле когорта публикаторов по призванию — людей, академически сверхоснащенных, жизнь положивших на это нелегкое и не такое уж благодарное дело (поистине “в грамм добыча — в год труды”). Болдырев им не конкурент: он из другого ряда. Рискну предположить: если бы не встреча со Слуцким (именно с ним! и только с ним!), он, быть может, вообще никогда не занялся бы такого рода деятельностью...

Встреча со Слуцким перевернула всю его жизнь. В сбережении поэтического наследия Слуцкого, его систематизации и публикации Болдырев нашел собственное предназначение. Без него мы, возможно, так и не узнали бы вовремя громадной части поэтического наследия Слуцкого — той, которую мы вправе были бы назвать неизвестной, потаенной. А теперь — в значительной мере благодаря усилиям Болдырева — называем возвращенной.

Инобытие поэта стало бытием его публикатора.

А. КОГАН.
«Новый Мир» 1994, №3
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++