Чз 26. роальд мандельштам

Читальный Зал
ЭТОТ ВЫПУСК ЧЗ ПОСВЯЩЁН ПЕТЕРБУРГСКОМУ ЛИТЕРАТУРНО-ХУДОЖЕСТВЕННОМУ АНДЕГРАУНДУ, ПОЭЗИИ И ЖИВОПИСИ 40-50-х годов 20-го века.
*********************************************************
ПАМЯТИ ГЕНИАЛЬНОГО ФОТОГРАФА БОРИСА СМЕЛОВА (1951-1998), с которым посчастливилось общаться последние пять лет до моего отъезда - с 1979 по 1984гг.
На титульной страничке ЧЗ фотоэтюд Бори Смелова

О Борисе Смелове здесь:
http://art-aorta.narod.ru/ppl/smelov/tbc.html
_______________________________________________________
_______________________________________________________


РОАЛЬД МАНДЕЛЬШТАМ
(1932-1961 гг.)

О ПОЭТЕ
==========

Роальд Мандельштам - Яркое и своеобразное явление
поэзии и художественной жизни Ленинграда 1940-1950-х годов.
Короткая биография поэта (1932-1961 гг.) вобрала в себя
наиболее характерные черты советской эпохи: репрессии
(коснувшиеся родных и близких друзей), войну и блокаду,
бездомность и коммунальный быт, голод и болезни, оборвавшие в конце концов эту короткую и артистическую жизнь. Но можно
утверждать, что и сама жизнь и поэзия Роальда Мандельштама
состоялись, состоялись как вызов и опровержение окружающей
'нежизни'. Путем приобщения к традиции Александра Блока,
Николая Гумилева и Осипа Мандельштама. Всепроникающий стиль
сталинского ампира преодолевался поэзией имперского изгнанника Овидия (что, в свою очередь, предвосхитило Иосифа Бродского), монохромность и прозаичность быта - поэтикой А. Грина и Ф.Вийона, поэзией провансальских трубадуров и Ф.-Г. Лорки.
Роальд Мандельштам временами воспринимается экзотическим привоем на обледенелой земле Петербурга-Ленинграда.
Поэт оказал (и оказывает до сих пор) сильнейшее
воздействие на своих друзей-художников, с которыми познакомился в конце 1940-х годов. Литературное наследие Роальда Мандельштама пестрит посвящениями, эпиграммами и шутливыми эпитафиями Рихарду Васми, Александру Арефьеву, Шолому Шварцу, Валентину Громову,Владимиру Шагину и Родиону Гудзенко.

Юрий Новиков, искусствовед

СТИХИ
********************

 * * *

Скоро в небесные раны
Алая хлынет заря.
Золото ночи - бураны
Хлопьями листьев горят.
Вижу: созвездия-кисти
Неба победных знамен,
Их металлический звон.
Бьет листопад в барабаны,
Каждым листом говоря:
- Скоро в небесные раны
Алая хлынет заря!


 * * *

Пустынные улицы мглисты,
А ветер осенний певуч,
Поблекшие вешая листья
На туго натянутый луч.

У осени - медные луны,
А лунная зелень - горька -
Зеленые горькие струны
Ночами висят с потолка.

В звенящие ночи не спится,
Луна заливает постель,
В глазах небылица клубится,
В окне - золотая метель.


 ВОР

Вечер входит в сырые дворы,
Разодетый пестрей петуха,
Но не в тучи закатной поры -
В серебристо-цветные меха.

Он приходит в темнеющий сад.
Попросить у поникших ветвей:
- Дай мне золота, ты, Листопад,
На мониста подруге моей!

Только с ношей ему не уйти,
Перерезав дорогу ему,
Я стою у него на пути,
Все сокровища я отниму.

И монеты из желтой листвы,
И роскошную шубу из туч -
Угрожающим светом блестит
Из-за пояса вырванный луч.


 НОВАЯ ГОЛЛАНДИЯ

Запах камней и металла,
Острый, как волчьи клыки,
- помнишь? -
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
- видишь? -
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
- слышишь? -
Карлики листья куют.
И, листопад принимая
В чаши своих площадей,
Город лежит, как Даная,
В золотоносном дожде.


 * * *

- Эль-Дорадо!
- Эль-Дорадо!
Неужели ты не рада
Звонким жертвам листопада -
Ярким трупикам дорад.

- За ограды,
За ограды!
Рвутся мертвые дорады.
- Эль-Дорадо!
- Эль-Дорадо!

В клетках бьется листопад!


 * * *

Розами громадными увяло
Неба неостывшее литье -
Вечер, догорая за каналом,
Медленно впадает в забытье.

Ярче глаз под спущенным забралом
Сквозь ограды плещет листопад -
Ночь идет, как мамонт Гасдрубала -
Звездоносный плещется наряд.

Что молчат испуганные птицы?
Чьи лучи скрестились над водой? -
В дымном небе плавают зарницы,
Третий Рим застыл перед бедой.


 БУРИМЕ

Радуйтесь ветру, звездному ветру! -
Каждый находит, то что искал:
Город сегодня, город сегодня,
Тонко поющий, лиловый бокал.

Ночь листопада, ночь листопада;
Каждый листок - золотой тамбурин,
Лунные рифы и море заката,
Алые грифы в мире глубин.

Золото в листьях, золото в листьях,
Подвиг и радость, чуждому мер!
Радуйтесь ветру, звездному ветру,
Истина - ветер, жизнь - буриме.

16.09.1954


 * * *

Наше небо - ночная фиалка
Синевой осенившее дом,
Вьется полночь серебрянной галкой
У моста над чугунным ребром.

Наши тучи теплы как перины,
Эта скука - удел городам...
Листопад золотой балериной
Дни и ночи летит по садам.
Наши люди забыли о чести,
Полюбили дешевый уют,
И, мечтая, о призрачной мести,
Наши дети угрюмо растут.
- Вы сегодня совсем, как бараны -
Дураки, подлецы, наркоманы.


 * * *

Я так давно не видел солнца! -
Весь мир запутался в дождях.
Они - косые, как японцы -
Долбят асфальт на площадях.

И сбросив с крыш кошачьи кланы
Искать приюта среди дров,
Морские пушки урагана
Громят крюйт-камеры дворов.


 * * *

Так не крадутся воры -
Звонкий ступает конь -
Это расправил город
Каменную ладонь.

Двинул гранитной грудью
И отошел ко сну...
Талая ночь. Безлюдье.
В городе ждут весну.

- Хочешь, уйдем, знакомясь,
В тысячу разных мест,
Белые копья звонниц
Сломим о край небес.

Нам ли копить тревоги,
Жить и не жить, дрожа, -
Встанем среди дороги,
Сжав черенок ножа!..


 * * *

Звонко вычеканив звезды
Шагом черных лошадей,
Ночь проходит грациозно
По тарелкам площадей.

Над рыдающим оркестром,
Над почившим в бозе днем
Фалды черного маэстро
Вороненым вороньем.

И черней, чем души мавров,
Если есть у них душа,
В тротуары, как в литавры,
Марш просыпался шурша.


 * * *

Ковшом Медведицы отчеркнут,
Скатился с неба лунный серп.
Как ярок рог луны ущербной
И как велик ее ущерб!

На медных досках тротуаров
Шурша, разлегся лунный шелк,
Пятнист от лунного отвара,
От лихорадки лунной желт.

Мой шаг, тяжелый, как раздумье
Безглазых лбов - безлобых лиц,
На площадях давил глазунью
Из луж и ламповых яиц.

- Лети, луна! Плети свой кокон,
Седая вечность - шелкопряд -
Пока темны колодцы окон,
О нас нигде не говорят.


 АЛЬБА

Весь квартал проветрен и простужен,
Мокрый город бредит о заре,
Уронив в лазоревые лужи
Золотые цепи фонарей.

Ни звезды, ни облака, ни звука,
Из-за крыш, похожих на стога,
Вознеслись тоскующие руки -
Колокольни молят о богах.

Я встречаю древними стихами
Солнца ослепительный восход -
Утро с боевыми петухами
Медленно проходит у ворот.


 ЗАКЛИНАНИЕ ВЕТРА

Свет ли лунный навеял грезы,
Сон ли горький тяжелый, как дым -
Плачет небо, роняя звезды,
В спящий город, его сады.

Ночь застыла на черных лужах,
Тьма нависла на лунный гвоздь -
Ветер скован осенней стужей,
Ветер, ветер - желанный гость!

- Бросься, ветер, в глаза каналам,
Сдуй повсюду седую пыль,
Хилым кленам, что в ночь стонали,
Новой сказкой пригрезив быль.

Сморщи, ветер, литые волны,
Взвей полночи больную сонь,
Пасти комнат собой наполни -
Дай несчастным весенний сон.

Серым людям, не ждущим счастья,
Бедным теням, забывшим смех -
Хохот бури, восторг ненастья,
Души слабых - одень в доспех.

Ветер, ветер - ночная птица!
Бей в литавры снесенных крыш -
Дай нам крылья, чтоб вдаль стремиться,
В брызги, громы, взрывая тишь.


  * * *

Когда сквозь пики колоколен
Горячей тенью рвется ночь.
Никто в предчувствиях не волен.
Ничем друг другу не помочь.
О, ритмы древних изречений!
О, песен звонкая тщета!
Опять на улицах вечерних
Прохожих душит темнота.
Раздвинув тихие кварталы,
Фонарь над площадью возник -
Луна лелеет кафедралы,
Как кости мамонтов - ледник.


 * * *

Веселятся ночные химеры,
И скорбит обездоленный кат:
Облака - золотые Галеры -
Уплывают в багровый закат.

Потушив восходящие звезды,
Каменея при полной луне,
Небеса, как огромная роза,
Отцветая, склонилась ко мне.

Где душа бесконечно витает?
Что тревожит напрасную грусть?
Поутру обновленного края,
Я теперь никогда не проснусь.

Там, где день, утомленный безмерно,
Забывается радостным сном -
Осторожный, опустит галерник,
На стеклянное небо весло.

Получившего новую веру,
Не коснется застенчивый кат, -
Уплывают, качаясь, галеры
На багрово-цветущий закат.

01.05.54 г.


 * * *

Я не знал, отчего проснулся
И печаль о тебе легка,
Как над миром стеклянных улиц -
Розоватые облака.

Мысли кружатся, тают, тонут,
Так прозрачны и так умны,
Как узорная тень балкона
От летящей в окно луны.

И не надо мне лучшей жизни,
Сказки лучшей - не надо мне:
В переулке моем - булыжник,
Будто маки в полях Монэ.


 * * *

Розами громадными увяло
Неба неостывшее литье:
Вечер,
Догорая у канала,
Медленно впадает в забытье.
Ни звезды,
Ни облака,
Ни звука -
В бледном, как страдание, окне.
Вытянув тоскующие руки,
Колокольни бредят о луне.


 УТРО

Ночь на исходе
По крышам шагают тучи.
Шлепают жабы - это
Старух покидают сны.
Кошки канючат,
Звенят доспехи -
Сны покидают детей.


 КАЧАНИЯ ФОНАРЕЙ

Белый круг ночной эмали,
Проржавевший от бессониц
И простудного томленья
Перламутровой луны,
Плыл, качаясь, в желтом ветре,
И крылом летучей мыши
Затыкал глазницы дому.
Темнота весенних крыш!

За окном рябые лужи,
Запах лестницы и кошек
(Был серебряный булыжник
В золотистых фонарях).
А за стенкой кто-то пьяный,
В зимней шапке и галошах,
Тыкал в клавиши роялю
И смеялся.


 ПРЕДРАССВЕТНОЕ ПРОБУЖДЕНИЕ

Час чердачной возни:
То ли к дому спешат запоздалые мыши,
То ли серые когти
Рассвета коснулись стены,
То ли дождь подступил
И ломает стеклянные пальцы
О холодный кирпич,
О худой водосток,
О карниз.
Или просто за тридевять стен
И за тридевять лестниц
Скупо звякнула медь,
Кратко щелкнули дверью -
Незнакомый поэт
На рассвете вернулся домой.


 ДИАЛОГ

- Почему у вас улыбки мумий,
А глаза, как мертвый водоем?
- Пепельные кондоры раздумий
Поселились в городе моем.

- Почему бы не скрипеть воротам?
- Некому их тронуть, выходя:
Золотые метлы пулеметов
Подмели народ на площадях.


 АЛЫЙ ТРАМВАЙ

Сон оборвался. Не кончен.
Хохот и каменный лай.
В звездную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай.

Пара пустых коридоров
Мчится, один за другим.
В каждом - двойник командора -
Холод гранитной ноги.

- Кто тут?
- Кондуктор могилы!
Молния взгляда черна.
Синее горло сдавила
Цепь золотого руна.

- Где я? (Кондуктор хохочет).
Что это? Ад или Рай?
- В звездную изморозь ночи
Выброшен алый трамвай!

Кто остановит вагоны?
Нас закружило кольцо.
Мертвый чугунной вороной
Ветер ударил в лицо.

Лопнул, как медная бочка,
Неба пылающий край.
В звездную изморозь ночи
Бросился алый трамвай!


 * * *

Заоблачный край разворочен,
Он как в лихорадке горит:
- В тяжелом дредноуте ночи
Взорвалась торпеда зари.

Разбита чернильная глыба!
И в синем квадрате окна
Всплывает, как мертвая рыба,
Убитая взрывом луна.

А снизу, где рельсы схлестнулись,
И черств площадной каравай,
Сползла с колесованных улиц
Кровавая капля - трамвай.


 * * *

- Что это, лай ли собачий,
Птиц ли охотничих клекот?
- Кто-то над нами заплачет,
Кто-то придет издалека.
- Взвоют ли дальние трубы?
- Воют!
Но только впустую:
Умерших, в черные губы
Белая ночь поцелует.
- Настежь распахнуты двери?
Близится дымное 'завтра'.
- Что там?
- Толпятся деревья!
- Любятся бронтозавры?


 * * *

Тучи. Моржовое лежбище булок.
Еле ворочает даль.
Утром ущелье - Свечной переулок
Ночью - Дарьял, Ронсеваль.

Ночью шеломами грянутся горы.
Ветры заладят свое -
Эти бродяги, чердачные вороны,
Делят сырое белье.

Битой жене - маскарадные гранды
Снятся.
Изящно хотят. -
..............................
Гуси на Ладогу прут с Гельголанда.
Серые гуси летят.

29.04.56 г.


 * * *

Горячие тучи воняют сукном,
По городу бродит кошмар:
Угарные звезды шипят за окном,
Вращается
Каменный шар.

Я знаю, в норе захороненный гном,
Мышонком - в ковровую прель:
'В застенке пытают зарю.
Метроном
Кует серебристую трель'

Меня лихорадит.
- О, сердце, как лед! -
- Мозга пылающий жар! -
Косматое солнце по венам плывет.
Вращается
Каменный
Шар.

10.11.58 г.


 * * *

Вечерами в застывших улицах
От наскучивших мыслей вдали,
Я люблю, как навстречу щурятся
Близорукие фонари.

По деревьям садов заснеженных,
По сугробам сырых дворов
Бродят тени, такие нежные,
Так похожие на воров.

Я уйду в переулки синие,
Чтобы ветер приник к виску,
В синий вечер, на крыши синие,
Я заброшу свою тоску.

Если умерло все бескрайнее
На обломках забытых слов,
Право, лучше звонки трамвайные
Измельчавших колоколов.

февраль 1954


 ЗАМЕРЗШИЕ КОРАБЛИ

Вечер красные льет небеса
В ледяную зелень стекла.
Облетевшие паруса
Серебром метель замела.

И не звезды южных морей,
И не южного неба синь:
В золотых когтях якорей
Синева ледяных трясин.

Облетевшие мачты - сад,
Зимний ветер клонит ко сну,
А во сне цветут паруса -
Корабли встречают весну.

И синее небес моря,
И глаза - синее морей,
И, краснея, горит заря
В золотых когтях якорей.


 * * *

О предзакатная пленница! -
Волосы в синих ветрах...
В синей хрустальной вечернице
Кто-то сложил вечера.

Манием звездного веера
Ветер приносит в полон
Запах морской парфюмерии
В каменный город-флакон.

Пеной из мраморных раковин
Ночь, нарождаясь, бежит -
Маками, маками, маками,
Розами - небо дрожит.

В синей хрустальной вечернице
Яблоки бронзовых лун -
О предзакатная пленница -
Ночь на паркетном полу!

19.04.1954


 * * *

Если луна, чуть жива,
Блекнет в раме оконной -
Утро плетет кружева -
Тени балконов.

Небо приходит ко мне,
Мысли его стрекозы,
Значит, цвести войне
Алой и Белой розы.

Значит - конец фонарям,
Что им грустить, качаясь, -
Льется на мир заря
Золотом крепкого чая.


 НОКТЮРН

Когда перестанет осенний закат кровоточить
И синими станут домов покрасневшие стены, -
Я окна раскрою в лиловую ветренность ночи,
Я в двери впущу беспокойные серые тени.

На ликах зеркал, драпированных бархатом пыли,
Удвою, утрою, арабские цифры тревоги.
И в мерно поющей тоске ожидания милой
Скрипичной струной напрягутся ночные дороги.

Придешь - и поникну, исполненный радости
                мглистой,
Тебе обреченный, не смея молить о пощаде;
Так в лунном саду потускневшее золото листьев:
Дрожащие звезды лучом голубым лихорадит.


 * * *

Я нечаянно здесь - я смотрел
В отраженья серебряных крыш
И совсем от весны заболел,
Как от снега летучая мышь.

Захотелось придти и сказать:
- Извини, это было давно, -
И на небо рукой показать,
И раскрыть голубое окно.
- Извини, это было давно...


 * * *

Дикари! Нас кормят мысли -
Открывайте банки,
Если в них еще не скисли,
Мысли-бумеранги.

На охоту! На охоту!
Смерть - микроцефалам!
Смерть - болванам, идиотам!
нас и так немало!

Только диких кормят мысли -
Проверяйте банки!
У кого мозги не скисли,
К бою, бумеранги!


 ДОН КИХОТ

Помнится, в детстве, когда играли
В рыцарей, верных только одной, -
Были мечты о святом Граале,
С честным врагом - благородный бой.

Что же случилось? То же небо,
Так же над нами звезд не счесть,
Но почему же огрызок хлеба
Стоит дороже, чем стоит честь?

Может быть, рыцари в битве пали
Или, быть может, сошли с ума -
Кружка им стала святым Граалем,
Стягом - нищенская сума?

- Нет! Не о хлебе едином - мудрость.
- Нет! Не для счета монет - глаза:
Тысячи копий осветит утро,
Тайная зреет в ночи гроза.

Мы возвратимся из дальней дали
Стремя в стремя и бронь с броней.
Помнишь, как в детстве, когда играли
В рыцарей, верных всегда одной.


 НОКТЮРН

Он придет, мой противник неведомый,
Взвоет яростный рог в тишине,
И швырнет, упоенный победами,
Он перчатку кровавую мне.

Тьма вздохнет пламенеющей бездною,
Сердце дрогнет в щемящей тоске,
Но приму я перчатку железную
И надену свой черный доспех.

На каком-то откосе мы встретимся
В желтом сумраке звездных ночей,
Разгорится под траурным месяцем
Ображенное пламя мечей.

Разобьются щиты с тяжким грохотом,
Разлетятся осколки копья,
И безрадостным каменным хохотом
Обозначится гибель моя.


 ДОМ ГАРШИНА

С камня на камень, с камня на камень
Крылья ночных фонарей...
Тихи и жутки, злобны и чутки
Темные пасти дверей.

Холод ступенек, пыль на перилах,
Стенка, решетка, пролет...
Смерть расплескала ночные чернила,
В пропасть тихонько зовет.

Здесь он стоял, в бледной улыбке,
Серой тоской занемог -
Огненно-алый, злобный и гибкий,
Проклятый богом цветок.

Красные листья перед рассветом
Дворники смыли со стен.
Спите спокойно, в смерти поэта
Нет никаких перемен.

Спри, не тревожась, сволочь людская -
Потный и сладенький ад!
Всякий философ, томно лаская
Нежный и розовый зад.

С камня на камень, с камня на камень,
Стенка, решетка, пролет...
С камня на камень, с камня на камень
Ночь потихоньку плывет.


 ПЕСНЯ ЛЕГИОНЕРОВ

Тихо мурлычет
Луны самовар,
Ночь дымоходами стонет:
- Вар, а Вар?
- Вар, отдай легионы!

- Нас приласкают вороны,
Выпьют глаза из голов! -
Молча поют легионы
Тихие песни без слов.

Коршуны мчат опахала
И, соглашаясь прилечь,
Падают верные галлы,
Молкнет латиская речь.

Грузные, спят консуляры.
Здесь триумфатора нет!
- Вар! - неоткликнуться Вару -
Кончился список побед.

Тихо мурлычет луны самовар,
Ночь дымоходами стонет:
- Вар, возврати мне их!
- Вар, а Вар?
- Вар, отдай легионы!


 КАТИЛИНА

1. Я полон злорадного чувства,
Читая под пылью, как мел,
Тисненое медью 'Саллюстий' -
Металл угрожающих стрел.

2. О, литеры древних чеканов,
Чьих линий чуждается ржа!
Размеренный шаг ветеранов
И яростный гром мятежа.

3. Я пьян, как солдат на постое,
Травой, именуемой 'трын',
И проклят швейцаром - пустое!
Швейцары не знают латынь.

4. Закатом окованный алым, -
Как в медь, - возвращаюсь домой,
Музейное масло каналов
Чертя золотой головой.

5. А в сквере дорожка из глины,
И кошки, прохожим подстать -
Приветствуя бунт Катилины,
Я сам собирался восстать.

6. Когда на пустой 'канонерке'
Был кем-то окликнут 'Роальд!'
- Привет вам, прохожий Берсеркер!
- Привет вам, неистовый Скальд!

7. Сырую перчатку, как вымя,
Он выдоил в уличный стык.
Мы, видно, знакомы, но имя
Не всуе промолвит язык.

8. Туман наворачивал лисы
На лунных жирок фонарей...
- Вы все еще пишете Висы
С уверенной силой зверей?

9. - Пишу (заскрипев, как телега,
Я плюнул на мокрый асфальт).
А он мне: - Подальше от снега,
Подальше, неистовый Скальд!

10. Здесь в ночи из вара и крема
Мучителен свет фонаря.
На верфях готовы триремы -
Летим в золотые моря!

11. Пускай их (зловещие гномы!)
Свой Новый творят Вавилон...
(Как странно и страшно знакомы
Обломки старинных колонн!)

12. Затихли никчемные речи.
(Кто знает источник причин!)
Мы бросили взоры навстречу
Огням неподвижных пучин.

13. Закат перестал кровоточить
На темный гранит и чугун.
В протяжном молчании ночи
Незыблемость лунных лагун.

14. А звезды, что остро и больно
Горят над горбами мостов, -
Удят до утра колокольни
На удочки медных крестов.

15. Я предан изысканной пытке
Бессмысленный чувствовать страх,
Подобно тоскующей скрипке
В чужих неумелых руках.



16. А где-то труба заиграла:
Стоит на ветру легион -
Друзья опускают забрала
В развернутой славе знамен.

17. Теряя последние силы
На встречу туманного дня...
- Восстаньте, деревья, на вилы -
Туманное небо подняв!

18. На тихой пустой 'канонерке'
Останусь, хромой зубоскал:
- Прощайте, прохожий Берсеркер!
- Прощайте, неистоый Скальд!


 ТРИУМФ

Тяжкой поступью входят трибуны
Легионов, закованых в медь.
На щиты, как осенние луны,
Издалека приходят глядеть.

Впереди - ветераны: легаты
консулаты заморских полков.
Еле зыблются темные латы
Над сверкающим вихрем подков.

И смятенно следят иностранцы,
Как среди равнодушных солдат,
Молча шел Сципион Африканский,
Окруженный друзьями, в сенат.


 ЗОЛОТОЕ РУНО

Я - варвар, рожденный в тоскующем завтра
Под небом, похожим на дамский зонт,
Но помню былое: плывут аргонавты,
Под килем рыдает взволнованный Понт.

И мир, околдованный песней Орфея,
Прозрачен до самого дна
И дремлет, как сказочно-добрая фея,
Влюбленная в песнь колдуна.

И в час неизвестный на берег покатый
Любви приходили помочь
Прекрасная, злая, больная Геката
И чудная царская дочь.

Усталое море спокойно и сонно,
Храпит на седых валунах -
Так спи же: не будет второго Ясона,
Как нет золотого руна!

***
Осень.
Босая осень
В шкуре немейских львиц,
В перьях их медных сосен
(Стрелы Стимфальских птиц).

Ветер монеты сеет...
Осень.
Даная.
Миф.

Гривы садов лысеют.
Ржет полуничный лифт.



     *  *  *

Тучи.
Моржовое лежбище булок.
Еле ворочает даль.
Утром ущелье - Свечной переулок
Ночью - Дарьял, Ронсеваль.

Ночью шеломами грянутся горы.
Ветры заладят свое -
Эти бродяги, чердачные воры,
Делят сырое белье.

Битой жене - маскарадные гранды
Снятся.
Изящно хотят, -
............................

Гуси на Ладогу прут с Гельголанда.
Серые гуси летят.

  1956

* * *

Когда-то в утренней земле
Была Эллада...
Не надо умерших будить,
Грустить не надо.

Проходит вечер, ночь пройдет -
Придут туманы,
Любая рана заживет,
Любая рана.

Зачем о будущем жалеть,
Бранить минувших?
Быть может, лучше просто петь,
Быть может, лучше?

О яркой ветренней заре
На белом свете,
Где цепи тихих фонарей
Качает ветер,

А в желтых листьях тополей
Живет отрада:
- Была Эллада на земле,
Была Эллада...



Сапгир о Р.Мандельштаме
=============================
С этим поэтом я познакомился на страницах альманаха «Аполлон-77», который в 77 году привезла мне от издателя и художника Михаила Шемякина, из Нью-Йорка, какая-то бесстрашная девочка. Огромный том размером «ин-фолио» — через все границы и таможни. Спасибо ей. Так добирался до нас тамиздат в те серьезные годы. И ведь везли, не боялись.

    Вот как писали о поэте Михаил Шемякин и Владимир Петров в своем альманахе: «... В дождливый весенний день 1959-го (или даже 1958 года — точно неизвестно) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет — только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого... Город Петра середины 50-х годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты — все те, кого позднее станут называть оппозиционерами и диссидентами. Северная зима на исходе, повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе «Петербурга Достоевского», опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигурка певца этих ночей и этих рассветов...

    Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы ни побывала «болтайка» — так иронически называли себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А.Арефьев, Р.Гудзенко, В.Гром, В.Шагин и В.Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой — ИХ Петербург!»

Неофициальная поэзия.
http://rvb.ru/np/publication/01text/09/01r_mandelstam.htm



СТИХИ
**********

 Мрачный гость

Мои друзья - герои мифов.
Бродяги,
Пьяницы,
и воры.
Моих молитв иероглифы
Пестрят похабщиной заборы,
Твердя свое
Баранам, прущим на рожон,
Стихи размеренной команды -
Такие песни   не для жен.
- Здесь есть мужья...
- Но есть ли мужи?
(Мой голос зычен,
  груб и прям.)
Дорогу мне!
Не я вам нужен!
Я не пою эпиталам!

ПРОДАВЕЦ ЛИМОНОВ
— Лунные лимоны!
— Медные лимоны!
Падают со звоном —
покупайте их.

Рассыпайте всюду
Лунные лимоны —
Лунно и лимонно
в комнате от них.

— Яркие лимоны!
— Звонкие лимоны!
Если вам ночами
скучно и темно,

Покупайте луны —
Лунные лимоны,
Медные лимоны —
золотое дно.
==========================

АЛЫЙ ТРАМВАЙ. КНИГА СТИХОВ РОАЛЬДА МАНДЕЛЬШТАМА:
++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

Роальд Мандельштам. Стихотворения.
СПб.: Изд-во Чернышева, 1997. - 160 с.; тираж 500 экз.; ISBN 5-85555-031-1.


Тридцать лет по московскому и петербургскому андеграунду ходила легенда о самом одиноком поэте - обитателе ночного Петербурга, читавшем какие-то фантастически красивые стихи нескольким друзьям-художникам, таким же отверженным, как он сам, и умершем от бронхиальной астмы, туберкулеза и одиночества в трущобе на Канонерке. По странной иронии судьбы он был однофамильцем одного из крупнейших русских поэтов ХХ века.

Роальд Мандельштам писал свои стихи в самое, быть может, страшное для русской поэзии десятилетие. Поэтическое подполье в середине 50-х только начинало заселяться - последний поэтический бунт был подавлен еще в конце 30-х (обериуты), и любая попытка писать стихи, не учитывая требований режима, строго пресекалась. На поверхности же царила в основном грубая и трескучая поэзия советского официоза. В такой обстановке появляются два ярчайших, почти гениальных поэта, задавших своим творчеством и судьбой направление развитию двух подпольных поэтических традиций, - москвич Станислав Красовицкий и ленинградец Роальд Мандельштам. Красовицкий, написав в середине пятидесятых некоторое количество незаурядных, порой блестящих стихотворений, ушел в религию и до сих пор не разрешает публиковать свои юношеские шедевры. Мандельштам умер в 1961 году, и о нем практически никто ничего не знает.

Первые публикации появились спустя пятнадцать лет после его смерти - в "Аполлоне-77" Михаила Шемякина. Затем - в "Антологии Голубой Лагуны" Константина Кузьминского - литературного архивариуса с абсолютным поэтическим слухом, одного из хранителей и яростных поклонников творчества Р. Мандельштама. В начале 80-х в Израиле вышла маленькая книжка, собравшая написанные на клочках и подаренные друзьям стихи Мандельштама. Теперь - книга в России, также составленная из чудом избежавших огня рукописей (ходят слухи, что после смерти поэта родственники, побоявшись репрессий, полностью уничтожили его архив). Далеко не бесспорная булгаковская сентенция подтвердилась в данном случае абсолютно - большая часть опубликованного в то время давно подверглась если не огню, то тлению, стихи же Роальда Мандельштама, не став достоянием печатной культуры тогда, становятся таковым сорок лет спустя.

Мандельштам стоит у истоков петербургской поэзии 60-80-х годов, с него начинается так называемый "бронзовый век" русской поэзии. Поэт воплотил в себе все черты подпольной петербургской культуры за двадцать лет до ее расцвета: минимальный круг читателей, интерес к мировой истории, острое ощущение языка как исключительно гибкого и самодостаточного материала (обусловленное отчасти знакомством с мировой традицией, отчасти - уникальной языковой ситуацией в самом Петербурге) , искусство ради искусства (принцип этот, правда, имел здесь не уайльдовский философско-эстетический подтекст, а гораздо более банальный - о славе или писании ради заработка речь не шла, поэтому никакого постороннего смысла в творчестве быть не могло), наконец, воспевание Города, вернее, постоянная попытка угадать в стихах его тайную метафизическую сущность, наличие которой у петербургских поэтов никогда не вызывало сомнений.

Основной жанр Мандельштама - городской пейзаж. Своими урбанистическими стихами (при полном отсутствии любовной лирики) он и должен войти в историю поэзии, ибо до него едва ли кто-нибудь писал про Петербург так:

Запах камней и металла
Острый, как волчьи клыки,
- помнишь?
В изгибе канала
Призрак забытой руки,
- видишь?
Деревья на крыши
Позднее золото льют.
В Новой Голландии
- слышишь?
Карлики листья куют.
Или:

Лунный город фарфоровым стал,
Белоснежным подобием глин,
Не китаец в глазурь расписал
Сероватый его каолин,
Не китаец, привычный к вину,
Распечатал его для людей
И лимоном нарезал луну
На тарелки ночных площадей.
Изысканный стихотворный пейзаж - апокалиптический городской закат, нанесенный на бумагу точными и густыми мазками. Стихи Мандельштама не только подчеркнуто антилиричны, в них почти нет природы и совсем нет человека: единственное живое существо в его мире - старик-тряпичник, собирающий ненужную рухлядь ("Пришел ко двору неизвестный. / Воскликнул: / - Тряпье - бутыл - бан!"). Автор напоминает этого самого старьевщика - стихи его состоят из культурного перегноя, подпочвенного слоя минувших эпох, из вещей, картин и предметов, будто найденных на городской свалке или в пыльном поэтическом хранилище, - вот рваный сапог, вот старинный парфюмерный флакон, вот гумилевский китайский колокольчик в фарфоровых небесах, вот экспрессионистский кровавый закат над городом, вот лунные лимоны, от которых по-северянински "лунно и лимонно", красный трамвай из гумилевского ночного кошмара, "фаянсовых чайников маки" и вечерний колорит раннего Маяковского, а вот - слоны Ганнибала, Арлекин и Коломбина со страниц "Балаганчика", даже гуси прилетают в стихи Мандельштама, кажется, вовсе не "с Гельголанда", а из какой-нибудь русской сказки - из Афанасьева или Бажова. Поэт берет эти осколки ушедших культур и на грани помешательства, будто в жутком наркотическом прозрении, создает из них новое, исполненное какой-то больной красоты и тяжелого "метафизического" кошмара, пространство. Этот вымерший мир настолько самодостаточен, что не имеет выхода, - Роальд Мандельштам, едва ли хоть раз покидавший Петербург, выражает эту мысль вполне определенно. Он фиксирует в своих стихах непостижимую двойственность Петербурга, единство низости и величия, слитость божественной красоты и инфернального ужаса - зловещий петербургский космос вдруг оказывается для поэта Эдемом: "В переулке моем - булыжник, / Будто маки в полях Монэ".

Роальд Мандельштам - русский аналог тех, кого во Франции называли les poetes maudits ("проклятые"): неприятие литературного истеблишмента, ощущение собственной обреченности и избранности одновременно, злая ирония, эпатаж, неврастения, крайняя степень эстетизма, выворачиваемого порой наизнанку, - "эстетика безобразного", максимум цвета и звучания в стихе. Триумф магии и мастерства - игра словами шагающего по проволоке жонглера. Сумасшедшая жизнь и ранняя мучительная смерть - расплата за вдохновение. Пятьсот экземпляров книги Роальда Мандельштама, выпущенных петербургским издательством Чернышева, - запоздалая благодарность литературы еще одному из ее мучеников.

Кирилл Медведев
http://www.russ.ru/journal/zloba_dn/97-12-15/medved.htm
=======================================================

Радио Свобода представляет У истоков ленинградского андеграунда: Роальд Мандельштам

Ведущий Сергей Юрьенен


Как не крадутся позорные волки,

Звонко ступает конь.

Это расправил город

Каменную ладонь.

Дрогнул сырой гранитной грудью,

И отошел ко сну,

Тихая ночь, кругом безлюдье, В городе ждут весну

Маруся Климова:

Роальд Мандельштам родился в сентябре 1932-го года, в Ленинграде. Здесь же умер через 29 лет. Написал около 400 стихотворений.

Роальд Мандельштам:


Хочешь - уйдем, знакомясь,

В тысячу разных мест

Белые копья звонниц

Сломим о край небес

Нам ли копить с тобою тревоги,

Жить и не жить, боясь

Станем спокойно среди дороги, Плюнув на талую грязь...

Маруся Климова:

Другой Мандельштам. Судьба поэта в Ленинграде.

Слова этой песни с популярной кассеты митьков на слуху у многих, однако, видимо, лишь узкий круг посвященных знает автора текста песни, который на кассете обозначен только по имени - в России не самом распространенном - "Роальд".

Это Роальд Мандельштам. Возможно, создатели кассеты решили опустить фамилию, дабы избежать путаницы с его знаменитым однофамильцем Осипом Мандельштамом. И действительно, в отличие от Осипа Эмильевича Роальда Мандельштама знают немногие, ибо этот поэт появился и блистал на берегах Невы в глухие 50-е годы - осколком Серебряного века.

Вспоминает один из самых близких друзей Роальда Мандельштама художник Родион Гудзенко:

"Дело в том, что ему все время говорили обо мне, Алику, а мне о нем. Говорил такой Вадим Преловский, он повесился.

А время было - сталинская темная ночь. Это уже на выходе, начался уже еврейский это процесс, перед самым еврейским процессом. Я не хотел никаких знакомств с какими-то поэтами - ну их к черту. И вот однажды я захожу в кафе просто скушать чего-нибудь, в кафе-автомат, на углу Рубинштейна, я жил на Рубинштейна. И там такой Лаптев был, стоит Лаптев: "А, Родион, иди сюда!" Там бар такой, сардельки, автомат, можно было жетон кинуть, тебе нальют и водки. С ним стоит еврейчик маленький такой, с такими красивыми глазами такой еврейчик... Он говорит: "Вот Алик Мандельштам, познакомься, он давно хотел, о тебе он знает!" Перед Алькой стоит стакан водки - тогда стаканами пили. Ну я подошел, да слышал, мне говорили... "Ну тебе водки взять?" Я говорю: "Конечно!" Они побежали, этот Лаптев захромал, водку принес. Я смотрю - этот маленький такой тип, вдруг весь стакан оглушил так совершенно спокойно. Я выпил, мы сардельками закусили, пожрали, заговорили... Мне очень понравился этот маленький. А тут моя квартира, тут как раз папа уехал, мы в коммуналке жили, у нас одна комната. Я говорю: "Пойдем ко мне зайдем, я тебе живопись покажу." "Пойдем". Ну мы и пошли. Я ему показал живопись, он пришел в восторг, что меня удивило. Ну и мы пошли с ним пешком к нему. Это была весна, март месяц. Пошли пешком к нему, болтая, разговаривая о поэзии, о живописи, обо всем, антисоветчина жуткая... Ну а потом мы с ним уже не расставались...

Один из близких друзей Роальда Мандельштама, художник Александр Арефьев, считал, что когда-нибудь в Питере будет создан - наподобие Пушкинского - Мандельштамовский дом, где займутся изучением поэзии сталинской эпохи. Трудно сказать, будет ли в ближайшее время реализована эта мечта, но ясно одно - пока что культура - и особенно литература пятидесятых годов - остается практически неизученной и представляет собой нечто вроде бездонной черной дыры в культурном пространстве России. Ибо то было время, когда большинство представителей старой России уже ушли из жизни, рассеялись по свету, канули в пароксизмах красного террора и в сталинских лагерях, или погибли во время войны, тогда как новое поколение, порожденное хрущевской оттепелью, еще не успело о себе заявить.

Вспоминает Родион Гудзенко:


"Белый круг ночной эмали,

Проржавевший от бессониц,

От простудного томлень

Перламатровой луны

Мирно плавал в тихом ветре

И крылом летучей мыши

Затыкал границы дома

Теплотой весенних крыш

Предо мной рябые лужи

Запах сна, любви и кошек,

И серебряный булыжник

В золотистых фонарях,

А за стенкой кто-то пьяный

В зимней шапке и калошах

Тыкал в клавиши роял И смеялся..."

Вот эта была наша первая с ним встреча у него на кухне в коммуналке этой. Это было замечательно, сидели мы, болтали, спорили и вдруг из такой белиберды получились прекрасные стихи.

Вспоминает Исаак Шварц:

"И эта протестная сама атмосфера объединяла разных художников, и они собирались у Алика и там эта комната называлась "Салоном отверженных". Очень интересная была атмосфера. Много интересных было бесед. Помню, приходил художник Троуготт, Вясмэ, Арефьев, Шагин, Гудзенко тоже очень интересно работал. Были очень интересные беседы о живописи, об эстетике, прекрасные совершенно. Были очень образованные, талантливые ребята. Немножко о самой атмосфере той жизни - это было время ужасное, ничего сказать нельзя было, надо было стараться ни чем не думать. Атмосфера такая, что можно просто воздух ножом разрезать, вот такое было чувство. И конечно, я понимал, что Алик - это человек, с которым я могу быть откровенным. И он тоже, наверное чувствовал во мне это. И мы часто на эти темы разговаривали. Они очень иинтересные прозвища давали нашим руководителям - Сталина они называли "гуталинщиком", а потом когда он отошел в мир иной и назначили тогда Маленкова, и тот стал обещать, что будем для народа делать что-то и развивать пищевую промышленность, и они его тогда называли "ванилинщиком".

Вспоминает Родион Гудзенко:

"Мы радовались, когда Сталин умер, это такое было, !!!! - я ворвался, я помчался на площадь, у Думы, там стоят, рупор, я в шляпе стою, все сняли шапки, а я не снимаю, и смотрю - там еще один в шапке, улыбается мне.... Тоже стоит, торжество жуткое!"

На мой взгляд, в судьбе творческих людей 50-х есть что-то общее с судьбой молодых поэтов русской эмиграции 30-х годов круга Бориса Поплавского, не успевших заявить о себе на родине, писавших по-русски на чужбине и потому заранее обреченных на одиночество и непризнание.


"Чтоб стать ребенком, встану в темный угол

К сырой стене заплаканным лицом

И буду думать с болью и испугом, За что наказан я и чьим отцом..."

писал Борис Божнев, один из самых замечательных русских парижских поэтов 30-40-х годов, которого некоторые литературоведы несправедливо называют эпигоном Ходасевича. Эта тема безвинной жертвенности и фатальной обреченности поэта во враждебном мире характерна и для поэзии Роальда Мандельштама, безвинной потому, что его противостояние советскому обществу не носило политического характера, а было сугубо эстетическим.

Петербургский поэт и критик Петр Брандт:

"Я не отношусь к тем людям, которые знали Роальда. Я жил в то самое время, но я не был тогда в кругу петербургских поэтов и о нем ничего не знал. Я узнал о нем впервые от Константина Кузьминского - это был питерский известный поэт, пожалуй, еще больше, чем поэзией, он прославился своей редакторской деятельностью. Однажды на каком-то вечере он прочел стихотворение некоего Роальда Мандельштама. Когда я услышал одну только строчку этого поэта: "Как медный щит центуриона, когда в него ударит слон.", мне сразу стало ясно, что речь идет если не о великом, то о прекрасном поэте. Я считаю, что он входит в пятерку лучших поэтов двадцатого века. Что такое Роальд личностно? Можно говорить об этом поэте по-разному - что он из себя представляет как литератор, как поэт, но прежде всего как личность? Мне кажется, что это человек, который всех должен потрясать своим стоицизмом. Это человек каких-то очень ясных, твердых взглядов на жизнь, очевидно не совпадающих с теми стереотипами, которые существовали в его время и поэтому он совершенно не вписывался в ту плеяду советских поэтов, тогда считавшихся прогрессивными, поэтов "оттепели", таких, как Евтушенко, Вознесенский, Окуджава и т.д. Ни в коем случае не осуждая этих поэтов, приходится совершенно ясно констатировать, что никакого отношения к ним он не имел, равно как и к тем поэтам, которые в то время появились здесь в Питере. В первую очередь, конечно, я ничего общего не вижу между ним и Бродским, поэтому у которого было огромное количество последователей. Роальд Мандельштам - исключение, он ничего общего с этой традицией не имеет.

(читает Родион Гудзенко)


Опять луна мне яд свой льет

На смятую постель

Опять в саду всю ночь поет

Вишневая метель

Тревожной теплой темнотой

Повеяло в глаза

А в звездном мраке надо мной

Сгущается гроза

Как звезды близко

В двух шагах

Рукой могу достать

Спустились. Все.

Горят в цветах

Но руку не поднять А кто вложил вчера в сирень

Букет из черных роз

Цветы, цветы, пора уж день

Нет, нет, немного грез.

И ты пришла цветы смотреть

Но что же так темно?

Я понял - это значит смерть

Я это знал давно

Но я привык встречать врагов

Лишь стоя на ногах

Ко мне друзья спешат на зов

И верный меч в руках

Сверкнула яростная сталь

Звенящей полосой

Вдруг тихий голос мне сказал

К чему ненужный бой?

Я вижу девушка кладет

Мне руку на глаза

И поцелуй ее как лед,

И на щеке слеза

Мне надоела канитель

Я меч ломаю свой

Звени, вишневая метель,

Теплей меня укрой!

Искусствовед Любовь Гуревич:

"В стихах Мандельштама очень много красок и очень много выпуклых зрительных образов. И вероятно поэтому художники - это был его круг. Причем у них отношения с соцдействительностью были очень рано и четко и бескомпромиссно определены.

Рассказывают, что в день смерти Сталина Гудзенко, Арефьев и Мандельштам Роальд плясали, взявшись за руки, восклицая: "Гуталинщик умер!" И этот прорыв к подлинной жизни был прорыв к той страшной действительности, которая их окружала - прорыв к разрушенному войной городу, к лагерному сталинскому быту. Вот когда читаешь Мандельштама, это обостренное чувство жизни, обостренное восприятие, то, что есть в их картинах. "Я зритель ночных беззаконий, О край, о котором рассказ, в железных корзинах балконов скрывались созвездия глаз...". Это прорыв к реальной жизни сочетался с необыкновенной пластической мощью.

О них говорили: "крутой кипяток", "отсвет их решимости лежит на всем поколении"...

Вспоминает один из близких знакомых Роальда Мандельштама композитор Исаак Шварц:

Алик жил тогда в конце Садовой улицы недалеко от Калинкина моста. Это была какая-то страная квартира, буквально под самой крышей, очень низкие потолки были у него в комнате, квартира была почти нежилая. Была большая длинная продолговатая комната. Очень чахло обставленная, там совершенно не было мебели. Это была комната человека, который как бы и не жил здесь никогда, такое впечатление у меня было. Очень бедная комната, бедная обстановка и много книг. И очень интересные книги были у него. Он мне давал их читать. Мы с Аликом таким образом подружились. А потом я, видя его такую тяжелую жизнь, я постарался с ним делиться, чем мог. Потом я познакомил его со своими друзьями - композитором Дмитрием Алексеевичем Толстым и с Вениамином Баснером. И мы собирали деньги для него специально - но это надо было делать скрытно, за это могло нам влететь. Дело в том что у Алика была очень своеобразная по тому времени репутация. Алик не скрывал своих взглядов на жизнь тогдашнюю..."

Роальд Мандельштам принадлежал к так называемому кругу арефьевцев, то есть художников, объединившихся вокруг Александра Арефьева (в конце 70-х он покончил с собой в парижской эмиграции). Именно этот кружок - кружок Арефьева - стоял у истоков отечественного послевоенного нонконформистского искусства, оказавшего определяющее влияние на его развитие, во всяком случае, во всем, что касается живописи. В круг Арефьева входили: Рихард Вясмэ, Родион Гудзенко, Дмитрий Шагин, Шолом Шварц. Роальд Мандельштам был среди них единственным поэтом.

Говорит искусствовед Любовь Гуревич:

"Они сумели сами себе создать среду, и то, что у них был Мандельштам поэт в какой-то мере наложило отпечаток на их творчество, потому что в это время считалось, что живопись - нечто обратное литературе и литература была ругательным словом. И ценилась живопись во второй культуре, далекая от эмоций, сама живопись, а литература была бранным словом. Они сохранили поэтичность, в их работах есть поэзия, стихи им были близки и то, что они были пропитаны стихами Мандельштама, это имело огромное значение

Он жил вне этой системы, появились люди, которые жили вне этой системы, какими-то человеческими ценностями. Как это образовалось в круге художников, я немножко представляю, как это образовалось у Мандельштама, я не знаю, но как-то это было связано с такими ручейками культуры. На что могла опереться личность, которая не принимала совдеп, она могла опираться только на культуру. Романтическое противостояние художника и обывателя у них было предельно заострено, они, как говорил Рихард о Мите Шагине: "Он даже с соседями общается. Разве Арех общался бы с соседями?" Но этот накал позволил выстоять, не упасть в обывательское дерьмо, как говорил Арефьев..."

Роальд Мандельштам родился в сентябре 1932 года в Ленинграде, здесь же умер через 29 лет. За свою короткую жизнь написал около 400 стихотворений, две трети из которых составляют варианты. Анри Волохонский в предисловии к сборнику стихов Роальда Мандельштама, изданном в Иерусалиме в 1982 году, утверждает, что полный архив поэта, собранный Константином Кузьминским, находится в Институте Современной Русской Культуры в Техасе и надеется, что в недалеком будущем он будет издан. В Петербурге недавно увидели свет два небольших сборника стихов Роальда, однако, полного собрания так и нет. Время от времени из личных архивов его друзей и знакомых продолжают всплывать рукописи поэта, черновики, наброски...

Вспоминает Исаак Шварц:

Знакомства наше вылилось в большую дружбу. Я помню, как-то зимой мы поехали с ним в Приозерск, там у меня приятель жил, там мы наслаждались и слушали "Свободу" довольно легко, потому что в Ленинграде через рев глушилок это почти было невозможно. Я получил тогда заказ Большого театра и по просьбе Галины Улановой начал писать музыку для балета "Накануне". И Алик говорит тогда мне: "Я напишу либретто." Он стал писать либретто и этот балет должен был ставить Леонид Якобсон, замечательный наш балетмейстер. И это было очень интересно написанное либретто. Алик плохо знал этот жанр балетный, да и я тоже, но это было ярко написано, и Якобсону это либретто понравилось. И тут же Алик предложил мне чтобы его друг Родион Гудзенко, художник, начал писать эскизы декораций. Это замечательные были эскизы! Но все это было бы хорошо, но случилось так, что Якобсона от этого балета отстранили, и появился другой либреттист, который, оказывается давно над этим работал...

Родион Гудзенко:

"У него был цикл "Лунные зайцы", я помню по радио даже кто-то пел, причем не сказали, что это на стихи Мандельштама.


Зеленым горячечным чадом

Вливалась в палату луна

И мальчика, спящего ряддом

Неслышным змеящимся ядом

Неслышно одела она...

Трудно говорить о каком-либо значительном влиянии Роальда Мандельштама на современную поэзию, оно не сопоставимо с тем влиянием, какое оказали на живопись его друзья-художники. С этой точки зрения, он, одиночка, его поэзия, скорее, устремлена в прошлое, кажется отголоском Серебряного века, однако выразительность его стихов, единство трагической судьбы и творчества и в наши дни не оставляют равнодушными тех, кто знаком с его поэзией - ее либо вовсе не принимают, либо страстно ею увлечены.

Я поинтересовалась у художника Родиона Гудзенко: А не пытался Роальд Мандельштам печататься?

Родион Гудзенко:

И даже не хотел! И даже не лез! Он вообще презирал всю эту советскую систему настолько, очень не любил и все с ними не хотел общаться. Он себя воспитал на начале века на акмеистах, на символистах, на Блоке...

Гумилев был его бог. Он сразу начинал с "Заблудившегося трамвая".

Вспоминает Исаак Шварц:

"С Аликом мы встречались, у нас были очень интересные встречи. Д.А. Толстой, мой коллега, композитор, решил познакомить Алика со своей мамой. Крандиевская-Толстая Наталья Васильевна, замечательный человек, очень одаренный поэт, прекрасные стихи писала, и эта встреча состоялась. Мы привезли Алика на квартиру Д.А.Толстого и там Н.В. посвятила несколько вечеров, Алик ей читал свои стихи, и потом она очень высоко оценила его как талантливого, подающего большие надежды начинающего литератора. Но в те времена мы не знали, как Алику помочь, чтобы у него стихи издавались. В то время это было совершенно невозможно. Потому что стихи были совершенно несоответствующие духу времени, тогда нужно было писать о партии, о Ленине, о Сталине - это можно было сразу протолкнуть в какую-нибудь газетенку или в журнал, а эти стихи были как бы совершенно не связанные с этим временем, и в этом смысле он был обречен. Мы не могли ему помочь.

Мнение поэта Петра Брандта:

"Если говорить о традиции, к которой принадлежит творчество Роальда, это традиция акмеизма, и это очевидно достаточно, что это именно эта линия русской поэзии. Конечно, предшественником его является Николай Гумилев. Очень часто приходится слышать мнение о том, что Роальд вторичен. Я категорически с этим не согласен. Это очень поверхностный взгляд на вещи. Он вторичен только в том смысле, что он красив, а красота в каком-то смысле всегда сама себя напоминает, потому что многообразным является только уродство. Красота же при всем своем многообразии всегда сама на себя похожа. Трагизм положения Роальда Мандельштама в культуре вовсе не исчерпывается враждебным социальным и идеологическим окружением, ведь он остается поэтом полузабытым и относительно непризнанным среди интеллектуальных кругов и в наши дни. Причины тому прежде всего нужно искать в его эстетике.

Вспоминает Родион Гудзенко:


Когда я буду умирать

Отмучен и испет

К окошку станет прилетать

Серебряный корвет

Он бело-бережным крылом

Закроет яркий свет

Когда я буду умирать

Отмучен и испет.

Потом придет седая ****ь

Жизнь с гаденьким смешком

Прощаться. Эй, корвет стрелять!

Я с нею незнаком!

Могучим богом рухнет залп

И старый капитан

Меня поднимет на шторм-трап

Влетая в океан!

Ясно, что умирает, а что делать... В коридоре выставили, как он сказал: "Чтобы не пугать в палате моей смертью... Ну я ушел домой, а раненько утречком я помчался туда. Ну, мне говорят в регистратуре: "Умер!".

И ушел, и пошел к Ареху, пришел, разбудил фактически. Это было где-то девять часов утра. Я говорю: "Алька умер!" Он не удивился, оделся, ну что, поехали туда, к нему, там посмотрим. Мы были в медицинском институте. И мы поехали в больницу, приехали, и сразу в морг, естественно. А там говорят: "В списках нету". В морге нету. А там уже сменилась тетка, она сменяется в девять часов. "Идите в регистратуру, может его еще вскрывают. Пойдите спросите." Я прихожу в регистратуру, говорю: "Мандельштам..." Она смотрит пальчиком по списку: "Мандельштам Роальд Чарльзович..."

"Да нет! Кто вам сказал, что он умер?"

Я говорю: "Мне перед вами сказали, что он умер."

Там просто врачи заранее сказали, что он умрет, так что его и выставили, и я в этом не сомневался, потому что он мне сказал сам: "Все, кранты, Родион, кранты, я больше не жилец, я умираю." "Не разговаривай, мне тяжело, сиди, я закрою глаза. Мне тяжело." Я посидел, посидел и ушел.

"Как жив?" - "Да жив, - говорят, - у него даже на улучшение пошло!" "Как на улучшение?" Я на этаж быстро. Поскольку я в мединституте учился, у меня халат был с собой, тогда только в халатах можно было. Я быстро халат надел и туда, наверх. Тот же Алька, только улыбающийся уже, в том же коридоре, в таком же виде, тощий улыбающийся, говорит: "У меня температура спала". После этого он выздоровел и вышел, и все нормально. И пошло опять - теофедрин, все это, наркотики начались чуть-чуть позже, в 56-м году.

В КГБ следователь мне сказал: "Мы даже его не вызываем, он сдохнет, это дерьмо! Мы даже его не вызываем по вашему делу, Родион Степанович, он и так сдохнет, его вызывать нечего! Он труп!" Его даже не вызывали.

Однако, как это часто бывает, поэзия Роальда Мандельштама и в наши дни остается яркой, свежей и оригинальной. Конечно, у меня тоже вызывает сомнение чрезмерная духовная экзальтированность, которая была свойственна большинству русских поэтов начала века, ибо последствия подобного полунаркотического духовного опьянения в наши дни слишком очевидны. Тем не менее, многие мотивы поэзии Роальда Мандельштама, вероятно, созвучны ощущению конца века.

Вспоминает Родион Гудзенко:

Он опекал девочку, которая жила ниже этажом и умирала от туберкулеза. Такая солидарность туберкулезников, той было 14 лет, тут есть эти стихи у мен


"Девочка читала мемуары,

На руки головку положив,

Маленькое сердце замирало,

Сдавленное тяжестью чужих

Огненных страстей и преступлений..."

Возможно, именно поэтому солист группы "Зоопарк" Александр Донских фон Романов на недавнем фестивале петербургского декаданса "Темные ночи", собравшем ведущих представителей петербургской и московской богемы, к организации которого я имела самое непосредственное отношение, исполнил песню именно на стихи Роальда Мандельштама.

Наверное, у всех петербургских поэтов в творчестве присутствует тема города. Роальд Мандельштам в этом смысле не исключение.

Вспоминает Исаак Шварц:

Прогулки с Аликом - это очень интересно. У него в творчестве тема - ночи петербургские. Причем не белые ночи, а ночи такие осенние, когда моросит дождь и качаются ночные фонари. Тема одинокого трамвая. Он во всем был поэт. Он любил девушку какую-то, это была его прекрасная дама. Очень любил он Блока, и я считаю, что влияние Блока очень сильное в его творчестве.

Он очень любил Петербург каких-то черных ходов во двор, запах кошек, в этом он находил огромную поэзию. Мы часто гуляли, я от него возвращался ночью, он меня всегда провожал, мы очень большие делали с ним прогулки по местам Достоевского: Гороховая, Садовая улицы, это он очень любил. И в его творчестве тоже отражался этот Петербург.

Поэт Петр Брандт:

"Удивительна его городская лирика - эмоциональная, глубоко трагическая, не имеющая ничего общего с холодным скептицизмом городской лирики его современника Иосифа Бродского - поэта несравненно более удачливого, имеющего в наше время большое число поклонников и последователей.


"Громадно и громко молчат небеса

Восходит звезда за звездой

Для рифмы, конечно, я выдумал сам

Твой жалобный крик, козодой

А что не для рифмы - оборванный сон,

Луны серповидный обрез

Дворовый колодец бетонный кессон,

Кессонная злая болезнь

Блестящей монеткой горит в синеве

Серебряный очерк лица

И только для рифмы на желтой траве

Тяжелый живот мертвеца

Идущие к дому, спешащие прочь -

Не надо на рифмы пенять

На ваших кроватях костлявая ночь

Матерая, потная ****ь..."

Немного найдется в русской литературе поэтов подобного темперамента и вкуса, мастерством своим сравнимых только с классиками.

Традиции Серебряного Века, поэзия любимого Роальдом Александра Блока немыслима без темы Прекрасной Дамы.

Поэтому Прекрасная Дама также является нам в творчестве Мандельштама. Но в соответствии с духом того времени...

Родион Гудзенко был самым близким другом поэта, с которым он делился самым сокровенным. Я поинтересовалась, была ли у Роальда Мандельштама Прекрасная Дама в жизни, или же его любовная лирика является по большей части плодом фантазий.

Вспоминает Родион Гудзенко:

У него была любовь - какая-то Алла, насколько я помню, он мне говорил, что он был влюблен. Он какую-то Аллу любил.


"Все разукрашено росами

Сосны, террасы и ты

Ночь, от туманов белесая,

Волосы, руки, цветы..."

И когда уже я с ним познакомился, уже Аллы и в помине не было. Алле написано много у него было.

Говорит Петр Брандт:

"Судьба Роальда трагична всерьез. Человек, тяжело больной физически, своей душой, талантом, умом намного превосходивший своих современников-литераторов, и, вследствие этого, категорически ими не принятый, поэт,, живший в ужасную для подобного таланта эпоху, несмотря на всеми прославленный ее либерализм, поэт, скончавшийся в возрасте 28 лет от тяжелой хронической болезни безо всякой надежды на признание, остается неизвестным и в наше время. Но если принять во внимание всю лицемерность сегодняшней правды, то это лишь еще одно доказательство его подлинности."

Но как все же удавалось Роальду жить в удушливой атмосфере того времени и держать внутри себя свое отвращение, возмущение, не разу не позволить себе даже намека на внешний протест? Или иногда все же прорывалось?

Вспоминает Родион Гудзенко:

"Потом были случаи, когда он - пойдем дразнить в Публичку, ну пойдем. Вот он меня потащил в Публичку, я хочу подразнить в Публичке. Он сказал: "Дайте мне пожалуйста Андерсена Алик заказал Андерсена, Бесы Достоевского. И нам вдруг говорит: Пройдите пожалуйста сюда. Мы заходим - там КГБ. "Что это такое? Почему вы заказываете? Почему вы хотите такие книги?" Алик: "Мы хотим просто ознакомиться с этой литературой, которой нет нигде на прилавках." Нас спрашивают: "Вы комсомольцы?"

И вдруг Алька говорит: "Мы не имеем чести быть ими!"

Я так его дернул: думаю, сейчас схватят и посадят! Они: "Ах вот как!" Нас, правда, отпустили, сказали при этом: "Нет, этого вам не дадут!" Вот такой он был, любил такие эксцентрические штуки.

Немного - о происхождении Роальда, о его родителях.

Вспоминает Родион Гудзенко:

Он же был американец, его папа был американец, причем какой-то чемпион по боксу в Америке, папа еще ему какую-то буденновку подарил, папу у него арестовали и посадили, потом и отчима арестовали и посадили. Он не хотел вообще Алик такого папу, потому что папа был коммунист."

Известно, что в то время были сильны антисемитские настроения, и, возможно, это коснулось также и Роальда Мандельштама.

Вспоминает Родион Гудзенко:

"Был случай тут, возле Круглого рынка, когда началось это дело врачей. И в трамвае кто-то на него "жиденок, жиденок!", Алька вскочил, и тут нас бы избили, или еще черт знает что. Я стал удерживать Альку, потому что он рвался, как тигр! Рвался, хотел разорвать того, кто сказал. Мы вышли на остановке, тут сразу толпа вокруг очутилась, и тем более, что мы были никто, потому что все советские люди - они все работают, а мы нигде не работаем, вообще черт знает кто, нас могли бы смести. "Алька, давай, убираемся, уходим, не надо, потому что мы просто ничего не сделаем!"

"Пришлось вместе с ним выбираться из этой толпы, я его утаскивал, потому что погромная ситуация. Это единственный раз, фактически, а так - нет. Его никто в расчет не брал. Он выглядел-то слишком - не жид, не роскошно одетый. Маленький пьяненький мальчик, зачуханный, видно, что больной.

Последняя страница трагической короткой жизни петурбургского - язык не поворачивается назвать его ленинградским - поэта Роальда Мандельштама была закрыта в 1961 году.

Петр Брандт:

Знаю, что похоронили его на Красненьком кладбище, известна его могила. Хоронило его не больше 3-4 человека. Друзья его были настолько потрясены его смертью, что несколько дней не возвращались домой и ночевали в склепах на кладбище. Умер он никому не известный, и в последующие годы его имя практически не звучало. Тем не менее, надо сказать, что имя его живет, хотя никакой специальной шумихи вокруг его имени никогда не было, никто его не продвигал, тем не менее, нет-нет, да кто-то вдруг возьмет да и напечатает то ли книжку его стихов, его имя откуда-то выплывает. Это еще раз говорит, что творчество этого поэта - настоящая подлинная культура и каковы ни были волны нашего времени, каковы бы ни были стереотипы, это явление подлинной культуры и оно без сомнения будет жить.

Исаак Шварц:

Отличительная черта его жизни - внутреннее колоссальное богатство и жуткий контраст с внешней оболочкой его жизни. Я не видел такой убогости внешней оболочки и такого богатейшего внутреннего мира, вот такого контраста я, действительно, не встречал в жизни. Этим для меня Роальд Мандельштам и очень дорог. В этом тщедушном человеке было столько внутренней силы духа. Очень сильный был характер, несмотря на такую кажущуюся внешнюю слабость мышечную, сила духа была мощная.

Говорит искусствовед Любовь Гуревич:

Я читала записи речей Александра Арефьева, перед отъездом его записал на пленку Анатолий Басин. И его речи об их группе 50-х годов все время прерываются стихами Мандельштама, которые поясняют состояние, в котором они жили. В стихах М. редко появляется "мы". "Нам ли копить с тобой тревоги"

"Мы живем, вгрызаясь в камень, извиваясь, как угри"

Те, о которых он говорил "мы" - это был круг художников, многим он посвятил стихи, Гудзенко, Шварцу, Арефьеву.

"После того как умер Мандельштам, Арефьев наложил на себя эпитимью и какое-то время с Владимиром Шагиным жил на кладбище.

Вспоминает Родион Гудзенко:

Он похоронен на Красненьком, все умирают никого не остается. Это был человек очень необыкновенный, особенный, очень тонкий, дико талантлив. Просто не состоялось, по сути дела - из-за болезни, из-за обстоятельств.

Они равны совершенно. Алик нисколько не меньше. В этом отношении я даже могу сказать, что даже немножко и больше. Это такая жизнь, совсем другая жизнь. Там - Петербург, красота, декадентских каких-то сходок. Это же - одиночная унылая коммуналка с самого детства и дикая тоска, задавленность. Родиться тут и проявиться и пробиться - это чудо. Это все равно, как сквозь камень вам вдруг вырастает цветок. Когда поля покрыты цветами, то это нормально. Но можно вырвать оттуда розу и задавить, как, например, Осипа Мандельштама. Можно вырвать, смять и все, что угодно. А такой цветочек, который из асфальта вырастает, то это - тут можно встать и на колени...


Нам ли копить с тобою тревоги,

Жить и не жить, боясь

Станем спокойно среди дороги, Плюнув на талую грязь...

Передача подготовлена в петербургской студии радио "Свобода". В передаче принимали участие: композитор Исаак Шварц, художник Родион Гудзенко, поэт Петр Брандт, искусствовед Любовь Гуревич. В передаче звучала музыка Исаака Шварца.

http://www.svoboda.org/programs/OTB/1999/OBI.18.as...
+++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++++

живое слово от живого автора к живому читателю
"Вне текста ничего нет"  Жак Деррида

Константин К. Кузьминский / Григорий Л. Ковалев
Антология новейшей русской поэзии
У ГОЛУБОЙ ЛАГУНЫ
том первый
8
РОАЛЬД МАНДЕЛЬШТАМ

ВТОРОЕ ПРИШЕСТВИЕ БЛОКА?
Опыт параллельного анализа
 

Берем первое попавшееся:
# # #

Вечность бросила в город
Оловянный закат. 
Край небесный распорот,
Переулки гудят.

Всё бессилье гаданья
У меня на плечах. 
В окнах фабрик - преданья
О разгульных ночах.

Оловянные кровли -
Всем безумным приют. 
В этот город торговли
Небеса не сойдут.

Этот воздух так гулок,
Так заманчив обман. 
Уводи, переулок,
В дымно-сизый туман.

26 июня 1904
 ВОР
Вечер входит в сырые дворы, 
Разодетый пестрей петуха, 
Но не в тучи закатной поры -
В серебристо цветные меха.

Он приходит в темнеющий сад, 
Попросить у поникших ветвей:
- Дай мне золота, ты, листопад, 
На мониста подруге моей.

Только с ношей ему не уйти, 
Перерезав дорогу ему, 
Я стою у него на пути, 
Все сокровища я отниму.

И монеты из желтой листвы, 
И роскошную шубу из туч -
Угрожающим светом блестит 
Из-за пояса вырванный, луч.

1953?
 

Не лучшее у Блока и не из лучших у Роальда Мандельштама. Несмотря на разрыв в полвека, наблюдаем блоковские реалии: "серебристо цветные меха", "монисто" и "тучи закатной поры". Но по напряжению /даже в этом, первом попавшемся тексте/ наблюдаем гипертрофию блоковских образов - "угрожающим светом блестит / из-за пояса вырванный, луч". Скорее, Есенин. Блоковские "щиты", "нити фонарей" неоднократно возникают у А. Мандельштама, но совсем в другой тональности. Это же относится и к цвету. Вместо блеклых полутонов Блока - сочные, сгущенные краски /"В эти желтые дни...", "Как из сумрачной гавани...", "Седые сумерки..." Блока и "шафранный", "оливковый", "золотой", "медный" - особенно богата гамма желтых цветов Мандельштама/. "Красные копья заката" Блока трансформируются в "белые копья звонниц" у Мандельштама. В системе же образности учтены и опыт футуристов, имажинистов /и конечно, опыт друзей-художников - текст, посвященный Арефьеву, является абсолютной иллюстрацией к циклу акварелей последнего "Повешенные"/. Реалии Блока сознательно огрубляются: ср. "Шлейф, забрызганный звездами" и - "Пальто, забрызганное ночью". "Встану я в утро туманное, / Солнце ударит в лицо" и "Мертвой чугунной вороной / Ветер ударит в лицо". Ибо огрублена эпоха. Кстати, и жили они в районе Новой Голландии - Офицерской, Маклина, Садовой - в самом "петербуржском" районе, районе доходных домов, который со смерти Блока еще ухудшился - на роскошную квартиру Блока /напротив сумасшедшего дома на Пряжке/ приходится нищая комнатенка Мандельштама. Отсюда - овеществление реалий.

Следуя методу Бориса Виленчика /Гнора/ приводим еще ряд параллелей:
 

ГОЛУБОЙ АНГЕЛ
Ночь нам покой несет, 
И когда все усне на земле, 
Спускается с горних высот 
Голубой ангел во мгле.

Он неслышно входит в наш дом, 
Наклоняется к нашим устам, 
И спрашивает нас об одном:
О тех, кто дорог нам.

И не в силах ему противиться -
Это мать, невеста, жена -
Открываем мы тайну сердца, 
Называем их имена.

А утром с ужасом слышим, 
Что любимых настигла смерть, 
И тоска заползает в душу, 
И чернеет небесная твердь.

Мы ничего не знаем, 
Не видим божьих сетей, 
Не знаем, что этот ангел 
Уносит лучших людей.

И вечером, одинокие, 
Беспечно ложимся спать, 
И в пропасти сна глубокие 
Падаем опять.

Так не спите ночью и помните, 
Что среди ночной тишины 
Плавает в вашей комнате 
Свет голубой луны.

/Лев Овалов, 
стихи майора Пронина/
 # # #
Облаков золотая орда 
Ждет пришествия новой зари. 
В предрассветных моих городах Золотые горят фонари.

Далеко, далеко до утра 
И не знать опьяневшим от сна, 
Что сегодня на синих ветрах 
По садам пролетела весна.

Лунный город фарфоровым стал, Белоснежным подобием глин, 
Не китаец в лазурь расписал Сероватый его каолин.

Не китаец, привычный к вину, Распечатал его для людей, 
И лимоном нарезал луну 
На тарелки ночных площадей.

Но не знать опьяневшим от сна
Чудодейства напитков иных, 
И напрасно им дарит весна 
Бесполезно-красивые дни.

/Р.Мандельштам/
 

Смешно и напрасно искать аналогии этих двух текстов. Текст Овалова написан позднее, всякое заимствование исключается и все же наблюдается поэтическая близость двух данных текстов. Еще ярче проскальзывает параллель /опять же, ни к чему не обязывающая в:
 

НОВЫЙ ГОД
Елочный огарок горит
В моей комнате. 
Любезно лар говорит:
Укромно те? 
Лар, лар - сиди, молчи. 
О чем говорить в ночи
Даже с тобой?
Да. Да. - Бой 
Часов пропел два
Раза.
Открылись оба глаза -
И лар 
Вновь немой самовар, 
А от огарка в комнате -
яркий пожар.

/Тихон Чурилин, 1914?/
 ПЕСНЯ ЛЕГИОНЕРОВ
Тихо мурлычет 
Луны самовар, 
Ночь дымоходами стонет:
- Вар, возврати мне их!
- Вар, а Вар?
- Вар, отдай легионы!
- Нас приласкают вороны,
Выпьют глаза из голов! -
Молча поют легионы 
Тихие песни без слов.

Коршуны мчат опахала, 
И, соглашаясь прилечь, 
Падают верные галлы, 
Молкнет латинская речь.

Грузные, спят консуляры. 
Здесь триумфатора нет!
- Вар!
- Не откликнуться Вару -
Кончился список побед.

Тихо мурлычет 
Луны самовар. 
Ночь дымоходами стонет:
- Вар, возврати мне их!
- Вар, а Вар?
- Вар! Отдай легионы!

/Р.Мандельштам, 1954?/
 

Чурилин, современник Блока, вообще мало кому известен, и уж явно не был известен Алику Мандельштаму. Что же это доказывает? Берем следующий текст:
 

ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Мело, мело по всей земле, 
Во все пределы. 
Свеча горела на столе, 
Свеча горела.

Как летом роем мошкара 
Летит на пламя, 
Слетались хлопья со двора 
К оконной раме.

Метель лепила на стекле 
Кружки и стрелы. 
Свеча горела на столе, 
Свеча горела.

На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенье рук, скрещенье ног,
Судьбы скрещенье.

И падали два башмачка 
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника 
На платье капал.

И все терялось в снежной мгле 
Седой и белой. 
Свеча горела на столе, 
Свеча горела.

1946
 # # #
Когда-то в утренней земле 
Была Эллада... 
Не надо умерших будить, 
Грустить не надо.

Проходит вечер, ночь пройдет -
Придут туманы, 
Любая рана заживет, 
Любые раны.

Зачем о будущем жалеть, 
Бранить минувших? 
Быть может, лучше просто петь, 
Быть может, лучше?

О яркой ветреной заре 
На белом свете, 
Где цепи тихих фонарей 
Качает ветер.

А в желтых листьях тополей 
Живет отрада:
- Была Эллада на земле, 
Была Эллада...

1954?
 

В 1954 году текст Пастернака находился еще в столе, так что скорее, это явление поэтического паралеллизма. Вообще, к случаю следует заметить, что в отличие от Пастернака и Блока у Роальда Мандельштама практически нет любовной лирики: он любил только луну и Элладу /последнее - подобно своему знаменитому однофамильцу/. Башмачки у него не падали.Он был жрецом Танит.

Можно провести паралель между текстами "Конь вороной" Мандельштама и "Ты меня поила ярым пивом..." АН. Поперечного, написанным позднее, абсолютно явная параллель напрашивается между "Алым трамваем" /см./ и гумилевским "Заблудившимся трамваем", но все это никак не говорит о заимствовании."Оловянные закаты" Блока сменяются "динковой рекой" Иосифа Бродского, и все это явления одного поэтического ряда. "Рыбий жир петроградских ночных фонарей" превращается в "... глазунью / Из луж и ламповых яиц", "недожаренный лунный блин" и т. п. Однофамилец тут явно ни при чем. Что же касается традиций имажинизма /"Желтую ногу выдернул рассвет / Из черного сапога ночи", "Вечер-швейцар подавал Петербургу / Огненное пальто зари" - АН. Мариенгоф/, то и они тут ни при чем. Мандельштам - типичный представитель "конструктивного эклектизма" 50-х-6О-х г. г. Что же его все-таки отличает от Блоков, Пастернаков и т.п.? "Лунатизм", художническое /а не художественное/ восприятие мира - последнее, впрочем, мы встречаем и у Пастернака, но в более приглаженном виде /"Льдин ножи обнажены / И стук стоит зеленых лезвий"/. У Р.Мандельштама цвет приобретает самоценность и самоцель. /"Лунный город фарфоровым стал, / Белоснежным подобием глин, / Не китаец в лазурь расписал / Сероватый его каолин."/ И - "лиловая туча", "розовая кровь", "серая вата", "рыжие костры", "лунная зелень", "золото крепкого чая", "пепельные кондоры" /беру, практически, подряд!/. Гипертрофия образа: "вислозадые медные пушки", "золотые метлы пулеметов", "неба неостывшее литье", "спирохеты холодных лестниц", "тарелки площадей", "чугунные ребра моста", "денатурированная весна", "золотые лохмотья огня", "гранитная нога", "мертвая чугунная ворона", "красные проруби ран" - подобный поэтический максимализм никак не свойственен ни Пастернаку, ни Блоку. Поговаривают, что Мандельштам -Роальд, разумеется, - был наркоманом. Алкоголику Блоку такие образы и не снились. Но это уже тема особой статьи. Богатство же образов Мандельштама объясняется еще и тем, что он избег поточности, "гладкописи" Блока - им написано всего около 400 текстов, большинство из которых являются вариантами. Отсюда -концентрированность поэтического слова /образа/.

1950-е годы в России - это никак не 1905-е. У Роальда Мандельштама при жизни не было опубликовано ни одной строчки. Цель настоящего "анализа" - предупредить блоковедов. Второго пришествия не было. Был поэт.
 
 

МАНДЕЛЬШТАМ  ТРЕТИЙ

Отныне имя Мандельштам будет титулом. Мандельштам Осип Первый, Мандельштам Юрий Второй /поэт, умерший в Париже, в эмиграции, 33 лет отроду/, Мандельштам Роальд Третий.

Что знаю об оном?

От сводной сестры, девицы Елены Мандельштам-Томиной:

Мандельшам Роальд Чарльзович родился в Ленинграде в 1932 году. Его отец, Горович Чарльз Яковлевич, инженер по профессии, был родом из богатой еврейской семьи. Бабка, не доверяя отечественной, российской, медицине, ездила рожать в Нью-Йорк, откуда и вывезла имя. Внука же назвали в честь Амундсена, по моде 30-х годов.

Мать - Мандельштам /по второму мужу — Томина/ Елена Иосифовна родилась 4 июня 1907 г. в Казани. Инженер-химик. Пережила блокаду. Умерла 16 января 1974 г.

Роальд Мандельштам во время блокады Ленинграда был с бабушкой Мандельштам Верой Ионовной в эвакуации, вернулся в Ленинград в 1947 г., где и окончил среднюю школу. Потом учился в Политехническом институте, однако закончить курс не смог, поскольку болел, начиная с детства /с 4-х лет бронхиальная астма, с 16-ти - костный и легочный туберкулез/. Учился еще на Восточном отделении университета, изучал китайский язык. Также не закончил.

Пенсии по болезни не получал, поскольку никогда не работал. Жил, Бог знает, как. Немного присылал отец, кое-что давала мать. Но мать сама в те годы, после трех инфарктов миокарда, была на пенсии в 27 рублей. Сестра работала лаборанткой, тоже около этого. Так и жили.

Последние годы обитал на ул. Садовой, д.107, кв.19.

Умер в феврале 1961 г. в больнице от кровоизлияния в кишечник, вызванного язвой. Похоронен на Красненьком кладбище.

Вот - "кропотливо собранные данные о поэте".

Остальное - в стихах.

... Поэт, лунатик, певец Петербурга /особенно Новой Голландии в нем/, друг живописцев Арефьева, Васми и Шварца - он жил, он дышал и творил в те самые годы, когда ничего еще не было, а была - пустота, глухота, одиночество - тусклый рассвет. Слава его не коснулась, поэты не знали его /и не знают сейчас/ - ни одной своей строчки /печатной/ он не увидел при жизни, В этом - судьба большинства современных поэтов, в этом она страшнее судьбы сгинувшего в лагерях Осипа Мандельштама, поэта, которого и тогда знали уже - все.

Кто расскажет о судьбах этих поэтов, из которых лишь три - появились в печати, ценой компромисса.

Поэт Мандельштам компромиссов не знал.

Еще в 60-м я запомнил его текст "Лунные лимоны" из подборки, принесенной на биофак сестрой его. А потом, 10 лет спустя, наткнулся на пачку рукописей у Михаила Шемякина. Миша был другом упомянутой тройки художников. И самого Мандельштама. Он и попросил меня разобраться с рукописями поэта, которого я уже и тогда любил. Я нашел сестру, мать, все остальные тексты, выверил и выбрал - да, по домам Петербурга, где сохранились отдельные - по стишку - странички, собрано, вероятно, уже всё: около 400 стихотворений /в большинстве - варианты/ и наброски двух-трех поэм. Выверяли и перепечатывали мать и сестра. Редактура - моя.

Вот и всё.
 
http://aptechka.agava.ru/bluelagoon/bl1-8.html
==========================================================

Петр Брандт
Неистовый скальд
В своем описании ада Данте представляет нам бесчисленный сонм грешников, которых он встречает там в различных кругах, начиная от толп «ничтожных», которых не принимает ни небо, ни ад («их свергло небо, не терпя пятна, а пропасть ада их не принимает, иначе возгордилась бы вина») и кончая Иудой, который томится на самом дне ада, в тартаре.

Являясь последовательным христианином, Данте не спорит с Божьими судами, и, однако, среди этих грешников есть люди, которые вызывают явную симпатию у автора.

Это, в первую очередь, античные философы и поэты, которых он встречает в I круге, -- учителя Данте, один из которых Вергилий -- его вожатый в аду. Данте с гордостью пишет о том, что попал в их компанию и оказался «шестым средь столького ума». Эти люди во всем праведны перед Богом, кроме одного -- они не знали Христова света и, поэтому теперь, до суда, они пребывают во тьме.

Во-вторых, конечно, это Паоло и Франческа -- любовники, которые казнятся во II круге. Они лишились вечного блаженства за то, что слишком сильно любили друг друга. Не вызывает сомнения сочувствие, с которым Данте пересказывает их историю.

Но есть еще один человек. В том круге, где томятся гордецы, Данте встречает воина Фаринату -- знакомого ему еще при его жизни. В то время во Флоренции существовало две враждебных политических партии -- «гвельфов» и «гибеллинов». Сам Данте принадлежал к партии «гвельфов», а Фарината -- к партии «гибеллинов». Они были противниками. Тем яснее для нас, что Данте встретил эту фигуру не только с симпатией, но и не без доли восхищения. Гордецы казнились, стоя в огненных ямах. Вождь Фарината стоял по пояс в огне и, по словам Данте, «казалось, ад с презреньем озирал». Этот человек, которого не смирил сам ад, вступает с Данте в диалог, обнаруживая мужество и спокойствие воина, как может показаться, не ощущавшего мук. С сожалением и восхищением Данте расстается в аду со своим бывшим врагом, воля и достоинство которого устояли и в адских пытках.

Мне кажется, что Роальд Мандельштам -- это Фарината.

Едва ли во всей русской литературе можно встретить поэта, который столь же подходил бы под определение трагический (как это понимали еще в древней Греции), как Роальд Мандельштам. Дело в том, что великая русская литература все же, так или иначе, в большинстве своем -- христианская.

Атеизм в России мы связываем обычно с коммунистическим идолослужением. И здесь, в России, будучи обличен ложным верованием в построение царства Божьего на земле, он никогда не доходил до своей трагической сущности.

А ведь атеизм -- трагичен по сути своей, так как утверждает в конце концов победу смерти над жизнью. Последовательный атеист, если он честен и не лжет сам себе -- неизбежно фигура трагическая.

Природа христианства состоит в том, чтобы благодарить Бога за все. («Всякое даяние -- благо, и всяк дар -- совершен свыше есть»). Что бы ни происходило с христианином, он все объясняет благим промыслом Божиим, ведущим его ко спасению. Поэтому христианство несовместимо с трагичностью. Любая развязка -- благо. Единственное зло ведает христианство -- грех. Против него и обращено оружие веры.

«Радуйся» -- еще иудейский завет. «Радоваться» -- священная обязанность человека -- писалось в одной древней книге. Эта таинственная весть победы жизни над смертью, воплотившаяся в факте воскресения из мертвых распятого Бога, распространила на всю культуру дух глубокого оптимизма, смиренно приемлющего любые испытания извне:

Все благо, бдения и сна
Приходит час определенный,
Благословен и день забот,
Благословен и тьмы приход.

И этот дух, так или иначе, хранила вся русская культура.

Роальд Мандельштам, являясь продолжателем художественных традиций акмеистской школы русской поэзии, наследником ее духа является едва ли (а если и да, то не в полной мере). Он трагичен так, как были трагичны античные герои. Самим своим положением на земле он обречен на роковую развязку. Он спокойно принимает этот свой удел без всякой надежды на спасение в каком бы то ни было смысле. Единственной его задачей при этом становится проследовать отмеренный ему путь до последней черты, нигде не склонив головы:

нету окольных дорог,
жить побежденным нельзя...

Трудно поверить, что он жил в одной стране и писал одновременно с начинающими Евтушенко, Рождественским, Вознесенским и т.д.

Современник оптимистического фарса 60-х, этот человек живет в ожидании апокалиптической развязки:

В жизни, шатаясь по улицам снежным,
С черепом, полным звучащих строф,
Я согревал полумертвой надеждой
Жажду космических катастроф.
Те, от кого я не стал бы таиться,
Мне за любовь заплатили презреньем,
Тот же, кто шел предо мною открыться,
Гнусные вечно будил подозренья.
Жалок Шекспир, и чего он таится
Гамлет -- трагический макроцефал,
Нет, над вопросами датского принца
Я головы не ломал.

Роальд Мандельштам -- не христианин. Но он праведен ветхозаветной праведностью, и высокая душа его, ощущающая себя жертвой, алчет возмездия:

И в городе темных бесчестий
Промчатся трусливые толки,
Хотя и гнушаются мести
Могучие гордые волки.

Одна из интересных черт этого поэта заключается в постоянном перенесении себя в другие исторические эпохи. В одном месте он даже объясняет это:

Я был цветком у гроба Галилея
Я знаю все, все помню, все умею.

В особенности это относится к древней Греции и Риму. Поэт живет в чужой эпохе совершенно естественно, переживая при этом свою собственную беду.

К таким произведениям относятся «Прощание Гектора», «Вар», поэма «Катилина» и другие великолепные стихи, в которых, быть может, талант Роальда достигает наивысшей точки:

Когда из пустой Канонерки
Был кем-то окликнут Роальд, --
«Привет Вам, прохожий берзеркер!»
«Привет Вам, неистовый скальд!»
Сырую перчатку, как вымя,
Он выдоил в уличный стык, --
Мы верно знакомы, но имя
Не всуе промолвит язык.
Туман наворачивал лисы
На лунный жирок фонарей:
«Вы все еще пишете висы
С уверенной силой зверей?» --
«Пишу», -- заскрипев, как телега,
Я плюнул на мокрый асфальт,
А он мне: «Подальше от снега,
Подальше, неистовый скальд!»

Удивительна и его городская лирика -- эмоциональная, глубоко трагическая, не имеющая ничего общего с меланхолическим скептицизмом городской лирики его современника Иосифа Бродского -- поэта несравненно более удачливого, имеющего в наше время большое число поклонников и последователей:

Ни огонька вдали,
Только над цирком кружится
Красная Ван-Юли.

* * * * *

Громадно и громко молчат небеса,
Восходит звезда за звездой,
Для рифмы, конечно, я выдумал сам
Твой жалобный крик, козодой.
А что не для рифмы? Оборванный сон,
Луны серповидный обрез,
Дворовый колодец -- бетонный кессон,
Кессонная злая болезнь.
Блестящей монеткой горит в синеве
Серебряный очерк лица,
И только для рифмы, на желтой траве
Тяжелый живот мертвеца.
Идущие к дому, спешащие прочь,
Не надо на рифмы пенять,
На ваших кроватях костлявая ночь --
Матерая, потная ****ь.

Немного найдется в русской литературе поэтов равного темперамента и вкуса, мастерством своим подчас сравнимого только с классиками:

Росчерк оборванных линий,
Вяжущих буйный металл...
О, Бенвенутто Челини,
Кто бы тебя не узнал?

Его слог порой достигает такой рельефности, что, кажется, слова можно потрогать.

«Алый трамвай» -- одно из его программных стихотворений:

Кто остановит вагоны,
Нас закружило кольцо,
Мертвой, чугунной вороной
Ветер ударил в лицо.

Судьба Роальда -- трагична всерьез. Человек, тяжело больной физически, своей душой, талантом, умом намного превосходящий своих современников-литераторов и, вследствие этого, категорически ими не принятый, поэт живший в ужасную для подобного таланта эпоху, несмотря на всеми прославленный ее либерализм, поэт, скончавшийся в возрасте 28 лет от тяжелой хронической болезни, без всякой надежды на литературное признание, остается неизвестным и в наше время.

Но, если принять во внимание всю лицемерность сегодняшней «правды», то это лишь еще одно доказательство его подлинности.

Книга П. Брандта «Люди пустыни»
| http://www.peter-club.spb.ru/art/brandt/skald.html
===========================================================

"Народ мой" №10 (303) 29.05.2003 - "Некуда" №5, май 2003




П Е С Н И  Л Ю Б В И
И  С В О Б О Д Ы
К 300-летию  СПБ
Мы канатоходцы.
Мы балансируем на канате –
даже, можно сказать, на острие ножа.
………………………………………………..
В России испокон веков было так:
свободным оставалось только то,
на что не обращало внимание обывательство.
Как только взор обывательщины падал на что-либо,
вся свобода рассеивалась как дым.
А. Арефьев

PAINTER PAINTS BY HIS TAINTS AND HIS PAIN
Edik Vertov

...Пейзажи чтобы крики заглушить.
Пейзажи – как на голову натянутое одеяло.
А. Мишо
     Александр Арефьев (1931–1978), Владимир Шагин (1932–1999), Рихард Васми (1929–1998) – три богатыря Эпохи Андеграунда И Нонконформизма. Плюс еще двое – Шолом Шварц (1929–1995) и поэт Роальд Мандельштам (1931–1961) – получается великолепная пятерка от величия которой захватывает дух и хочется вновь, снова и снова, возвращаться к их небольшим, наполненным чистым дыханием жизни, полотнам.
     Предтечи “митьков”... Герои мифов – бродяги, пьяницы и воры, философы и архитекторы. Никому не известные достойнейшие художники "второй" культуры Ленинграда–Петербурга ХХ века.
     Арефьев, Шагин, Шварц учились вместе в одном классе СХШ – средней художественной школы при Академии Художеств. "Жалкие, вонючие, желчные одноклассники"; "художественная школа – формализованное глупое дело, заскорузлое, чахлое – предложила нам бутафорию и всяческую противоестественную мертвечину, обучая плоскому умению обезьянничать. А кругом – потрясения войной, поножовщина, кражи, изнасилования..." – так высказывался сам Арефьев о времени обучения.
     СХШ и Академия в то время совпадали по месторасположению. Вольный ветер с Невы кружил головы, гнал прочь от гипсовых голов и засушенных истеричных натурщиц. Первый бунт закончился приговором – "формалисты" – и исключением. В СХШ уже пора подумать об открытии "Музея Всех Изгнанных Из Ее Стен". Олег Григорьев и Михаил Шемякин там тоже будут. Илья Глазунов (учившийся с "арефьевцами" в соседнем классе) – вряд ли.


   
А. Арефьев
Без названия. 1950 А. Арефьев
Без названия. 1953 А. Арефьев
Психоз. 1968

      Арефьев. Арех. Искал "живую натуру" и нашел ее в окнах женской бани. Так родились сцены знаменитой "Банной серии", выполненной в конце 40-х – начале 50-х годов. "Увидеть натуру и затрястись" – как раз в такой момент подглядывания за "ускользающим объектом" под юным художником раскатился штабель дров высотой в 2 этажа. 
      Шагин. Тихие пейзажи. Город и Пригороды. Дворы с дровяными сараями и дощатыми заборами. Вдоль забора идет маленькая фигурка. Дым из трубы котельной. Синие густые окна на желтом фоне. Мощный уверенный контур.
     Васми. Безмолвие зимы. Графичность. Канал. Тишина и чистота портретов. Входит в ОНЖ – Общество нищих (непродающихся) живописцев. "Работы даю повисеть друзьям и хорошим знакомым лет на 20. Продажа – это зависимость".
     Шварц. Темные рельефные картинки. Красный человек заблудился среди зеленых гаражей. Северный экспрессионизм: швырять краски на холст, работать маляром и никаких усилий к славе не предпринимать. Философ и Изобретатель. Уважает Александра Македонского, Наполеона, Ленина...


   
В. Шагин
Семейная сцена. 1955 В. Шагин
Шкиперский проток. 1980-е В. Шагин
Двор. 1997

     Роальд Мандельштам. Продолжал в стихах, вслед за Александром Блоком и Константином Вагиновым петербургскую тему:

Чуть небо становится блеклым
И тени на крыши сойдут –
Каналы, как темные стекла,
В объятиях город сожмут...
     Добавляя фантасмагорические мотивы:
В Новой Голландии – слышишь?
Карлики листья куют...
     Писал стихи по ночам. Умер от истощения. После его смерти Арефьев и Шагин неделю живут на кладбище...

 
Р. Васми
Натюрморт. 1950 Ш. Шварц
Улица. Начало 1950-х

     Художественной школой для "Групы Арефьева" стали Улица, Город, Друзья. "Наше смотрение на мир в период довольно дикий было коллективное: мы собирались, обсуждали что делать, где, интересно ли это". Они обучаются между собой, взаимно влияют друг на друга, сравнивают холсты, ставят пластические задачи. Свой собственный "Арефьевский круг" защищает от гибели. "Жизнь – живопись нужна нашей компании, ее надо прятать от остальных..."
     Как сорная трава сквозь трещины асфальта соцреализма пробивалось их свободное стихийное творчество. Материалом для нового искусства служили постоянная напряженность психики, порой граничившая с сумасшествием ("полностью не напряжешь психику – поступишь как все – погибнешь, напряжение психики дает творческий подъем, раскрывающий духовные возможности") и горячность души и тела ("... возрождали духом тело. Сохраняли горячность в себе – совместно с духом").
     В их картинах слышатся звуки городского фольклора: блатные песни из подворотни, брань коммунальных кухонь, шаги белой ночью по переулку, крики мальчишек во дворе, тихие разговоры Двоих в пустой комнате, смех катающихся на лодках в Парке Победы. Сюда же примешиваются хриплые стоны античных героев. Мотивы страсти-страдания у Арефьева воплощались в образах Прометея, Патрокла, Прокруста. Любовь и сочувствие к повседневному объекту изображения, приближение вплотную к подлинной жизни сближает их с Перовым, Федотовым – реалистами "святых шестидесятых" ХIХ века.
     Первый выход к зрителю у Васми и Шварца состоялся в 1976 году на выставке ленинградских еврейских художников группы "Алеф", проходившей на квартире ее организатора Евгения Абезгауза. Там же выставился Арефьев, объявивший и себя евреем. Незаметный человек оставил отзыв: "До свиданья. КГБ". Так в Ленинграде начинался легендарный период подпольных, "квартирных выставок".
     Сам Александр Арефьев своей судьбой, пожалуй, наиболее полно соответствовал образу "рано сгоревшего честного художника". После двух лагерных сроков: "за покушение на убийство", "за подделку документов, (рецептов?)", и исключений с работы в 1977 году Арефьев отправляет письмо в ЦК КПСС с просьбой выслать из страны и вкладывает в него паспорт и трудовую книжку. Через год он, отверженный и одинокий, в 47 лет трагически погибает в Париже.
     Сегодня, когда под Пристально Стеклянным Взором мы отмечаем Наш Долгожданный Юбилей, а Любовь К Петербургу становится почти официальным распоряжением, хочется вспомнить тех художников, чье восхищение своим родным городом не зависело от казенных предписаний и личных выгод. В случае “арефьевцев” почему-то не возникает общих вопросов современного искусства: "ЗАЧЕМ?" и "КОМУ ВСЕ ЭТО НАДО?", а остается только один, но самый важный: "Можно ли всю жизнь рисовать болью и состраданием и в каких художественных школах этому учат?"
http://jew.spb.ru/ami/A303/A303-121.html

ТУТ ЖЕ - РАБОТЫ ЭТИХ ХУДОЖНИКОВ: Арефьев, Шагин, Васми, Шварц.
О НИХ ЕЩЁ : http://www.russkialbum.ru/r/enc/50_aref.shtml
===========================================================
 

 
Форум
НА ФОНЕ АКАДЕМИЧЕСКОГО БЕЗМОЛВСТВИЯ
ДРУГИЕ БЕРЕГА
МОЯ МИЛИЦИЯ МЕНЯ БЕРЕЖЁТ
ВМЕСТО ИСПОВЕДИ
ПОЭЗИЯ 
ПРОЗА
ПЕРЕД ВЫБОРОМ
МОМЕНТ ИСТИНЫ
КРОВАВЫЙ ВЕК
ХОЧУ ВСЁ ЗНАТЬ
СЛЕД В ЖИЗНИ
ПЕРЕЖИТОЕ 
Редакция
Архив
Индекс
 
 

 Хотите получать новости по e-mail?
    подписаться 

   
 
 
 
  НЕИЗВЕСТНЫЙ АНДЕГРАУНД 
Многие годы наша академическая наука делала вид, что существует только официальная литература. Другой культуры она до сих пор практически не замечает. Не верите? Тогда пролистайте хотя бы двухтомный биобиблиографический словарь «Русские писатели, ХХ век», изданный в 1998 году под редакцией директора Пушкинского Дома Н.Скатова. В нём есть справки практически о всех руководителях Ленинградской писательской организации за 1930 - 1980-е годы. Но нет, например, первого, угодившего в разгар хрущёвской оттепели за решётку ленинградского прозаика К.Успенского (Косцинского). Нет Роальда Мандельштама, нет создателей «филологической школы» Льва Лосева, Владимира Уфлянда, Михаила Ерёмина и Леонида Виноградова, нет и «ахматовского сироты» Анатолия Наймана, забыты многие из группы «Горожане», упущены многие лидеры «ленинградской школы» 1980-х годов, в том числе Борис Останин и Олег Охапкин. Это если говорить только о Ленинграде. А ведь своя неофициальная литература развивалась в Москве. Тут надо ещё вспомнить Саратов и Псков, Петрозаводск и Новосибирск; все города и не перечислить. Понимаете: академические институты не два-три имени упустили из своего вида (это было бы ещё простительно), они как бы не заметили целые пласты отечественной культуры (я сейчас не даю оценок, что это были за пласты; подробная характеристика неофициальной литературы - это уже тема другой статьи). Но раз безмолвствуют академики, за дело взялись, с одной стороны, ветераны сам- и тамиздата, а с другой - новое поколение литераторов.
Меня, к примеру, зацепила книга Станислава Савицкого «Андеграунд: История и мифы ленинградской неофициальной литературы» (М.: Новое литературное обозрение, 2002).
Что и говорить, автор собрал уникальный материал. Все знают истории процессов над И.Бродским (1964) и над А.Синявским и Ю.Даниэлем (1966), но уже мало кто помнит, что в 1961 году объявились среди литераторов «заговорщики» А.Уманский и О.Шахматов. Безусловно, в первых двух процессах было огромно влияние политических факторов. Может, именно эти обстоятельства впоследствии и обеспечили судебным делам 1964 и 1966 годов шумную известность. И куда меньше присутствовало политики в процессе 1961 года над Уманским и Шахматовым, которые пострадали в основном за свою буйную фантазию: один из них, начитавшись буддийской литературы, хотел организовать «перелёт» через какую-то гору в Армении, разделявшую СССР и Турцию. Духовные интересы молодых ребят, вхожих в круг ленинградской богемы, и их увлечение парапсихологией власть приравняла к актисоветчине и попытке незаконного перехода границы. Но это всего лишь один эпизод.
Вообще Савицкий в своей книге собрал несколько десятков малоизвестных историй, связанных с ведущими именами ленинградского андеграунда, и каждая из этих историй читается как увлекательный детектив.
Думаю, нет смысла сейчас пересказывать все эти истории. Хотя, конечно, всегда интересно знать, кто считал себя носителем «второй литературы» и что потом стало с этими людьми. Ведь к андеграунду причисляла себя не только одна «золотая молодёжь» и не только писательские дети (здесь можно вспомнить для примера сына Веры Пановой Бориса Вахтина, который по профессии был востоковедом, занимался древним Китаем и писал необычную, очень современную городскую прозу; кстати, из востоковедов к неофициальной литературе какое-то время примыкал и Иван Стеблин-Каменский). Другой вопрос: как впоследствии сложились судьбы «неформалов». Да, кто-то, как Алексей Хвостенко или Юрий Колкер, эмигрировал. А вот Леонид Аронзон, начинавший как традиционный лирик, а потом вдруг резко изменивший свою стилистику, взяв за пример творчество обэриутов, избрал другой путь: в 31 год он пустил себе под Ташкентом пулю из охотничьего ружья. Вообще вся история андеграунда - это такие драмы и трагедии.
Сейчас же коснусь только двух-трёх аспектов. Я книгу Савицкого читал практически одновременно с воспоминаниями участников различных неофициальных групп, которые в 1990-е годы весьма обильно печатались на страницах журнала «Новое литературное обозрение». И, естественно, какие-то вещи невольно сопоставлял.
Мне, например, интересно было сравнить взгляды, литературные стили и стили поведения тех москвичей, кто группировался в 1953 - 1954 годах в основном вокруг Леонида Черткова, с их ленинградскими сверстниками, крутившимися подле Роальда Мандельштама. Савицкий напоминает, что Л.Чертков считался самым яростным пропагандистом творчества К.Вагинова и обэриутов, а Р.Мандельштам увлекался акмеистами и создал свой, оригинальный неосентименталистский стиль. Но вот какую любопытную деталь я нашёл в воспоминаниях Андрея Сергеева, выпустившего в 1990-е годы роман «Альбом для марок»: москвичи от официоза спасались водкой, а их ленинградские друзья «лечились» чаще всего наркотиками.
Кстати, о москвичах и ленинградцах. Савицкий почему-то убеждён, что почти все они весьма долго надеялись на официализацию, то есть возможность профессиональной «писательской карьеры». Иллюзии, по Савицкому, рухнули у большинства сразу после пражских событий 1968 года. В качестве примера исследователь приводит слова Генриха Сапгира: «До определённого момента мы были просто поэтами, а в 1968-м, когда танки вошли в Прагу, стали неофициальной литературой. Меня прокатили на приёме в Союз писателей». Но я бы так категорически не утверждал. Во-первых, среди близких к андеграунду писателей было немало таких людей, кто умел какое-то время весьма неплохо сосуществовать и в официальной литературе. Разве так уж плохо чувствовал себя Ан.Найман, занимавшийся переводами средневековой французской литературы? Кажется, комфортно было и Леониду Виноградову, зарабатывавшему себе на хлеб пьесами о Ленине. Во-вторых, до 1968 года произошли венгерские события 1956 года, которые по-своему повлияли, например, на судьбу поэтессы Лидии Гладкой. После стихов с осуждением нашего вмешательства в венгерские дела Гладкая, тогда выпускница Ленинградского горного института, оказалась перед выбором: сушить сухари или срочно скрыться от глаз начальства в экспедиции где-нибудь на Сахалине. Чуть-чуть об этой истории говорится в воспоминаниях поэта Владимира Британишского в «Новом литературном обозрении».
Ещё одна интересная проблема: как власть меняла своё отношение к носителям «второй культуры» с 1950-х по 1980-е годы. Сначала было резкое неприятие андеграунда и гонения. Но к концу 1970-х годов начались попытки заигрывания. Власть стала понимать, что совсем искоренить андеграунд невозможно. Можно только загнать его в подполье, но это, как правило, вызывает негативные реакции на Западе. Значит, пора менять тактику. И вовсе не случайно в 1981 году в Ленинграде, как утверждают исследователи (и не только С.Савицкий, но и, в частности, М.Золотоносов), по прямой договорённости с пятым отделом местного управления КГБ было создано объединение неформальных писателей «Клуб-81», доведшего в 1985 году до издания, несмотря на все препоны цензуры, альманах «Круг», чуть ли не впервые открывший советскому читателю стихи Елены Шварц, Олега Охапкина, Виктора Кривулина, прозу Б.Улановской, сочинения Евгения Звягина. Но, говоря «а», надо говорить и «б». От «неформалов» в организации этого проекта самое деятельное участие приняли Бор.Иванов, И.Адамацкий и Ю.Новиков, а от «официоза» клуб курировал критик Юрий Андреев. Более того, «Клуб-81» жил своими интригами. Хотя подробности этих историй можно вычитать не у Савицкого, а у Золотоносова («Новое литературное обозрение», 1995, № 14).
Любопытен и другой факт. Когда в конце 1980-х - начале 1990-х годов в некогда едином Союзе писателей окончательно оформился раскол и образовалось несколько разных союзов (в основном левых и правых), то обнаружилось, что «неформалы» также не столь едины. Вспомним, скажем, участников альманаха «Метрополь». Кто-то, как Аксёнов, ещё до распада СССР оказался на Западе, Битов возглавил российский Пен-клуб, а вот Пётр Кожевников в самом политизированном 1991 году, когда шаг влево, шаг вправо от бывшего литокружения иными функционерами приравнивался к расстрелу, вошёл в Союз писателей России. Но у Савицкого об этом молчок.
Впрочем, дополнять всегда легче. Куда сложней первому собрать и систематизировать весь материал и подготовить научный аппарат. Савицкий это смог. А теперь каждый может что-то сопоставить или поделиться возникшими при чтении книги ассоциациями или сравнениями. Сопоставлять всё-таки проще. И ещё: пусть книга Савицкого послужит немым укором академической науке. Кто-то ведь должен расшевелить «муравейники» в Пушкинском Доме и Институте мировой литературы.

Вячеслав ОГРЫЗКО
===========================================================
 
См. также:
 
1.БАРАКИ ЛЕНИНГРАДА
"Я РАБОТАЛ КОЧЕГАРОМ В НОЧНОЙ БАНЕ..." (И. Бродский)
http://www.russkialbum.com/kuzminsky/Docs/1-BARAKI-82-01a.htm

2.Рид Грачёв
http://litpromzona.narod.ru/ivanov/ridgrach.html

***********************************************************
С БЛАГОДАРНОСТЬЮ ЗА ВНИМАНИЕ И НАИЛУЧШИМИ ПОЖЕЛАНИЯМИ -

Имануил Глейзер