Крик проволочного человека поэма

Андрей Шуханков
 

 Пролог

Кашель. Мучает кашель.
Я сошёл с ума. Мне не нужно ваше
признание – оно сродни презрению.
Я же инвалид терпения.
Обрывки слов и молчания
хуже, чем причитания
о себе, грехами беременном,
вне законов и времени,
движущемся в направлении
бесконечного тления.
– Это ли дарованное бытиё?
– Нет. Это горе моё,
соком сосны тягучим
липнущее к ладоням.
– Кто здесь самый живучий?
Посмотри, мы же тонем
в низвергающихся каскадах
человеческой ненависти.
Кашель мучает. Надо
боль свою перевести
на доступный для понимания
слог. Читай не завидуя
о людских наказаниях.
Надевая хламиду, я
вновь иду, словно лицедей
мимо вывернутых корней.
В пелене, как скольжение,
каждый шаг без движения
сокращает забвение
и похоже мгновение
на смертельный угар,
или в спину удар,
или крик в тишине…
Что ж, читай обо мне

 
 1

Кто мне придумал роль такую,
наверно, видел наперёд,
что свой портрет я нарисую
навзрыд. И больше не сотрёт
его, старательным движеньем,
закамуфлированный страж.
Смотрите, через искаженье
пространства, будто бы мираж –
мой дом. Он склеп и лепрозорий,
во вне законов бытия.
Под гнётом тихих инфузорий
так много клеток помню я,
что подлежу перерожденью,
но в новой жизни повторить
смогу скопления лишений
и выжить. Выжить и дожить
до дна, до самой главной сути.
Ну, а пока в игре чужой
меня несёт, болтает, мутит
судьба, надменной госпожой
притона маленьких уродцев,
рождённых, чтобы умереть.
И ничего не остаётся,
лишь из последних сил терпеть...


 2

Когда встречают по одёже,
не провожают – просто бьют
до крови горловой, до дрожи:
таков застеночный приют.
Мистерий древних пилигримов
непревзойдённый эпатаж
не слышит ничего, помимо
того, что рвётся такелаж.
Здесь будущее неизвестно.
Здесь – головою о бетон.
Здесь одному безумно тесно.
Здесь только вздох и только стон.
Здесь спишь, предчувствуя кошмары.
Здесь яд, в отравленной крови.
Здесь стёрты чувства, лица, нары
и пошла фраза: C`est la vie.
Здесь заменителем могилы
исправить пробуют народ.
Здесь смерти не хватает силы
явиться к тем, кто смерть зовёт.
Мы – мясо тлеющей эпохи,
свободой грезим от оков
и давим спазмы, лижем крохи,
пьём откровения веков.
Мы – дань последнего прощанья
с идущими в ночной тиши,
не верящими в обещанья
распутной, брошенной души.

 3

Неблагодарное занятье
описывать не лучший свет.
Но это стоило понять мне
ценою бесконечных лет,
растянутых, как по перрону
состав. Событий череда –
плечом к плечу, вагон к вагону,
рука к руке, к беде беда.
Всё шло. Менялись отраженья.
И таял лёд. И падал снег.
Лишь хлеб был с привкусом броженья
всегда, но кушал человек
его, печально улыбаясь,
и Господа благодарил,
что в несодеянном раскаясь
он всё же почему-то жил.
Он видел небо, голубее
которого и не найти.
И всё сильнее и сильнее
хотел дойти, дойти, дойти
до двери, за которой можно
очистить с ног усталых прах
и отразиться осторожно
в родных глазах.

 4

Свет сел на мель. Мерцая, мысли
связать пытаются слова.
Их привкус кислит, словно рислинг
и опьяняет лишь едва.
И всё бы тишиной смиренной
могло забыться через миг,
но звук добавил оглашенный
любитель засыпать под крик.
Имеющий, да не услышит,
а не имеющий – блажен:
я вижу съехавшую крышу
с пустых голов и серых стен,
и ставлю плюс в графе лишений –
нас их количеством не взять,
лишь грусть ложится на колени
опять…

 5

Быть может, я с собою в ссоре?
Во мне ли ключ моей беды?
Но нету смысла в до-мажоре
моей вины искать следы.
Так почему раскаты грома
знамением не заглушить?
Годами тянет в землю кома,
а я назло пытаюсь жить
и верить, думать о хорошем,
не дать отчаянью себя
на растерзание. Я – схожий
с осенней проседью. Скорбя,
беру по памяти аккорды
и, в такт задумчивым ветрам,
пою про алый парус гордый
и про Ерусалимский храм.

 6

Но, кто теперь моя подруга? –
Любовь? Надежда? Вера?..
Страх
быть непонятным в центре круга
отверженных, со льдом в глазах,
не позволяет славословить
порывы сердца. Луч весны
способен только безголовить
поступки, действия и сны.
Кто этих мест печальным гостем
был, тот поймёт туманность слов:
смесь отвращения и злости –
для большинства уже Любовь.
Не признавая поговорки:
И на камнях растут цветы! –
блуждает Вера. Спят задворки.
Не сплю лишь я, иль, может, ты?..

7

Гранёной памяти стакана
мы верим так, как ни кому,
и лепим, лепим истукана.
И этот истукан в дыму
ежесекундного сожженья:
для жертвы скошенный табак
восходит ввысь. Мы разложенья
не замечаем. Как же так?
Мы пьём, до головокруженья,
удушливый и терпкий смог.
Мы не имеем отраженья,
как тени. Нас не видит Бог.
Мирским обычаям послушно
внимаем, позабыв исток
всего, что дремлет равнодушно
над грудой обнажённых строк.
Но есть одно из состояний,
присущее, пожалуй, всем.
Его зачатие – вне знаний.
Его повадки – вне систем.
Надежда! – У одних на чудо,
другим на хлеб, иным на соль.
Она пришла из ниоткуда,
но раз пришла, так уж изволь:
лежи и плавно, в такт дыханью,
мешай отраву и обман.
Надежда – ты не наказанье,
ты самый сладостный дурман,
елей для бритого затылка
и миро стоптанной судьбы…
Была бы водочки бутылка,
а если б… если б да кабы…
Надеясь там, где грань сюжета
не допускает перемен,
мы ждём, что времени карета
нас увезёт из этих стен
с окном, где солнце не бывало,
где отраженья ищет ночь,
где давит даже одеяло,
не позволяя выйти прочь…
И с каждым днём всё меньше каясь,
под ветром плачется лоза,
песком в часах пересыпаясь,
от звона нервно просыпаясь,
глядит, куда глядят глаза…

 8

Как душно, Господи, как тяжко
среди среды.
И воет что-то под рубашкой,
и ждёт беды,
ворочается на бок с боку,
покой ища,
и вспоминает не по сроку
товарища.
 
 9

Приехал друг. И друга не пустили
со мною обо мне поговорить.
Лишили слов. В который раз лишили
того, чем только можно дорожить.

А я ищу для друга оправданье,
безумец. Но оправдываться чем?
Приехал зря на краткое свиданье.
Я, словно камень придорожный, нем.

Без логики, лишь с призраком улыбки,
сказали просто: Он тебе не брат!
Ну, что ж, плачу сторицей за ошибки.
Я виноват, я слишком виноват…

 10

Скатились мысли в сумрак ночи.
Запнулся сон.
Так много в небе многоточий,
что выйти вон
не привлекая даже взгляда,
я не могу.
А за окном моим ограда
стоит в снегу
и ждёт чего-то, стынет, злится,
ругается
с луной, что вечно беленится.
Вдыхается
морозный воздух в часового
и, как на зло,
снежинка шепчет: Снова, снова
не повезло…

 11

– Для кого пишу?
– Для тебя народ!
Я ещё дышу.
Я иду вперёд

Я стучу в окне,
словно дождь: Впусти!
–Нету места мне?
Что ж, тогда прости.

Не приёмный я.
Не подкидыш ведь.
Ты – моя семья,
так куда ж лететь?

Иль изгнанником,
вечным странником
по чужим краям с подстаканником?

Сеять памяти
зёрна чёрные
в зимней замятии
не зазорно мне.

Только нету слёз
у седых берёз…
и качнул вагон паровоз.

И рассыпались
искры по полю,
в небо вынеслись
выше тополя.

Загорелся лес,
да запрыгал бес,
да из мёртвых я не воскрес…

 12

Утро. Водой ледяной обжигаю
кожу лица.
Не привыкаю – просто играю
роль: без венца
венчанный, крученый, меченый, схваченный,
брошенный в ад.
Сколько же было уже переплачено?
Что ж не простят? –
нервного не остановят движения,
не растворят
двери, ведущие из унижения
в мир без оград,
в веру без проволочных, недосказанных,
гиблых шагов.
Хлеб мой надеждой, как маслом, измазанный
чёрств для зубов.
Только вгрызаюсь, вгрызаюсь отчаянно.
В спазмах гортань.
От одичанья бегу неприкаянно
в зимнюю рань,
в бликах прицелов, в сомнений агонии,
еле дыша.
А на душе всё Шопена симфонии…
 – Что ж ты, душа?..

 Эпилог

Кто видел нас,
ломавших наст
не миг, не час –
века,
тот видел соль,
полоски вдоль,
земная боль –
зека.
Почти без слов,
без слёз и снов.
Прости, Любовь,
распад.
Мы вне тебя;
мы, лес губя,
до пня свалили
сад.
Беда в вине.
Кровь на стене.
Живя в стране –
мертвы.
И кто знаком
с дверным замком,
тот босиком,
увы,
бежит в снегу,
сквозь не могу,
через пургу
и бред,
под град камней,
в пожар огней,
лишь к ней…
которой нет…

 Послесловие

Сними перчатки с рук замёрзших,
под ветер волосы подставь.
Я столько лет в районе Орши
до дому добирался вплавь,
что грудь не вынесла дыханья,
что свет перепугал окно.
Я положил свои признанья
на злое, стонущее дно,
и неуклюжим, инородным,
речным песком засыпав грудь,
шепнул: Вот так я стал свободным!
А ты осужденным не будь!