Остаётся только признать, что духовная эволюция человечества, или каким бы термином мы не заменили это словосочетание, завело его, человечество, в тупик. Развитие и распространение наук и искусств, особенно интенсивное в индустриальную эпоху, привело лишь к осознанию своей полнейшей и бесперспективной несвободы. Сравните двух человек: одного, крестьянина средневековья, неграмотного, отягощённого религиозными и обывательскими предрассудками, постоянно болеющего, ютящегося в примитивной землянке, и всё своё время тратящего на работу. И второго: современного среднего человека западного мира, окончившего по меньшей мере среднюю школу, без всяких предрассудков, пользующего достижениями современной медицины, живущего в комфортной квартире, или даже доме, с электричеством, водопроводом, канализацией, отоплением, имеющего право на восьмичасовой рабочий день.
Кто из них несчастнее? Разумеется, современный человек. Неизвестною, ощущал ли средневековый крестьянин свою скотскую сущность, то, что его жизнь мало отличается от жизни какого-нибудь животного, скажем, той же используемой им лошади или того же используемого им осла. Но, тем не менее, на протяжении нескольких веков этот самый крестьянин был вполне доволен своим существованием, и для его счастья хватало религиозной церемонии, или спетой им для самого себя незатейливой песни, или варёной курицы раз в полгода. Современный же человек, окружённый всеми благами цивилизации…
Да что там говорить, он несчастен абсолютно, и чем больше повышается его культурный и материальный уровень – тем несчастнее он себя чувствует. О причинах этого можно много рассуждать, конечно. Можно сказать, что он чувствует себя жертвой рекламы и атеизма, он чувствует, что, несмотря на декларируемую свободу выбора во всех областях, никакой свободы и никакого выбора у него нет – каждый его шаг, каждый его поступок контролируется и регулируется. И, вдобавок к этому – в отличие от средневекового крестьянина – он осознаёт, что его используют как скотину, воздействуют на него как на скотину, обращаются с ним как со скотиной – и при этом ничего, ничего не может с этим поделать и изменить своё положение.
Обо всём этом можно говорить – но зачем, собственно?..
Факт в том, что, само собой, несмотря на безвыходность, он пытается всё же найти какой-то выход.
А выход для него, для него, только один: суицид.
И все к этому рано или поздно приходят.
Вся современная эпоха, всё современное западное общество пропитано духом суицида. И то, что происходит с ним, западным обществом, иначе как непрерывным суицидом и не назовёшь.
Проявляется это настроение прежде – и явнее – всего в падении уровня рождаемости, дошедшего уже до того, что естественный прирост населения в большинстве «цивилизованных» стран сменился естественной убылью: в создавшихся условиях коренное население этих государств не хочет размножаться, потому что… Да какая разница, почему. Будем просто смотреть на факты – всё остальное домыслы.
Наблюдать, как проявляется желание самоуничтожения можно всегда и везде. Рост наркомании, экстремальные виды спорта, всяческая терпимость – в том числе к иммигрантам, представляющим основную угрозу для существующего порядка в государствах, их принимающих, и к гомосексуалистам, не желающим продолжать род, и т. д. и т. п.. Любой дурак понимает, что терпимость – худшее из зол для больных организмов, которыми сейчас являются страны западного мира. Болезни следует лечить, а не терпеть их, допуская чтобы они беспрепятственно убивали больного. Болезнь переходит во вторую стадию, а третья – последня и неизлечима.
И, опять же, возвращаясь к теме суицидальных настроений: посмотрите, никто уже не хочет жить в этом мире, который следует признать лучшим из миров! Люди уходят – в наркотики и алкоголь, в свои фантазии и искусство, в виртуальную реальность и компьютерные игры, в игры вообще. Никогда у людей не было столько игр, как сейчас, и никогда этот мир не был так малонаселён! Здесь остаются единицы. Некоторые, правда, называют всеобщий исход отсюда поиском реальности – но что-то не слышно, чтобы кто-то что-то нашёл. А количество несчастных и недовольных тем, что они нашли, уйдя отсюда, растёт. Но никаких иных идей, кроме всё новых форм суицида-ухода, не появляется.
А те, кто ещё живы, несмотря ни на что, не намного лучше ушедших – живых мертвецов, совершивших прижизненный суицид. Они, живые, заняты либо раскладывают по полочкам настоящих мертвецов, либо созерцанием беспорядочных куч этих трупов.
Дело-то в том, что от реальности почти ничего, кроме этих самых мертвецов, мёртвых по настоящему или только наполовину, не осталось! Поневоле задумываешься о том, хорошо ли живому среди них.
А остальная реальность – то, что в ней кроме мёртвых, – ярлыки и этикетки, и все этим довольны. Есть в этом одна странная вещь. Если на коробку таблеток приклеена этикетка «анальгин», то больному вряд ли станет лучше, если он будет не принимать таблетки, а просто смотреть на этикетку. Но в сегодняшней реальности только так и происходит – никто не открывает коробку, все только смотрят на этикетку, и живут этим взглядом. Дальше этикетки смотреть не принято, а анальгин ли там... Кому это нужно.
Думается, этот мир может коренным образом изменить простой и ничем не замутнённый взгляд одного-единственного человека на собственные ботинки. Но кто же решится взглянуть на свои ботинки? Трудно представить, что может сподвигнуть на такой подвиг современного человека.
Тем более что чем дальше, тем больше возникает сомнений относительно того, а есть ли он, этот мир?
Действительно: а что нам говорит о том, что мир есть? Да, есть Библия и «Война и мир» – но это лишь напоминание о том, что когда-то был мир, или, во всяком случае, что кто-то верил в его существование, не более того. Сейчас мира, можно сказать, уже нет. Есть некие фрагменты. У каждого человека есть некие фрагменты, свои собственные, складывающиеся в оригинальную мозаику. А мир исчез, безвозвратно, как мимолётное виденье.
Слова «добро» и «зло», «хороший» и «плохой», «умный» и «глупый» больше ничего не значат. Ещё в девятнадцатом веке такое положение было предсказано, как результат смерти бога. Предсказание сбылось, и остаётся только складывать свою мозаику. Пальцы по привычке передвигают фрагменты, но понятно, что получившаяся картинка не будет ни хорошей, ни плохой. Но когда нет критериев – это проще и интересней, и с этим не поспорить.
В сложившейся ситуации у людей, сохранивших остатки чести и здравого смысла, и не хотящих окончить жизнь суицидом, остался, правда, ещё один выход, – встать на защиту каких-то ценностей, всё равно каких, лишь бы они были довольно древними и осязаемыми. Не демократии и свободы, не сохранения генофонда и не прав человека, не национальной идеи или интернационализма, а… Трудно сказать, что это за ценности, несмотря на их древность и приносимую ими пользу, но они явно существуют и проявляются, в частности, в виде религий.
Отсюда – фундаментализм. В нашем веке основное противостояние будет не между правыми и левыми, востоком и западом, югом и севером, обывателями и художниками, коммунистами и ещё кем-то, а между всевозможными фундаменталистами – теми, кто отстаивает какие-то реально существующие и приносившие пользу в течение тысячелетий ценности, – и иными-прочими – теми, кто не имеет за собой ничего, кроме мертвецов и этикеток. И в чью пользу в итоге разрешится это противостояние – понятно уже сейчас. И с какими потерями – тоже.
Потому что в конце концов дело сводится не к количеству написанных и прочитанных знаков, не к широте воззрений и разветвлённости философских систем, не к высоте заводских труб и возведённым за год километрам жилплощади, – а к весу биомассы. И от того, какого мяса окажется больше – белого, чёрного, жёлтого, коричневого – зависит судьба человечества. От этого, и ни от чего больше. А уж как от чего она, биомасса, теряет или приобретает в весе, отчего чёрного мяса больше чем белого – это вопрос до такой степени вторичный, что… Ну, в самом деле: ну поймёте вы, отчего оно так, отчего чёрного мяса больше. А дальше что? Никакими количествами знаков, философскими построениями, газовыми камерами, концлагерями или ещё чем вы существующее положение не измените – поверьте. Были прецеденты – черта оседлости, Гитлер, апартеид, этнические чистки – итог известен тем, кому надо.
Если вы даже захотите каким-то образом увеличить количество белого мяса, и предложите ему, белому мясу, способ – оно же, белое мясо, вас и убьёт, обвинив во всех возможных грехах, как было неоднократно. Убьёт, как убило Гитлера – величайшего пророка ХХ века, за несколько десятилетий до нынешнего положения дел с европейском демографией понявшего, откуда ветер дует. И чем это кончилось? Съездите в Берлин, Париж, Лондон – поймёте. Вот то-то и оно, и добавить здесь нечего. И незачем. Будет так, как НАДО – а кому и как НАДО – этого нам не узнать никогда. Судьба человека – совокупляться и растить детей, а судьбами мира движут силы, которые всегда будут для нас столь же необъяснимы и непостижимы, как необъяснимы и непостижимы для овец мотивы и цели людей, ведущих их на пастбище или на скотобойню.
Олег Ильич перестал стучать по клавиатуре и откинулся на стуле.
Под тихое гудение кулера он ещё раз перечитал набранное, поправил пару мест, глубоко вздохнул и задумался.
Задумываться было о чём: за окном стояла ветреная очень холодная зимняя ночь, а у дверей – ведро жидких помоев.
Эти помои Олегу Ильичу предстояло вынести – а куда же ещё! – на помойку.
Потому что это у Олега Ильича была скромная бородка и усы и очки с блестящей оправой. А жена у него была простая и незатейливая. И всегда говорила, что жирные жидкие помои – ну там последствия варки пельменей и тому подобного – выливать в унитаз, не говоря уж о раковине – ни в коем случае нельзя. Иначе трубы засоряются и приходится вызывать сантехников. А она и так устала, приготавливая пельмени или что-нибудь ещё пополам с жирными жидкими помоями, и выходить на улицу не собирается, так что придётся Олегу Ильичу выносить их самостоятельно. «Как же так, – растерянно говорил тогда Олег Ильич, – вот люди же выливают, наверное, – и ничего, не засоряется. Ведь не выносят же они все, люди, помои на помойку – а куда же их ещё? – а, Машута?» «Люди – на блюде, а я – на сковороде», – отвечала на это Машута, после чего случался жуткий скандал, они до вечера не разговаривали, Машута шла спать, а Олег Ильич садился за компьютер.
За компьютером Олег Ильич начинал представлять, как он выносит ведро с помоями – и не мог представить. Его воображение рисовало совсем другие картины – как рушатся цивилизации и возникают миры, как чёрные дыры засасывают галактики, в то время как на задворках вселенной громыхают зловещие большие взрывы, как умирает Юлий Цезарь и рождается Христос, как растёт раковая опухоль и как точит организм вирус СПИД, как в матке Мадонны происходит термоядерная реакция и как путешествует по миру с циклом лекций о современной философии клон Фридриха Ницше.
Постепенно задумчивость Олега Ильича переходила в транс, и пальцы как будто бы сами собой начинали стучать по клавиатуре. Олег Ильич смотрел, как девственно белый лист на экране покрывается буквами-муравьями – и кто знает, что представлялось при этом его замутнённому взгляду за поблёскивающими аккуратными очками!
Может, он представлял, как стучит кулаками в дверь Неизвестности, отчего дверь покрывается трещинами? Или что он посылает в Вечность новый отряд хорошо обученных искусству Правды воинов? Или что бесконечная создаваемая им строчка – это тропинка, которую он должен проторить сквозь снега Времени и Пространства для Истины? Кто знает!
В любом случае около двух часов ночи его руки опадали – видимо, от усталости – и взгляд начинал постепенно приобретать осмысленность. Он смотрел на текст на экране, тщательно или не очень правил его, перечитывал по несколько раз. Иногда, выходя из транса, он с неудовольствием замечал, что его опавшие руки совершенно непроизвольно, помимо его воли, начали мастурбировать. Тогда перед тем, как приступить к изучению текста, он брезгливо застёгивал ширинку.
Наконец, по-видимому удовлетворившись качеством написанного, он перечитывал текст в последний раз, тихонько улыбался или, напротив, сдавленно матерился, глубоко вздыхал и выключал компьютер, не сохраняя написанного.
Шёл в прихожую, надевал пальто, брал ведро с помоями, заботливо оставленное Машутой у входной двери, и выносил его на помойку – благо было темно, и всё равно бы он никого не встретил, а самого себя можно было урезонить, натравив на стыд совесть.
Так же произошло и в этот раз – Олег Ильич, подумав, подправил ещё пару слов, перечитал текст и выключил компьютер, пошёл в прихожую, накинул на плечи пальто, взял ведро и вышел за дверь.
Оказавшись на улице, он горько пожалел, что не надел уличную обувь – мороз стоял минус двадцать пять, а на ногах у него были одни домашние тапочки, не считая носков. Недолго думая, Олег Ильич рысцой – только бы помои не расплескать и простуду не подцепить! – устремился на помойку.
Но на помойке его ждало небольшое – на первый взгляд – потрясение: единственный большущий бак – такой, какой на мусоровоз крепится как кузов – был набит доверху, с горкой, и, более того, в радиусе полутора метров от него был накидан всякий неприглядный, грязный, вонючий и разлагающийся мусор, так что к самому баку было даже не подойти. Недолго думая, Олег Ильич придвинулся к баку как можно ближе и, брезгливо поджав губы, стараясь не дышать, принялся выливать жирные помои на разлагающийся мусор. Увы, в темноте он не заметил, что прямо на том месте, куда он лил помои, лежала какая-то доска, наклонённая в его сторону, и, начав выливать помои, как ему казалось на мусор, в действительности он лил их на эту доску. Что не замедлило сказаться на реальности: помои потекли по доске в его сторону, и стали литься на его обутые в домашние тапочки и носки ноги. Почувствовав это – а именно, носки, пропитанные жирными помоями, в сочетании с двадцатипятиградусным морозом – Олег Ильич, чертыхнувшись, отскочил от доски, попутно пролив часть помоев из дёрнувшегося ведра себе на брюки.
Так он и стоял – с замерзающими жирными помоями в носках и на брюках, с почти полным ведром в руке, дрожа от омерзения, вони, горечи и холода, в двух шагах от недостижимого, переполненного, но такого желанного мусорного бака.
Олег Ильич тяжело дышал – от возмущения, которое не на кого было направить в эту безлунную морозную ночь – и чувство нестерпимо зрело в его обиженной дрогнувшей груди.
Чувство… Как описать это чувство? Нет, не надо описывать чувства. Чувства складываются из ощущений и материализуются, дозрев, в поступках. Вот о поступках и будем судить, а остальное – домыслы.
Это чувство тоже складывалось из ощущений – сейчашних, то есть холода, боли, вони, омерзения – и иных – прошлых и всегдашних: возмущения и обиды, сопутствовавших скандалам по поводу помоев; и следовавших за ними растерянности, неприкаянности, а затем – ощущений того, что он виноват перед женой и миром, и, следовательно, должен им.
Но если раньше он мог переносить эти ощущения – они утихали, затухали и, наконец, проваливались в бездонный колодец бессознательного, не давая дозреть чувству – то теперь эти же ощущения, подкреплённые неудачной попыткой вынести помои, разгорались в его груди всё ярче и жарче. Да, помои, пролитые на ноги, оказались последними каплями, и теперь чувство было уже нестерпимо, а нестерпимое чувство требует возмездия – и ничего больше.
Немедленного возмездия – вот чего хотелось сейчас, именно сейчас, в эти самые мгновения, Олегу Ильичу! Возмездия всему – этому вонючему бачку, этим коробкооразным домам, этому чёрному небу, этой холодной ночи, этой навсегда испоганенной жизни.
Он задрожал, воздев кулак к чёрному небу, и закричал туда, в небо, кому-то далёкому и неведомому: «Подонки! Сволочи! Ублюдки! А кто мусор-то вывозить будет, а?! Вот, вот, вот сейчас вот, так – и пусть вам будет навсегда стыдно!» – с этими словами он обеими руками схватил ведро с помоями, поднял его вверх – и вылил всё его содержимое себе на голову, потом отбросил ведро и стоически остался стоять в такой позе.
К утру его облитая помоями фигура окончательно замёрзла, превратившись в приговор и упрёк – не сказать, конечно, что живой – коммунальным службам, пассивным соседям-соотечественникам и вообще всему этому ни на что не годному мирозданию.
