В прозе

Сны Оснах
Сердце крадется в полусумарке комнаты. Его не удержать в ладони. Сердце – кошка, мягко уходит, мягко ступает по нотам пальцев, вот – вот сделает шаг за них, в пустоту между ночью и днем. Тогда попробуй найти, попробуй позвать: сердце – ребенок сделает все наоборот.




Когда я вижу ее, что-то сладкое начинает шевелиться во мне, что-то, что щемит мне грудь, что-то, что обещает мне мало счастья и много, много боли.




Мартовская грязь, мороженая, ломкая. Грязьвокруг. Такое бывает только в марте. Кажется, будто даже небо испачкано. И каждый прохожий несет ее за собой: грязь его шлейф, его след, его среда обитания в московском марте.




Она протянула мне руку. Тонкая линия красоты протянулась от нее ко мне. Красота была не вокруг, а внутри руки, ее осью, будто пряталась где-то в кости. Это же можно было сказать обо всей ее фигуре, она была словно сотворена вокруг красоты, слеплена вокруг невидимого стержня.
Когда она наклонялось, казалось, что это клонится к земле цветок; начинало казаться, что подул ветер.




Серое солнце светит мне, серое солнце марта, солнце разложения, солнце перегноя. Женское солнце, мягкое, влажное, обволакивающее.
Солнце забвения, а не пробуждения. Серое солнце.




Мартовский дождь ложился в грязь почти бесшумно. Его присутствие скорее угадывалось, недели ощущалось, угадывалось по небольшому беспокойству, смущению окружающего пространства, некоторой неопределенности жизни, всегда сопутствующей дождю. Казалось, можно услышать шелест листьев. Казалось, воздух наполняется свежестью, запахами воды, а не сырости. Казалось, этот покой будет длиться, пока не кончится дождь. Однако холод, весенний, острый, попав за воротник, частью стекал по спине вниз, частью оставался на затылке, проникал в мысли, заставляя сжиматься и ежиться. Во всем подобен голосу навязчивого, неприятного тебе человека.




Весна грязная, влажная, пышная, душная. Самое властное время года. Власть природы над человеком проявляется особенно сильно, становится видимой, очень близкой: до потери дыхания.




Я поцеловал тень своих ресниц на ее упруго – бледной щеке.




Апрельская муха с жужжаньем билась в стекло где-то за шторой, навевая дремоту и лень, отодвигая день куда-то вдаль, за комнату, превращая апрель в август.




Есть еще одно одиночество: одиночество путешествующего.




Холодное майское солнечное утро. Холод проникает даже под веки, по коже он уже давно струится ледяной волной, вызывая сокращения мышц, рождая напряженность души, напряжение чисто физиологического свойства. Быстрый шаг, упругий, чеканный, почти бег, в принципе, ненужный, но с неизбежностью порожденный тревогой, внутренней дрожью человека, спешащего майским утром, очень холодным.




Все между нами. Нерв жизни между нами. Все что происходит, происходит между нами. Все смыслы, все ценности оказались между нами. Между нами все величины, все время и все расстояния. Между нами много людей, все люди. Между нами моя любовь. Между нами мое одиночество. Я весь между нами.




Пыль протоптала себе тропинки сквозь неестественно зеленую и одновременно странно свернувшуюся под летним солнцем траву. Тропинки разбегались причудливым узором в изумрудной пожухлости, сужаясь, расширяясь, пересекаясь и разветвляясь, прихотливо и бессмысленно, все равно не успевая за почти бегущими в этот час людьми.




Улицы пусты. Наступающий день так тяжел, как капля меда, стекающая по неструганому дереву. И так длинен, как целая жизнь. Длина его заключена в том, что за ним будет еще один. А затем еще, и еще, и еще. И эта улица впереди меня будет длиться целую вечность, пустая и пыльная. И я падаю в каждый новый мой день, в каждую новую мою улицу; падение, которому не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было конца.




Влажный воздух, парные лужи, испарина лета, духота, воротник, пальцы липкие и сухие одновременно, сон все дальше, людей кружит, пыль, асфальт прилип к ногам, упаду, уйду.




После дождя земля пахла грибами. Трава, залитая водой, уже не могла ее сдержать, и она расползалась, совсем как вода. Казалось, весь мир расползался, растекался в грязных струйках земли между зернами асфальта.




В воздухе застывали слепки с деревьев, таким густым он был, таким близким. Казалось: жизнь в нем невозможна, становится трудно дышать, темнеет, темнеет, темнеет, темнеет в синеву с отливом, в сиреневый мрак, в движущуюся черноту, в неподвижность, в бездыханность, в несвежесть.




Дождь. Шум ограждающий. Дождь, запирающий комнату, заставляющий мыслями бегать по прямоугольникам стен, а взглядом лизать потолок. Сердце бьется медленнее: раз, раз – каждый удар на весу, каждый исполнен значения. И все кажется, что прямо сейчас что-то произойдет, а в следующую минуту, что уже более никогда ничего не случится. И во всем смысл: сегодня можно остаться и никуда не ходить.




Она закрывает глаза, когда целует меня. Она целует меня каждый раз.




Я открыл окно, и ветки деревьев стали видны выпукло и с сумеречной четкостью. Сырой и холодный, но все еще летний воздух медлил наполнить душную комнату. Никого, несмотря на урочный час, ни одного человека.

Одиночество зверя в его выходной день.

И тогда я решил: я так и хочу. Я не хочу иначе.




Я продолжаю – или начинаю? – свой диалог с реальностью. Реальность остается – или становится? – живой, живым существом, навалившимся всей своей тяжестью на мое окно, всей своей влажной чернотой. Потому что пришла осень. Потому что сентябрь стал холодным. Невидимые нити, связывающие меня с моими близкими – и такими далекими от меня сейчас! – людьми, натянулись до нервной дрожи, серебряная паутина всех моих связей с миром натянулась до нервной дрожи. Какая муха попалась в мои сети этой осенью? Почему всегда осенью? Этой осенью я снова жив, этой осенью, также как и во все предыдущие.




Свет свернулся в полумрак. Небеса свернулись и спустились в нашу осень, осень людей. Между нами туман, между нами небо, густое и кислое, молочное, цвета ряженки, мелкое и холодное.




Осенний дождь.
Четкость очертаний при полном отсутствии легкости.
Быстрый шаг. Взгляд опущен, строения, город, скорее угадываются напряжением шеи и плеч. Ночь, лужи, асфальт: черные брызги – липнут и сохнут.
Стало тише.
Каждый шаг - это шаг в пустоту.




Между нами не расстояние, а два расстояния.




Мое одиночество – это освещенное окно в доме напротив.




Воображение рождало словесных уродцев, одного за другим, одного из другого. Ощущение родного языка сладко щекотало горло. Это была истинная поэзия, поэзия земли и душной комнаты, сотворение слова и беса:

 - Ушные раковины всех морей прячут водопьяное око пупа Земли.

 - Летучая мышь никогда не остается одна, даже будучи мертворожденной. Ей всегда рожают в пару еще одного мертвеца.

 - Поэзия мертворожденных воспевает краткость бытия.




Мое одиночество, которое я расплескал в дневных разговорах, возвращается ко мне. Словно пугливый зверь, который берет хлеб из моих рук.
Который слизывает соль с моей ладони.




Когда свет прольется в мою душу… Это вопрос или обещание? Просьба. Жалоба. Скорее жалоба.




Ступени уступок – лестница жизни. Мы идем.




Разговоры без счета и без смысла, такие же, как и дни. Дни без счета и без смысла, без исхода, от усталости до усталости, от болезни до старости.
Полупустые.
Все что случится, случится после меня.




Тишина в доме одинокого напряжена. На грани нервного срыва. Что-то словно притаилось - где-то - внутри вещей - чтобы в определенный момент выскочить с оглушительным криком. Молчание сумасшедшего. Именно она заставляет одиноких людей все время к чему-то прислушиваться. Учит ли она их слышать?




Ноябрьские морозы очертили мне город. Разноцветье серого, запертое в строгой геометрии первых, доснежных холодов. Даже комья вспаханной земли обрели завершенность: каждый свою собственную, отдельную от других. В квартире мира навели порядок и все расставили по своим местам морозы, случившиеся в первых числах ноября, еще  до того, как выпал снег.




Снег вгрызался в жирную землю.
Молочные зубы ноябрьского снега и пар изо рта земли, истекающей ледяной слюной.
Хрип, свистящее дыхание на морозе.
Крупа под ногами хрустит как позвонки.
Хищное чувство.




Оттепель поздней осенью. Молочная печаль разлита в воздухе, взгляд не упирается в даль, а растворяется в ней, не достав до дна, смягчившись. Все чувства теряют остроту, даже сама печаль. Вся моя жизнь теряет остроту и напряженность, теряет цену, теряет цели и направления,
теряется.




Я вступаю в одиночество ребенка. Отрешенное одиночество.




Первый снег, и сразу много. Много света. Стало очень светло. Открыв глаза, сразу понимаешь: снег. А, выйдя на улицу, щуришься. Каждый раз приходится привыкать заново. И каждый шаг, как надкушенное яблоко. И хруст, и закрытые глаза: все сходится. Каждый шаг как первый. Очень знакомо, но все равно: заново. Первый снег и новая зима. Новая безнадежность.




Зима приходит вместе с движением руки, запахивающей пальто. Ежащееся движение плеч, голова опущена, ворс царапает щеку и холод на руках между рубашкой и перчаткой. И сразу радостное возбуждение, мечта о горячем чае, темные косы  и ясность, ясность во всем, ясность вещей и положений. Изгнание весенне – летнего сезона, весенне – летних морока и истомы. И главная мысль: «Ну, слава Богу, наконец-то!».




Воскресная московская тишина. Пятно света на старом, щербатом паркете, пятно строгой геометрии, выплеснутое кухней в коридор. Но причина тишины не свет, а чашка чая с мятой и воскресенье. И зима за заклеенным серой бумагой окном. Такая радость!




Полночь лакирует окна. Снег масляно заблестел желтым в свете мутной лампы. Кровать цвета чая в белой чашке выплывает на середину сжавшейся комнаты.
Полночь – маляр неаккуратно мажет землю. Чернота в разводах: неровно наложенные черные румяна для любопытных лиц.
Такая сырая и городская зима!
В этом году от простуды умрет больше людей, чем вчера, чем во все вечера.




Город под слоем ледяной пыли. Сахарной пудры, примерзшей к его коже. Бледность предсмертья, белые губы испуга.
Собачий лай – это птичий гомон зимы.
Что изменилось за 10 столетий? Почти ничего. Просто наша деревня стала огромной, и никто уже не помнит ни историй, ни песен.
Собачий оскал.
Белые зубы зимы.
Оскал января: он опять победил.




Нет тебя – значит нет никого.




Солнце садилось за детский сад. Подсвеченный мутно-розовым, бело-ржавым розовым, он боком выдвигался из черноты скрывавших его деревьев. Как танцор выходит на поляну на сельском празднике, нарумяненный, из подсвеченной костром темноты. Не хватало только смеха, беготни, самого праздника: дети уже давно ушли домой. Истоптанный снег не скрипел, а крошился под ногами в крупнозернистую грязную ватную кашу.  Дешевая рубашка липла к телу. Каждый шаг оставлял ощущение сделанной работы, что-то оставлял позади.




Свет путался в решетке, оплетал, обвивал, вился прозрачным дымом, легко-желтым маревом, ах, не маревом, нет, подрагиваем воздуха на глазном яблоке, настолько легким, что казалось: веки отсутствуют и глаза превращаются в снег.




Болезнью меченый.
Безупречная тоска. Холодное вежливое одиночество, одичание.
Безумие, все такое же вежливое и холодное.
Смерть мыслима, бесконечность мыслима.
Приступы мысли, судороги желаний, стихи как пена изо рта.
Мешок заплечный с собачьими головами.
Бесчисленный, немолчный, неутолимый.
Безутешный.
Бессмысленные.
Безвыходное.
Единственная.




Лунный серп отсек от себя половину. Из раны сочится сукровица света, но ей не зажить, как и мне.
Мне не зажить.




Черной солью лежит снег. Ветер лижет руки, щеки влажным коровьим языком. Кожа становится шершавой, зернистой, жесткой, холодной, просоленной, чужой, февральской. Зима вне пределов.




Моя новая жизнь – бесчисленное количество шаркающих старушечьих шагов; бесконечное, безостановочное, бессмысленное движение, слышимое в темноте.




Одиночество может быть горьким, как миндаль. Оно может изнутри вскрыть твою грудную клетку, сделать беззащитным, показав всем твою уязвимость, показав всем твое бедное сердце, сердце человека.




Одиночество может быть и злым, немягким, неудобным даже для самого одинокого.




Жизнь оставляет следы на моих руках. На моих руках отпечатки ее пальцев.




Все, что есть в человеке от ангела, делает его несчастным. Все, что есть в человеке от животного, делает его счастливым.




Страх жизни и страх смерти – это, в принципе, одно и то же.




Я лью горькие слезы. Слезы безнадежья. Слезы определенности. Неизменности. Слезы о том, что все мечты оказались напрасны. Они оказались бесполезным времяпрепровождением. И мне уже жаль потраченного на них времени.
Я лью слезы, пролитые в молодости.
Я лью слезы о том, что ушло, не оставив следа, чтобы никогда не вернуться.
Моя молодость бросила меня. Ее не уговорить.
Я лью слезы о том, что мне жаль времени, потраченного на мечты.
Я лью слезы о себе.
Я лью слезы о своем будущем.




Есть люди, которые смеются над глупостью мироустройства. Это те, кто ставит себя выше других.
А еще есть люди, которым все равно, останется о них на Земле память, или нет. Это также те, кто ставит себя выше других.




Бог ничтожеств не обязательно ничтожество.




Грязное солнце. Злое. Скупое. И малоподвижное.




Любить кого-то до сердечного безумия.
Ежесекундное пробуждение. Выброс крови как удар хлыста. Каждая судорога сердца лишь повод. Лишь новое доказательство.
Лишь новая мысль: всегда одна и та же.
И острое, сладкое до кончиков ногтей.
И глаза зажмурены.
В мире, где нет ее, нет воздуха. Там невозможно жить: человек не выживет, если ему нечем будет дышать. Это простая физиология.
Ничего нет проще.




Пустая комната. Минимум вещей. Пустота, которую ничем не заполнить. Тревога, которую ничем не утолить. Жажда отсутствия желаний. В горле першит от сигарет. Надо бы бросить. Надо бы все бросить, и тебя в первую очередь. Но ничего не происходит. В этой комнате невозможны никакие действия. Невозможность решений очевидна.




Он мочился так долго, что ему едва не стало плохо.




Черноснежный покров за холодным, даже на взгляд, окном; неуютные квадраты окон, неровно белеющие, розовеющие, желтеющие в той пустоте, что находится за пределами каждого страха.
Тишина, расцвеченная шорохами и скрипами, существовавшими до всякого, до любого времени каждого из нас.
Холод, разлагающий жизнь на зерна; холод от которого болят белки глаз, ломит зубы.
Холод, который пьешь как воду из-под крана: нагнувшись, зажмурившись.
Холод, разделяющий нас, отделяющий одного от другого прочнее любых стен и расстояний, разочарований и ссор.
Черносливы вечеров, собираемые в конце каждого из твоих дней, Москва.




Я вспоминаю ее лицо: полумаска с черным провалом рта, провалом вопроса на белой, жесткой форме ее щек. Ощущение заданного вопроса усиливали и тонкие изогнутые брови, черневшие даже на фоне абсолютного мрака комнаты.
Комната была пуста. Только кровать, старый книжный шкаф и занавески из плотной серой материи, под которыми растекался лунный свет фонаря, находившегося далеко внизу, на 8 этажей ниже нас. А еще пустота и заданный ею вопрос, загадка ее существования рядом со мной и помимо меня.




Полусумрак, облизанный морозом и ветром.
Наледь, словно прилипшая к камню слюна. Снег, причесанный метелью.
Шершавый язык, облизавший руки и лица. Распухший язык мертвеца.
Приглушенное безмолвие, тишина в отдалении, где-то вовне.
Жизнь – это сон.




Нежность причиняет боль. Любовь убивающая.
Человек с душой испепеленной. Человек с душой обездвиженной.
Пепелище внутреннего мира.
Бытие на двоих или полубытие?




Бывают тишина – лестница и тишина – омут. Бывает, что ныряешь в нее с головой, оглушенный, ослепленный, бездыханный. А бывает, спускаешься долго в самую суть, проходишь каждую ее ступень, ступень за ступенью, за ступенью, за ступенью, за ступенью. Без числа, не считая и не перечисляя, опускаясь к тишине неназванной.




Между мужчиной и женщиной, наверное, не может быть любви. Есть люди, которые говорят, что любовь возможна. Есть люди, которые лгут, что любят.




Жизнь как история невстреч. Жизнь как набор нереализованных вариантов, как область неслучившегося. Жизнь в отрицательной плоскости, в смысле отрицаний.




Сколько весит удар твоего сердца? Что ты знаешь о его форме? Приложи руку к груди, и на ладони останутся синяки: с такой силой рванется оно. Ведь удар сердца имеет форму камня, его шершавую поверхность и его вес.




Жизнь отличается тем, что внутри нее ничего не заканчивается. Все оставляет след, все возвращается, все оставляет о себе память. Действия, совершенные раз, продлеваются в бесконечность. Почему мы решили, что смерть – это завершение всего? Почему мы решили, что после смерти все будет иначе, что все пройдет? Если смерть – это только часть жизни, то чистота и покой – это только мечта.




Снег сыпал крупными хлопьями. Снег на земле отсвечивал в свете фонарей тысячей мельчайших осколков, тысячей алмазных игл. И мне казалось, что я бос и ступаю по ним.




Скользящая жизнь. Ускользающее мгновенье, бесконечное движенье настоящего в прошлое. Падение в пустоту забвения. Падения, которому не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было, не было конца.

Не торопите жизнь. Она и так быстрее нас.




Мое сердце – кошка. А я его мышь. Сегодня на улице, пока валил такой густой снег и мокрый снег, что садился даже на опущенное к земле лицо, оно явственно сказало мне: «Мяу!» Интересно, почему оно заговорило со мной? Оно голодно? Или наоборот, я оказался слишком легкой добычей, и ему стало скучно? Или оно потерялось где-то этой зимой, и теперь просится домой? Сладкую боль испытываешь, когда сердце говорит с тобой. Даже если знаешь, что оно готово разорвать тебя на куски. Даже если ты всего лишь его глупая мышь.