Почему мы не японцы?

Михаил Богуш
Готовясь к написанию данного текста, внезапно понял, что выстраиваю тезисы так, словно уже – здесь и сейчас – принимаю участие в принципиальном споре о судьбах мира (мира искусства, по меньшей мере), словно от моей позиции, сформированной ответами на несуществующие, но заведомо мракобесные (на иные реагировать как-то скучно) выпады, действительно зависит что-то важное. Получилось нечто вроде половины диалога, явления, знакомого каждому, кто хоть раз присутствовал при чужом телефонном разговоре: слышны слова лишь одного из собеседников, речь другого представляешь по отдельным репликам протагониста, представляешь в той или иной степени аутентично, но никогда нельзя быть уверенным, что это не спектакль, затеянный специально и исключительно в твою честь. Иными словами, где гарантия, что подразумеваемый антагонист – реальное лицо? Как доказать, что вопросы, помогавшие автору данной статьи обозначить свою позицию, имеют какой-то смысл вне собственно риторических упражнений? – Нигде и никак. Думается, это вопрос веры, по меньшей мере – убеждения. Итак, читатель предупрежден, и мы со спокойной совестью говорим поехали.

 Чем плох эксперимент? – Встречный вопрос: а чем он хорош? Другой встречный вопрос: а кто вам, собственно, сказал, что он плох? Эксперимент в европейском искусстве начиная с эпохи Ренессанса был востребован постоянно, - даже тогда, когда не был в почете официально. Литература – та вообще вся может с легкостью быть представлена как история существования языка, - а раз история, то и существование, получается, не было статичным, так давайте вообще отбросим это мерзкое слово «существование» и с полным правом будем говорить о жизни! – и в этом будет своя великая сермяжная правда; так или иначе Возрождение явилось предтечей нового времени - а новое время, как нам известно, есть время утверждения и расцвета проекта модерна, да, собственно, оно и есть модерн во всем его великолепии, назвать себя новым или современным – дерзости одного порядка – прогресс, движение вперед, постоянное обновление как единственно приемлемый способ организации времени и пространства, - само собой, на искусстве и литературе все это не могло не сказаться. Глупо, однако, сводить эксперимент к концептуальной базе модерна, объявлять его простой иллюстрацией идеи прогресса. – Творческий поиск – вещь необходимая для всякого подлинного творчества, хотя и не абсолютная – ибо креационистские культуры, где она служит доминантой – это еще далеко не все. Иными словами, покуда мы рассматриваем художника как творца, мы не вольны отказывать ему в праве на эксперимент (помнится, теоретики соцреализма пытались доказать обратное, чудесный памятник их стараниям – титанический труд товарища Гладкова «Цемент»), в противном случае рискуем поддаться соблазну тоталитарного ханжества по типу «нашим людям это не…». Только полностью лишенная личностного начала литература может обходиться без нововведений, простым следованием канонам. Такова классическая японская поэзия, таков средневековый эпос разных народов, но русская литература как мы ее знаем имеет совершенно другой облик, другие концептуальные основания. Как ни парадоксально, стремление замыкаться в традиции противоречит традициям отечественной словесности. Русской классической литературе изначально присуща установка на авторское начало, и пусть оно не всегда проявляется на уровне языковой пластики: концептуальное новаторство – тоже новаторство; идейный консерватор Достоевский вольно или невольно открыл собственный дискурс – и мы говорим о его вкладе в литературу. В принципе, любой вклад подразумевает внесение нового, другой вопрос – в каких отношениях это новое находится с плохо забытым старым, с тем культурным контекстом повседневности, который мы именуем традицией.
Самое время определиться с понятиями, дабы понять, против чего воюем.
Традиция. С одной стороны, поле коллективного культурного опыта, питательная среда, насыщенная самовоспроизводящимися аллюзиями, менталитет – образно-символические структуры на пересечении этнического и исторического, в конце концов – сам язык, первейшее условие коммуникации. С другой – оголтелые ревнители старины, в чьих устах «традиция», надо думать, означает нечто совсем иное. Попробуем разобраться. Проект модерна берет свое начало в кризисе средневековой статичности, и уже в XVII – XVIII вв. в полной мере осознает себя проектом. Во всем. И литература не исключение: классицизм, сентиментализм, романтизм – законные дети модерна, все различия между ними блекнут на фоне общности их нарративной природы. Список пополняет реализм, любимая игрушка мастеров иллюзий. Все перечисленное образует традицию модерна – единственный по-настоящему укоренившийся в коллективном бессознательном облик «великой русской литературы» . В этом смысле авангард, отрицая традицию (модерна), следует ее духу, - так ящерица лишается хвоста, чтобы выжить и остаться ящерицей. Кроме того, любой разрыв с традицией иллюзорен (если только перед нами полноценная традиция, а не кодекс a la «Православие, Самодержавие, Народность»), ибо, решившись на такой шаг, художник попадает в вакуум, делая свои произведения в прямом смысле невидимыми, недоступными взгляду, - слово, сказанное вне языка, еще не слово, но уже не молчание – задачка для клинического психолога, лингвистика здесь буксует.

Вообще, история отечественной литературы как нельзя лучше показывает формальный характер оппозиции традиция/новация. Так, представители самых экспериментальных течений серебряного века и выросшие из них ОБЭРИУты лишь по видимости отрицали традицию. Особенно показателен пример с ОБЭРИУтами, чей основной творческий принцип состоял как раз в выворачивании наизнанку устоявшихся всевозможных культурных штампов и прочих устоявшихся конструкций.

Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе
Лежит, монетами звеня.

А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.

(Н. Заболоцкий, «Движение»).

Игра на уровне фраз у Заболоцкого, на уровне ситуаций – у Хармса, имеет под собой обыгрывание и опрокидывание читательских ожиданий, - залогом успешности подобного трюка служит общий для писателя и читателя культурный фон, в противном случае представление не состоится.
Другой пример – Маяковский. Все мы помним его пафосные попытки кого-то там откуда-то там сбросить… и что мы имеем в результате? Замечательные стихи, органично сочетающие культурную преемственность со свежестью взгляда.
Эксперимент. Сознательное стремление модернизировать нечто, либо, отринув это нечто, выйти за его пределы, быть вне его, в идеале – выше его. В действительности, все сложнее. Вообразим, что опыт удался, и некий смелый счастливец смог-таки достичь полной, совершенной нетрадиционности. Помимо того, что все его дальнейшие творения постигнет болезнь абсолютной непрозрачности, и мы, как отмечалось выше, не сможем идентифицировать их как произведения искусства (в лучшем случае речь пойдет об артефактах), сам факт разрыва с традицией потребует ревизии символических оснований и, в конечном счете, обращения к той самой отвергнутой традиции, на сей раз как к элементу аналитического аппарата.
Порочный круг? – Да, несомненно. Выбраться из него, не погрешив против логической корректности рассуждения, едва ли возможно. Вариант – с самого начала не загонять себя в оную западню. На мой взгляд, говорить всерьез о противостоянии эксперимента и традиции имеет смысл лишь по отношению к культурам, в основе которых лежит одна – и только одна - из этих великих интенций. Культура средневековой Европы не знала понятия автора, - и продолжала оставаться великой культурой, породившей представление о шедевре – абсолютном эталоне канонического искусства, построенного по модели подражания и воспроизведения. Тому же принципу, независимо от европейцев, следовали жители страны самураев, Поднебесной империи и еще нескольких славных государств.  Однако позже именно в европейской истории случилось некое событие, - будь то сбой, мутация или же неожиданное, но закономерное развитие ее культурного потенциала, - открывшее дискурс новизны, вторую великую интенцию европейской культуры. Эпоха перелома, получившая вполне модернистское имя нового времени, не могла завершиться без последствий. Да, сам концепт автора, как мы знаем теперь, в век победившего постмодерна, можно сделать объектом критического анализа и деконструкции. Но след, оставленный этим концептом в истории нашей культуры (и литературы в частности) слишком существенен для вынесения за скобки. А если так, если культурный метаконтекст, структурирующий наше повседневное бытие, на правах неотъемлемых элементов включает в себя и эксперимент и традицию, - остается задать последний осмысленный вопрос:
о чем спорим, господа?