Эмиль Верхарн. Избранные стихотворения

Даниил Серебряный
Человечество (Перевод М.Волошина)

О, вечера, распятые на склонах небосвода,
Над алым зеркалом дымящихся болот...
Их язв страстная кровь среди стоячих вод
Сочится каплями во тьму земного лона.
О, вечера, распятые над зеркалом болот...
О, пастыри равнин! Зачем во мгле вечерней
Вы кличите стада на светлый водопой?
Уж в небо смерть взошла тяжелою стопой...
Вот... в свитках пламени... в венце багряных терпий
Голгофы – черные над черною землей!..
Вот вечера, распятые над черными крестами,
Туда несите месть, отчаянье и гнет...
Прошла пора надежд... Источник чистых вод
Уже кровавится червонными струями...
Уж вечера распятые закрыли небосвод...



Свиньи

Стада больших свиней – и самки и самцы –
Угрюмым хрюканьем переполняли поле;
Толпились на дворе и бегали по воле,
Тряся молочные, отвислые сосцы.

И близ помойных ям, лучами озаренных,
В навозной жижице барахтались, толпясь;
Мочились, хвост завив, уставив ноги в грязь,
И лоснился узор щетин их очервленных!

Но подходил ноябрь. Их убивали. Ах,
Какой был славный жир в их грузных животах!
Из их больших задов само сочилось сало.

И шкуру их скребли, потом палили их,
И пламя тех костров, посмертных, гробовых,
Всему селению веселье возвещало.

Перевод В. Брюсова








 

ЭМИЛЬ ВЕРХАРН

 

СТИХОТВОРЕНИЯ

 

ФЛАМАНДКИ



СТАРЫЕ МАСТЕРА

В столовой, где сквозь дым ряды окороков,
Колбасы бурые, и медные селедки,
И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,
И жирных каплунов чудовищные четки,
Алея, с черного свисают потолка,
А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
И кровь и сок текут из каждого куска, –
Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром.
Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
Подруги их, кругля свою тугую грудь
Под снежной белизной холщового корсажа,
Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, –
И золотых лучей в вине змеится пряжа,
На животы кастрюль огня кидая вязь.
Царицы-женщины на всех пирах блистали,
Где их любовники, ругнуться не боясь,
Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.
С висками потными, с тяжелым языком,
Икотой жирною сопровождая песни,
Мужчины ссорились и тяжким кулаком
Старались недруга ударить полновесней*
А женщины, цветя румянцем на щеках,
Напевы звонкие с глотками чередуя,
Плясали бешено, – стекло тряслось в пазах, –
Телами грузными сшибались, поцелуя
Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
И падали в поту, полны изнеможенья.
Из оловянных блюд, что издавали лязг,
Когда их ставили, клубились испаренья;
Подливка жирная дымилась, и в соку
Кусками плавало чуть розовое сало,
Будя в наевшихся голодную тоску.
На кухне второпях струя воды смывала
Остатки пиршества с опустошенных блюд.
Соль искрится. Блестят тарелки расписные.
Набиты поставцы и кладовые. Ждут, –
Касаясь котелков, где булькают жаркие, –
Цедилки, дуршлаки, шпигалки, ендовы,
Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.
Два глиняных божка, две пьяных головы,
Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, –
И всюду, на любом рельефе, здесь и там, –
На петлях и крюках, на бронзовой оковке
Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,
Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки,
Везде – смягчением и суетой луча
Мерцают искорки, дробятся капли света,
Которым зев печи, – где, жарясь и скворча,
Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, –
Обрызгивает пир, веселый и хмельной,
Кермессы царственной тяжелое убранство.
Днем, ночью, от зари и до зари другой,
Они, те мастера, живут во власти пьянства:
И шутка жирная вполне уместна там,
И пенится она, тяжка и непристойна,
Корсаж распахнутый подставив всем глазам,
Тряся от хохота шарами груди дойной.
Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,
Колотит Бракенбург по крышке оловянной,
Другие по котлам стучат что стало сил,
А прочие кричат и пляшут неустанно
Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.
Кто старше – до еды всех молодых жаднее,
Всех крепче головой и яростней в питье.
Одни остатки пьют, вытягивая шеи,
Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;
Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,
Когда порой смычки и струны устают, –
И звуки хриплые по комнате бушуют.
Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей
Ревет, прося еды, исходит криком жадным,
И матери, блестя росою меж грудей,
Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.
По горло сыты все – от малых до больших;
Пес обжирается направо, кот налево...
Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,
Разгул безумный тел, пир живота и зева!
И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,
Насквозь правдивые и чуждые жеманства,
Крепили весело фламандские станки,
Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.



РАВНИНЫ

Вкруг малого села, приземистых домов,
Где колоколенка, алея черепицей,
Встает, увенчана позолоченной птицей,
Где кузнецов меха, где сети рыбаков,
Здесь, где нежданно вид цереграждаем чащей,
И здесь, где черные мычат в траве быки,
Где с сеном движутся воза, как бугорки,
Где парус вдалеке виднеется торчащий,
На фоне радужном весь красный, о волнах
Напоминающий и песне, что в просторе
Поутру моряки поют, пускаясь в море,
О солнечной реке, блестящей в лезвиях, –
Всё клевер да спвес, луга и луговины,
Повсюду – поле льна, повсюду – поле ржи,
До горизонта, вплоть до пурпурной межи,
Безбрежность зелени – равнины и равнины.
КАТО

Слюну с могучих морд коровьих отерев,
Перекидав навоз и освежив подстилку,
В рассветном сумраке дверь хлева отперев
И подобрав платок, сползающий к затылку,
2*

35

Засунув грабли в ларь и подоткнув подол,
Като, дородная и дюжая девица,
Садится на скамью. Скрипит дощатый пол,
А в полутьме фонарь мигает и дымится.
Ступни в больших сабо. Подойник между ног.
Передник кожаный стоит на ней бронею.
Шары-колени врозь. И розовый сосок
Она шершавою хватает пятернею.

Струя тугая бьет, и пузыри кипят,
И ноздри скотницы вдыхают запах вкусный
Парного молока – как белый аромат,
Которым нас весной дурманит ландыш грустный.

И приходя сюда три раза в день, она
Лениво думает о будничной работе,
О парне-мельнике и о ночах без сна,
О буйных празднествах неутолимой плоти.

А парень ей под стать: в руках подковы мнет;
В возне любовной с ней он неизменно пылок,
Таскает он кули. А как она придет –
Он жирный поцелуй влепляет ей в затылок.

Но держит здесь ее коровьих крупов строй.
Коровам нет числа: их десять, двадцать, тридцать
Стоят они, застыв, хвостом взмахнут порой,
Чтоб от докучных мух на миг освободиться.

Чисты ль животные? Лоснится шерсть всегда.
Откормлены ль? Мяса мощны у них на диво.
От их дыхания бурлит в ведре вода;
Кой-где от их рогов стоят заборы криво.

Желудков и кишок вместительных рабы –
Всегда они жуют, ни голодны, ни сыты,
Муку иль желуди, морковь или бобы.
Сопят, довольные, и тычутся в корыта.

36

Иль пристально глядят, как пухлая рука
Проворно полнит таз нарубленной ботвою,
Иль устремляют взор на щели чердака,
Где сено всклоченной их дразнит бородою.
Из глины, смешанной со щебнем, слеплен хлев;
А крыша – чуть сидит на скошенных стропилах:
Солома ветхая, изрядно подопрев,
От ливня сильного укрыть уже не в силах.

Гнетет животных зной, безжалостен, суров;
Порой полуденной стоят в поту коровы,
А в предвечерный час на мрамор их задов
Ложится, как рубец, заката луч багровый.

Как в топке угольной, в хлеву пылает жар;
От мест, належанных в подстилке животами,
И от навозных куч исходит душный пар,
И мухи сизые жужжат везде роями.

От глаз хозяина и бога вдалеке –
Ни фермер, ни кюре в хлеву не станут рыскать –
Тут с парнем прячется Като на чердаке,
И может вдоволь он и мять ее и тискать,

Когда скотина спит, хлев заперт на засов
И больше не слыхать протяжного мычанья, –
И только чавканье проснувшихся коров
Тревожит полноту огромного молчанья.

ВОСКРЕСНОЕ УТРО

О, трепетная рань святого захолустья,
Когда еще река вся в золоте стрекоз,
И в промельках ветвей и камышовых слез
Еще кленовый мост на солнце нежит брусья!
Цветущих луговин пестреющие устья,
И цоканье подков в конюшне, и оброс
Свинарник визгами веселий и угроз:
Даянья скотницы исчезли в жадном хрусте!

37

О, утренняя тишь! Блаженный час, когда
Накидок и чепцов покорные стада
Вплывают в городок, где божий храм беленый,
Где млеют яблоки, где шпанских вишен звоны,
Где в томной синеве над самой головой
Внезапных простынь залп с веревки бельевой!

КРЫТЫЙ ТОК

Он высится в лугах громадою беленой.
Оштукатуренный и крытый камышом,
На расстоянии заметен он большом,
А сбоку, под стрехой, ютится мох зеленый.
Вот дикая лоза к стене прильнула сонной.
На кровле горлица воркует с голубком.
А скирды, ровные, как срезаны ножом,
Стоят по сторонам ограды отворенной.

Теперь затишье тут. А некогда цепы
Звучали поступью шагающей толпы,
Иль поступью солдат, под грохот барабана.

Казалось, сердце здесь безмерное стучит.
Звук падал и взлетал. И вечер, с песней слит,
К поляне припадал, и таяла поляна.

ПЛОДОВЫЕ САДЫ

В сады, где воробьи и черные дрозды
Нашли себе приют меж мшистыми стволами,
Сверкающий апрель внес солнечное пламя,
Сплетя благих ветвей несчетные ряды.
Пусть в завязи еще сладчайшие плоды,
Но пчелы, меж ветвей сквозными куполами,
Влекут грядущий мед. И тяжкими сосцами
Коровы – сочных трав касаются, горды.

Мерцающий туман окутал утром рано
Сонм яблонь. Пелена молочного тумана
Развеялась, легло на ветви бремя дня.

38

А в предвечерний час, под гневным небосклоном,
Струилось золото по всем ветвям червонным,
По всем излучинам бессмертного огня.
НИЩИЕ

Их спины нищета лохмотьями одела.
Они в осенний день из нор своих ушли
И побрели меж сел по ниве опустелой,
Где буки вдоль дорог алеют издали.
В полях уже давно безмолвие царило,
Готовился покрыть их одеялом снег,
Лишь длился в темноте, холодной и унылой,
Огромных мельничных белёсых крыл разбег..

Шагали нищие с сумою за плечами,
Обшаривая рвы и мусор за домами,
На фермы заходя и требуя еды,

И дальше шли опять, ища своей звезды,
По рощам и полям, как будто псы, слоняясь,
Порой крестясь, порой неистово ругаясь.

ВЫПЕЧКА ХЛЕБА

Субботним вечером, в конце дневных работ,
Из тонко сеянной отборнейшей крупчатки
Пекут служанки хлеб. Струится градом пот
В опару, до краев наполнившую кадки.
Разгоряченные, окутаны дымком
Тела их мощные. Колышутся корсажи.
И пара кулаков молотит теста ком,
Округлый, словно грудь, – в каком-то диком раже.

Слегка потрескивают поды от жары.
Служанки, ухватив упругие шары,
Попарно в печи их сажают на лопатах.

39

А языки огня с урчанием глухим
Бросаются на них ватагой псов косматых
И прыгают, стремясь в лицо вцепиться им.
ШПАЛЕРЫ

Во всю длину шпалер тянулся веток ряд.
На них зажглись плодов пунцовые уборы,
Подобные шарам, что в сумерки манят
На сельских ярмарках завистливые взоры.
И двадцать долгих лет, хотя стегал их град,
Хотя мороз кусал в предутреннюю пору,
Цепляясь что есть сил за выступы оград,
Они вздымались вверх, все выше, выше в гору.

Теперь их пышный рост всю стену обволок.
Свисают с выступов и яблоки и груши,
Блестя округлостью румяных сочных щек.

Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин,
А корни жадные поит внизу ручей,
И листья – как гурьба веселых снегирей.

ЗИМОЙ

Вновь холодно, земля твердеет, подмерзая,
Роясь пушинками, вновь первый снег идет
И по навесам крыш соломенных кладет
Свои подушечки, свисающие с края.
И снова, жалуясь, шуршит стерня сухая,
Над наготой полей опять молчанья гнет;
Голодная, зимы почувствовав приход,
Уже слетается к жилью воронья стая.

Зато, лишь серая задернет небо мгла,
Опять по-зимнему вся ферма весела, –
Сидят и греются пред алою жаровней;

И зарождается любовь у парня с ровней, –
По вечерам, когда кипящий чан поет,
Где сусло варится, бурливо, как живот.

40

МАРИНА [I]

В дни холодов сырых, пронзительных ветров
На волны светлые ложился мглы покров;
Меж грязной зелени, по пашням и дорогам,
Влачился паводок огромным осьминогом.
Тростник сухой свисал оборками. Стеснен
Стенами темноты, гремел со всех сторон
Иль зюйд, иль норд, всю ночь гудели глухо дали.
Белесым отсветом во тьме снега мерцали.

Но лишь мороз, ряды чудовищные льда
Сползали, – шумные, обширные стада, –
Толкаясь и давясь, как сбившиеся горы.

В часы, когда в лесу и в поле был покой,
Они со скрежетом шли друг на друга в бой,
Громовым грохотом тревожа сел просторы.

МАРИНА [III]

Река была полна снастями, парусами,
А небо на нее всем весом налегло
И почву жарило вокруг и жгло лучами,
Как будто подобрав под знойное крыло.
А около плотин кипели ил и тина,
Иглой сверкал тростннк от солнечной игры,
И судна трескалась смоленая махина,
Томясь под бременем расплавленной жары.

А в узком месте, там, где волны вдруг немели,
Из вод песчаные выпячивались мели
И белым стаи птиц пятнали их пером.

Поселок весь пылал, как в воздухе горнила,
Грозившего ему медлительным огнем,
И уголья волна горящие влачила.

МОНАХИ

МОНАХИ

Я призываю вас, подвижники-монахи,
Хоругви божий, кадила, звездный хор,
Свет католичества затеплившие в прахе
И в ослеплении воздвигшие собор;
Пустынножители на скалах раскаленных,
Навеки в мраморе веленье, гнев и зов,
Над покаяньем толп коленопреклоненных
Каскад молитвенный тяжелых рукавов;

Живые витражи в сиянии восхода,
Неистощимые сосуды чистоты,
Благие зеркала, в которых вся природа,
Как в тихом озере прибрежные цветы;

Провидцы, чья душа задолго до кончины
В сверхчеловеческом таинственно жила,
Утесы посреди языческой пучины,
Над Римом дикие горящие тела;

Мосты, взлетевшие изгибами в пространство,
Тяжеловесные устои в серебре,
Со стороны зари – потоки христианства
По направленью к нам, к другой своей заре;

42

Фанфары звучные пришествия Христова,
Громоподобные набаты в тишине;
От солнца вечного, от пламени святого
Распятий ваших свет в небесной вышине.
МОНАХ ЭПИЧЕСКИЙ

Он как будто пришел из дремотных пустынь,
Где глотают во сне раскаленную синь
Одинокие львы, чья свирепая сила
На горячих горах величаво почила.

Был он ростом велик, этот дикий монах,
Сотворен, чтобы жить в беспрестанных трудах;

Сил хватило бы в нем хоть на целую вечность.
До глазниц – борода, из глазниц – бесконечность.

С пешеходом таким не сравнится никто.
Нес монах на плечах лет без малого сто.

Каменела спина от усталости этой.
Был он весь – как утес, власяницей одетый.

Повергая во прах за кумиром кумир,
На ходу попирал он поверженный мир;

Как железный, возник он по воле господней,
Чтобы мог раздавить он змею преисподней.

———

Лишь такой человек из эпохи мечей
Жизнь бросает свою прямо в стих эпопей.

И зачем бы пришел он, апостол ужасный,
В этот суетный век, век больной и несчастный?

Ни один монастырь бы теперь не вместил
Изобилье таких необузданных сил,

И себя потонуть бы монах не заставил
В современной грязи предписаний и правил.

43

Нет, подобной душе лишь пустыня под стать.
На горах бы ему, пламенея, сгорать,
Испытав на жаре всевозможные казни,
Изнывая весь век в сатанинском соблазне,

Чтобы губы ему обжигал сатана
Красной плотью блудниц, чтобы ночи без сна,

Чтобы в жадных глазах вожделенное тело,
Как в озерах закат, исступленно алело.

———

Представляешь его одиноким всегда.
Остается душа в искушеньях тверда.

Он, как мраморный, бел перед всякою скверной.
Он один со своей чистотой беспримерной.

Мимо гулких морей, мимо топких болот,
По лесам и полям он упрямо идет.

В каждом жесте восторг и безумье провидца.
Это Риму таким он дерзает явиться,

Безоружный монах под защитой креста.
Императорам крах возвещают уста,

В неподвижных очах темнота грозовая;
Варвар в нимбе, грядет он, богов убивая.

МОНАСТЫРИ

В те времена, когда тиары и кресты,
Бросаясь в ярые бои средневековья,
Внезапно падали, ломаясь о щиты,
И, словно скипетры, окрашивались кровью, –
Епископы, почти до самых облаков
Воздвигнув грозные, с зубцами, укрепленья,
Владели землями, судили бедняков,
Чудесным объявив свое происхожденье.
Сердца их были – медь, и, как колокола,
44

Гудели их мозги желаньем бранной славы.
В сраженьях, в пышности эпоха та текла;
Прогресс жестокие, безжалостные нравы
Сравнять своим скребком тогда еще не мог,
И вот – кровавая слагалась эпопея.
Всем управлял монах, неумолим, жесток,
Распятье в руку взяв – и шпагою владея.
Он ниц заставил пасть трепещущий народ,
Земные короли его признали силу,
Шептал он кесарям, что небо власть дает,
И оглушал рабов, чья мощь уже страшила.
Так феодальные монастыри в лесах
Возникли, тайнами и глухоманью скрыты,
Храня святых могил чудотворящий прах.
Они у королей нашли себе защиту
И золото взамен дарили королям.
С годами ширились селений их границы,
И города росли. Покорна чернецам,
Земная власть впряглась в их солнца колесницу,
И брызнули на мир зловещие лучи,
И в блеске золота, в дыханье ароматов,
На троне пурпурном, под сенью из парчи
Спесь оплела сердца готических аббатов.
Одеты в мантии, как и князья земли,
Величьем мертвенным слепя народы мира,
У трона папского приют они нашли,
Застыв у ног его, как медные кумиры.
В скитах учение, которое Христос
Дал человечеству, раскрыв для всех объятья,
Ковать свою судьбу упрямо принялось,
Точить оружие... горели страстью братья,
Но их сердец булат чрезмерно был тяжел,
Чтоб хрупкий разум мог служить ему основой –
И рог войны трубил, что добрый бог пришел,
На стягах боевых Христово рдело слово,
Был рукоятью крест для доблестных мечей,
Архангел Михаил топтал стопой Беллону,
И в Риме вознеслась над сонмом королей
Святая папская, из трех венцов, корона.

Так гордо высилось надменное чело
Монастырей! Но вот дыхание Эллады

45

Неискушенную Европу обожгло,
Как дуновение, исполненное яда,
И ожил старый мир, душою обновясь,
Но мудрость новую впитали и аббаты;
Из крепких дланей в мозг их сила поднялась:
Титаны-воины, которые когда-то,
Развив знамена, в бой летели напролом,
Явились как ума и знания титаны.
Пред верой изгнанной, пред изгнанным Христом
Они своих сердец суровую охрану
Воздвигли, и, как встарь, их пламень запылал,
Хотя, казалось, тьмой уже грозил им жребий, –
И был мистический и бледный идеал
Воздвигнут вновь, и крест опять возник на небе.
Вот были каковы. И гордой их спины
Согнуть не в силах был полет тысячелетий.
А нынче, жалкие, толпой оскорблены,
Поруганы, бледны, одни на целом свете –
И все же гордые, – они мертвы лежат,
Мертвы, навек мертвы под тяжким черным сводом,
Где нет ни ладана, ни плача, ни лампад, –
Гиганты-мертвецы, презренные народом.

МОНАХ ПРОСТОДУШНЫЙ

Серой рясой прикрыт от соблазна мирского,
Сердцем он походил на Франциска Святого.
Преисполнен любви, доброты, чистоты,
В монастырском саду поливал он цветы.

Словно пламя, в перстах лепестки трепетали,
Наяву и во сне ароматом питали

Эту кроткую жизнь, и любил он за них
Царство красок дневных и видений ночных

И прохладную тьму в предрассветных туманах
С теплым золотом звезд на небесных лианах.

Весь в слезах, как дитя, слушал он допоздна,
Сколько лилий в былом затоптал сатана

46

И какие тогда были синие дали,
Если там, в синеве, серафимы летали
И процессии дев по просторам земли
Зелень свежую пальм, как молитву, несли,

Чтобы смерть небеса, наконец, даровала
Тем, кто золото чувств отдавал ей, бывало.

Майским утром, когда день-младенец во сне
В крупных брызгах росы улыбался весне

И когда вдалеке, в светлых нимбах мелькая,
Трепетали крыла на окраинах рая,

Был он, кажется, всех на земле веселей,
Украшая алтарь в честь любимой своей

Пресвятой госпожи, богородицы-девы,
Ей вверяя себя, и сады, и посевы.

Ей хотел он отдать все, чем был он богат,
Чтоб могла вознестись в богородицын сад

Белой розой душа, непорочной и чистой,
Лишь восход пережив, благодатно лучистый.

И когда ввечеру, не жалея ничуть,
Отлетала душа в свой таинственный путь,

Не оставив клочка обездоленной жизни
На колючих кустах в этой тусклой отчизне,

Вечный запах цветов, нежный тот фимиам
С давних пор хорошо был знаком небесам.

ВОЗВРАЩЕНИЕ МОНАХОВ

1

Разбрызган мрачный блеск по зеркалам болот,
Нахмурился пейзаж. Кругом ложатся тени.
Пересчитав свои вечерние ступени,
Прощальный свой привет равнинам солнце шлет.
47

Как бы невидимой лампады отраженье,
Прозрачная звезда из глубины ночной,
Омытая речной медлительной волной,
Среди проточных вод подвижна без движенья.
Дождем исхлестанный, в ухабах, что ни шаг,
Еловые леса и зелень полевую
Прорезав полосой, в седую мостовую
На перекрестке вдруг врезается большак.

Лишь вдалеке окно зияет слуховое
На крыше глоданной, и в черную дыру
Луч погружается последний ввечеру,
Как будто естество зондируя живое.

Мистический привет повсюду, словно вздох,
И в металлическом своем ночном покое
Вселенная хранит безмолвие такое,
Что чувствуется в ней, как в базилике, – бог.

2

В монастыри свои тогда спешат монахи,
Утешив засветло убогих горожан,
Усталых пахарей, примерных прихожан,
Рвань христианскую, тех, кто в предсмертном страхе

Один среди равнин, весь грязный, весь во вшах,
И тех, кого чужой на свалке зарывает,
И тех, которым глаз никто не закрывает,
Тех, кто, заброшенный, на улице зачах;

Тех, кто искусан весь голодной нищетою,
Кто с животом пустым, тащась на костылях,
С пути сбивается, измученный, в полях
И топится в прудах, докрытых темнотою.

Монахи белые среди ночных полей
Напоминают нам библейских исполинов,
Которые бредут, густую тень раздвинув
Просторного льняной одеждою своей.

48

3

И колокол тогда молчанье нарушает.
Скончается и вновь родится мерный звон,
И звуком явственным уже со всех сторон
Молитвенный призыв окрестность оглашает,
Монахам возвестив благочестивый миг:
Пора в монастырях пропеть молитвы хором,
Чтобы тоскующим и покаянным взором
В глубины совести своей монах проник.

Здесь все они, все те, кто, встав зарею ранней,
Пахал и боронил, терпением богат;
Толковники, чей дух раскрылся, как закат,
Над каждою строкой апостольских посланий;

Аскеты, чья душа, сгорев сама собой,
В уединении томительном прозрела;
Святые постники, чье скрюченное тело
Взывает к небесам кровавой худобой.

4

И наступает ночь, и молятся монахи,
Утешив засветло убогих горожан,
Усталых пахарей, примерных прихожан,
Рвань христианскую, всех, кто в предсмертном страхе;

Монахи молятся, и шепчут их уста,
Что в пустошах глухих на вересковом ложе,
Быть может, при смерти какой-нибудь прохожий
И следует о тех теперь молить Христа,

Кто съеден заживо голодной нищетою,
Кто с животом пустым, тащась на костылях,
С пути сбивается, измученный, в полях
И топится в прудах, покрытых темнотою.

И литаниями тогда наполнен храм.
Всех в мире мертвецов монахи отпевают,
И мертвецам глаза безмолвно закрывают
Господни ангелы, летая здесь и там.

49

ДИКИЙ МОНАХ

Бывают и теперь монахи, что – порой
Нам кажется – пришли из древней тьмы лесной.
Как будто в сумрачных изваяны гранитах,
Они всегда живут в монастырях забытых.

Полночный ужас чащ смолистых и густых
Таинственно гудит в их душах грозовых,

По ветру треплются их бороды, как серый
Ольшаник, а глаза – что ключ на дне пещеры,

И в складках длинных ряс, как будто в складках мглы,
Похожи их тела на выступы скалы.

Они одни хранят в мельканьях жизни новой
Величье дикости своей средневековой;

Лишь страхом адских кар смутиться может вдруг
Железной купиной щетинящийся дух;

Им внятен только бог, что в ярости предвечной
Греховный создал мир для казни бесконечной,

Распятый Иисус, ужасный полутруп,
С застывшей скорбью глаз, кровавой пеной губ

И смертной мукою сведенными ногами, –
Как он немецкими прославлен мастерами, –

Великомучеников облики святых,
Когда на медленном огне пытают их,

Да на песке арен терзаемые девы,
Которым лижут львы распоротое чрево,

Да тот, кто взял свой хлеб, но, о грехах скорбя,
Не ест и голодом в ночи казнит себя.

И отживут они в монастырях забытых,
Как будто в сумрачных изваяны гранитах.

 

ВЕЧЕРА

ЧЕЛОВЕЧЕСТВО

О, вечера, распятые на сводах небосклона,
Над алым зеркалом дымящихся болот...
Их язв страстная кровь среди стоячих вод
Сочится каплями во тьму земного лона.
О, вечера, распятые над зеркалом болот...
О, пастыри равнин! Зачем во мгле вечерней
Вы кличете стада на светлый водопой?
Уж в небо смерть взошла тяжелою стопой...
Вот... в свитках пламени... в венце багряных терний
Голгофы – черные над черною землей!..

Вот вечера, распятые над черными крестами,
Туда несите месть, отчаянье и гнет...
Прошла пора надежд... Источник чистых вод
Уже кровавится червонными струями...
Уж вечера распятые закрыли небосвод...

ПОД СВОДАМИ

Сомкнулись сумерки над пленными полями,
Просторы зимние огородив стеной.
Мерцают сонмы звезд в могильной мгле ночной;
Пронзает небеса их жертвенное пламя.
51

И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир,
В который вплавлены громады скал гранитных
Где глыба каждая – каких-то первобытных
Подземных жителей воинственный кумир.
Мороз вонзил клыки в углы домов и башен.
Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов
Донесся издали!.. Бой башенных часов
Один лишь властвует, медлителен и страшен.

Ночь расступается, податлива как воск,
Вторгаются в нее безмолвие и холод.
Удары скорбные обрушивает молот,
Вбивая вечность в мозг.

ХОЛОД

Огромный светлый свод, бесплотный и пустой,
Стыл в звездном холоде – пустая бесконечность,
Столь недоступная для-жалобы людской, –
И в зеркале его застыла зримо вечность.
Морозом скована серебряная даль,
Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы,
И плоские поля; мороз дробит хрусталь
Просторов голубых, где звезд сияют жала.

Немотствует леса, моря, и этот свод,
И ровный блеск его, недвижный и язвящий!
Никто не возмутит, никто не пресечет
Владычество снегов, покой вселенной спящей.

Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы
Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, –
И в сердце страх живет пред царствием зимы,
Боязнь огромного и ледяного бога.

СОЛОМЕННЫЕ КРОВЛИ

Склонясь, как над
Христом скорбящие Марии,
Во мгле чернеют хутора;
Тоскливой осени пора
Лачуги сгорбила худые.
52

Солома жалких крыш давно покрылась мхом
Печные покосились трубы,
А с перепутий ветер грубый
Врывается сквозь щели в дом.
Склонясь от немощи, как древние старухи,
Что шаркают, стуча клюкой,
И шарят вкруг себя рукой,
Бесчувственны, незрячи, глухи,

Они запрятались за частокол берез;
А у дверей, как стружек ворох,
Опавшие листы, чей шорох
Заклятий полон и угроз.

Склонясь, как матери, которых гложет горе,
Они влачат свои часы
В промозглой сырости росы
На помертвелом косогоре.

В ноябрьских сумерках чернеют хутора,
Как пятна плесени и тленья.
О, дряхлой осени томленье,
О, тягостные вечера!

ЛОНДОН

Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный,
Где в мастерских визжит под сотней жал металл,
Откуда паруса уходят в мрак бурунный,
В игру случайностей, на волю бурь и скал.
Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы –
Свой сплин серебряный – на молнии путей,
Где ящерами скук зевают паровозы, Под звон
Вестминстера срываясь в глубь ночей.

И доки черные; и фонарей их пламя
(То веретёна мойр в реке отражены);
И трупы всплывшие, венчанные цветами
Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны;

53

И шали мокрые, и жесты женщин пьяных;
И алкоголя вопль в рекламах золотых;
И вдруг, среди толпы, смерть восстает в туманах...
Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих!
МОРСКИЕ СКИТАЛЬЦЫ

Они пускались в путь, услышав странный зов
Из глубины веков, из океанской дали,
Где голоса сивилл порою окликали,
Подобно эху скал и отгулу холмов.
Ряды волшебных лун сияли на причале,
Пускались в путь суда иод флагом золотым,
И смеху черных юнг, спеша к бортам крутым,
Раскаты белых волн в лагунах отвечали.

И обнимал покой плывущих сквозь года,
И взгляды млечных звезд мерцали в небе черном,
И теплый ветер был попутным и упорным,
Толкая корабли – с которых пор? Куда?..

Гиганты-города взносили башни-руки
Над блеском серых крыш, над радугой стекла,
Над окнами, чей взгляд печаль обволокла,
С чьих век слеза текла в ненастный миг разлуки.

Ревели впереди вулканы-острова,
И рыжих солнц клыки сверкали в бездне синей
Над алостью песка, над каменной пустыней,
Где только смерть одна всегда, во всем права.

Забытые места, где бронзовые храмы
В гербах укрыли прах ревнителей креста,
Где древние цари, давно замкнув уста,
На тронах всё сидят, недвижны и упрямы.

Народов тяжкий быт, которые в своей
Гордыне вековой давным-давно устали;
Народов красный гнев, которые восстали,
Проснувшись на заре и веря только ей.

54

И пьедесталы гор, и черные оскалы
Таинственных пещер над грозной мастерской,
Где великан морской с повадкой нелюдской
Кувалдой водяной раскалывает скалы.
И грохоты портов, и вспышки маяков,
Поднявших гордо лбы, несущих свет и силу.
Но в предзакатный час ты вспомнишь вдруг могилу,
Где спят отец и мать под шорохи венков.

И вспомнишь тихий дом и звон часов знакомый
На ратуше простой в родимом городке.
Скитаниям конец. Ты где-то вдалеке,
Но ты плывешь назад, самим собой влекомый.

Пора вам отдохнуть на милом берегу
Под сенью старых лоз, в молочной мгл'е тумана.
Но те, кто были там, в просторах океана,
Останутся пред ним заведомо в долгу..

Не знатд» вам ласки дней, не ведать вам вовеки
Покоя жизни той, что спит на дне души.
Вас будут вечера в предательской тиши
Виденьями томить, пронзая солнцем веки.

И будет ваша боль пожизненно долга,
И снова и опять в портале бирюзовом
Вас будут окликать мечты усопшей зовом
Иные небеса, иные берега.

УМЕРЕТЬ

Батровая листва и стылая вода.
Равнина в красной мгле мала и незнакома.
Огромный вечер, там, над краем окоема,
Выдавливает сок из тучного плода.
И вместе с октябрем лениво умирая,
Пылающую кровь роняет поздний сад,
И бледные лучи ласкают виноград,
Как четки в смертный час его перебирая.

55

Угрюмых черных птиц приблизился отлет.
Но листья красные сметает ветер в груду,
И, длинные усы протягивая всюду.
Клубничные ростки кровавят огород.
И бронзы тяжкий гул, и ржавый лязг железа
Все ближе, но пока проходит стороной.
А лес еще богат звенящей тишиной
И злата у него побольше, чем у Креза...

Вот так, о плоть моя, мечтаю умереть –
В наплыве дум, лучей и терпких ароматов,
Храня во взорах кровь и золото закатов
И гибнущей листвы торжественную медь!

О, умереть, истлеть, как слишком налитые
Огро'мные плоды; как тяжкие цветы,
Повисшие теперь над краем пустоты
На тоненькой своей зелено-желтой вые!..

Для жизни на земле мы непригодны впредь.
В спокойствии немом лучась багряной славой,
Дозрели мы с тобой до смерти величавой,
Мы гордо ей в глаза сумеем посмотреть.

Как осень, плоть моя, как осень – умереть!

КРУШЕНИЯ

МЕЧ

С насмешкой над моей гордынею бесплодной
Мне некто предсказал, державший меч в руке:
Ничтожество с душой пустою и холодной,
Ты будешь прошлое оплакивать в тоске.
В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов,
Стать сильным, как они, тебе не суждено;
На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав,
Ты будешь, как больной, смотреть через окно,

И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют,
И скука въестся в плоть, желания губя,
И в черепе твоем мечты окостенеют,
И ужас из зеркал посмотрит на тебя.

Себя преодолеть! Когда б ты мог! Но, ленью
Расслаблен, стариком ты станешь с юных лет;
Чужое и свое, двойное утомленье
Нальет свинцом твой мозг и размягчит скелет.

Заплещет вещее и блещущее знамя, –
О, если бы оно и над тобой взвилось! – Увы!
Ты истощишь свой дух над письменами,
Их смысл утерянный толкуя вкривь и вкось.

57

Ты будешь одинок! – В оцепененье дремы
Прикован будет твой потусторонний взгляд
К минувшей юности, – и радостные громы
Далёко в стороне победно прогремят!
ИССТУПЛЕННО

Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
И так мрачна! – но все ж, препятствия круша,
Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
Скачи, во весь опор скачи, моя душа!
Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
Пускай хрустит костяк, длоть страждет, брызжет кровь!
Лети, кипя, храпя, зализывая раны,
Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.

Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же!
Ярится ненависть под шпорами судьбы;
Еще ты не мертва, еще в последней дрожи
Страданье под хлыстом взметнется на дыбы.

Проси – еще! еще! – увечий, язв и пыток,
Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг,
И каждой порой пей, пей пламенный напиток,
В котором слиты боль, и ужас, и восторг!

Я надорвал тебя в неистовой погоне!
О кляча горестей, топча земную твердь,
Мчи одного из тех, чьи вороные кони
Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть Г

ОСЕННИЙ ЧАС

Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
Под гнетом северным хрипят и стонут ели,
Повсюду на земле листвы металл и кровь,
И ржавеют пруды и плесневеют вновь, –
Деревьев плач – мой плач, моих рыданий кровь.
58

Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
Под гнетом холода кусты оцепенели
И вот, истерзаны, торчат в пустых полях
Вдоль узкой колеи, на траурных камнях, –
Их рук – моих, моих печальных рук размах.
Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
В промерзшей колее колеса проскрипели,
Своим отчаяньем пронзая небосклон,
И жалоба ветвей, и карканье ворон –
Стон сумрака – мой стон, затерянный мой стон.

ВДАЛИ

Вплывают блики крыл в угрюмые ангары,
Ворота черные все голоса глушат...
Кругом – унынье крыш, фасады, и амбары,
И водосточных труб необозримый ряд.
Здесь глыбы чугуна, стальные стрелы, краны,
И эхом в щелях стен вся даль отражена:
Шаги и стук копыт, звенящий неустанно,
В быки мостов, шурша, врезается волна...
И жалкий пароход, который спит, ржавея,
В пустынной гавани, и вой сирен вдали...
Но вот, таинственно сквозь мрак ночной белея,
В далекий океан уходят корабли,
Туда, где пики скал и ярость урагана...
Душа, лети туда, чтоб в подвиге сгореть
И чтоб завоевать сверкающие страны!
Какое счастье жить, гореть и умереть!
Взгляни же в эту даль, где острова в сиянье,
Где мирры аромат, коралл и фимиам...
Мечтою жаждущей уйди в зарю скитаний
И с легкою душой вручи судьбу ветрам,
Где океанских волн блистает свет зеленый...
Иль на Восток уйди, в далекий
Бенарес, К воротам древних
Фив, в руины Вавилона,
В туман веков, где Сфинкс, Афина и Гермес,
Иль к бронзовым богам на царственном пороге,
К гигантам голубым, или во тьму дорог,
Где за монахами медлительные дроги

59

Неповоротливо ползут из лога в лог...
И взор твой ослепят лучи созвездий южных!
О бедная душа, в разлуке ты с мечтой!
Уйди же в зной пустынь, в прозрачность бухт жемчужных,
Путем паломника в пески земли святой...
И может быть, еще в какой-нибудь Халдее
Закатный вечен свет: он пастухов хранит,
Не знавших никогда и отблеска идеи...
Уйди тропой цветов, где горный ключ звенит,
Уйди так глубоко в себя мечтой упорной,
Чтоб настоящее развеялось, как пыль!..
Но это жалкий бред! Кругом лишь дым, и черный
Зияющий туннель, и мрачной башни шпиль...
И похоронный звон в тумане поднимает
Всю боль и всю печаль в моей душе опять...
И я оцепенел, и ноги прилипают
К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.

ЧЕРНЫЕ ФАКЕЛЫ

ЗАКОНЫ

Печален лик земли среди угрюмых зданий,
Где жизнь заключена в прямоугольный плен,
Где предопределен удел моих страданий
Всей тяжестью колонн и непреклонных стен.
Вот башенки наук, вот лабиринты права,
Где человечий мир в законы водворен,
Где мозг одет в гранит – и не посмеет он
Поколебать столпы священного устава.

Гордыня бронзы там нисходит с высоты,
Чугунная плита сдавила все живое...
О, сколько нужно дум и страстной чистоты,
Чтоб волновался ум, чтоб сердцу быть в покое –

Дабы оно могло багряный купол свой
Просторно изогнуть в глубокой, нежной сини,
Где б не посмело зло коснуться той твердыни,
Той мудрой доброты и ясности живой!

Но в бездне вечеров, уже чреватых бурей,
Лучами черных солнц охвачен башен ряд,
И мчатся тучи к ним толпою грозных фурий,
Швыряя молний блеск на крутизну громад.

61

И лунный желтый глаз великой лженауки
В тех небесах, куда устремлена сейчас
Готическая мощь, ужели не погас
От старости своей, от вековечной скуки?..
МЯТЕЖ

Туда, где над площадью – нож гильотины,
Где рыщут мятеж и набат по домам!
Мечты вдруг, безумные, – там!
Бьют сбор барабаны былых оскорблений,
Проклятий бессильных, раздавленных в прах,
Бьют сбор барабаны в умах.

Глядит циферблат колокольни старинной
С угрюмого неба ночного, как глаз...
Чу! Бьет предназначенный час!

Над крышами вырвалось мстящее пламя,
И ветер змеистые жала разнес,
Как космы кровавых волос.

Все те, для кого безнадежность – надежда,
Кому вне отчаянья радости нет,
Выходят из мрака на свет.

Бессчетных шагов возрастающий топот
Все громче и громче в зловещей тени,
На дороге в грядущие дни.

Протянуты руки к разорванным тучам,
Где вдруг прогремел угрожающий гром,
И молнии ловят излом.

Безумцы! Кричите свои повеленья!
Сегодня всему наступает пора,
Что бредом казалось вчера.

62

Зовут... приближаются... ломятся в двери...
Удары прикладов качают окно, –
Убивать – умереть – все равно!
Зовут... и набат в мои ломится двери!

ГОРОДА

Нефть, ворвань, и асфальт, и дух дубленой кожи!
Воспоминанием каких-то черных снов
В чудовищном дыму, в закатной красной дрожи
Неисходимый град вздымает строй домов.
Клубком гремучих змей стремят свои ущелья
Проспекты черные вкруг доков и мостов,
Где газ и керосин в безумии похмелья,
Как жесты дикие, как маски паяцов, –
Бой золота и тьмы, – в вечерней мгле клокочут.
Огромный шум воды струится ночь и день,
Приливы медленно граниты молов точат,
Качают корабли и вновь уходят в тень,
В свободные моря, а между тем заводы
Неукротимые, из камня и стекла,
Стремя зубцы колес и шумные приводы,
Возносят над водой, как черные тела,
Что четвертованы и так окаменели,
Свои маховики, как вечной скуки знак.
Вдали, все в копоти, ревущие туннели,
Их пасти черные, что поглощают мрак;
Вдруг вопли, скрежет, лязг взвиваются над бездной:
То мчатся поезда, ввергая в дрожь мосты,
То правят поезда по рельсам бег железный, –
И холм глотает их зияньем пустоты,
Чтоб изрыгнуть их там, под сводами вокзалов, –
То поезда гремят, несутся поезда.
Шерсть, масло, нефть, смола, обломки минералов!
Вот пальм распиленных тяжелая гряда,
Вот связки шкур сухих с их мертвыми когтями,
Вот зубы буйволов и антилоп рога,
И аллигаторы, покрытые щитками.
О, слава царственных пустынь! Рука врага
В продажу кучами ее несет кичливо:
Надменных кондоров ж тигров золотых,
Медведей бронзовых и львов с тяжелой гривой –

63

Сахара и Клондайк внимали реву их.
Цари полдневных стран, владыки древней силы!
Увы! Теперь для вас граниты мостовой,
И дроги гулкие, и погреба-могилы,
Тюки и ящики, и мрак вечеровой –
Туманы Севера, где умирают светы,
Где разлагается светил кровавых рой.
Вот Лондон бешеный, в пивной туман одетый,
Где бродит золотых и черных грез настой,
Рождающий тоску и гнет кошмаров рдяных;
Вот старый Лондон, вот его река шумит,
Как вечный сон во сне; вот высится в туманах
Строй верфей и контор и в темноту бежит,
В глубь улиц спутанньгх, как в лабиринт кротовий;
II в небе цинковом иглится полоса
Крыш, башен, куполов – сквозь дымы цвета крови –
Смятеньем сумрака и камня – в небеса.
Наживы пламенность и кошелька экстазы!
О, руки, к золоту летящие с мольбой,
О, души, чахлые от золотой заразы, –
А там шагов, шагов бесчисленных прибой
О скалы золота, – в величии мечтаний
Над общим пламенем и напряженьем сил.
Крик, шепот, стон тоски, уходит день в тумане,
Ночь движется – вновь крик, смятение и пыл,
Остервенелый труд, безумные сраженья,
Гусиных перьев скрип во глубине контор,
Где газа пленного трепещут отраженья,
Борьба вчерашняя и завтрашний напор, –
Банк движется на банк, и злато губит злато...

Да, уничтожиться в кипении борьбы,
В прах истереться в ней! Вот дроги и лопата,
Чтоб золото вспахать, и черные тробы
Для пахарей стоят. О дух мой исступленный,
Безумный и больной, с бичами бурь в борьбе!
О дух чудовищный, заблудший, оскверненный,
Умри – от черного презрения к себе!
Вот город в золоте пылающих алхимии!
Ты в тигелях его расплавься, точно воск,
Противоречьями себя язви глухими,
Чтоб молнии впились в твой обнаженный мозг!

64



Верхарн. «Фламандки»

МЕРТВЕЦ

В одеждах цветом точно яд и гной
Влачится мертвый разум мой
По Темзе.
Чугунные мосты, где мчатся поезда,
Бросая в небо гул упорный,
И неподвижные суда
Его покрыли тенью черной.
И с красной башни циферблат,
Где стрелки больше не скользят,
Глаз не отводит от лица
Чудовищного мертвеца.

Он умер оттого, что слишком много знал,
Что, в исступленье, изваять мечтал
На цоколе из черного гранита
Для каждой вещи лик причины скрытой.
Он умер, тайно восприяв
Сок познавательных отрав.
Он умер, пораженный бредом,
Стремясь к величьям и победам,
Он навсегда угас в тот миг,
Когда вскипел закат кровавый
И над его главой возник
Орлом парящим призрак славы.
Не в силах более снести
Жар и тоску смятенной воли, –
Он сам себя убил в пути,
В цепях невыносимой боли.
Вдоль черных стен, где прячется завод,
Где молотов раскат железный
Крутую молнию кует,
Влачится он над похоронной бездной.
Вот молы, фабрик алтари,
И молы вновь, и фонари, –
Прядут, медлительные пряхи,
Сияний золото в тоске и страхе.
Вот камня вечная печаль,
Форты домов в уборе черном;
Закатным взглядом, скучным и покорным,

Верхарн, Метерлинк

65

Их окна смотрят в сумрачную даль.
Вот верфи скорби на закате,
Приют разбитых кораблей,
Что чертятся скрещеньем мачт и рей
На небе пламенных распятий.
В опалах мертвых, что златит и жжет
Вулкан заката, в пурпуре и пемзе,
Умерший разум мой плывет По Темзе.

Плывет на волю мглы, в закат,
В тенях багряных и в туманах,
Туда, где плещет крыльями набат
В гранит и мрамор башен рдяных, –
И город жизни тает позади
С неутоленной жаждою в груди.
Покорный неизвестной силе,
Влачится труп уснуть в вечеровой могиле,
Плывет туда, где волн огромных рев,
Где бездна беспредельная зияет
И без возврата поглощает
Всех мертвецов.

У ДОРОГИ

ЧАСЫ

Ночью, в молчании черном, где тени бесшумные бродят, –
Стук костыля, деревянной ноги.
Это по лестнице времени всходят и сходят
Часы, это их шаги!
Вокруг устарелых эмблем и наивных узоров
Цифр под стеклом утомительный ряд.
О, луны угрюмых, пустых коридоров:
Часы и их взгляд!

Деревянный киоск роковых откровений,
Взвизги напилка, и стук молотков,
И младенческий лепет мгновений, –
Часы и их зов!

Гроба, что повешены всюду на стены,
Склепы цепей и скелетов стальных,
Где кости стучат, возвещая нам числа и смены...
Часы и весь ужас их!

Часы!
Неутомимы, бессонны,
Вы стучите ногами служанок в больших башмаках,
Вы скользите шагами больничных сиделок.

3*

67

Напрасно вас молит мой голос смущенный.
Вы сдавили мой страх
Циркулем ваших безжалостных стрелок.
ДЕКАБРЬ

Под бледным небом по полям туман ползет,
Земля от холода вся в трещинах глубоких,
На рыжих склонах инея налет,
И над безмолвием трещат, кричат сороки.
Как стая гарпий злобных и жестоких,
Кусты сражаются, и ветер листья рвет,
Тряпье осеннее, и там, в полях далеких,
Как будто кто по наковальне бьет.

Зима унылая! Твой холод беспрестанно
Сжимает душу мне своей рукой титана,
И тот же звон глухой плывет издалека,

Тоскливый звон из церковки соседней
Твердит, что там собрали в путь последний
И в землю опускают бедняка.

СМУТНОЕ

Цветок увидеть, хрупкий и беспечный,
Который на качели стебелька,
Раскачиваясь, хрупкий и беспечный,
Спит, а потом увидеть мотылька,
Как он горит алмазом на лету
Иль вдруг в луче закатном замирает;
Потом увидеть парусник в порту, –
Он в путь готов, лишь ветра ожидает,
И моряки-фламандцы, торопливо
Прощаясь, выбирают якоря,
Чтоб выйти на просторы до отлива.
Увидеть все, что мне дала заря
Вечерняя, и вопрошать тревожно:
Вдруг упадет цветок? Не станет мотылька?
Иль белый парусник войдет неосторожно
68

В стремнину бурную, как горная река,
И станет жалкою игрушкою стихии
Там, где вздымаясь пенятся валы
И грозно ходят горы ледяные?..
Воспоминанья о тебе плывут из мглы,
Как облака в последний час заката.
Цветок, и мотылек, и парус над волной,
И ты – все в ночь уходит без возврата,
Лишь боль и золото закатное – со мной!
ГИМН I

Хотел бы я иметь, чтобы тебя воспеть,
Глас торжествующий и грозный океана,
Неукротимое дыханье урагана.
Хотел бы заглушить гремящих молний медь
И грома дальнего в ночи слова глухие,
Чтоб славили тебя одну стихии!

О, как хотел бы я, чтоб разом все моря
На берег хлынули, и чтобы пела пена
Земле, как ты прекрасна и священна.

Еще хотел бы я, чтоб, в небесах горя,
Над ревом бурь и грозами шальными
Кометой ярче звезд твое сияло имя!

II

Как ящерицы, те, что солнце пьют,
Зеленым длинным телом извиваясь,
К тебе мои желания ползут.

В полдневный зной я над тобой склоняюсь;
Вокруг поля, и полыхает рожь,
И не унять томительную дрожь.

69

Ласкает ветер нас, мы от жары устали.
Среди холмов Эско сверкает там и тут,
Все небо в золоте, и необъятны дали.
Как ящерицы, те, что солнце пьют,
Ты предо мной лежишь, бесстыдно сладострастна,
И снова я горю, и наша страсть прекрасна!

ПРИТЧА

Над золотом глади озерной,
Где белые лилии спят,
Усталые цапли скользят,
В воде отражаются черной.
Их крыльев широк размах,
Медлительны их движенья;
Плывут они в небесах,
Гребут в воде отраженья.

Но рыбак туповатый и важный
На них расставляет сети,
Не видя, что птицы эти
Гребут в высоте отважно,.

Что в мокрые сети скуки
Птицы не попадают.
Напрасно он в тине их ищет, –
Птицы все выше взмывают,

И мчатся, как призраки, мимо,
Безумны и неуловимы!

ЛОДКА

Морозит к ночи. На деревьях иней
Алмазами сверкает под луной.
И в чистом небе тучки ни одной:
Плывет луна над белою пустыней.
70

Как сталь с серебряным узором, черный лед,
И звезды смотрят на реку в печали:
Там лодка вмерзла, весла в плен попали^
Одна, недвижна, но чего-то ждет..
Вдруг сокрушит оковы ледяные
Какой-нибудь герой, и лодку поведет
В моря, где пламенем охвачен небосвод^
В далекий рай, к теплу, в края иные?,

А может быть, она обречена
Следить, в безмолвье белом прозябая,
Как птицы вольные над ней за стаей стая
Летят туда, где вечная весна?

НЕ ЗНАЮ, ГДЕ

Это где-то на севере, где, я не знаю,
Это где-то на полюсе, в мире стальном,
Там, где стужа когтями скребется по краю
Селитренных екал, изукрашенных льдом.
Это – холод великий, едва отраженный
В серебряном зеркале мертвых озер;
Это – иней, что точит, морочит – бессонный,
Низкорослый, безлиственный бор.

Это – полночь, огромный скелет обнаженный
Над серебряным зеркалом мертвых озер,
Это – полночь, что точит, морочит, хохочет,
Но раздвинуть руками гигантскими хочет
Холодный и звездный простор.

В дали полуночной безвольной
Это смолкнувший звон колокольный,
Это убранный снегом и льдами собор.

Это хор похоронный, с которым без слов я рыдаю,
Литургия Великого Холода в мире стальном.
Это где-то, – не в старом ли северном крае? – не знаю!
Это где-то, – не в старом ли северном сердце? – в моем!

71

ДУРНОЙ ЧАС

С тех пор как схлынули прощальные огни,
Все дни мои в тени, всё тяжелей они.
Я верил в разум мой, где не гнездились тени,
И мысль моя (в ней солнца шар пылал,
В ней гнев светился, яростен и ал)
Кидалась некогда на скалы заблуждений.

Надменный, радость я немую знал:
Быть одиноким в дебрях света;
Я верил лишь в могущество поэта
И лишь о творчестве мечтал,
Что нежно и спокойно возникает
И движется (а путь широк и прям)
К тем очагам, Где доброта пылает.

Как темен был тот вечер, полный боли,
Когда сомненьями себя душа сожгла
Дотла
И трещины разъяли стену воли!

Вся твердость рухнула во прах. Персты?
Без сил. Глаза? Пусты. Надменность?

Смята. Стучится кровь печальная в висках,
И жизнь, как пьявками, болезнями объята...

Теперь, сходя во гроб, летя невесть куда,
О, как хотел бы я, чтобы над мглой бездонной,
Как мрамор, пыткою и славой опаленный,
Мое искусство рдело бы всегда!

НОЯБРЬ

Вот листья, цвета гноя и скорбей, –
Как падают они в моих равнинах;
Как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, –
Так падают они в душе моей.
72

Лохмотьями тяжелых облаков
Окутавши свой глаз слепой,
Поник, под ветра грозный вой,
Шар солнца, старый и слепой.
Ноябрь в моей душе.

Над илом ивы чуть видны; в туманы,
Мелькая, черные уносятся бакланы,
И льется крик их, долгий, точно вечность,
Однообразный, – в бесконечность.

Ноябрь в моей душе.

О, эти листья, что спадают,
Спадают;
О, этот бесконечный дождь
И этот вой средь голых рощ,
Однообразный, рвущий все в душе!..

ГДЕ-ТО ТАМ

Блаженство тишины и ладан ароматный,
Плывущий от цветов в закатный час глухой,
И вечер медленный, прозрачный, необъятный
На ложе золотом покоится с землей
Под алым пологом, – а тишина все длится!
Блаженство тишины, и облаков простор,
И жемчуг островов, и берег серебристый,
Коралл и перламутр, а дальше, в выси чистой,
Неуловимых звезд в листве мелькнувший взор;
На небесах река молочная струится
В неведомую даль, в недостижимость сфер,
Чтоб, оторвавшись, ускользнуть
В похожий на любовь палящий тихий путь,
Ушедший в дым легенд, как плаванье галер.

НЕКОТОРЫЕ

За далью всех светил пред ними возникает
Виденье города – безбрежный черный бред,
В триумфе траура, как склеп, где жизни нет...
73

Земля? Ушла во мрак. А небо? Чуть мерцает!
Гигантский мир теней раскинулся кругом,
Туманный горизонт покрыл, как саван, горы,
Могильные холмы теперь предстали взору,
И в них погребена вся память о былом.
Толпа немых людей бредет во мгле заката
И горбит их тоска, и путь их одинок.
И гнет прошедших лет на них надгробьем лег,
Как память тусклая о том, что жгло когда-то;
Им одинаково страшны добро и зло,
Бескровны их сердца, бесцветна страсти сила,
Душа в борьбе за жизнь о божестве забыла.
В глазах застыла мысль, молчанье в них вошло,
И неподвижность льдом сковала их навеки...
Мертвы желанья в них, раскаянье и страх;
Они мечтать – увы! – не могут о крестах,
И алой смерти свет им не закроет веки!

ПРЕДСТАВШИЕ НА МОИХ ПУТЯХ

ВИДЕНИЕ НА ГОРИЗОНТЕ

Гляжу в окно, войдя в покинутый маяк,
Дождем бичуемый: вдали – туннели в саже,
Громады поездов и хлопья дымной пряжи,
Где кровью фонари пропитывают мрак.
В асфальтных берегах дремал огромный порт,
Как масло, зыбилась его вода густая;
Железным кулаком ствол мачты подымая,
Чернел подъемный кран, в пустую ночь простерт.

И в пестром мраморе текучей тьмы сверкал
Ряд редких фонарей, бегущий по ущельям
В кварталы кабачков, где все полно весельем,
Где похоть рыскает меж золотых зеркал.

Как рана страшная алея, подошел
Раздутый на ветру громадный парус к молам,
И тут явился он с упорным и тяжелым
Лбом, где начертано томленье скук и зол.

Как меч сверкающий в железные ножны,
Он заключил в себя свой гнев и пламень дикий,
И эхо берегов его разбили крики,
Пересекая мрак и тишину волны.

75

Из океана он. Он одряхлел, поник,
Устал, хлеща простор, измятый бурей черной,
И слыша, что всегда, всему вразрез, упорно
К терзаньям вечера его взывает крик.
Он казни собственной хотел. Себя он знал
Рабом желания. И на кресте распятый,
И кровью исходя, и пламенем объятый, –
Изведал он всю смерть, что так упорно звал.

А жизнь его? Она тем пронзена была,
Что существует он, себя страшась жестоко;
Он острой молнией своей души глубокой
Упрямо бичевал в себе кипенье зла.

Ужасен, устрашен, он жаждал полететь
Туда, где вся бы жизнь сияла чудесами,
Где знаки вещие горели б над скалами,
Где шелестел бы дуб и говорила б медь;

Где было б гордостью: впивая дикий страх,
Слыхать вокруг себя богов глубокий голос,
Пока бы грудь земли в куски не раскололась
Под хладным золотом, пролитым в небесах.

И много тысяч лет он бьется, над волной
Вздувая паруса и мчась путем ужасным
В неведомую даль, к невыносимо красным
Созвездьям, чей хрусталь дробится под волной,

ИНАЯ РАВНИНА

Над ликами растений золотых
Заря свой лик пурпурный клонит,
То эту ветвь, то эту нежно тронет,
Сверкая в поцелуях золотых.
В мясистых, точно губы, алых
И сочных ягодах тая лучи,
Под лозами, где прячутся ключи,
Горит заря, сгущаясь в гроздьях алых.

76

Каскады в беглых блестках и лучах
По светлым лестницам смеются,
И бабочки сияющие вьются
У голубых зеркал, горя в лучах.
Листва поет. И вот уж вьются снова
Полетов ленты над игрой росы,
И медленно вращаются часы
Вкруг глаз подсолнечника золотого.

СТРАХ

Растет мой древний страх в равнине ледяной,
Где Пастырь Ноябрей трубит, безмерно старый.
Стоит он, как беда над робкою отарой,
Трубит он, клича смерть из глубины земной.
Над совестью моей, над грустною страной
Трагический рожок напрягся в муке ярой.
Кричит он вдалеке, грозит он смутной карой
Над кровью ивняка, над стылою волной.

И овцы черные с клеймом багрово-красным
Вернулись под бичом тем вечером ненастным
В загон моей души, как скопище грехов.

Мой неуемный страх растет во мгле морозной,
Где в мертвой тишине трубит о буре грозной
Старейший изо всех жестоких пастухов.

ЗАТИШЬЕ

Сегодня тучи в ледяном просторе,
Убелены летучей сединой,
Пришпоренные молнией стальной,
Копытами взлохмачивают море.
Они в упряжке ранних непогод
Грохочут от надира до зенита,
И, кажется, расколот небосвод
На глыбы серо-черного гранита.

77

И, как распятья, мачты над водой
Склонились перед близкою бедой,
А паруса на гафелях повисли,
Виденьем смерти мне изранив мысли,
Встает стеной чудовищный прибой,,
Неистовые волны рвутся в бой,
Оскалив пасти, блещущие пеной,
На стены крепости многоступенной.

Сегодня Север темен и жесток.
Но там, где просветляется Восток
Сверкающими бляхами лазури,
Накинута узда на морду бури.

И радуги высокая дуга
Из моря встала, словно из кристалла,
Неизъяснимо, дивно дорога
Душе моей, что так давно устала.

ПОЛЯ В БРЕДУ

ГОРОД

Все колеи стремятся в город.
Из глубины туманов
Нагроможденьем этажей,
Сплетеньем лестниц, бегом ступеней,
Несущихся все выше, все быстрей, –
Он возникает как виденье, в небо прянув,

Там,
Хребты железные согнув, мосты
Стремят прыжки в зиянье пустоты;
Там ввысь влиты стволы колонн,
Украшенные ликами горгон;
Там башни у пределов пашни;
Там крылья крыш над чернотою ниш
Застылый свой полет в свинцовый свод несут;
То – город-спрут
Лег
У дорог лавиной над равниной.

Багровый свет,
Воздет
В шарах стеклянных,
Горит и в полдень в дымчатых туманах
Глазами золотыми,

79

А солнца алое жерло
В туман ушло,
Исчезло в дыме.
Река, смолу и нефть качая,
Бьет в набережные и сваи;
Судов свирепые гудки
Ревут от страха и тоски,
И с мачт зеленый глаз глядит сквозь слой тумана
В огромное пространство океана.

Гранит от грохота фургонов изнемог;
Как петли ржавые, скрежещет стая дрог;
Железные весы отбрасывают тени,
Дрожащие под натиском огня;
Мосты, что раздвигаются, звеня,
Висят в багровом мраке дня
Громадой виселиц средь мачтовых сплетений,
И в буквах медных скрыт и заключен весь мир,
И тяготят они, бросая блеск в эфир,
Все крыши, своды, все дворцы, все рынки,
Лицом к лицу, как бы на поединке.

Кругом – движенье кебов, стук колес,
Бег поездов, полет усилий
К вокзалу, что, как корабельный нос,
Свой золотой фронтон вознес,
Путей железных осеняя мили.
И рельсы тонкие змеятся под землей,
Врезаются во мрак ночной
Туннелей, чтобы вновь средь грохота и пыли
Сверкнуть, как тонких молний жгут.
То – город-спрут.

Вот улица – ее струи
Вкруг памятников вьются, как канаты, –
Бежит, ведет сплетения свои.
И толпы, меж домами сжаты, –
В руках безумие, и ненависть в шагах,
И жар горячечный в глазах, –
Вонзают зубы в мчащееся время,
И ночи напролет и дни
Свирепо, гневно, нехотя они

80

Бросают наугад щетинистое семя
Труда, что тотчас исчезает без следа.
Конторы, чьи угрюмы взоры,
Бюро коварные, что крашены пестро,
Огромный банк, хранящий как в пещере
Металл тяжелый, – раскрывают двери
Под натиском ветров безумья и труда.
А там – комками красной ваты
Сгорают смутные закаты,
В стекле окон отражены;
И тяжко бродят жизнь и сны,
Заквашенные алкоголем. Бары
Волною ярой льют на тротуары
Своих зеркальных скиний свет,
Где отражаются борьба и бред.
Вдоль стен скользит слепая,
Свет в коробочках продавая.
Бескровный голод и разврат
Совокупляются в своих берлогах сорных,
И муки плоти черный танец мчат,
Смертельный танец, в переулках черных.

И похоть в громе уличном растет,
И делается ярость ураганом,
И в давке дикой мчит людей вперед
Стремленье к наслажденьям пьяным
Из золота и фосфора. Идет
Строй бледных идолов – то женщин строй тяжелый,
В чьих косах спутанных таятся знаки пола.
И сажей полная коричневая тьма
От солнца прячется за мрачные дома.
И точно крик – всеобщее влеченье
Несется к свету в громе и смятенье;
Дворцы, дома, проулки и базары
Хрипят и пенятся, объяты страстью ярой,
И умирающие ждут
Хоть несколько минут
Молчанья,
Чтобы глаза сомкнулись без страданья.

Когда же вечера ваяют черный свод
Эбеновыми молотками,

81

То город над равниною встает,
Как черное надежд огромных пламя.
Возносит он желанья, жизнь и свет.
Его свечения в ночное небо всходят,
Кустами золота горящий газ воздет,
И рельсы тонкие уводят
Глаза к обманчивой мечте,
Сопровождаемой удачею и силой.
Как армия, встает бескрайних стен прибой,
И мгла его и дым застылый
В равнины кличут светлою трубой.
То – город-спрут,
Горящий осьминог,
Костехранилище, скелет, великий остов.

И бесконечные сплетения дорог
К нему от пастбищ и погостов
Ведут,

ТОТ, КТО ДАЕТ ДУРНЫЕ СОВЕТЫ

Вдоль по дорогам, меж дюн и болот,
Рыщет и свищет
Тот, кто дурные советы дает.
Ездит в двуколке зеленого цвета,
Ездит по хляби, где тонет сапог,
И сумасшедшая ждет его где-то
На перекрестках размокших дорог.
Делая дело свое втихомолку,
Он оставляет ей лошадь, двуколку...
Лошадь пасется, а ливень молотит
Ржавую воду в соседнем болоте...
Тучи висят, как сырые лохмотья.

В каждой деревне, как вечер придет,
Ждут, что появится бог весть откуда
Тот, кто дурные советы дает.

С гнусной ухмылкой, со взглядом косящим
Ходит он, бродит по фермам пропащим,
Где поселилась лихая беда,

82

Где безысходна нужда.
Стукнет в ворота неведомый кто-то...
Кто это – друг или враг?
Он тут как тут, когда бледный хозяин
Смотрит в тоске, нищетою измаян,
На помертвелый очаг.
Стерто лицо, и одежда – дрянцо...
Он достает из кармана
Баночки, банки, флаконы и склянки
С ядами, зельями, с пакостью разной.
Гаденький, сморщенный и безобразный,
Вроде крестьянин, а все ж – не поймешь:
Скользкой повадкой он очень похож
На шарлатана.
Тихо гнусавит свои заклинанья,
Словно читает святое Писанье.
Шепотом сладким, назойливо-страстным,
Он подстрекает к поступкам опасным.
Тех, чья земля – лишь коряги да кочки,
Он соблазняет поодиночке;
Хочет втереться в доверье, проныра,
К людям, которым, когда им не спится,
Мнится, что пялит пустые глазницы
Смерть из просторов зловещего мира.

Если заложен твой дом или продан,
Крысами и нищетою изглодан,
Лампа погасла и выхода нет, –
Он подает тебе мудрый совет:
Дескать, не худо бы броситься с ходу
В омут, в стоячую, липкую воду;
Выбрав местечко, где топь глубока,
Плюхнуться на своего двойника!

А стариков, чья бессильная плоть
Вяло висит на скелете,
Словно лоскут, что терзают и рвут
Ветры в течение десятилетий,
Не устает он шпынять и колоть:
Тех – сыновьями, а тех – дочерьми,
Что оставляют отца за дверьми,
Как ты их в детстве ни холь, ни корми...

83

Девушек он уговаривать мастер
К пропасти сделать последний шажок.
В сердце девчонки, чей взгляд – как ожог,
Он распаляет порочные страсти.
Ум ер бедный он держит в плену,
Яд обещаний вливая ей в ухо.
Хочет он, подлый, чтоб самка и шлюха
В ней задушили и мать и жену,
Чтобы была она только товаром,
Мертвая – словно на старом погосте
Камни да кости.
Он присоветовал ростовщикам
Соки сосать из несчастного края,
Все разъедая, как опухоль злая, Все прибирая к рукам.
Он им советы дает по дешевке,
Учит их гнусной паучьей сноровке
Стискивать жертву, попавшую в сеть;
Им, превращающим в золото хлам,
Льстит он, твердя, что самим королям
Власти подобной вовек не иметь.

Он хоть кого доведет до греха.
Часто случается под воскресенье –
Пламя охватит селенье:
Красного кто-то пустил петуха!
Сжечь все дотла! Когда колокола
Спят и, бесстрастна, нема и глуха,
Смотрит лишь ночь на людские дела,
Он выбирает гумно иль сарай: Здесь поджигай!
Ставит он метки, проворный и юркий, На штукатурке.

Всех окропляет и ядом и жёлчью,
В души вселяет он ненависть волчью,
Мерзко хихикая: «Всем насолю!»
Он отвращение к жизни внушает
И на свиданье прийти приглашает
К старой осине: «Припас я петлю...
Дерном я холмик потом устелю...»

84

Так он блуждает по жалким и голым
Призрачным селам;
По деревням, где встречают дрожа
Дни платежа;
Проклятый всеми и всеми хулимый,
Но неизбывный и неистребимый –
С клячей, с двуколкой, с безумною нищей,
Что его ждет там, где по голенище
В хляби сапог утопает, где хлесткий
Ветер беснуется на перекрестке.
ПАЛОМНИЧЕСТВО

Куда бредут крестьяне-старики
Под тяжким гнетом страха и тоски
В закатный час, по обагренным пашням?
С ожесточеньем мельница вертится
И, словно обезумевшая птица,
Крылами хлопает, сминая ветер злой.

И чаек стон издалека плывет,
И гулом весь наполнен небосвод,
Как будто бьет в ночи набат зловещий.

Все в этот час бедою угрожает;
В своей повозке Ужас проезжает.
То – старый Дьявол обагренных нив.

Какой же стариков влечет призыв
В полях, одетых в златотканый траур?

Уж, верно, порчу насылает кто-то;
Тут чья-то, знать, особая забота –
Раз каждый колос, как солома, пуст.

Ушла вода от жаждущих семян,
На выжженных полях пророс бурьян.
Уж верно, кто-то шутит с родниками.

Особая забота тут видна:
Недаром жизнь вся выпита до дна
Какой-то жадной, ненасытной глоткой.

85

Куда ж гонимы старики, как плеткой,
В полях, одетых в златотканый траур?
В апреле здесь страшнейший из злодеев
Прошел по нивам, плевелы посеяв,
И старики почуяли его.

Иные же в те дни видали сами:
Он портил рожь, склонившись над ростками,
Как буря, был он молний полн.

Боясь, чтоб он не возвратился вновь,
Чтоб жуткий хохот, леденящий кровь,
Не грянул снова, дружно все молчали.

Но все же старикам известно средство,
Как обезвредить страшное соседство
Того, кому подвластен урожай.

Куда же старики бредут, дрожа,
В полях, одетых в златотканый траур?

Сам злобный сеятель, поодаль стоя,
Глядит на это шествие немое
И скалит зубы, над людьми глумясь.

Он знает, что в измученных сердцах
Еще таится неизбывный страх
Пред грозною нечистой силой,

Что стариков, вдыхавших запах серный,
Религией связал он суеверной,
Сияющей, как полночь цвета ртути,

Что суждено им вечно трепетать:
Не обесплодит ли он землю-мать,
И слать мольбы и чтить его, как бога...

К какому ж алтарю ведет дорога
В полях, одетых в златотканый траур?

Хозяин страшный выжженных полей,
Владыка околдованных людей,
Что крестятся тайком рукою левой, –

86

Одет огнем и мглой, – стоит упорно,
Стоит, прильнув к какой-то глыбе черной,
Которая шевелится подчас.
Кому могла такая явь присниться?
Глаза его как угли, а ресницы
Подобны мертвому чертополоху.

Почувствовали пленники судьбы,
Что он услышал тихие мольбы,
Что разгадал он тайные надежды.

Еще тесней сомкнув уста,
Свершая жертвоприношенье,
В знак своего благоговенья
Они, не проронив ни слова,
Б костер из хвороста сухого
Живого бросили кота.

И кот издох, в мучениях стеня,
От боли корчась в языках огня.

Понуро побрели они потом
К своим домам, продубленным ветрами,
Оставив гаснуть жертвенное пламя,
Не зная ничего и ни о чем*

МОР

Смерть себе спросила крови
Здесь, в трактире «Трех гробов».
Смерть уходит, на прилавке
Бросив черный золотой.
Кто попросит о прибавке?

«Вам на траур и на свечи!»
Вышла, бросив золотой.

Смерть пошла, качая свечи,
Тихим шагом старика
Поискать духовника.

87

Вот кюре понес причастье,
Рядом – мальчик со звонком –
Слишком поздно! – В дом,
Где уже царит несчастье,
Где уже закрыты окна.
Смерть себе спросила крови
И теперь пьяна!

«Матушка-Смерть!
Пощади, пощади
Пей свой стакан не до дна!
Матушка-Смерть! Погляди, погляди!
Наша мольба на ладонке видна!
Матери мы, деревенские тетки,
Как бесконечные четки,
Тянемся мы, без надежд бормоча,
В рваных платках, костылями стуча.
И отражаются в старческом взоре
Годы и горе.
Мы – снедь для могильных червей,
Цель для косы твоей!»

Полно вам, старухи!
Смерть – пьяна. Капли крови, как вина,
Ей забрызгали колет, Покрывающий скелет.
Пьяные на просьбы глухи.
Голова ее качается,
На плечах как шар катается.
Даром денег Смерть не бросит,
Что-нибудь за деньги спросит
Здесь, в трактире «Трех гробов»,
С бедняков.

«Матушка-Смерть! Это мы, ветераны
(Много нас, много! Болят наши раны!),
Черные пни на просеке лесной,
Где ты гуляла когда-то с войной!
Знаем друг друга мы. В дыме и гуле
Ты нам была и видна и слышна:

88

Ты перед нами несла знамена,
Ядра катала и сыпала пули.
Гордая, строгая, виделась ты
На кругозоре гудящей мечты,
Быстро вставала на бой барабанов,
Первая в битву бросалась вперед...
Матушка-Смерть! Наша слава! Оплот!
Выслушай нас, стариков ветеранов:
Нас огляди, сыновей не губя, –
Где малышам постоять за себя!»
Полно вам болтать без толку!
Разойдитесь втихомолку!
Что ей старый ваш костыль!
Смерть пьяна; сидит, качается,
Голова ее катается,
Как в дорожных рвах бутыль.
Ей катать бы бочки крови
По полям зеленой нови!
Посидев у вас в трактире,
Погулять желает в мире,
Посреди людских племен,
Под случайностью знамен!

«Матушка-Смерть!
Это я, богородица.
Видишь, в короне своей золотой
Я на коленях стою пред тобой.
Я из часовни, с горы, богородица.
Вышла тебя попросить за село.
Тысячи лет уж прошло,
Как в мою душу скорбящую,
Перед крестом предстоящую,
Горе, как меч беспощадный, вошло.
Матушка-Смерть, это я, богородица.
Жителям здешним дала я обет
Их защищать в дни несчастья и бед...
Вот и тебя умолять мне приходится...»

Матерь божья! И на слове
Благодарны мы тебе.
Только Смерть – как не в себе,
Снова хочет крови!
В отуманенном сознанье

89

У нее одно желанье...
Смерть пьяна!
Тихих просьб она не слышит!
Надоели ей
Руки матерей!
Смерть пьяна и злобой дышит:
Злость ее несется вскачь,
Словно мяч,
Через мост,
Из деревни на погост.
«Смерть! Это я – Иисус и твой царь!
Создал я сам тебя, древнюю, встарь.
Чтоб исполнялся закон
Вещей и времен.
Мои пригвожденные руки
Благословили последние муки.

Смерть! Я был мертв и воскрес,
Я – манна с небес.
На землю сошел я смиренно
Вернуть заблудших овец.
Я – твой царь и отец,
Я – мир вселенной!»

Череп к огню наклоня,
Смерть сидит у огня,
Пьет за стаканом стакан и качается,
Полузакрыв глаза,
Улыбается.

У господа гром, а у Смерти коса!

Хочет кто пить, так садись перед ней –
Всех угостит из бутылки своей,
Сколько вздумаешь, пей,
Лишь не проси за детей, за внучат!
Каждый пьет на свой лад.

И Смерть пила, пила, пила;
Христос ушел – она не встала,
Подобной дерзостью немало

90

Смущая жителей села.
Но дни и дни, опять и вновь
(Как будто позабыв о мире),
Сидела Смерть у них в трактире
И в долг пила без счета кровь.
Потом, однажды утром, встала,
Худую клячу оседлала;
Ей на спину мешок взвалив,
Поехала в раздолье нив.

И к ней из каждой деревушки
Спешили матери-старушки,
Несли ей хлеба и вина,
Чтоб здесь не зажилась она;
Несли ей хлеба и свинины,
Большие с грушами корзины,
А дети роем – весь приход –
Несли ей мед.

Смерть странствовала много, много
По всем дорогам,
Уже без гнева и не строго
Оглядывая всех: она
Была пьяна.

На ней был рыжий плащ убогий
С блестящей пряжкой на отлет,
И с перьями колпак двурогий,
И сапоги, как для болот.
Ее заезженная кляча,
По грязным рытвинам маяча,
Тащилась медленно вперед.
И толпы шли за ней в тревоге,
Следя, как медлит на дороге
Хмельной и дремлющий костяк,
Ведущий к далям без зазренья
Свой темный ужас. Но не всяк
Мог слышать терпкий запах тленья
И видеть, как под платьем ей
Впивался в сердце рой червей.

91

ИСХОД

Взяв кошек, взяв худых собак, –
Бог весть куда, за шагом шаг, –
Во тьму по выбитой дороге
Народ из деревень идет,
Туманом пьян, бурьяном сыт.
Народ из деревень, как скопище бродяг,
Глядит в ничто, во мрак,
В бескрайность выбитой дороги.

У каждого на жерди белой
Платок с каемкой голубой,
Узлом завязанный платок,
В руке усталой, онемелой,
Большая жердь, на ней платок,
В платке надежды лоскуток.

Народ из деревень идет
Дорогой в никуда, вперед.

Идет народ из деревень.
Харчевня на пути, как тень;
Под сводам крыши водят мыши
И крысы хоровод.

Харчевню лихорадка бьет:
Прогнили балки потолка,
Крыльцо и стены плесень съела
И на ветру окостенела
Ослизлой вывески рука.

Народ из деревень пуглив:
Крестом несчастье осенив,
Он в путь идет, дрожа.
Его душа давно остыла,
В ней головни чадят уныло,
Кресты из головней.

В бескрайнем вечере, на выбитой дороге,
Колоколов далекий отголосок
Все громче, все слышней:

92

То кличут одинокие мадонны,
Как птицы позабытые, – печально
И монотонно.
Народ из деревень пуглив,
А храм покинут, сиротлив,
Темно и пусто в нем.
Лишь иногда в немые ниши, –
Все реже, медленней и тише, –
Цветок ложится за цветком.

Народ из деревень боится мглы полей,
И мертвой птицы у порога,
И в озере луны двурогой...
Народ из деревень чурается людей!

Народ из деревень топорен,
Тяжеловесен, непроворен,
Безволен, но упрям.
Живет он мелочно и скупо
И пересчитывает тупо
Нужду по медякам.

Как четки, протянулись годы;
От непогоды гибли всходы;
Под яростным нажимом рук
Пахал одни лишь камни плуг;
Народ зубами и ногтями на клочья землю рвал.

Взяв кошек, взяв худых собак,
Взяв птиц и птичьи клетки,
С бедой соразмеряя шаг, –
Питье – вода, еда – объедки, –
Покинув кров и край родной,
Усталой, медленной толпой
Народ из деревень бредет
Дорогой в никуда, во тьму, вперед.

Ревет и воет, ковыляя,
Держась за юбки матерей,
Орава грязная детей;
Не отрываясь и мигая,
Глядят беззвучно старики

93

На свой клочок земли любимой,
Которую глодали зимы,
И засухи, и сорняки;
Шагают парни по дороге,
Как плети руки, вялы ноги,
Нет мужества и даже нет
Стремленья к счастью прежних лет,
Нет сил, чтобы ускорить шаг
И сжать себя в тугой кулак.
И выпрямиться для борьбы
С угрюмой яростью судьбы,
Полей и пажитей народ
Сполна узнал несчастья гнет.

Под градом, ливнем, снегопадом
Тележки катятся вперед,
Размалывая день-деньской
Хребет дороги столбовой.
Одни – как хрупкие скелеты;
На их оглоблях амулеты
Дрожат и дребезжат;
Другие жалобно визжат,
Как заржавелых ведер дужки;
На третьих – фонари и побрякушки;
Четвертые поджары, длинноносы,
Как древние суда, а их колеса,
Где знаки зодиака уцелели,
Как будто целый мир везут к незримой цели.

За шагом шаг идут, похожи на костяк,
Усталые, больные клячи;
Возница вертится и чуть не плачет, –
Как мельница, которую с ума
Свела ночная тьма, –
Потом он наудачу
Швыряет камнем в небо, где маячит
Густая туча воронья судьбы незрячей.

Народ из деревень в беде
И крест несет всегда, везде.

По глине, по пескам, минуя реки, рощи,
Замучены, понуры, тощи,

94

Бредут стада.
Их тоже вывела бог весть куда
Тугая плеть неурожая.
О камни спотыкаются бараны,
Быки ревут, к ним смерть плывет через туманы, –
Коровы тащатся, водянкой налитые,
Соски их дряблы, как мешки пустые,
К бокам ослов, изъеденных паршою,
Раскинув руки, смерть приникла головою.
Народ из деревень и скот
Бредут дорогой старой,
Которая в ночи ведет
Вокруг земного шара.
Бредет народ со всех сторон
Сквозь сумрак судеб и времен,
Вдоль нив, лугов, селений нищих,
Спокойно спит лишь на кладбищах,
Спускается из лога в лог
По петлям траурных дорог,
Зимою, осенью, весной,
Без отдыха, в мороз и зной,
Из никуда и в никуда.

А там, вдали,
Где дымный небосвод спустился до земли,
Там, величавый, как Фавор,
Днем серый, вечером – пылающий костер,
Далёко щупальца-присоски простирая,
Людей из деревень приманивая и вбирая,
Одетый в мрамор, в гипс, и в сталь, и в кодоть, и в мазут, –
Разлегся город-спрут.

ДВЕНАДЦАТЬ МЕСЯЦЕВ

АПРЕЛЬ

ВЕТЕР

Мчится ветер, и вдруг его плащ
В тесноте остролистовых чащ
Злые иглы пронзили насквозь –
И бедняге рвануться пришлось.
Нежный ветер искрист и лучист,
И, как небо рассветное, чист.

Но когтями рванул остролист
Этот пух, этот блеск, этот шелк –
И веселый шебечущйй свист
На мгновенье умолк.

Остролист – это ярость и злость,
Это розга и крепкая трость,
И зазубренный тонкий кинжал
С мириадами жал.

А хохочущий ветер бежит
И звонит бубенцом.
Он в промозглых кустах не дрожит
И приветлив лицом.
Блещет лоб его, словно просвет

96



Верхарн. «Города-спруты»

В непроглядном, дремучем лесу,
Он оставил невидимый след:
Запах трав, отряхнувших росу.
Остролист – это гибель земли,
Он железо убийцы-зимы.
Это детище тьмы,
Что скопилась вдали.
Острия, что всегда на весу,
Рассекают, хуля и гоня,
Молодую красу Беззаботного дня.

Это ярость и злоба того,
Кто вонзает их даже в себя,
Ничего, никого Не любя.

Ветер – искренний друг.
От земли отгоняя недуг,
Поцелуем развеял он вдруг
Морок белого сна. Ветер – это весна.

Остролист – это смерть и беда,
Скука стужи, бесчувствие льда.

Свежий ветер поет на лету,
Набирая в лучах высоту.
Он, как жаворонок, без конца
Заливается в три бубенца;
Запускает скворцовую трель
И щебечет, как сто воробьев;
Дарит звоны ручьев,
Дарит влагу и прель,
Будит в теплой земле семена.
Ветер – это апрель.
Ветер – это весна,
Весна!

Заплетается, вихрится он,
Расплетается вновь на бегу,
И берет небывалый разгон,

4 Верхарн, Метерлинк

97

И, колючему назло врагу,
Рвется в синюю высь, невесом, –
А сады расцветают вокруг
И павлинами белыми вдруг
Распускают хвосты колесом.
Остролист, сиротлив и ревнив,
Укрывается в недрах лощин,
Этих горьких, глубоких морщин
Одряхлевших, покинутых нив, –
Он сжимается молча, в тоске,
И ютится на мелком песке.

Юный ветер взлетает, как шар,
Надувает он щеки, смеясь,
И врывается в облачный пар,
Назревающих гроз не боясь.
Он взметает полет мотыльков,
Многоцветных листков,
И к огнистым краям облаков
Лепит рой лепестков.

И грядущей сирени краса
Ликованья полна:
Ей жемчужная нитка-роса
Щедрым ветром дана.

По холмам, где овечьи стада
Расплеснули живое руно,
Мчится ветер, не зная – куда.
Ведь ему все равно!..

Он среди виноградных шпалер
И на кровлях домов.
И с небесных сияющих сфер,
В гуле первых громов,
По ступенькам подвешенных им
Тонких лестниц, сама
Жизнь спускается к детям своим.

Бойся жизни, зима!

98

Остролист, наконец, побежден!
Он склоняется, мелко дрожа,
И, к земле сам собой пригвожден,
Не посмеет поднять мятежа,

И, неся свой лазоревый флаг,
На котором пестрят мотыльки,
Словно вышитые от руки, –
Через реку и через овраг
Всепобедно шагнула весна,
И легли ей под ноги цветы.
Милый ветер, она – Это ты!

Это вздохи деревьев густых,
Зеленеющих влажной стеной.
Это перьев твоих золотых
Нежный блеск над природой земной.

ОКТЯБРЬ

ОХОТА

Ползут белесые туманы.
Деревья желты и багряны.
Покинув зыбкие сучки,
Болтливых листьев язычки
Легли на блеклые поляны;
И, словно в синие врата,
Туда, где в тучах блеск разрыва,
Покинув здешние места,
Шагнуло лето молчаливо, –
Горячее, ушло от нас,
Ища иного приключенья...
И входит осень в должный час,
Влача тяжелый дух гниенья
Подвешенных на пояс птиц,
Несущих ночь на дне глазниц.
Входи же, осень молодая,
В свои охотничьи края,
Где мчится ветер, обдавая

99

Пьянящим запахом зверья! –
Тягучий запах, жирный запах
Бегущих на когтистых лапах
И на копытистых ногах
В полях и стынущих логах!..
Под всадниками рвутся кони,
Войдя в жестокий раж погони.
Мелькают пурпур, бархат, шелк,
Несутся гик и свист, и хохот,
И топота ритмичный грохот –
Как будто скачет целый полк.
Все это в отдаленье тонет,
И воздух потрясенный стонет.
Кипит охота вдалеке,
А листья бьются на песке,
Охлестанные ураганом
Нетерпеливых скакунов...
Ты, осень, в исступленье пьяном,
С руками, кровью кабанов
До плеч обрызганными яро
В пылу жестокого угара,
Ты, осень, в бешенстве своем
Как будто заревом пожара
Заполонила окоем!..

Внизу, в долине – деревушки,
В которых церковок макушки –
Как разноцветные игрушки,
А площадь – словно кегельбан;
А ветер – словно шарабан,
Плетущийся в пыли дорожной...
Там жизнью тихой, осторожной,
На берегу стоячих вод
Живет безденежный народ.
О нем ты, осень, позабыла –
Ведь участь бедных так уныла!

Вперед! И пышный твой кортеж
В цветах убийства пролетает
И длинной молнией блистает,
И запах крови снова свеж,
Хотя дымящиеся лужи

100

Гниют, не ожидая стужи.
Висят на гривах жеребцов
Клочки порохового дыма.
Охота мчится мимо, мимо,
Туда, где ждет в конце концов
Раздел невиданной добычи –
Неисчислимой крупной дичи.
Смеркается в урочный час.
И вот закат уже погас.
Костры пылают на полянах,
И факелы вечерний мрак
Сгоняют в чащу и в овраг.
Огромный лось в глубоких ранах,
Еще живой, стоит в кустах,
Одолевая боль и страх.
Кругом хрипящие собаки
В его и в собственной крови
Готовы к продолженью драки –
Беснуются, как ни зови.

Вдали от солнца и свободы
Сейчас он рухнет, гордый зверь,
В своем лесу проживший годы,
Уничтожаемый теперь.
Его рога земли коснутся,
И взгляд его на крик похож,
И зубы в пах ему вопьются,
И в горле повернется нож,
И точка, и конец, и сразу
Настанет в мире тишина,
Как по неслышному приказу
Таинственно водворена.

Лишь колокольный стон в долине,
Надтреснутый прощальный звон,
Печалится об исполине,
Упавшем в глубину времен.

Устало катится над нами,
Рожденный медью долгий звук,
Летящий над людскими днями,
Над слепотой звериных мук...

101

Тот звон благословляет осень –
Ее задумчивую просинь,
Зальдевших вод ночную твердь,
И свет, и мрак, и жизнь, и смерть.
ДЕКАБРЬ

ГОСТИ

– Откройте, люди, откройте дверь мне!
Стучусь в окно я, стучусь в косяк.
Откройте, люди! Я – зимний ветер,
Из мертвых листьев на мне наряд.
– Входи свободно, холодный ветер,
Живи всю зиму в печной трубе;
Тебя мы знаем, тебе мы верим,
Холодный ветер, привет тебе!

– Откройте, люди! Я – неустанный,
В неверно-серой одежде дождь.
Я чуть заметен в дали туманной,
На фоне неба и голых рощ.

– Входи свободно, дождь неустанный,
Входи, холодный, входи, глухой!
Входите вольно, дождь и туманы,
Есть много трещин в стене сырой.

– Откройте, люди, дверные болты,
Откройте, люди! Я – белый снег.
Все листья, ветер, в полях размел ты,
Плащом я скрою их всех, их всех.

– Входи свободно под крики вьюги
И лилий белых живой посев
Разбрось щедрее по всей лачуге
До самой печи, о белый снег!

Входите смело, снег, дождь и ветер,
Входите, дети седой зимы!
Мы, люди, любим и вас и север
За скорбь, что с вами познали мы!

ГОРОДА-СПРУТЫ

РАВНИНА

Равнину мрак объял: овины, нивы
И фермы с остовом изъеденных стропил;
Равнину мрак объял, она давно без сил;
Равнину мертвую ест город молчаливо.
Огромною преступною рукой
Машины исполинской и проклятой
Хлеба евангельские смяты,
И смолк испуганно задумчивый оратай,
В ком отражался мир небесный и покой.

Ветрам дорогу прегради,
Их загрязнили дым и клочья сажи;
И солнце бедное почти не кажет
Свой лик, истертый струями дождя.

Где прежде в золоте вечернем небосвода
Сады и светлые дома лепились вкруг, –
Там простирается на север и на юг
Бескрайность черная – прямоугольные заводы.

Там чудище огромное, тупое
Гудит за каменной стеной,
Размеренно хрипит котел ночной,

103

И скачут жернова, визжа и воя;
Земля бурлит, как будто бродят дрожжи;
Охвачен труд преступной дрожью;
Канава смрадная к реке течет
Мохнатой тиной нечистот;
Стволы, живьем ободранные, в муке
Заламывают руки,
С которых, словно кровь, струится сок;
Крапива и бурьян впиваются в песок
И в мерзость без конца копящихся отбросов;
А вдоль угрюмых рвов, вдоль путевых откосов
Железо ржавое, замасленный цемент
Вздымают в сумерках гниенью монумент.
Под тяжкой кровлею, что давит и грохочет,
И дни и ночи
Вдали от солнца, в духоте
Томятся люди в страдной маете:
Обрывки жизней на зубцах металла,
Обрывки тел в решетках западни,
Этаж за этажом, от зала к залу
Одним кружением охвачены они.
Их тусклые глаза – глаза машины,
Их головы гнетет она, их спины;
Их пальцы гибкие, которые спешат,
Стальными пальцами умножены стократ,
Стираются так скоро от напора
Предметов жадных, плотоядных,
Что оставляют постоянно
След ярости на них, кровавый и багряный.

О, прежний мирный труд на ниве золотой,
В дни августа среди колосьев хлеба,
И руки светлые над гордой головой,
Простертые к простору неба, –
Туда, где горизонт налился тишиной!

О, час полуденный, спокойный и невинный,
Для отдыха сплетавший тень
Среди ветвей, чью лиственную сень
Качали ветерки над солнечной равниной!

104

Как будто пышный сад, раскинулась она,
Безумная от птиц, что гимны распевали,
Высоко залетев в заоблачные дали,
Откуда песня их была едва слышна.
Теперь все кончено, и не воспрянуть нивам;
Равнину мрак объял, она без сил:
Развалин прах ее покрыл
Размеренным приливом и отливом.

Повсюду черные ограды, шлак, руда,
Да высятся скелетами овины,
И рассекли на половины
Деревню дряхлую стальные поезда.

И вещий глас мадонн в лесах исчез,
Среди деревьев замерший устало;
И ветхие святые с пьедестала
Упали в кладези чудес.

И всё вокруг, как полые могилы,
Дотла расхищено, осквернено вконец,
И жалуется все, как брошенный мертвец,
Под вереском сырым рыдающий уныло.

Увы! Все кончено! Равнина умерла!
Зияют мертвых ферм раскрытые ворота. Увы!
Равнины нет: предсмертною икотой
В последний раз хрипят церквей колокола.

ДУША ГОРОДА

Во мгле потонули крыши;
Колокольни и шпили скрыты
В дымчато-красных утрах,
Где бродят сигнальные светы.
По длинной дуге виадука
Вдоль тусклых и мрачных улиц
Грохочет усталый поезд.
Вдали за домами в порте
Глухо трубит пароход.

105

По улицам душным и скучным,
По набережным, по мостам
Сквозь синий сумрак осенний
Проходят тени и тени –
Толпы живущих там.
Воздух дышит нефтью и серой,
Солнце встает раскаленным шаром,
Дух внезапно застигнут
Невозможным и странным.
Ревность к добру иль клубок преступлений, –
Что там мятется средь этих строений,
Там, где над крышами черных кварталов
Тянутся ввысь на последней мете
Башни пилонов, колонны порталов,
Жизнь уводящих к огромной мечте?

О, века и века над ним,
Что так славен прошлым своим, –
Пламенеющим городом, полным,
Как и в этот утренний час, призраков!

О, века и века над ним
С их огромной преступною жизнью,
Бьющей – о, сколько лет! –
В каждое зданье, в каждый камень
Прибоем безумных желаний и гневов кровавых!
Сперва – вблизи двух-трех лачуг – священник-пастырь!
Приют для всех – собор, и сквозь узор оконниц
Сочится свет церковных догм к сознаньям темным.
Стена, дворец и монастырь, зубцы на башнях,
И папский крест, которым мир овладевает.
Монах, аббат, король, барон, рабы, крестьяне,
Каменья митр, узорный шлем, камзол и ряса.
Борьба страстей: за честь герба, за честь хоругви;
Борьба держав... и короли неполновесный
Чекан монет хотят прикрыть гербами лилий,
Куют ударами меча свои законы
И суд вершат на площадях, слепой и краткий.

Потом рождается – как медленно! – гражданство:
Те силы, что хотят из права прорасти,
Народа когти против челюстей правителей...

106

И яростные морды в тени, в подпольях завыванье,
Бог весть к какому идолу, сокрытому в туманах,
Набаты плавят в вечерах неведомые ярости;
Слова освобожденья и надежды – в атмосфере,
Насыщенной кипеньем мятежей;
Страницы книг, внезапно просветленных,
Жгут чувством истины, как Библии когда-то;
Герои светлые, как золотой ковчег, откуда
Выходят совершенья вооруженными и крепкими;
Надежда безумная во всех сердцах
Сквозь эшафоты, казни и пожары^
И головы в руках у палачей...
Городу – тысяча лет –
Терпкому долгому городу...
Не устает он противиться
Страстному натиску дней,
Тайным подкопам народов.
Сердце его – океан, нервы его – ураган!
Сколько стянула узлов эта упорная воля!
В счастье сбиратель земель,
Сломленный – ужас вселенной, –
Всюду в победах своих и разгромах
Он остается гигантом.
Гудит его голос, имя сверкает,
Светы его среди ночи пылают
Заревом медным до самого звездного свода,
О, века и века над ним!

В эти мрачные утра душа его
Дышит в каждой частице тумана
И разодранных туч:
Душа огромная, смутная, подобная этим соборам,
Стушеванным дымною мглою;
Душа, что скрывается в каждой из этих теней,
Спешащих по улицам мрачных кварталов;
Душа его, сжатая спазмами, грозная,
Душа, в которой прошедшее чертит
Сквозь настоящее смутные лики наступающих дней,
Мир лихорадочный, мир буйного порыва,
С дыханием прерывистым и тяжким,
Стремящийся к каким-то смутным далям;
Но мир, которому обещаны законы

107

Прекрасные и кроткие, – они
Ему неведомы, и он добудет их
Когда-нибудь из глубины туманов.
Угрюмый мир, трагический и бледный,
Кладущий жизнь и дух в один порыв,
И день, и ночь, и каждый миг несущий
Всё – к бесконечности!
О, века и века над ним, городом буйным!
Старая вера прошла, новая вера куется,
Она дымится в мозгах, она дымится в поте
Гордых работою рук, гордых усильем сознаний.
Глухо клокочет она, подступая к самому горлу
Тех, кто несет в груди уголь желанья
Громко крикнуть ее, с рыданьями кинуть в небо.
Отовсюду идут к нему –
От полей, от дальних селений,
Идут испокон веков, из незапамятных далей
Нити вечных дорог –
Свидетели вечных стремлений:
Этот живой поток –
Сердца его биенье.

Мечта, мечта! Она превыше дымов
Отравленных вознесена,
И даже в дни сомненья и уныний
Она царит над заревом ночей,
Подобно купине, пылающей звездами
И черными коронами...

Но что до язв? То было и прошло...
Что до котлов, где ныне бродит зло? –
Коль некогда сквозь недра туч багровых,
В лучах изваянный, сойдет иной Христос
И выведет людей из злой юдоли слез,
Крестя огнем созвездий новых!

ПОРТ

Все к городу стремятся океаны!
Огромный порт его – зловещий лес крестов:
Скрещенье рей и мачт на фоне облаков.

108

Его огромный порт сквозь дым и мглу маячит,
Где солнца красный глаз струями сажи плачет.
Его огромный порт весь полон кораблей,
Дымящих в темноте незримо для людей.

Его огромный порт весь мускулист от рук,
Затерянных в сети причалов и канатов.

Его огромный порт гудит весь от раскатов
Цепей и молотов, стальной кующих звук.

Все к городу стремятся океаны!

И легких волн беспечный бег,
Зеленых гребней пенный снег –
На кораблях приносят мир огромный,
Чтоб град всосал его своею пастью темной.
Восток, и тропики, и белый льдистый норд,
Безумьем схвачены, плывут в широкий порт;
Все числа алчные, чьи сердцу снятся суммы,
Все изобретенья, все яростные думы,
Что мощный человек поит, растит в себе, –
Все тянутся к нему, к его огню, к борьбе.
Он сотрясается от пыла споров страстных;
Над ним сияние плывет богатств всевластных;
И моряки его эмблему, кадуцей,
На красной коже рук наивно вытравляют,
Когда закаты мраком одевают
Простор океанических зыбей.

Все к городу стремятся океаны!

О, Вавилон, возникший наконец!
Народы смешаны в единый стук сердец;
Наречья слиты воедино;
И город, как рука, раскрывшая персты,
Весь мир сжимает, подчинив хребты,
Смирив пучины.

О, эти доки, полные до крыш!
Леса, и горы, и пустыни,
Там, как в сетях, плененные отныне
В зиянье ниш!

109

О, эти глыбы вечности: металлы
И мраморы – сиянья и венцы;
О, сумрачные мертвецы,
Немые жертвы этой бури алой!
Все к городу стремятся океаны!

Всегда свободные моря,
Что держат душу в равновесье полном,
Моря, где жив закон, что толпам дан и волнам,
Где вечно токи вод чертят простор, горя;
Моря и волны их сплошные,
Что разрушают стены скал
И, в блеске пенных покрывал,
Вновь растворяются в родной стихии;
Моря, в которых каждый вал
То веет нежностью, то злобы полон дикой,
Моря, тревожащие красотой великой
Их лика.

Все к городу стремятся океаны!

И порт раскинулся в мучительных огнях,
Что с кранов в высоте роняют рдяный прах.

И порт щетинится зубцами башен спящих,
В чьих недрах – вечное теченье вод хрипящих*

И порт отяжелел от глыб, где взор горгон
Сплетеньем черных змей, как нимбом, окружен.

И порт – как сказочный, в нем смутно сквозь тумазы
Под бушпритом судов богинь белеют станы.

И порт – торжественен: он укротитель бурь
Меж молов мраморных, прорезавших лазурь.

ЗРЕЛИЩА

В глубинах зала, где лучей поток
Ласкает крылья серого тумана,
По вечерам является Восток –
И вы во власти этого обмана.
110

Сверкает сцена, словно медный щит,
Поддельных солнц алмазный блеск неистов...
А воздух разбиваемый трещит
Под молотками рьяных цимбалистов.
Шумит, вопит сидящая толпа.
Раздернут занавес. Тела танцорок,
Сплетаясь в розовый кустарник па,
Маячат в мареве кисейных сборок.
Распались ветви гибкого куста,
И каждая прельстительная дева
Исходит негой в танце живота,
Изнемогает в беснованье чрева.
И этот зал, где в центре потолка
Круглится люстра, где нависли ложи, –
Напоминает сам издалека
Тугой живот с буграми мышц и кожи.
Взлетают ляжки резво и легко,
Трепещут груды обнаженной плоти...
Оборки, рюши, кружева, трико, –
Все это – сбруя, нужная в работе:
В запряжке похоти, где лошадей
Изображает взнузданная пара
Свинцово-бледных скачущих грудей,
Взбесившихся от гиканья и жара,
Лоснящихся в белилах и в поту...
А руки, в корчах, просят подаянья
И кажут вам объятий пустоту
И всю тщету Желанья.

Одна из дев, глаза полузакрыв
И одержимо, позабывши роздых,
Бесстыдной страсти выразив порыв,
Переполняет ею самый воздух;
Другая отведенною ногой
Вниманье притянула, как магнитом,
И паутиной оплела тугой
Сидящих в зале, похотью залитом...

О блеск проклятья в платье золотом,
Ожог на красоте самой природы!
В искусстве искалеченном, пустом
Возникли эти яркие уроды.

111

О наслаждение, – здесь твой позор!
Отбросов гроздья на тебе повисли,
Дурманишь ты, мечте наперекор.
Ты – алкоголь для взора и для мысли!..
А некогда, блистая красотой,
С руками свежими, с челом открытым
Ты шествовало к радости простой
С достоинством, доселе не забытым.
Тебе кивали кроны, шелестя,
А ты в потоке лепета и звона,
Наивное, как светлое дитя,
Не зная ни преграды, ни закона,
Сквозь плоть вбирало в душу их дары,
Как поцелуи радости нетленной
Самой природы и самой вселенной,
В одной любви сливающей миры.

О наслаждение, любовь была
Твоим богатством, но беспечность мота
Тебя до краха быстро довела,
И вот – несостоятельность банкрота.
Ты разлагаешься, – идет распад
На множество сверкающих песчинок;
И каждой завораживает взгляд,
С душой вступая в смертный поединок.
Разбухшее, вползаешь ты в нее
Тысячеоким леденящим взглядом,
И адское дыхание твое
Ослепший разум душит серным смрадом.

И новое родится существо, –
Мужчина, женщина, старик, подросток
Как бы сплелись, образовав его,
И каждый жгут в нем ядовит и жесток.

О, преступленье, о, бесчестье толп,
Весь город захлестнувших мертвой зыбью,
Где каждый фонарем венчанный столб
Направит к цели душу полу рыбью!..

112

А сцена блещет, как павлиний хвост,
Как веер страсти, вздыбленный жестоко...
И радуга фантазии свой мост
Вдруг перекинула к садам Востока.
Там, вдалеке – узорный минарет...
И тянется сюда из отдаленья,
Голубоватым пламенем прогрет,
Квартал, где блещут белые строенья,
И, очевидно, вы в одном из них...
Откуда-то, из незаметной дверки –
А зал рокочущий на миг притих –
Цепочкой выплывают баядерки...
Темп ускоряется, они летят...
И вновь плывут... А в роли подмастерьев
К ним подбегает стайка арапчат
В тюрбанчиках с султанами из перьев...
А идиотский шутовской припев
Уже готовит вас к апофеозу,
Где каждая из распаленных дев
Вдруг примет ужасающую позу,
И новых тел бушующий поток
Внезапно хлынет на подмостки сбоку...
И, победивший приступом, порок
Программы всей раскроет подоплеку:
Одежда лопнет, словно шелуха,
И в урагане гнусных содроганий
Возникнет облик свального греха,
Отображенье случки обезьяньей.
А музыка... О, музыка – она
Всей оргии содействует покорно!..
Послушна спазме каждая струна
Визгливой скрипки. Сиплая валторна
Блудливой псицей взвыла в нужный миг
На мыслимом пределе исступленья,
И звук фагота гадину настиг,
Изображая хрип совокупленья...

Но полночь бьет. И пламя гаснет вдруг.
И мгла клубится над людским угаром...
И, растекаясь в улицы вокруг,
Толпа ползет по черным тротуарам.

113

Кусками мяса рдеют фонари,
Кровавой плотью зачиная сутки...
А там, под ними, в соке их зари
Продрогшие застыли проститутки.
СКОЛЬЗЯЩИЕ В НОЧИ

Ряды куртин и фонарей вдоль галерей,
В которых вьются так неторопливо
Шаги созданий, молчаливо
Несущих траур по душе своей...
На купола, на колоннады,
Воздвигнутые там и тут,
Отпугивая тьму, текут
Огней холодных мириады.

Пылает газ, и, как алмаз,
Вкрапленный в диадему ночи,
Любой светильник нежит очи,
Кого-то приводя в экстаз.

А круг воды в лучах голубоватых
Блестит, как днем,
И часть колонны, отраженной в нем,
Подобна торсу в медных латах.

Растут костры, как желтые кусты,
На площадях разбрызгав ртуть и серу,
Волшебной сделав атмосферу
И мрака раздробив пласты.

Громадный город блещет, словно море,
И волны электричества бегут
По всем путям, туда, где стерегут
Свое молчанье, с трауром во взоре,
Скользящие по грани темноты.
Они томятся, дожидаясь утра,
И держат в коготках из перламутра,
Как водоросли, сникшие цветы,

114

Скользят медлительно, влача воланы, рюши
И кружева, прикрывшие позор...
Они друг друга знают – с коих пор? –
Взаимные, болезненные души.
Они плывут, как будто по ковру,
Вздымая перья шляп и рыжие шиньоны...
У них свои жестокие законы,
Полузабывшие пути к добру.

На пальцах, сжатых в горьком исступленье,
В их перстнях дорогих под сенью галерей,
Подобные глазам ночных зверей,
Играют камни, пряча преступленье.

А их глаза ушли под бледный лоб.
Лишь иногда, безмолвной схватке рады,
Они так яростно вперяют взгляды,
Как будто гвозди забивают в гроб.

Но лбы – как белые повязки
На мыслях раненых.
А губы – два цветка,
Что на воде качаются слегка
И сходятся почти без ласки.

Глаза понурые глядят,
Пустые, в пустоту без бога,
Хоть в сердце пламя и тревога,
И звон его – набат.

Я знаю женщин в траурных одеждах,
Но в туфельках на рядно-золотых;
А в косах, черных и густых,
Сверкает серебро, и на былых надеждах

Поставлен крест, и колкий остролист –
Их диадема. Траур тот, однако, –
Креп овдовевших без мужей, без брака,
Избравших путь, который лишь тернист.

И здесь, в ночи, глухой порой бесстрастья,
Наедине с трагической судьбой,
Они постигли всё и плачут над собой,
Держа в руках ключи потерянного счастья.

115

Вдоль галерей, сверкающих, как млечный
Холодный путь, когда кругом – ни зги.
Скользят бесшумные шаги
Несущих траур бесконечный.
ЗАВОДЫ

Глазами окон друг на друга мрачно глядя,
Покоясь тенями огромными на глади
Прямых каналов, меж разводов нефтяных,
Вдоль набережных, в сумерках ночных,
Близ города, в предместном захолустье,
Где плачет нищета, истерзанная грустью, –
Стоят заводы, грохоча.
Надгробия из кирпича,
Прямоугольные гранитные громады,
И длинные – на много льё – ограды,
И трубы, что, змеистый дым струя,
Вонзили в небо, словно шилья,
Громоотводов острия,
Сараи, полные туманом ядовитым,
И грязные дворы, где полуголый люд
Свершает – в отблесках огня – свой труд,
И чад, и копоть, и кипящий битум,
И уголь, и над всем – угроза смерти злой,
И души и тела, глубоко под землей
Изведавшие ад мучений беспощадных,
И фонари в шеренгах безотрадных
Вдоль стоков смрадных.

Не отрывая друг от друга черных глаз,
Там, где струятся смоляные воды,
Грохочут день и ночь заводы,
Не умолкая ни на час.

О ржавые промозглые кварталы!
И женщины в рванье, печальны и усталы,
И скверы, что изъел жестокий кариоз,
Где пробиваются сквозь щебень стебли роз,
Иссохнувших в мечтах о влаге рос.

11G

Везде, на перекрестках улиц, – бары,
И медь, и зеркала, сверкающие яро,
И поставцы, что чернотой – как смоль,
И запечатанный в бутылках алкоголь,
Бросающий свой блеск на тротуары,
И кружки – пирамидами корон –
На стойке, изукрашенной, как трон,
И толпы посетителей безмолвных,
Глотающих не торопясь
Янтарный эль и виски – как топаз.
Близ города, в предместном захолустье,
Где плачет нищета, истерзанная грустью,
Где сонмы бед, одна другой лютей,
И ненависть, между собою
Разъединившая людей,
И кражи среди тех, кто обойден судьбою, –
Дни, ночи напролет
Ударами глухими круглый год
Заводы сотрясают неба своды.
Под кровлями, что искрятся, светлы,
Вращает пленный пар машинные валы,
Захваты разевают пасть, как рыбы,
И молот, с высоты обрушившись, в листы
Расплющивает золотые глыбы,
И брызжется в углу литье – оно
Рукою властной будет смирено.

А вот станки с проворными руками
Из нитей трепетных и тонких – челноками –
Под мерное жужжание и гуд
Сукно неутомимо ткут.

В огромных залах многолюдных
Безостановочно, в усильях обоюдных
Соединив со шкивом шкив, бегут ремни,
И крутятся большие шестерни,
Как крылья мельниц безрассудных
Под натиском ветров.

Из огороженных дворов,
Сквозь запотевшие подвальные оконца,

117

Едва сочится свет полуденного солнца
На труд рабочих, что без слов
Отлаживают ход часов,
В чьем шумном тиканье и бое –
Безумство, порожденное алчбою,
Горячечный нелепый бред,
Сжирающие с яростью слепою
Людскую речь – теперь на ней запрет.
Ночная тьма – тревожна и угрюма.
И все растет, растет стена из шума..
Но вот внезапно рушится она –
И поглощает все обломки
Разлившаяся тишина.
И снова – гневный клич, пронзительный и громкий,
И, оглушительно резка,
Трель отдаленного свистка
Вдоль фонарей, что в копоти и дыме
Стоят кустами золотыми.

Весь город, тонущий в пыли,
Кольцом певучие строенья оплели.
Мосты, и маяки, и пристани, и доки,
Вокзалы – в вечной суматохе,
Заводы, тягостно мрачны,
Литейни, кузницы и адские чаны,
Что нефтью и смолой начинены,
Откуда иногда в небесные просторы
Взмывают огненные своры.

По берегам одетых в камень вод,
За черными путями, мостовыми,
Там, на окраинах, где все невыносимей
Тяжелый гнет невзгод, –
Дни, ночи напролет
Ударами глухими круглый год
Заводы сотрясают неба своды.

Испачкалась заря сама
О прокопченные дома,
И светлый полдень, как слепец убогий,
В тумане сумрачном плутает без дороги...
Лишь по субботам, ввечеру,

118

Упорный, в лихорадочном жару, –
Труд замирает. Так над наковальней
Могучий молот виснет, недвижим.
И выползает ночь из дымки дальней,
Пронизанной сияньем золотым.
БИРЖА

Проспект чудовищный, строеньями объятый;
Сжимает пену толп его крутой гранит,
Пробитый окнами, где млеет и горит
Последний ореол пурпурного заката.
И, торсом каменным вздымаясь в высоту,
Храня в своей нечистой тайне
Тревожный дух земли бескрайней,
Встал памятник златой, сияя в темноту.

Вокруг него строй банков черных;
Гераклы медные, сжимая кулаки,
Несут фронтонов гнет, победных и упорных,
Как денежные сундуки*

Вот площадь, где дает он грозный бой.
Она вбирает ярости прибой,
Влекущийся к его магнитам скрытым.
Вот площадь, скверы и мосты,
Где гроздья газа голубые
Бросают с темной высоты
Лучи и мглу на мостовые.

Грез и огней водоворот
Согласной яростью течет
И во дворец безумный хлещет.
Там золото горит и блещет,
И жажда золота во всех сердцах трепещет,
По городу летит из дома в дом
И раздувает жар страстей кругом.
Конторы грузные грохочут, как гроза,
Завистливая роскошь бьет в глаза,

119

И вдруг банкротства, как удар,
На площадной валятся тротуар,
Раскраивая резким взмахом
Лбы буржуа, объятых страхом.
Горячка в полудневный час
Еще растет и всходит,
Глядит с карнизов сотней глаз
И в залах биржи бродит,
Клубится у недвижных ламп,
Струится вдоль перил и рамп,
Мятется, вьется, и сверкает,
И прячется в тяжелых складках
Драпри, и снова возникает
На лестницах и на площадках.

И ярость, вспыхивая вновь
При проблеске надежды вздорной,
Восходит, красная, как кровь,
Над этою геенной черной,
Где бьется с грабежом грабеж.
Сухие языки, и взгляды точно нож,
И жесты дикие, и в мыслях – миллионы,
Монет сверкающих безумные циклоны,
И то надежд, то ужасов мираж.

Там спешка заменяет смелость;
Там судорожно чертит карандаш
Тоску, что в платье цифр оделась;
Там продают и покупают гром,
Что на краю земли народы убивает;
Химеры носятся кругом,
И шансы то растут, то убывают.
«Даю, беру, даю, беру», –
В жару ведут свою игру;
Пылает воздух. Цифры, обезумев,
Пакетами, тюками, в адском шуме,
Вверх, вниз, вверх, вниз летят, летят,
Переполняя этот ад,
Пока не прозвонит на башне час,
Вещающий, что бой их тяжких масс
Угас,

120

В те дни, когда кругом кряхтят крушенья,
Самоубийствами их утверждает смерть,
И, в траурном величье, погребенья
Торжественно сияют в твердь.
Но в тот же вечер бледный пыл победный
Вновь воскресает, и игра
Свирепая мятется, как вчера.
С улыбками, рыча, все рвутся в бой, пока
Не доведут врага до петли и крюка.
Там, как котел, клокочет злоба
Вкруг тех, кому она готовит сумрак гроба;
Там твердо, без ненужных слов,
Обкрадывают бедняков;
Там плутовство окутывают в честность,
Чтоб все прельстить, все заманить,
Чтобы к деньгам позорным, в неизвестность
Всеобщее безумие взвихрить.

О, золото! Как башня в облаках,
Оно возносится, блестящий сея прах.
Металл чудовищный! И миллионы рук
К нему простерты, замыкая круг;
Мольба всеобщая к нему летит, все шире
Раскатываясь в беспредельном мире.

Там кубы золота на золотых треногах,
И к ним стремят безумный свой полет
Удачники, чей долго зрел расчет
В бессонницах, томленьях и тревогах.

О, золота, как пищи и питья!
В умах же, – злей той жажды, – как змея,
Слепая вера в темный случай,
В пляс прихоти его зыбучей,
В игру бессмысленных чудес,
В которой древний рок воскрес.
Игра! Ось адская, вокруг которой яро,
В дыму и золоте, средь грома и угара,
Завьется пагубная страсть,
Затем лишь, чтоб в уродства и надрывы,
В безумной похоти приливы и отливы
Упасть.

121

Так, торсом каменным вздымаясь в высоту,
Храня в своей нечистой тайне
Тревожный дух земли бескрайней^
Встал памятник златой, сияя в темноту.
ТОРЖИЩЕ

Большое торжище гудит в предместье алом,
Хлопот по горло зазывалам;
Под всякой всячиной тут ломятся лотки,
И, корчась, извиваются над входом
Перед мятущимся народом
Букв золоченых странные витки.
Купец с утра расхваливает рьяно
Приправы, снадобья, румяна,
И бриллианты утренней росы
Пускает он в продажу, на весы.

В закатный час для взора торгаша
Милей, чем луч, мерцание гроша.
Сбывает он по сходным ценам,
Угрюмого злорадства полн,
Лучи, омытые в морском просторе пенном
Руками розовыми волн.

Огромен рынок. Сводчатая крыша
Покоится на двух рядах столбов;
Здесь много галерей и погребов,
А на стене – гигантская афиша
Слепящим светом залита:
На ней два цирковых шута,
С нахальным хохотом, в знак своего неверья,
У ангела выщипывают перья.

И ночью рынок тоже неспокоен:
Со скотобоен,
С заводов, с кладбищ – отовсюду
Сюда везут товаров груду.
По грязи тащится обоз,
Не утихает скрип колес,
И содрогаются в ночи
Земля и корпусов окрестных кирпичиц

122

Кто здесь бывал, тому, конечно, ведом
Ряд лавок, где торгуют без стыда
Любовью, что в старинные года
Божественной казалась нашим дедам.
Здесь продаются боги всех религий
В сиянье вечности и неземных красот;
Торговец по частям их продает
И богохульные сует в придачу книги.
Лежат на полках страсти, плесневея...
Давно поник и смолк их ураган.
Слова, звучавшие в молитве иерея,
Мусолит первый встречный хулиган.
Безмерность в тесные шкапы заключена,
Полна кровоточащих ран она...
И в стертых исчисляется монетах
Цена великих дел, поэтами воспетых.

Большое торжище гудит в предместье алом;
Причудлив танец букв над необъятным залом, –
И черная несметная толпа,
Жадна, и легковерна, и глупа,
Валом валит из всех дверей,
Вливаясь в лабиринт проходов, галерей,
Чтобы прильнуть к прилавкам поскорей*
Поток свои спирали вихревые
На лестницы взметает винтовые.

Трепещет наверху бессмертная Идея.
Толпа, постичь ее творений не умея,
Едва их замечает на ходу.
А те, кто, на свою беду,
Умом пытливым обладает,
Стоят смущенные, их бьет озноб,
Но все ж они упрямо пробивают
Надменной Тайны медный лоб,
И откровенья вылетают
Сквозь трещину высокого чела,
Раскинув белые крыла.
Глумясь над смельчаками, торгаши
Без колебаний и сомнений
Эксплуатируют их гений
И загребают барыши.

123

О, рай земной – мечта провидцев вдохновенных,
Проникших в смысл законов сокровенных!
О, их стремленье мир преобразить
Так, чтоб он стал похож на идеал,
Являвшийся им в снах, которые забыть
Они теперь уже не в силах...
О, сколько в их глазах любви и доброты,
Когда, вернувшись в мир, который породил их,
Из далей никому не ведомой мечты,
Готовые принять страдания за всех,
Достойные, как боги, преклоненья,
Они встречают брань и грубый смех!
Бушует торжище в неистовом круженье,
Смешались в хаосе безумном люди, вещи,
Волною золото вздымается и плещет...
И мнится, некий зверь, во весь поднявшись рост,
Нарушить хочет страшным рыком
Гармонию недвижных звезд
В пространствах, стынущих в безмолвии великом.

В МУЗЕЕ

Превыше скипетра и трона
Лежит огромная корона
На лбу фигуры восковой,
Поправ надменно и законно
Чело империи самой.
Блестят в холодном этом зале
Полупомеркшие глаза,
И словно тусклая слеза
Мерцает в трещинках эмали.

А лоб грозой могучей был,
Пока не приковали годы
Судьбу, лишенную свободы,
К предмету, что мертвей могил.

И челюсть, потеряв управу
Над всем, что было ей дано,
Полуотвисшая давно,
В зубах не удержала славу.

124

И лишь на рыжих волосах
Расселась тяжкая корона,
Главу сгибая неуклонно,
Стремясь вдавить ее во прах.
Она по гибельному праву
Сдавила собственный оплот –
Империи былую славу,
Высокий лоб, жестокий рот.

Она душила и блистала,
Она гасила жар сердец,
Она для будущего стала
Эмблемой страха наконец.

А сторож в одеянье черном
Пред этой смертью напоказ
Живет в усердии упорном,
С короны не спуская глаз.

Не понял он, бродя уныло
В своей покорности слепой,
Какая власть руководила
Разбушевавшейся толпой.

Слуга увенчанного лика, 
Вдали от мира, от людей,
Не слышит яростного крика
И пенья грозных площадей.

ИСКАНИЯ

Лаборатории, музеи, башни
Со сфинксами на фризах, и бесстрашно
Глядящий в бездну неба телескоп.
Клинки лучей, прошедшие сквозь призму,
Откуда брызнул
Свечений драгоценных дивный сноп;
Огромные кристаллы; тиглей ряд,
Где плодоносным пламенем горят
Соцветья атомов, чьи превращенья –
Венок чудес; тончайшие сплетенья
Пружин и рычагов; приборы – существа»
125

Похожие на насекомых стройных...
Все дышит жизнью страстной, беспокойной
В пылу борьбы за тайну вещества.
То строится науки зданье,
Стремящейся сквозь факты в даль познанья.

О, сколько времени низверглось в бездну лет!..
О, сколько здесь тревог и упований было;
Каких умов огонь усталость погасила,
Дабы забрезжить мог уверенности свет!

А заблужденья!.. А темницы веры,
В которых разум воздуха лишен!..
И на горе, вверху, победы возглас первый,
Что ропотом толпы мгновенно заглушён!

Вот жар костров, орудия позора,
Распятий лес, костей на дыбе хруст, –
С бескровных лиц глядят безумья взоры,
Но слово истины летит с кровавых уст!

То строится науки зданье,
Стремящейся сквозь факты в даль познанья.

Вооруженный взгляд, не знающий преград,
Идет в глубины – к атомам, к светилам,
К началам всем, к вершинам и могилам,
И дело движется на лад:
Огромная вселенная до дна
Обшарена пытливыми глазами,
Как солнца жаркими руками
Морей холодных взрыта глубина.

Здесь каждый действует с упорством смелым
В потоке общих дум, удач и неудач,
Один лишь узелок развязывая в целом,
Составленном из тысячи задач.
Все ищут, к истине вплотную все подходят,
Все правы – но единственный находит,
А он!..
О, из какой прекрасной дали
Он шествует, неся великий свет!

126

Какою пламенной любовью он согрет!
Какие ум его надежды волновали!
Как часто, как давно трепещет он,
Тому же ритму подчиненный,
Что и закон,
Победно им провозглашенный!..
Как скромен он и чист перед вещами!
Как он внимателен, едва лишь мрак
Подаст ему желанный знак
И шевельнет губами!
Как он стремительно, прислушавшись к себе,
В зеленой чаще жизни настигает
Нагую истину, и миру возвещает
Ее, подобную судьбе!
Когда такие же – и большие, чем он, –
Своим огнем земную твердь расплавят
И высших тайн врата скрипеть заставят,
Минуя ночи, дни, стенаний миллион,
К небытию во мраке обращенных,
Угасшие порывы укрощенных
И разъяренных океанов рев, –
Тогда сумеет простодушный гений
Упорных, гордых, вольных поколений,
Как острый шпиль, вонзить в небесный кров
Луч постиженья всех миров.

И вознесется перед нами зданье
Единого и полного познанья.

ИДЕИ

Над ужасами города, незримо,
Но явно и непобедимо Царят идеи.
Порою кажется, что там, над нами рея,
Живут они средь неземных миров.
Они плывут в сумятице ветров,
Как зори алые, как полдни золотые,
Горячим соком налитые.

127

В глубинах неба вечностью дыша,
Бессмертье обретает их душа.
Вот первая из них, чье имя – Сила,
Вскипавшая в морях и в облаках,
Пока себя еще не проявила
В тяжелых торсах и тугих руках,
Или в уме молниеносном, ясном,
След оставляющем в веках.
Сквозь мглу кровавую над золотом ужасным,
Сквозь ярость плоти, страх и нищету,
Сквозь муть безумия, мы узнаем в ней ту,
Кто сдерживает нас иль гонит в пустоту.
С тех пор как жадно пожирают
Иль жизнью оплодотворяют
Миры друг друга – в атоме она
К захватам новым вся устремлена.
Ее неукротимое дыханье
В горниле города вздувает пыл восстанья.
Она рождает славу и позор.
Она, как молнии полночной взор,
Внезапно зажигает преступленье
И сеет гибель в диком исступленье.

Вот Правосудие и Состраданье,
Божественные сестры-близнецы,
Благие матери, чьи нежные сосцы
Струят лишь милосердия сиянье.
Хотят их меж собой поссорить мудрецы,
Друг друга осыпающие бранью;
Христа при этом поминают без конца –
Владыку гневного иль доброго отца, –
В зависимости от истолкованья.
Закон из божества стал идолом, который
Владеет кодексов натасканною сворой,
Вселяя только страх. Но должен расцвести
Мир свежий, как цветок огромный,
Чьи лепестки не преградят пути
Живой любви, которая найти
Сумеет свой предел в ночной глуши бездомной.

О, будущего пламенные страны,
Что так прекрасны, так мечте желанны,

128

Которая всему наперекор
Стремится в нескончаемый простор,
Сквозь долгий мрак – туда, где поколенья
Сольют в одно своих сердец горенья,
И выжгут ненависть, и утвердят любовь!..
Людская совесть вновь и вновь
Так утончается, так вдохновляет разум,
Что высшим исполняется экстазом
И чудеса великие творит.
Грядущее – жар-птица, что парит,
Пылающие перья к нам роняя,
Надежду в нас волшебно сохраняя,
Что справедливость землю озарит.
А там над Силой и над Правосудьем,
Над истиной, над ложью, надо всем,
Что дорого иль ненавистно людям, – Сияет
Красота. Могущественна тем,
Что миф двойной в себе объединила –
Минерву кроткую с Горгоной роковой, –
Она вошла во храм всемирный свой.
Даны ей гении в жрецы. Как два светила,
Горят ее глаза, даруя благодать.
Грядут, блистая славою нетленной,
Века, что призваны благословенной
Ковчегами даров священных стать.
Разрозненные молнии вселенной
Она хватает, чтобы их сплести –
Чтоб мир переиначить и спасти.
Египет розовый, Эллада золотая
Возвысились, ее богиней почитая;
А прежний бог, развенчанный, бежал.
Флоренция, Париж – кто только не дрожал,
Став алтарем под этими стопами,
Крылатыми и светлыми, как пламя!..

Сквозь дымку вечности она ведь и сейчас,
Полудоступная, глазами манит нас
И радостным, горячим, нежным телом.
Скользя по пальцам, до поры несмелым,
Огонь чарует и зовет.
Но современность молотами бьет,

5 Верхарн, Метерлинк

129

И гул такой стоит во мгле ненастной,
Что заглушается призыв напрасный.
Но все же – вот она, гармония сама,
Владычица и сердца и ума!
Сквозь все усилия, что скепсис называет
Столь бесполезными, она нам открывает,
Как некий ключ, круги времен людских.
Мы страстно веруем в расцвет и славу их,
В эпоху новую, где грянет строй могучий
Никем еще не слыханных созвучий.

Кто к ней стремится, тот над часом стал,
Что черный маятник сегодня отстучал.
Когда толпа, с мечтой своей в разлуке,
Бессильно опускает руки –
Призыв грядущего услышишь ты
Из вещих уст проплывшей Красоты,

Над ужасами города, незримо,
Но явно и непобедимо
Царят идеи.

ГОРОДА И ПОЛЕ

К БУДУЩЕМУ

О странник вечности! О человек!
Почувствовал ли ты, откуда
Так неожиданно, в единый миг,
Твоих великих сил возникло чудо?
От глубины морей до яркого убранства
Светил, блуждающих, но собранных в узор,
Из ночи в ночь, в пространство из пространства
Стремится к высоте пытливый взор.

А здесь, внизу, весь темный сонм столетий,
Почивший в устланных забвением гробах,
Вновь вызван к бытию, встает, истлевший прах,
Былыми красками сверкает в новом свете.

130

В неистовстве все знать, все взвесить, все измерить
Проходит человек по лесу естества,
Сквозь тернии кустов, все дальше... Время верит,
Что он найдет свои всемирные права!
Он в пыли, в атомах, в химических началах
Ликующую жизнь стремится подсмотреть.
Все, все захвачено в раскинутую сеть:
Миры вскрываются в песчинках малых!

Герои, мудрецы, художники, пророки –
Все стену тайн долбят, кто ломом, кто рукой;
Одни сошлись в толпу, другие – одиноки,
Но чувствует земля себя уже иной!

И это вы, о города,
Как стражи, ставшие по странам, на полянах,
Вместили в свой затвор достаточно труда,
Й света нового, и сил багряных,
Чтоб опьянить безумием святым
Умы, живущие тревогой неизменной,
Разжечь их жар и дать упорство им:
В рядах недвижных числ,
В законах – воплотить весь смысл Вселенной!

Но дух полей был мирным духом бога,
Он не хотел борьбы, исканий, мятежа; Он пал.
И вот шумит враждебная тревога
На четырех концах родного рубежа.

Поля кончают жизнь под страшной колесницей,
Которую на них дух века ополчил,
И тянут щупальца столица за столицей,
Чтоб высосать из них остаток прежних сил.

Фабричные гудки запели над простором,
Церковные кресты марает черный дым,
Диск солнца золотой, садясь за косогором,
Уже не кажется причастием святым.

131

Воскреснут ли, поля, живые дали ваши,
Заклятые от всех безумств и лживых снов:
Сады, открытые для радостных трудов,
Сияньем девственным наполненные чаши?
Вас обретем ли вновь, и с вами луч рассветный,
И ветер, и дожди, и кроткие стада –
Весь этот старый мир, знакомый и заветный,
Который взяли в плен и скрыли города?

Иль вы останетесь земли последним раем,
Уже покинутым навеки божеством,
Где будет сладостно, лучом зари ласкаем,
Мечтать в вечерний час мудрец пред тихим сном?

Кто знает! Жизнь кипит, исполнена сознанья,
Что радость в буйстве сил, в их полноте. Так что ж!
Права и долг людей – лишь беглые мечтанья,
Что на пути надежд пленяют молодежь!

ПРИЗРАЧНЫЕ ДЕРЕВНИ

РЫБАКИ

Сплошными белыми пластами
Туман залег вокруг домов.
Клубится он среди холмов
И над прибрежными кустами.
В тумане смрадная река
Несет останки жертвы бедной.
Луна утопленницей бледной,
Всплывая, пенит облака.

На черных челноках ныряет
Свет одиноких огоньков
И спины старых рыбаков,
К воде пригнутых, озаряет.

За разом раз они в тоске
Вытягивают сеть, и снова
Ее влекут в гнилой реке,
Негвольники ночного лова.

На темном дне вражда судьбы
Подстерегает их, как рыбу,
Которую, морщиня лбы
И молча восходя на дыбу
Суставы рвущего труда,
Они добудут иногда.

133

Колокола звонят в селенье.
Надтреснутый, охриплый звон
Протяжно тонет в отдаленье,
Вещая людям утомленье
Земли, зовущей зимний сон.
Дыханьем запада изрыта
Ночная стылая река.
Лохмотьями едва прикрыто
Худое тело рыбака.

Туман, туман... В его накрапе
Темно и сыро, как в траншее,
И на видавшей виды шляпе
Сгустившись, он течет по шее.

Поодаль дышат еле-еле
Подслеповатые лачуги –
Они совсем оцепенели
В тревожном ожиданье вьюги.
Безмолвен лес, пустынный, голый,
Объятый думою тяжелой.
Лишь осень выросла, окрепла
В наплыве каплющего пепла.

Но рыбаков угрюмый труд –
Занятье тех, что лучшего не ждут.
Закидывая сеть и веслами гребя,
Товарищей не окликая,
Здесь ловит каждый только для себя,
Из желтой мути первым извлекая
Дары неведомой вражды:
Всю мелюзгу своей нужды,
Все неудачи, все болезни,
Гнездившиеся где-то в бездне
Зловонной, медленной воды.

А вот его сосед,
Озлобленный, не зная утешенья,
Вытаскивает память прежних бед –
Обломки кораблекрушенья
И угрызенья совести своей...
Но некогда ему возиться с ней.

134

Слепа, глуха к людским печалям,
Река течет к незримым далям,
В камнях и камышах ворча
И на излуках клокоча.
Туман сырой, туман холодный,
Туман, как белый войлок плотный,
Окутал низкие челны.
Они, закинув якоря,
Туман кровавя нимбом фонаря,
В безумье тихое сейчас погружены.
Владельцы их, ночному бденью
Над колыханием волны
Предавшись, разъединены
Трудом, ведущим к разоренью,
О, если бы они могли кричать и петь –
Им легче было бы не отупеть!..
Но нет – они, безмолвны и сутулы,
Склонили лбы и каменные скулы,
И взгляд вперили в красный огонек.
Им, обездоленным, наверно, невдомек,
Что над рекой, бездонной, как могила,
Над лентой белой мглы, горят светила,
Чей блеск людскую мысль манит,
Как удивительный магнит.
Седая ночь миры в туманах прячет
И в тусклых душах монотонно плачет.
В привычной муке рыбаки
Застыли посреди реки.

Они молчат. Они устали.
Гудят невидимые дали –
Плывет, плывет со всех сторон
Осенний погребальный звон.

МЕЛЬНИК

Столетний мельник с ветхой, черной
Забытой мельницы, – он был
Схоронен глухо, как и жил,
Среди растительности сорной
В кругу покинутых могил.
135

А почва, что горбатой грудой
Над ямой свежею ждала,
Казалась пеплом и цикутой;
Метался ветер, стыла мгла,
И тощий пес бродил, хромая,
Меж покосившихся оград,
Уныло морду поднимая
На догорающий закат.

Звеня, терзала грунт лопата, –
Блестящий зуб кромсал и грыз,
И комья прыгали куда-то
В ночную бездну, вниз...

И солнце падало покорно,
Кровавя небосвод...

Могильщик действовал проворно,
Как всполошённый крот.
Лопата бешено скакала
В его руках.
Но яма все-таки зияла
Й ширилась впотьмах,
И жуть из мрака наплывала,
Впивался в душу страх.

Ведь на селе никто
Не дал гвоздей, чтоб сбить убогий гроб.

Не провожал никто,
Когда усопшего несли.

Не подошел никто,
Чтоб осенить крестом огромный лоб.

Не захотел никто
В могилу кинуть горсть земли.

Пред этим мертвецом в рогоже,
Чья жизнь была селянам ненужна,

136

Которого всегда, похоже,
Сопровождала ненависть одна,
Могильщик сам в какой-то миг
Все одиночество свое постиг.
Там, на холме вечеровом,
Безвестно жил старик угрюмый
Наедине с пытливой думой;
Дышал в просторе ветровом
В согласии с полетом бурь,
С дыханьем Севера суровым,
Гонящим облачную хмурь
К закатам серным и багровым...
Он чутким сердцем слушал тьму
И золото ночей бескрайных,
Шептавших запросто ему
О звездах, о великих тайнах,
Не приоткрытых никому.

Старейшие не помнили, когда
Он поселился на отшибе,
На исполинской серой глыбе
Холма,
И жил, вперяя в никуда
Свой взор, следящий знаки молний,
Каким-то исступленьем полный
Безбожного ума.

Никто бы не узнал о том,
Что смерть пришла в крылатый дом
И повлекла жильца к могиле, –
Когда бы крылья, что с трудом
Взносились в утренней мольбе,
Вдруг не застыли, став крестом
На завершившейся судьбе.

Могильщик видел зыбь растущей тени,
Безликой, как толпа,
И что деревня тает в отдаленье,
Как на ладони снежная крупа.
Враждебная неясность этой дали
Холодными касаньями плела
Сеть ужаса и яростной печали,

137

До той секунды, как могильщик вдруг
Почуял рядом чащу цепких рук,
Швырнул невесть куда лопату,
Рванулся опрометью прочь,
Перемахнул через ограду
И канул в ночь.
Заполненная тишиной,
Казалась яма необъятной,
Бездонной трещиной земной,
Казалась пастью почвы жадной,
Глотавшей прах и перегной.
Лишь ненасытная равнина
Дохоронила мертвеца,
Чья жизнь была с ней так едина
До самого конца.

И лишь равнина, лишь она сама,
Своею тайной
Дала ему восторг бескрайный,
Жизнь безграничную, перед которой
Бессилен Север с дикой сворой
Ветров.
И так бессильна
Тьма.

ТИШИНА

Последний гром отгрохотал устало,
И вслед за ним настала тишина,
И вересковых зарослей она
С тех пор уже не покидала.
Болтаются порой колокола,
То звонкогласны, то басисто тяжки... ,
Три этажа нагруженной упряжки
Вползают в ельник с улицы села,
И колесо в натуге постоянства
Скрипит, скрипит, как старая кровать...
Но мертвой напряженности пространства
Уже ничто не может разорвать.

138

Угомонились летние раскаты,
А тишины запасы непочаты,
И вереск, поглотивший вечера,
И голая песчаная гора,
И перелески, сникшие в печалях,
Себя продлили в беспредельных далях.
Когда ушла последняя гроза,
Невозмутимой тишины глаза
Открылись медленно в лесных озерах,
И дремлет в этих отвлеченных взорах
Лишь бледная дневная бирюза.
Ничто не дрогнет в стынущих просторах,
И лиственниц осенних желтизна
В безветрии светла и холодна.
И редко-редко пролетает птица,
Чтоб где-то в чаще молча опуститься...
Кругом слышна сплошная тишина.
Стерпев железный грохот кузни летней,
Ужаленная искрою последней,
В осенней мгле расширилась она,
И ею чаща вереска полна,
И с четырех концов ее владенья
Одеты пеленой немого бденья.

Под нею, сидя меж кустов ольхи,
Столетние согнулись пастухи,
Разобщены и вместе с тем едины.
Собаки воют, глядя на нее,
В лохмотьях шерсти существо свое
Сокрыть пытаясь посреди равнины.

А деревушка неподалеку
В солому крыш упрятала тоску
И ждет луну, дрожа и негодуя,
С самою очевидностью враждуя.
Но в тишину она вплетает страх,
Боясь увидеть сквозь разрыв тумана,
Сквозь пелену самообмана,
Разгадку тайны в блещущих мирах.

139

СНЕГ

Неутомимо снег идет,
Ложится на поля, как длинные заплаты,
Как длинные клочки уныло бледной ваты,
Безлюбый, ненавидящий, косматый.
Неотвратимо снег идет,
Как маятника мерный ход,
Как миг за мигом, снег идет.
Снег падает, кружится, вьется,
Ложится мерно на дома,
Украдкой проникает в закрома,
Снег падает и вьется,
Летит в могилы, в ямы и в колодцы.
Передник свой недобрая зима
Вытряхивает над землею древней,
И падают на тихие деревни
Болезни, стужа, тьма.

Мороз живет в крови, в костях,
Нужда – в амбарах и клетях,
Нужда и снег в сердца вползают,
Вползает под навес беда,
И стынут, коченеют, замерзают
Сердца и очаги под коркой льда.

У перекрестков, где дорог слились потоки,
Как мертвецы, деревни одиноки;
По берегам канав, каналов, рек
Ракиты клонят веток сталактиты,
По пояс погрузившись в снег;
На косогорах, словно в землю врыты,
Седыми мхами инея увиты,
Старухи-мельницы, как западни, встают;
Под шквальным ветром, яростным и грубым,
Столбы, подпорки, кровли, трубы
Сражаться с ноябрем не устают, –
А снег идет, идет, бесшумный и мохнатый,
Ложится на поля клочками бледной ваты.

Тяжелый снег, как саван, лег
На всех развилинах дорог,
Повсюду снег бесплодный, белый,

140

Снег призрачный и омертвелый,
Снег призрачный и неизменный,
Неистово-самозабвенный
В безмерной темноте и холоде вселенной.
СТОЛЯР

Столяр, искусник бородатый,
Да и упрямец пребольшой,
Постигнув мудрость всей душой,
Творит круги, потом квадраты,
А в них – незыблемый закон,
В них ясность творческих времен.
На вывеске его угластой
Раздвинут циркуль голенастый.
В его лучах родной очаг
Сверкает, словно позолота.

Столяр берет свои, долота
И движет их навстречу тем
Дремучим дебрям теорем,
Где побеждает рук проворство
И взора хитрого упорство,
Где все увертки и крючки
Провидят строгие очки.

В громоздких переплетах рам
Томится солнце по утрам, –
О, эти солнечные муки
В каморках старости и скуки!

Подкручивая по старинке
Винты, зажимы и струбцинки, –
Корпя над верстаком-столом,
Строгая крест, бубня псалом,
Вертя латунный транспортир,
Столяр творит окрестный мир.

Столяр колдует дни и ночи,
Слезятся старческие очи, –
О, ухищренья ремесла,
Строптивых трудностей лавина!

141

Казнись, потей, чтоб крестовина
Черты Спасителя несла!
О, эти стружки, эта дранка,
И мирозданья высота,
И в кротких доводах рубанка
Нагих гипербол правота!
Безмерность лет, слепых и вещих,
Загадок бытия зловещих,
Нам объяснит столяр и резчик.

И не затем ли, не затем ли
Он, оболыценьям Тайны внемля,
Так верит в утреннюю землю?

Он властелин противоречий,
Смутивших разум человечий;
Ведя воинственные речи,
Он тех, кто мирозданье сузил,
Многажды в спорах оконфузил!

Священник с ним вступает в спор
И эскулап, плетущий вздор.
Их доводы неистощимы
И все-таки несовместимы!

Их колебанья и сомненья
Развеял он без сожаленья
И, насладившись мнений сшибкой,
Назвал их доводы ошибкой!

Заказчиков по пальцам счесть
Нетрудно. Впрочем, паства есть:
Ее, решеньем всех вопросов,
К себе привлек столяр-философ.

Трудом живет старик упрямый.
Звонок лепечет день-деньской,
И циркуль, окруженный рамой,
Висит над дверью мастерской.

Старик угрюмый все осилит;
Вот он шлифует, режет, пилит, –
Есть, верно, у него своя
Простая тайна бытия!

142

Когда ж помрет старик-мастак,
Рассыплется его верстак,
В забавы детской скоротечность
Мгновенно превращая вечность,
Ту, что творил угольник странный
С линейкою четырехгранной!
ЗВОНАРЬ

Нежданный ураган взмычал во мгле, как стадо,
Казнимое внезапной слепотой, –
И в готику соборного фасада
Вонзился молнии осколок золотой.
Удар в небесной вышине –
И звонница в огне!

Спешит, от страха безголосый,
Старик-звонарь простоволосый
К своим колоколам.

А там,
В сплетеньях туч, и призраков, и чар,
В дымах, подобных щупальцам воздетым,
Растет пожар.
Весь город озарен каким-то странным светом.
Из окон стрельчатых, недавно полных мглой,
Кровавость пламени глядит с усмешкой злой!

И вот, в простор полей, сквозь черный дым и гарь,
Безумный свой набат швырнул старик-звонарь.

Колокола гудят,
Набат, набат, набат, –
И грозный небосклон, кровавым ветром движим,
Распахнут отсветам, блуждающим и рыжим, –
Все озарил вокруг пламенноокий дождь,
И аспидная кровля раскалилась,
И пламенем пространство окрылилось
От города до отдаленных рощ.

Исторгнуты из тьмы, домишки и лачуги
Колышутся в огнях багрянокрылой вьюги.

143

Обрушилась стена, все озарив окрест,
В проломах – пламена, и копоть очи ест,
И гневного костра шипящие излуки Блаженно лижут крест,
Чтобы сложить в мольбе трепещущие руки!
Вновь, не жалея сил, звонит звонарь-старик –
Тревога! Злой огонь в небесный рай проник!

Пожар, пожар!
Крепчает вихрь – и вот
Из окон пламя бьет в сумятице раздольной:
Уже обглодан им кирпичный свод
В раскатах грозной меди колокольной.
Издав безумный крик,
В огне вороны мечутся и совы,
И, тычась сослепу в оконные засовы,
Сгорают на лету, обугливаясь вмиг.
Их гонит ужас, и они с размаха,
Перед толпой, слепой от страха,
Спешат уткнуться головой
В булыжник мостовой.

Старик-звонарь глядит, как, темень расколов,
Льнут пальцы пламени к губам колоколов.

Собор
Каменнолик и медноуст,
Он весь как некий исполинский куст,
Охваченный огнем багряным;
Уже огонь, летя во весь опор,
По балкам и брускам струится деревянным.
Огонь живые лижет медпоустья.
Уже стропила корчатся в огне,
В заоблачной угрюмой вышине
Готовы запылать тугие брусья,
И уронить – сквозь гарь и черный дым –
Святую медь, подвешенную к ним!

Звонарь звонит – и гибнущая медь
Несчастного торопится отпеть.

Горящий храм
Теперь открыт всем четырем ветрам,
И сверху донизу собор расколот, –

144

Обломки штукатурки, прах и срам!
Подобный огнедышащим горам,
Готов он превратиться в лед и в холод...
Так глохнет умерщвляемого крик.
Звонарь-старик
Колоколов умерил ярость, –
И вот
Вослед за ярусом валится ярус,
Валится медь, настал ее черед:
Она мерцает, темнолица,
Обрушиваясь в черный дым,
Чтоб прямо в землю погрузиться
Всем грозным бременем своим.

Обуглились тугие тяги,
Огонь погас, осела гарь,
И под землей старик-звонарь
Спит в гулком медном саркофаге.

ВЕТЕР

Над бесконечной вересковой чащей
Вот ветер, в медный рог трубящий,
Вот ветер, над осенней чащей
Летящий.
Он в клочья рвет себя среди полей,
Его дыханья бьются в зданья
И в скалы, –
Вот ветер одичалый,
Свирепый ветер Ноябрей.
И над колодцами у ферм
Железные бадьи и блоки
Звенят;
Над водоемами у ферм
Бадьи и блоки
Скрежещут и кричат,
Вещая смерти шаг далекий.

Свирепый ветер вдоль полей
Листы опавшие метет;
Свирепый ветер Ноябрей,

145

Исполнен злобы,
С деревьев птичьи гнезда рвет,
Вдали сугробы
Железным гребешком скребет;
Вот ветер старый
Зимы неистовой и ярой,
Свирепый ветер Ноябрей.
На крышах, в нишах
Разбитых слуховых окон Безумно треплет он
Лохмотья тряпок и бумаги,
Свирепый ветер Ноябрей.

А на холме, что сторожит овраги,
В .которых притаилась мгла,
Вверх-вниз, вверх-вниз свистящие крыла
Тяжелых мельниц косят ветер,
Зловещий ветер,
Ветер,
Свирепый ветер Ноябрей.

На корточки присели домы
Вкруг колоколен и церквей,
С их крыш слетают вороха соломы
Навесы и столбы
Кричат под тяжестью борьбы
С жестоким ветром,
С безумным ветром Ноябрей.
На тесных брошенных кладбищах
Кресты, как руки старых нищих,
Простертые с мольбой,
Вдруг падают с могилы ледяной.

Свирепый ветер Ноябрей,
Свирепый ветер, –
Встречался ль вам безумный ветер
На перекрестках тысячи дорог,
Летящий темною громадой,
Трубящий с тяжкою надсадой
В свой рог?
Встречался ль вам безумный ветер,
Все уничтоживший, что мог?

146

Видали вы, как в эту ночь
Луну он сбросил прочь,
Когда, терпеть не в силах боле
Свой страх, деревни выли в поле,
Как волчья стая,
Взыванью бури отвечая?
Там, средь полей,
Над вересковой чащей,
Вот он – летящий,
Вот ветер, в медный рог трубящий,
Свирепый ветер Ноябрей.

ПЫЛАЮЩИЕ СТОГА

В вечерней глубине пылает вся равнина,
Набат со всех сторон прыжками мечет звон
В багровый небосклон.
| – Вот стог пылает! –

По колеям дорог бежит толпа,
И в деревнях стоит толпа, слепа,
И во дворах псы лают у столба.

– Вот стог пылает! –

Огонь ревет, охватывая крыши,
Солому рвет и мчится выше,
Потом, извилист и хитер,
Как волосы пурпурные, змеится,
И припадает, и таится, –
И вновь взметается костер,
В безумье золотом и пьяном,
Под небо черное – султаном.

– Вот стог другой мгновенно загорелся! –

Огонь огромен, – вихрем красным,
Где вьются гроздья серных змей,
Он все быстрей летит в простор полей,
На хижины, где в беге страстном
Слепит все окна светом красным^

147

– Вот стог пылает! –
Поля? Они простерлись в страхе;
Листва лесов трепещет в дымном прахе
Над ширью пашен и болот;
Дыбятся жеребцы с остервенелым ржаньем,
И птицы мечутся и сразу с содроганьем
Валятся в уголья, – и тяжкий стон встает
С земли, – и это смерть,
Смерть, обожженная в безумии пожара,
Смерть, с пламенем и дымом, яро
Взлетающая в твердь.

На миг безмолвие, но вот внезапно там,
В усталых далях, смел и прям,
Взрыв новый пламени в глубь сумерек взлетает.

– Вот стог пылает! –

На перекрестках сумрачные люди

В смятенье, в страхе молятся о чуде,
Кричат и плачут, дети, старики
Стремят бессильный взмах руки
К знаменам пламени и дыма,
А там, вдали, стоят неколебимо
Умалишенные и тупо смотрят ввысь.

– Вот стог пылает! –

Весь воздух красен; небосклон
Зловещим светом озарен,
И звезды – как глаза слепые;
А ветер огненных знамен
Колеблет гроздья золотые.
Огонь гудит, огонь ревет,
Ему из дали вторит эхо,
Реки далекий поворот
Облекся в медь чудесного доспеха.
Равнина? Вся – огонь и бред,
Вся – кровь и золото, – и бурей
Уносится смертельный свет
Там, в обезумевшей лазури.

ЛОЗЫ МОЕЙ СТЕНЫ

НА СЕВЕР

С темными бурями споря
Возле утесистых стен,
Два моряка возвращались на север
Из Средиземного моря
С семьею сирен.
Меркнул закат бледно-алый.
Плыли они, вдохновенны и горды.
Ветер попутный, сырой и усталый,
Гнал их в родные фиорды.
Там уж толпа в ожиданье
С берега молча глядела...
В море, сквозь сумерки синие,
Что-то горело, алело,
Сыпались белые розы,
И извивались, как лозы,
Линии
Женского тела.

В бледном мерцанье тумана
Шел к ним корабль, как рог изобилья,
Вставший со дна океана.
Золото, пурпур и тело...
Море шумело...

149

Ширились белые крылья
Царственной пены...
И пели сирены,
Запутаны в снасти,
Об юге, о страсти...

Мерцали их лиры.
А сумерки были и тусклы и сыры.
Синели зубчатые стены.
Вкруг мачт обвивались сирены.
Как пламя дрожали
Высокие груди...
Но в море глядевшие люди
Их не видали...

\И мимо прошел торжествующий сон,
Корабли, подобные лилиям,
Потому что он не был похож
На старую ложь,
Которую с детства твердили им.

ОСЕННИЙ ВЕЧЕР

Как серый мрамор – тучи. В гневе
Неистовствует вышина. «Эй, берегись, луна!»
Просторы – в лоскуты, в куски,
И слышит ухо, как смеются глухо
И глухо плачут от тоски Деревья.
«Эй, берегись, луна!»
Твой хрупкий, твой хрустальный лик
В пруду растрескается вмиг,
Захлестнут будет желтой мутью.
Деревья гнутся, словно прутья.
В разбойной удали, неукротим и рьян,
Срывает с крыш солому ураган.
Сегодня осень с ветром льнут друг к другу.
«Эй, берегись, луна!»
Куда ни кинешь взгляд,

150

Неловок и тяжеловат,
Ласкает ветер, сельский хват,
Свою рыжеволосую подругу.
«Эй, берегись, луна!»

Ты, среди сонма звезд витая,
Плывешь, как Дева Пресвятая:
Тебя отвергнул этот мир,
Где ветер с осенью справляют брачный пир
И где от дрожи их, от криков их истомных
В чащобах темных
Раскачиваются тела
Стволов, раздетых догола.

Блуждают в рощах своры алчных псов.
И по полям несется, точно зов,
Тяжелый запах, запах тленья.
Все яростнее буря вожделенья
В природе исступленной. Быть беде!
На юге и на севере – везде
Бушует ветер, в страсти жаркой
Сплетаясь с осенью-дикаркой.
«Эй, берегись, луна!»
По-волчьи воют псы без сна.

УТРОМ

О изумленный край: раздвинувшийся лес,
Лужайка, вся в росе, играет ясным ликом,
И два больших пруда в пейзаже полудиком –
Как поцелуй двойной восторженных небес!..
И мох как рыжий мех, и вся в плодах лещина,
И свесил старый бук узор своей листвы,
И молния стрижей касается травы,
И словно молоком заполнена лощина.

И щебнем золотым сверкавшая вода
Становится опять сияющим зерцалом,
Где только свет и тень и, как большое в малом,
Проходит иногда белесых туч гряда.

151

И утро в этот час внимать любви готово,
И жизнь в тиши вещей божественно чиста,
И кажется, вот-вот багряного листа
Чуть задрожат уста – и народится Слово!
ПОБЕДИТЕЛИ

В порту, где сумерки сквозят
И раздаются перегуды, –
Влача цветов увядших груды,
Ладьи кровавые скользят.
И волны черно-золотые
Устало зыблются в порту,
Где люди мертвую мечту
Свалили, как снопы простые.

Одеты в киноварь, суда,
У памяти своей во власти,
Несут пылающие снасти
Сюда, где чутко спит вода.

Но в горизонты голубые,
Танцуя на тугом ветру,
Они рванутся поутру
Встречать превратности любые.

Глядите, вновь они плывут,
Пытаясь обойти друг друга,
Пытаясь вырваться из круга,
Пока надежды в них живут!

И пусть от красного пыланья
Глаза прищурены – вперед!
Пусть каждый путник соберет
Свои цветы в лугах желанья!

В какой стране, в каком краю –
Кто знает!.. Время торопливо,
И свет недолог. Терпеливо
Ищите вы мечту свою!

152

Вам суждено ловить химеру
И перекраивать судьбу,
Вступая с гибелью в борьбу,
Крепя слабеющую веру.
Обетованный край далек.
И в час печали благодатной
Вы заспешили в путь обратный,
Но ваш букет уже поблек.

Зажглись ночные изумруды,
Закинут якорь в темноте,
И вот в порту, как дань мечте,
Лежат цветов усопших груды.

ЛИКИ ЖИЗНИ

НА НАБЕРЕЖНОЙ

Там, в ландах, к жизни мирной и оседлой
Привыкли люди. В крепких и простых
Суконных платьях и сабо своих
Они шагают медленно. Средь них,
О, жить бы мне в стране бездумно светлой!
Туда, где, отразив закат,
Заливы золото дробят,
Я плыл немало лет подряд.
О, жить бы там, –
У пристани, где спят суда,
Свой бросить якорь навсегда
Тому, кто долгие года
Плыл по волнам!

К надеждам зыбким в те края,
Смирив гордыню, путь направил я.

Вот славный город с тихими домами,
Где кровля каждая над узкими дверями
На солнышке блестит, просмолена.
Вверху колокола с рассвета до темна
Так монотонно
Плетут все ту же сеть из ветерка и звона.

154

Я плыл по дальним рекам, что суровы
И горестно-медлительны, как вдовы.
Свеж будет уголок чудесный,
Что станет в чистоте воскресной
Служанка старая держать,
Где стену будет украшать –
В тяжелой золоченой раме
С причудливой резьбой, с церковными гербами –
Ландкарта Балеарских островов.
А на шкапу, – о, моря зов! –
В бутылку спрятана умело,
Расправив крылья парусов
Из лоскутков, по ветру смело
Плывет малютка каравелла!

Я миновал в ночном звенящем гуле
Теченья мощные, что землю обогнули.

Вблизи канала, в кабачке,
Я, как обычно, в час вечерний
Усядусь и увижу вдалеке
На мачте корабля свет фонаря неверный.
Горит, как изумруд, его зеленый глаз...
Я из окна увижу в этот час
Шаланд коричневых и барок очертанья
В огромной ванне лунного сиянья.
Листва над синей пристанью темна
И в дремлющей воде отражена...
Недвижен этот час, как слиток золотой.
Ничто не дрогнет в гавани. Порой
Лишь парус там, над сонною водной,
Чуть заполощет, но повиснет вскоре
В ночном безветрии...

О, море, море!

Неверное и мрачное, оно
Моею скорбью до краев полно.

Уж десять лет, как сердце стало эхом
Бегущих волн. Живу и грежу ими.
Они меня обворожили смехом,

155

И гневом, и рыданьями своими.
О, будет ли под силу мне
Прожить от моря в стороне?
Смогу ли в доброй, светлой тишине
Забыть о злом и ласковом просторе,
Жить без него?
О, море, море!

Оно живительной мечтой
Согрело ум холодный мой.
Оно той гордой силой стало,
Что голову мою пред бурей поднимала.

Им пахнут руки, волосы и кожа.
Оно в глазах моих,
С волною цветом схожих.
Его прилив, отлив его
В биенье сердца моего.

Когда на небе золотом и рдяно-серном
Раскинула эбеновый шатер
Царица-ночь, возвел я страстйый взор
За край земли
В такой простор безмерный,
Что до сих пор
Он бродит в той дали.

Мне часа каждого стремительный удар,
И каждая весна, и лета жар
Напоминают страны
Прекрасней тех, что вижу пред собой.
Заливы, берега и купол голубой
В душе кружатся. И сама душа
С людьми, вкруг бога, вечностью дыша,
Кружится неустанно,
А в старом сердце скорбь,
С гордыней наравне, –
Два полюса земных, живущие во мне.

Не все ль равно, откуда те, кто вновь уйдет,
И вечно ль их сомнение грызет,
В душе рождая лед и пламя!

156

Мне тяжело, я изнемог,
Я здесь остался б, если б мог.
Вселенная – как сеть дорог,
Омытых светом и ветрами,
И лучше в путь, в бесцельный путь, но только в путь,
Чем возвращаться в тот же дом и, за трудом
Одним и тем же сидя вечерами,
В угрюмом сердце ощутить
Жизнь, переставшую стремленьем вечным быть!
О, море, нескончаемое море!
О, путь последний по иным волнам
К стране чудесной, незнакомой нам!
Сигналы тайные ко мне взывают,
Опять, опять уходит вдаль земля,
И вижу я, как солнце разрывает
Свой золотой покров пред взлетом корабля!

ТОЛПА

В городах из сумрака и черни,
Где цветут безумные огни;
В городах, где мечутся, беснуясь,
С пеньем, с криками, с проклятьями, кипя,
Как в котле, трагические толпы;
В городах, внезапно потрясенных
Мятежом иль паникой, – во мне,
Вдруг прорвавшись, блещет и ликует
Утысячеренная душа.
Лихорадка с зыбкими руками,
Лихорадка в буйный свой поток меня
Увлекает и несет, как камень, по дорогам.
Разум меркнет,
Сердце рвется к славе или преступленью,
И на дикий зов единокупной силы
Я бегу из самого себя.
Ярость ли, безумие, любовь ли –
Все пронзает молнией сердца;
Все известно прежде, чем сознанье
Верной цели в мозг впилось, как гвоздь.

157

Факелами потрясают руки,
Рокот волн на папертях церквей,
Стены, башни, вывески, вокзалы –
Пляшет все в безумье вечеров;
Простирают мачты золотые светы
И отчаянья огни,
Циферблаты отливают кровью;
И когда трибун на перекрестке
Говорит, то ловишь не слова –
Только жест, которым исступленно
Он клеймит венчанное чело
Императора и рушит алтари.
Ночь кипит и плещет грозным шумом,
Электричеством напитан воздух,
Все сердца готовы отдаться,
Душа сжимается безмерной тревогой, разрешаясь
Криками... и чувствуешь, что каждое мгновенье
Может вознести иль раздавить рождающийся мир.
Народ—тому, кому судьба судила
Руки, владеющие молнией и громом,
И власть открыть средь стольких смутных светов
Ту новую звезду, которая пребудет
Магнитом новой всемирной жизни.
Чувствуешь ты, как прекрасно и полно
Сердце мое
В этот час,
В сердце мира поющий и бьющий?

Что нам до ветхих мудростей, до солнц
Закатных, отпылавших истин?
Вот. час, кипящий юностью и кровью,
Вот ярый хмель столь крепкого вина,
Что всякая в нем гаснет горечь;
Надежда широкая смещает равновесья,
Что утомили души;
Природа ваяет новый лик
Бессмертья своего;
Все движется, и сами горизонты идут на нас.
Мосты, аркады, башни
Потрясены до самых оснований.
Внезапные порывы множеств
Взрывают города,

158

Настало время крушений и свершений,
И жестов молнийных, и золотых чудес
На высотах Фаворов осиянных.
Как волна, потерянная в реках,
Как крыло, ушедшее в пространство,
Утони, душа моя, в толпе,
Бьющей город победоносной яростью и гневом.
Посмотри, как каждое безумье,
Каждый ужас, каждый клич калятся,
Расплавляются и прыщут в небо;
Собери в единый узел миллионы
Напряженных мускулов и нервов;
Намагниться всеми токами,
Отдайся
Всем внезапным превращеньям
Человека и вещей,
Чтоб ощутить внезапно, как прозренье,
Грозный и жестокий закон, что правит ими, –
Написанным в тебе.
Жизнь согласи с судьбою, что толпа^
Сама того не зная, возглашает
Этой ночью, озаренной томленьем духа.
Она одна глубинным чувством знает
И долг и право завтрашнего дня.
Весь мир и тысячи неведомых причин
Поддерживают каждый ее порыв
К трагическим и красным горизонтам,
Творимым ею.
Грядущее! Я слышу, как оно
Рвет землю и ломает своды в этих
Городах из золота и черни, где пожары
Рыщут, как львы с пылающею гривой.
Единая минута, в которой потрясены века,
Узлы, которые победа развязывает в битвах,
Великий час, когда обличья мира меняются,
Когда все то, что было святым и правым^
Кажется неверным,
Когда взлетаешь вдруг к вершинам новой веры,
Когда толпа – носительница гнева, –
Сочтя и перечтя века своих обид,
На глыбе силы воздвигает право.

159

О, в городах, внезапно потрясенных
Кровавым празднеством и ужасом ночным,,
Чтоб вознестись и возвеликолепить себя,
Душа моя, замкнись!
ОПЬЯНЕНИЕ

В подвале, у стены – пузатых бочек строй,
Одна, в двойном ряду, насупротив другой.
Снабжавший корабли скульптурными богами
Украсил бочки те имперскими гербами.

А брюха в обручах, распертые вином, –
Как животы пьянчуг, сидящих за столом.

За каждым их дубовым волоконцем –
Румяный виноград, насквозь прогретый солнцем.
А над отверстьем – солнечный венец,
Прорезанный в доске, тяжелой, как свинец.
И словно вижу я похмелья огневые:
Кутилы прежних дней толпятся, как живые...
Вхожу я в погребок, былое помянуть
И счастья аромат с глотком вина вдохнуть.

Стаканов геральдические рати,
Построившись в ряды, ждут винной благодати,
Поблескивая в темном уголке;
И рожи добрые на низком потолке
Взирают из-под пыльной оболочки
На гномиков, спускающихся с бочки;
А деревянный фавн стоит на сундуке,
Готовый к пляске, с дудочкой в руке.
А через дверь в коротком коридоре
Виднеется распахнутое море,
И мачты там, в порту, где дремлют корабли,
Привязанные пленники земли;
Виднеется гора, чье имя знаменито
И с именем вина в сознанье нашем слито,
И лозы растеклись, раскинулись по ней,
Легко плодонося на лоне мирных дней.

160

Сливалась гавань с этою горою,
Когда вскипал прибой желанного труда
И пышной фиолетовой порою
Пылала виноградная страда.
Холмы стояли в пурпурных повязках,
И сборщики – они же рыбари –
Полуобнажены, гребли в сияньях вязких
Расплавленного золота зари.
Вздымались лозы, как фонтаны света,
II отблески сверкали меж камней.
Феерия бушующая эта
Воспламеняла тысячи огней.
Всю жизнь прирейнской солнечной долины
Тот виноград могучий воплотил,
И для него скользили бригантины
Под гроздьями полуночных светил.
Пред этим видом, где соединились
Веселье, труд и раздробленный свет –
И в сказочное чудо воплотились, –
Впивал я влагу, коей равных нет.

Сквозь губы, меж зубами, небывало
Медлительно и сладостно текла
Струя, созревшая в глуби подвала...
Душа моя свободу обрела
И над землей блаженно воспаряла,
Как нежный луч, как облачная мгла.
В стакане темном огоньки дрожали.
Казалось – пламя сделалось вином,
И вялый дух мой под его дрожжами
Сам становился пурпурным огнем.
И в дряблом теле сила закипала,
И дух летел из мрачного подвала
Туда, туда, к холмам вечеровым,
К бескрайным горизонтам огневым,
Где порожденные войной руины
Покоились в объятиях равнины.

Я приобщался к скорбным небесам
И плотью мира становился сам,
И тысяча неведомых общений
Возможной сделалась, благодаря любви

Верхарн, Метерлинк

161

Ко всем вещам, таящейся в крови,
Сулящей глуби новых превращений.
В упругих разветвлениях лозы
Обрел я снова мускулы тугие,
Обрел я плечи мощные, нагие,
Возжаждавшие солнца и грозы.
И, стоя неподвижно подо мною,
Гора казалась глыбою моей
Победной воли, высотой земною,
А чувства все укоренились в ней;
А кровь моя впитала соки жизни,
Которая бродила, жилы жгла
И пела сердцу: жаркой влагой брызни
В стакан бездонный, где огонь и мгла!
Я в погребок вошел с душой веселой.
Надолго я засел за стол тяжелый,
Держа сосуд, где, покидая дно,
Закваска мира бродит неуемно.

И стало сердце, как земля, огромно,
Когда благословенное вино
Своей воистину великой властью
До беспредельности раздвинуло мое
В себе самом застрявшее житье
И представленье жалкое о счастье.

ЛЕС

Прекрасен мощный лес, подперший небосвод!
Сейчас он только птиц просторное жилище,
Вернувшихся весной на пепелище
Багряных вечеров у края сонных вод.
Он вечен, этот лес. Он вечен потому,
Что не обязан жизнью никому,
Что сами выросли дубы, чьи кроны
Напоминают голову Горгоны.

Он вечен потому, что в давние года
Блистающая жизнь с надмирного престола
Сошла к нему и время поборола,
Безмерная в своем «всегда» и «никогда».

1В2

Он вечен, этот лес, непостижим и вечен,
Предавшийся мечте над сменою времен.
То молнией с налету изувечен,
То солнцем без пощады опален,
В кипучих ливнях воскресает он
И радостно шумит, забыв тяжелый сон.
Здесь все, что в оны дни посеяно богами
В пространстве нищем и нагом,
Звенит и блещет на ветру тугом
Над золотыми берегами.

Здесь каждый стебель, ощущая мир,
Затрепетал и смело разветвился,
Как будто в нем хохочущий сатир,.
Сожженный небом, воплотился.

И ореады, нимфы гор,
У склонов, блещущих слюдою,
Склоняют свой влюбленный взор
На пастухов, что над водою
Спокойно дремлют в сильный зной,
Осенены листвой резной.

Вода лесных озер бездонных,
Отобразивших облака,
Всегда прохладна и сладка –
Ведь в ней гамадриад зеленых
Купались гибкие бока!..

В цветочной красочной одежде
Прелестных фей душистая толпа
Кивает на лужайках, как и прежде*
И там, где сходит к озеру тропа,
Сильфиды, гномы и ундины,
Лесной причудливый народ,
В забавах праздничных едины,
Снизались в яркий хоровод
И, словно искры в темноте камина,
Промчались быстрой гаммой в чаще тмина...

И все, что зачалось тогда,
Порою той первоначальной,

163

Где завершился пир венчальный
Весны и почвы в блеске льда,
Здесь разродилось наконец
И превратилось в эти крупы
Округлых крон и в дрожь сердец
Несчетных листьев. Буков купы –
Как бы зеленые стада,
Бредущие невесть куда...
Любое царственное древо
Под синевой огромной дня,
В наплывах птичьего напева,
Вдыхает белизну огня.
И почва – темная берлога,
Где корни длинные живут,
Заплетшиеся в мощный жгут
Под самым дном лесного лога;
И разращеньями ветвей
Рога зеленых сохачей,
Могучей жизни воплощений,
Сплелись, как узел всех вещей
На лоне вечных превращений.
А мириады летунов
И ползунов полузнакомых –
Неисчислимых насекомых –
На ткани лиственных обнов
И в чашечках цветов играя,
Плодятся, пожирая их –
Но также оплодотворяя
Кормильцев стонущих своих.

Блеск солнца, утром разрезая
На лоскуты ночную тень,
Роняет их под буков сень,
И там они, кору лаская,
Лежат прохладой целый день...
А вечер снова их сшивает
В просторный траурный наряд,
И все ночное оживает,
И в травах светляки горят,
И дышит существом огромным
Раздувшийся, безликий лес

164

В зияющем просторе темном
Под млечным куполом небес.
Для взоров тех, кто к сказке равнодушны,
Он лишь гнездовье птиц, могучий этот лес, –
Шатры его древес прекрасны и воздушны,
Но явно лишены каких-либо чудес.

А ты, чей лоб дорожной лихорадкой
С рожденья опален, чья жилистая плоть
Так часто пронзена певучей дрожью сладкой,
Которую нельзя рассудком побороть, –
Ты прошлое и будущее сплавил
В горниле сердца и ума
И мир в бесценный сплав оправил,
Чтоб стала жизнь чудеснее сама.
В порыве непрерывном и высоком,
Себя доверив огненным словам,
Ты отдал кровь лесным бродячим сокам
И стольким существам!..

Почувствуй же всю эту беспредельность,
Как воздух счастья, в собственной груди.
Почувствуй всю раздробленность и цельность
Великой жизни, ждущей впереди.
Вбери в себя столь глубоко все это,
Чтоб вечной тайны сумрачный покров
Истаял в жгучем токе света,
Чтоб ширилась любовь поэта,
Одета в пурпур этих вечеров!

ВОДА

Моря, и солнца диск, и берег в белой пене!
Я буду петь о них!
Там неприступных пиков тени
И скал и облаков червонные ступени.
Я буду петь о тайниках морских,
О жажде жить существ исконных
Во мгле пещер холодных и бездонных.

165

Я телом так устал,
Мой взор, мой шаг бессильным стал,
Я слабым телом так устал,
От срывов и усилий изнемог,
Бродя во тьме запутанных дорог,
И рук иссякли силы
В работе, раскаленной, как горнило.
В бреду, в жару, безумными ночами
Спалило губы мне души горящей пламя,
И пот меня ожег, как едкая смола Кору ствола.

Спою про океан, безгрешный и безлюдный,
Проникший в душу мне мечтою изумрудной.

Спою про ветер я, спою про ветер дикий...
Схватить его, поймать бы между скал,
Которые отшлифовал
Прибой, где гаснут меди блики.

Спою про фосфором горящие просторы,
Трагических течений путь,
И даль, без края даль, к которой бы прильнуть,
Любить, и пить ее, пить каждой жадной порой.

Спою про ласковый, обнявший мир закат,
То в нежных облаках, то в пышном блеске алом,
Когда лучи небес, нам чудится, звучат
Торжественным хоралом.

О, как тогда прозрачны и чисты
Мечты;
Как волны мыслей вольно мчатся в дали
По золотой эмали,
Над светлой глубиной морских горизонталей.

Заснуть бы возле волн, заснуть, как засыпали
Рожденные эпохой первозданной,
Стать морем, стать склоняющимся днем,
Сливаясь с их зеркальным серебром
И с их Голконд грядой багряной!

166

Ждать перевоплощенья, чтобы вновь,
Уйдя от человечьего закона,
Стать существом Атлантики студеной,
Где вечера хмельны, а на заре – любовь.
В пещерах под прозрачною волной
Как будто панцирей сверкают блики,
Цветы огромные плывут,
Цветы – как лун подвижных лики...
Под их текучей пеленой
Сирены, слышу я, поют,
Целуясь под волной.

На скалах-скакунах, несущих горделиво
Гранитные тела и пенистые гривы,
Резвятся в золотых лучах сирены.
Их океан алмазами одел,
И, словно радуга, блестят извивы тел.
Одна – мешают кудри ей взглянуть –
Вздымает над водою грудь,
И тело издали сверкает ярче глаз.

Она зовет к себе, она встает над пеной,
И все мечтатели, вдоль всех морей вселенной,
Раскрыв объятия, стремятся за сиреной.

Спою, как сказочен вечерний голос волн,
И как на севере своем
Его, дрожа, мы ждем,
И как летим за ним, с безумием не споря,
Не ведая, на радость или горе,
Чтоб обновить себя в бродильных чанах моря,
Еще дымящихся у крайних граней волн.

К МОРЮ

На вечном трепетанье струй,
Как вещи хрупкие, – вдали
Спят золотые корабли.
И ветер – нежный поцелуй –
Чуть шепчет вслух,

167

И пена волн,
Лаская челн, –
Как дух.
На море праздник, воскресенье!

Как женщины с богослуженья,
Идут к земле и в небеса –
Там облака, здесь паруса:
На море праздник, воскресенье!
Порой вдали сверкнет весло,
Как ограненное стекло.

Собой и часом просветленный
И в перламутровый убор
Вперяя взор свой ослепленный,
Кричу я в блещущий простор:

«О море! Ты, как царь, одето
В атлас отливный, в шелк цветной!
Ты мощь немеркнущего лета
Сливаешь с ласковой весной!

И ряд твоих зеркал качая,
С волны сбегая на волну,
Кочуют ветры, зажигая
Их голубую глубину.

Ты – пламенность; скользя по волнам,
Хотели б гимны петь лучи, –
Но молкнут в золоте безмолвном
Твоей блистающей парчи!

О море, общее наследство
Простой, начальной красоты!
Мое мечтательное детство,
Мой юный возраст – это ты!

Ты исступленный, благодатный
Восторг давно прошедших дней!
Ты полно негой невозвратной
Безумной юности моей!

168

Сегодня, в день твой просветленья,
Прибоем пенистым маня,
На новый бой, на достиженья
Прими в прилив свой и меня!
Я буду жить с душой освобожденной
Под взорами глубоких, ясных лиц,
Что вниз глядят с таинственных границ,
Как рвемся мы к их высоте бездонной;
Вещей живой водоворот
Меня помчит и увлечет
В поток единый превращений;
Я буду грезой скал, я буду сном растений,
В артерии мои вольется кровь богов,
И, как стрелу, направлю в даль веков
Я власть моих хотений!

Во мне ложится тень. Как колея
Обходит глубоко вкруг вспаханного поля,
Обведена годами мощь моя,
Уж не всегда, как меч, моя багряна воля,
И гордость не всегда, как дерево, в цвету,
И с меньшей страстностью своим лицом зеленым
Хватает буйный ветер на лету –
Тот, что в людских лесах проносится циклоном.

О море! Чувствую, как сякнут родники
В моей душе – равнине пожелтелой...
Еще хоть раз огнями облеки
Мое измученное тело,
Пока последний час, отмеченный судьбе,
Его не возвратит, уже навек, – тебе!

Да! В неистомный вихрь зачатий и рождений,
О море, примешь ты когда-нибудь мой прах!
Ты будешь мчать его в бушующих волнах,
Ты с красотой своей мои смешаешь тени;
Гробницей будет мне безмерность сил твоих,
Их тайные труды, их подвиг сокровенный,
И существо мое в котле вселенной
Исчезнет, растворясь среди естеств других, –
Но возвратится вновь, чрез тысячи столетий,

169

Вновь диким, девственным, как в мир приходят дети;
Ничтожный ком земли, взглянувший в небеса,
Мгновенье новое сознанья,
Едва заметное сверканье,
Недвижной вечности зажегшее глаза!»
На тихом трепетанье струй,
Как яркие гроба, – вдали
Спят золотые корабли.

Но ветер – нежный поцелуй –
Чуть шепчет вслух,
И пена волн,
Лаская челн, –
Как пух.

На море праздник, воскресенье.

МАЛЕНЬКИЕ ЛЕГЕНДЫ

ПИЛИГРИМ

Мешая с ядом сладкий мед
И с грубой руганью – моленья,
Минуя вереска поля, селенья,
В путь дальний пилигрим бредет.
Шагает тяжело песками без конца:
Засунули ему в сабо куски свинца.

Бредет и морщится, но не роняет вздоха:
Чтоб бог к его мольбам внимательнее стал,
Колючек он в штаны понапихал
И в рукава – чертополоха.

Его отправил в путь больной,
Что там, на ферме, изнывает,
Чье сердце в страхе замирает,
Когда в безмолвной тьме ночной
Собаки лают под луной.
И день и ночь больной все ждет,
Что исцеленье от невзгод
Мадонна Монтегю ему пошлет.

Когда из дома вышел пилигрим,
Легко над ним

171

Дышало утро свежестью живою;
Кричал петух с обычной хрипотою;
Котел, лежащий на дворе,
Как будто «Здравствуй!» говорил заре;
Служанки медленно зевали,
Еще не отряхнув остатки сна,
На чердаках своих, где листья трепетали
У залитого золотом окна.
Пересекая первый городок.
Увидел пилигрим
На площади веселье буйных танцев,
Орущих парней, пьяных в дым,
С цветами на фуражках, – новобранцев.
Они тащили девок в свой кружок,
Их оглушая песней непристойной.
Он рядом сел – и важный и спокойный –
И кружку осушил одним глотком.
Пробило полдень в городке другом.
У церкви свадьба в круг влилась народный.
Шли парни в блузах, в новых башмаках,
Ведя степенно кумушек дородных.
В «Зеленом кролике» уселись на скамьях
Испытанные пьяницы в жилетах,
Увидев пира верные приметы,
И все орали страннику, чтоб он
За них молился, и со всех сторон
Ему тянули кружки в знак почтенья.
Он к ним подсел и осушил глоток
За их души спасенье.

А проходя последний городок,
Он повстречался с шумною кермессой.
Кружились буйно пары на свободе,
Гудели скрипки под листвы навесом,
Плясали старики по прежней моде
Или курили с наслажденьем
Из трубок, чистых, словно воскресенье.
КогДа глазел он на веселый пляс,
Один сказал ему: «Сядь с нами!
Ты, друг, христианин. Пей пиво! Мы ведь сами
К мадонне Монтегю ходили – и не раз».

172

И странник в добрый час
Всю кружку выпил, удержав дыханье,
И дальше поплелся, шатаясь, по поляне.
А вечер пепел свой уж сеял над страною.
Вдали вставал собор с высокою иглою –
То было Монтегю в тени
Под звездным куполом. Огни
То там, то тут светились по жилищам.
И пилигрим прошел кладбищем,
А чтобы шаткий шаг прохожих не смутил,
Скользнув в часовню, дверь он притворил.
Перед мадонной, в кружево одетой,
С глазами восковыми, – без конца
Висели ракушки, пластинки и сердца –
Дар исцеленных, амулеты.

Она ему внимает благосклонно.
«О добрая мадонна!
Быть может, и нетверд мой шаг,
И вижу смутно я сквозь мрак,
Как лик твой блещет красотою,
Но мне ль сравниться мудростью с тобою?
Ты свой святой не покидаешь дом,
А я вот выпил – каюсь в том.
Но мой хозяин так горюет:
Сын умирает у него,
Он кровью кашляет, не ест он ничего
И терпит лихорадку злую.
Вот видишь ли, мы у его постели
В молитвах многие уж провели недели.
За эти месяцы он на глазах иссох.
Как спички – руки. Да, совсем он плох.
Когда он молится, то всех берет нас жалость.
А чуть забылся сном,
Нам кажется он мертвецом
В той комнате, куда недавно рожь ссыпалась.
От матери ему
Арпанов пятьдесят досталось бы надела.
Отец его как старый дуб замшелый...
Внемли, владычица, моленью моему!
Я правду говорю. Спаси нас в скорби тяжкой!
Сама пощупай – сохранил

173

Я, хоть и брел сюда почти лишенный сил,
Свинец в моих сабо, репейник под рубашкой».

Когда же вышел пилигрим,
То повстречался с ним
Привратник, что пришел закрыть в часовне двери.
Луна взошла. Голубоватый вереск
Простерся бледной пеленою,
Куда лишь взор хватал, под полною луною*

Обратным он пошел путем
Домой к себе, дорог не выбирая.
Был слышен Angelus1. Равнины ширь немая
Ловила мерный звон в спокойствии ночном.
И хмель прошел. Хотя был слышен гам,
Вой скрипки, песен рев по ближним городкам
И топот ног в сабо под деревом густым, –
Он шел и был глухим
К призывам празднества, летящим издалека.
В царапинах, в крови, не слыша рук и ног,
Во рву на листьях он прилег
Соснуть хоть малость. Одиноко
Поля вкушали мирный сон.
Заря уже зажглась, когда увидел он
Ту ферму, где его больной ждал в нетерпенье.)

Старик, пасущий около селенья
Трех индюков и четырех овец,
Воскликнул: «Он здоров! Свершилось наконец!
Святая дева тронулась мольбою».
А мельник помахал рукою
В знак дружбы из чердачного окна.
Сбежались люди. Площадь вся полна,
По улице, где кумушки болтали,
Паломника сопровождали
Мальчишки шумною гурьбой,

Его увидя, зарыдал больной.
Паломник молвил: «Сделал все, что надо.
И коль мадонна вам не бросит взгляда,

1 Благовест (лат.).
174

То тут причина в ком-нибудь из вас!»
Несут ему и мяса и колбас,
В большую кружку до краев льют пиво.
А он: «Я угощался там на диво.
Я пил, но из сабо не вынимал свинца,
Чертополох донес я до конца.
Не беспокойтесь же! Держу я крепко слово.
Удача мне во всем. Могу спасти любого
И даже в Рим пойду, чтоб были вы здоровы!»
Смех загремел кругом.
Больной поправился. И ожил дом.
Был праздник, воскресенье.
Паломник вытряхнул колючие растенья,
Служанка унесла их. А старик
Десятка два денье ему отсыпал вмиг.

СТАТУЭТКА

Слывя средь кегель самой редкой,
Завидной целью игроков,
В наряде радужных цветов
Она была старинной статуэткой Времен богов.

Никто не знал – Венерой иль Дианой
Она возникла в древности туманной,
В какой пещере или храме
Была она добыта моряками
И как, все повидавшая на свете,
Во Фландрию дошла через столетья.

Один из прихожан рассказывал: «Бывало,
При прежнем-то кюре у нас
Она часовню нашу украшала,
Была одета в бархат и атлас,
Как дева пресвятая,
И мать моя, мольбы ей воссылая,
Жгла свечи перед ней не раз».

Другой клялся, что статуэтку эту
Его отец у маршала достал.

175

Она давно уж странствует по свету,
И к нам был путь ее немал
Из Рима иль Испании далекой...
Ее в те годы каждый видеть мог
На перекрестке четырех дорог
В пустых полях, под липой одинокой.
И доброю она была и чтимой,
В окрестных деревнях любимой.
Больным умела помогать
Ее святая благодать.

Нуждались все в ее чудесном даре,
Расслабленным она давала исцеленье,
И если б не викарий,
Который на язычество гоненье
Вел все упорней год от года,
Свет имени святого б не исчез –
Ведь с ним немало связано чудес
В истории прихода!

И в реку брошена была она
Глухою полночью на вечное забвенье.
Но, поднимая встречное теченье,
Ее к плотине вынесла волна,
И там она у берега осталась,
Где в кегли Фландрия с Брабантом состязалась.
Хотя из дерева она была,
Но дерево то тверже, чем скала,
И вазу контуры ее напоминали
С гирляндой роз на пьедестале.

Лишь игрокам она обязана спасеньем.
Торжественно поставили они
Ее средь кегель. Было воскресенье,
Весенний Духов день. Тогда в деревне
Настали солнечные дни.
Жужжали пчелы. Девушки в харчевне
В чепцах крахмальных, глаженных красиво.
Носили на подносе кружки пива,
И хлопали прилежно все кругом
Тому, кто первый пред толпою

176

Фигуру эту с древнею резьбою.
Сбивал шаром.
Почет был и другим
Из игроков, что вслед за ним
Своею меткостью блистали
И кеглю главную пять раз подряд сбивали.
Но первый, что нанес
Удар по цели,
Вдруг побледнел: в полях горели
Его амбары, и навоз
Подсушенный объяло пламя,
Зловеще отраженное прудами.

Потом,
Шесть дней спустя, один из игроков,
Что метко бил и выпить был здоров,
Вернувшись ночью в дом,
Глазам своим не веря,
Нашел дочь, замертво лежащую у двери.

Сначала он не понял ничего,
Но уж его
Тянуть не стало больше в воскресенье
В харчевню «Белый крест» для развлеченья.

И, наконец,
Весьма почтенный старшина-купец,
Что снял все кегли под один удар,
Увидел, что его амбар
Обрушил возведенные леса,
Убив в саду и пастуха и пса.

И страх с тех пор во все сердца проник.
Страх рос, он стал велик.
И как-то раз
Хозяйка «Белого креста» одна
Пошла в сарай в вечерний час,
Где дров сухих набрать была должна.

И вот во тьме, вокруг стоящей,
Возник пред ней
Бессмертной статуэтки взор горящий.

177

Деревня в ужасе. Кюре скорей
Спешит заклясть молитвою своей
Все кегли от врага людского рода.
И не было б покоя для прихода,
Когда б тот странный дерева кусок
В плаще из бархата, с каймой узора,
Не помещен был в прежний уголок
У алтаря святого Христофора!
Смещен был слишком уж суровый
Викарий и назначен новый.
Обычаи времен былых
Вновь ожили. Все свято чтили их.
И вновь Венера – может быть, Диана –
Творила неустанно
Большие чудеса по милости своей,
И ноготь на ноге у ней
Был стерт лобзаньями – за много лет –
Людей, произносивших здесь обет,
Чтоб уберечь себя от зол и бед.

 

БУЙНЫЕ СИЛЫ

ИСКУССТВО

Одним прыжком,
Копытом пробуждая гром,
Навстречу солнцу и экстазу
В пространство прянул сразу,
Кося зрачком и не боясь погонь,
Стремительный Пегас, крылатый гордый конь.
Полны томленья
Танцовщиц грациозные движенья
На зеленеющих холмах вдали...
То музы хоровод вели.
Сплетались их тела, как веточки омелы.
Невдалеке Амур усталый спал;
Вечнозеленый лавр густую тень кидал
На лук и на разбросанные стрелы.
Олимп и Геликон вздымались к облакам,
Потоки горные по склонам их бежали,
И храмы белые, подобные венкам,
Воспоминаньями долины озаряли.
То – Греция. Вот мрамор Парфенона,
Вот славная оракулом Додона...
Вся Греция, чьих гор и городов
Названья мелодичны,

179

Раскинулась ристалищем привычным,
Где лиры славили деяния богов.
Но дальше мчится конь, копытом вновь ударив.
В тумане прошлого встает пред ним из марев
Искусство Фив, Мемфиса и Микен:
Изида, многогруда и огромна,
Сжимала диск, сверкавший ночью темной.
Тысячелетья здесь текли без перемен...
Вот белая Гатор на розовом пилоне,
Вот царство Ур, вот башня в Вавилоне,
Висячие сады – дивился им весь мир,
Вот Ниневия, вот многоколонный Тир,
Вот Индии дворцы, вот сказочные храмы
Загадочных богов индийских – Шивы, Брамы.
Как каменный костер, они взметнулись ввысь...
А дальше на востоке поднялись
Террасы, пагоды в сияющей лазури,
Беседки пестрые, в эмали и глазури,
Где кукольные лица мудрецов
Гляделись в гладь прудов,
Смеясь над зыбкостью забавных отражений
И над никчемностью своих движений.

И песнопения неслись со всех сторон:
Одни – похожие на стон,
Другие – веселы, а третьи – заунывны...
Пегас их такт копытом отбивал.
Порой он узнавал
Мотив протяжный и наивный,
Как будто гимны те в минувшие века
Он слышать мог издалека,
Стремя полет орлиный
На горные вершины.

Но не одну эмаль и бронзу видел он:
Поэты шли сквозь тьму времен
И побеждали смерть, подобно Геркулесу.
Звучали в строфах их веления царей,
И мудрость пела в них, и новизна идей.
Их ясные слова срывали с тайн завесу,
Дабы источник жизни бил ключом
Кристально чистым и прозрачным

180

Для человечества, охваченного сном –
Младенческим сном, радостным, не мрачным.
Пространства не боясь,
Пегас
Вновь ринулся вперед, взмахнув крылами.
Вот он летит, и взоры мечут пламя.
Летит... Иные страны и моря
Раскинулись лред ним широко.

Он Запад увидал. Грядущего заря,
Как золото горя,
Вставала там, затмив все чудеса Востока.

Не храмы, полные античной простоты,
Украсили леса, долины, горы:
Вонзали в небеса угрюмые соборы
Сиянье излучавшие кресты.
Здесь каждый город был загоном,
Куда собрали стадо рыжих крыш:
Роскошные дворцы, лачуг сырой камыш
И кружева из камня над амвоном...
Струились реки там в гранитных берегах,
В садах деревья старые дремали;
Знамена развернув, по улицам шагали
Под барабанный бой солдаты. На холмах
Сверкали по ночам огни лабораторий,
Заводов, мастерских; по ветру стлался дым...
Молитвы, битвы, труд – все было перед ним,
Всего в избытке: славы, счастья, горя.

То были Рим, Париж, и Амстердам,
И Лондон, и вдали – Америки просторы:
Труд лихорадочный, сдвигавший с места горы,
Свет ослепительный, открывший путь умам.
Весь шар земной был покорен, измерен,
И ярче звезд сияли там огни,
Как будто были вехами они
Для мысли, чтоб ее полет был верен.
И снова, как в былые времена,
Поэты шли: Гюго, Шекспир и Данте.
Их жизнь вселенной всей была посвящена,
Величие веков в могучем их таланте.

181

Увидев это все, затрепетал Пегас.
Не только не погас,
Но ярче прежнего сверкнул огонь во взорах.
И без удил, узды, воспламенясь, как порох,
Покинул он заоблачный эфир:
Его ристалищем отныне стал весь мир.

ЛЮБОВЬ

ВЕНЕРА

Венера, все мертво
В саду блаженном тела твоего.
И руки-лилии, и губ шиповник рдяный,
И гроздий пламень пьяный
На пышных лозах тела твоего –
Отныне все мертво.
Вот птицы мрачные осенних вечеров, –
Ложится на сады их перьев траур серый;
Сквозь траурный покров
Осенних вечеров
Едва мерцают факелы Венеры.

Умолкли голоса чудесные в былом!
Распятье скорбное на пепельном закате –
Прочерчена лазурь его ночным крылом.
Среди лесов густых – рыдающий псалом!

Венера,
Покойся безмятежно
В печали сада мертвенной и нежной
Среди слабеющих лучей;
Но плотской прелести твоей
Могучий аромат пускай пьянит сильней!

Пыланье глаз твоих стремилось к вышине,
В мир звездный, вечный, необъятный,
И вечность становилась внятной
И ясной в этом радостном огне.

182

Руками, словно мед прозрачный и душистый,
Срывала ты, богиня, с древа дней
Первины молодости чистой,
И кудри купиной раскинулись лучистой*
Твой стан в округлостях сияющих, нетленный,
Был точно в солнцах мощных небосвод;
Когда же у груди твоей лежал Эрот, –
Дышала эта грудь любовью всей вселенной.

Как факел, ты вставала над морями
И отдавалась всем, как щедрая земля,
С ее озерами, весенними лучами,
С ее могильными холмами.

Но к Неизвестному влечет
Людской неугомонный род.
Тебе же суждены забвенье и покой
В саду среди ветвей и сонных ароматов,
И роза, осенью истерзанная злой,
С последней нежностью свисает над тобой.

МАГДАЛИНА

Оденься в белое, Христа иди встречать, Стань
Магдалиною смиренной из Венеры,
И дух его в тебя войдет и благодать,
А ноги нежные покроет ггепел серый.
Пускай же золото нетленное грудей
И глаз, где ясное не отгорело пламя
За все века любви, становится тусклей
Под ниспадающими скорбно волосами.
Земля измучилась, и крови вечеров
Устало напилась, и воззвала, тоскуя,
К Голгофе, к сумраку ее ночных крестов.

Оденься в белый лен и доброту живую.
Вот бог твой, благостью и кротостью великий,
Вот образ на платке в руках у Вероники,
Вот гвозди острые, копье и пелена.

Да, в мире новая возникла тишина:
Впервые человек, томясь от ожиданья,
Целует очи своего страданьяГ

183

Венера, кровью окропляет мир
Безумья христианского потир.
Вот сердце жениха – как уголь раскаленный.
Горящий куст! Костер живой!
Склонись теперь над чашей золотой,
Чтоб наполнять ее любовью исступленной!
Безумна плоть, душа на крест готова,
Все существо надеждой зажжено,
Но здесь ему не суждено
Найти последнее решающее слово!

Ну что же, плачь с улыбкой на устах,
Сливая с нежностью благочестивый страх,
И бормочи молитвенно и сладко,
Чтоб, загорясь пророческим огнем,
Душа твоя, как белая облатка
Причастья, – стала божеством!

Оденься в белое, иди встречать Христа.
Венера, вот его властительные руки!
Пускай от власяниц, гвоздей, камней
И жестче телу будет и больней!
Пускай сменяются слепой восторг и муки!
О, стены – саваны монастырей-могил!
Их смерть упрямая воздвигла беспощадно,
Чтоб трепет заглушить и крики жизни жадной
О, пытки долгие, что выпьют кровь из жил
Под ненавидящей луной в ночи ужасной!
Открытых ран твоих уста томятся страстно –
Их огненной тоски никто не утолил!

Оденься в белое и до конца влачи
Ярмо своей любви, хотя уже лучи
Кругом, и сумрак отступил,
И закатилась, отблистала
Звезда, что некогда над Вифлеемом встала.

ТЕРУАНЪ ДЕ МЕРИКУР

Год революции кровавой и суровой.
Венера, в красное оденься. Вот багровый
Закат, и бегство королей,

184

И эшафот – скала среди зыбей
Народной ярости, гудящей все грозней.
Стань роковой и гневной Теруанью,
Будь яснооким разумом восстанья,
Как святостью была и негою влюбленной.
Всем отдаешься ты душой смятенной,
Когда-то кроткой, ныне огневой,
Становишься для нас то голосом живой
Любви, то к милосердию призывом,
То к справедливости святой.
Сквозь кровь и хмель, восторг и слезы – голос твой,
Орлиный крик, ликующий прибой,
Горячей окрылен мечтой
И жертвенным порывом.

Весь город – в буре, в яром клокотанье,
Но ненависть его – как чистое сиянье.
Вот молний-воль в умах внезапный блеск,
Вот руки подняты, в них молоты и пики,
Но юных соков полон этот лес.
В народах говорит какой-то гром великий,
Их голосом гремит и им кует мечи.
Надменности богов ревнивые лучи
Уже не страшны тем, кто здесь услышал зов
Грядущих, братством радостных веков,
Когда на скипетрах, как на стеблях усталых,
Увянет цвет гордынь и цвет пороков алых.

Венера, будь отныне торжеством
Над всякой смертью, будь ее грозой, потопом,
Пролей свой жар и юность толпам,
Отдайся им и будь, как прежде, божеством!
Пусть в их мозгу, едва проснувшемся, в жестоко
Карающих руках кипит седого рока
Взбодрившаяся кровь; пусть убивают ныне
Во имя будущего чаемой святыни,
Чтоб эти голоса нестройно, хрипло пели
У мира нового багряной колыбели.

Венера, из глубин твоей души и тела
Пускай в отваге этой грозовой
Любовь поднимется и овладеет смело

185

Высоким разумом. Люби весь род людской,
Что рвется к счастью с гневом и тоской.
Мы все зовем тебя. Будь нашей – не с богами,
Не в гордых небесах и не у ног Христа
Простертая, но стой, прекрасна и проста,
О мать людей, стой тут же, рядом с нами.
ТРИБУН

Как мощных вязов грубые стволы,
Что деды берегли на площади соборной,
Стоит он между нас, надменный и упорный,
В себе связав безвестных сил узлы.

Ребенком вырос он на темных тротуарах
Предместья темного, изъеденного злом,
Где каждый, затаив проклятья, был рабом
И жил, как под замком, в тюрьме укладов старых,

В тяжелом воздухе мертвящего труда,
Меж лбов нахмуренных и спин, согбенных долей,
Где каждый день за стол садилась и нужда...
Все это – с коих пор! и это все – доколе!

И вдруг – его прыжок в шумящий мир борьбы,
Когда народ, сломав преграды вековые
И кулаки подняв на темный лик судьбы,
Брал приступом фасады золотые,
И, с гневом смешанный, шел дождь камней,
Гася по окнам отблески огней
И словно золотом усыпав мостовые!

И речь его, похожая на кровь,
На связку стрел, разрозненных нещадно,
И гнев его, и ярость, и любовь,
То вместе слитые, то вьющиеся жадно
Вокруг его идей!

И мысль его, неистово живая,
Вся огневая,
Вся слитая из воли и страстей!
И жест его, подобный вихрю бури,

186

В сердца бросающий мечты,
Как сев кровавый с высоты,
Как благодатный дождь с лазури!
И стал он королем торжественных безумий.
Всходил и всходит он все выше, все вперед,
И мощь его растет, среди восторгов, в шуме,
И сам забыл он, где ее исход!
Весь мир как будто ждал, что встанет он; согласно
Трепещут все сердца с его улыбкой властной;
Он – ужас, гибель, злоба, смерть и кровь;
0н – мир, порядок, сила и любовь!
В нем тайна воли одинокой,
Кующей молоты великих дел, –
И, полон гордости, что знают дети рока,
Он кровью вечности ее запечатлел.

И вот он у столба распутья мирового,
Где старые пути иным рассечены,
Которым ринутся искатели иного
К блистательной заре неведомой весны!
Он тем уже велик, что отдается страсти,
Не думая, всей девственной душой,
Что сам не знает он своей последней власти
И молний, вверенных ему судьбой!
Да, он – загадка весь, с ненайденным решеньем,
И с головы до ног он погружен в народ,
Что, целен и упрям, живет его движеньем
И с ним умрет.

И пусть, свершив свой путь, пройдя, подобно грому,
Исчезнет он с земли в день празднеств иль стыда,
И пусть шумит за ним иль слава, иль вражда,
Пусть новый час принадлежит другому!
Не до конца его друзья пошли
На пламенный призыв пророческого слова.
И если он исчез, то чтоб вернуться снова!
Его душа была в грядущем, там, вдали,
В просторах моря золотого.
Отлив, пришедший в свой черед,
Ее на дне не погребет!
Его былая мощь сверкает в океане,

187

Как искр бессчетность на волнах,
И в плоть и кровь вошел огонь его мечтаний,
И истины его – теперь во всех сердцах!
БАНКИР

Он – в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
Немного сгорбленный; порывистым пером
Он пишет за своим заваленным столом,
Но мыслью он не здесь – там, на краю вселенной!
Пред ним Батавия, Коломбо и Капштадт,
Индийский океан и гавани Китая,
Где корабли его, моря пересекая,
То с бурей борются, то к пристани спешат.
Пред ним те станции, что строил он в пустынях,
Те иглы рельс стальных, что он в песках провел
По странам золота и драгоценных смол,
Где солнце властвует в просторах слишком синих;

Пред ним покорный круг фонтанов нефтяных,
И шахты темные его богатых копей,
И звон его контор, знакомых всей Европе,
Звон, что пьянит, зовет, живет в умах людских;

Пред ним властители народов, побежденных
Его влиянием: он может их рубеж
Расширить, иль стеснить, иль бросить их в мятеж
По прихоти своих расчетов потаенных;

Пред ним и та война, что в городах земных
Он, как король, ведет без выстрелов и дыма,
Зубами мертвых цифр грызя неутомимо
Кровавые узлы загадок роковых.

И, в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
Порывисто чертя узоры беглых строк,
Своим хотением он подчиняет рок, –
И белый ужас в рог трубит по всей вселенной!

188

О, золото, что он сбирает в разных странах, –
И в городах, безумствующих, пьяных,
И в селах, изнывающих в труде,
И в свете солнечном, и в воздухе – везде!
О, золото крылатое, о, золото парящее!
О, золото несытое, жестокое и мстящее!
О, золото лучистое, сквозь темный вихрь горящее!
О, золото живое,
Лукавое, глухое!
О, золото, что порами нужды
Бессонно пьет земля с Востока до Заката!
О, злато древнее, краса земной руды,
О вы, куски надежд и солнца! Злато! Злато!
Чем он владеет, он не знает.
Быть может, башни превышает
Гора накопленных монет!
Но, все холодный, одинокий,
Он, как добычу долгих лет,
С какой бы радостью глубокой
Небес охране вековой.
Доверил самый шар земной!

Толпа его клянет, и все ему покорны,
Ему завидуя. Стоит он, как мечта.
Всемирная алчба, сердец пожар упорный
Сжигает души всех, его ж душа – пуста.
И если он кого обманет, что за дело!
Назавтра тот к нему стучится вновь несмело.
Его могущество, как ток нагорных вод,
С собой влечет в водоворот
(Как камни, листья и растенья)
Имущества, богатства, сбереженья
И малые гроши, Которые в тиши
Копили бедняки в поту изнеможенья.

Так, подавляя все Ньягарами своей
Растущей силы, он, сутулый и угрюмый,
Над грудами счетов весь погружаясь в думы,
Решает судьбы царств и участь королей.

189

ТИРАН

Блистательный тиран, чьей власти нет границ,
В чертоге, где, даря двусмысленный совет,
На пурпурную тень ложится солнца свет,
Как золото корон на пурпур багряниц,
Пирует, слушая восторженные клики,
И видит, как толпа ликует в исступленье
Лишь при одном его безмолвном появленье*
Им царства сметены, им свергнуты владыки,

Он когти обрубил народу, и когда
Пред ним, единственным, поверглись все во прах,
В пресыщенной душе он ощущает страх:
Увы, он одинок, отныне – навсегда.

Невольно он в раба преображает друга,

Любовь сжигает он своею жаркой славой,
Как бешеный вулкан, неукротимой лавой
Испепеляющий живую зелень луга.

Достигнутая им безлюдна высота,
И тщетно хочет он найти там божество.
Молчит усталое желание его,
И гордость алчная давно уже сыта.

Он отрицает сам себя. Злорадно плавит
Он слиток золотой своей огромной власти
На сумрачном огне жестокой, жгучей страсти
К ниспровержению того, что люди славят,.

Однако ото всех он ужас прячет свой;
Он нем, как цитадель, где ночи напролет
Лишь эху собственных шагов внимает тот,
Чей плещется штандарт на башне угловой.

Священен он для всех. И кажется порою,
Что лучезарная божественная сила
Его наполнила собой и окружила
Непостижимостью, как дерево – корою.

190

Но знает лишь небес всевидящая твердь,
Что часто по лесам блуждает он один,
По топким берегам обманчивых трясин,
Где плесень царствует и где таится смерть.
В болотах, где живут гонимые растенья,
В зловонных логовах, в местах, где боязливо
Цветут чертополох, терновник и крапива,
Он жизнь опальную ласкает в упоенье.

Он полон нежности и состраданья к ним,
Колючим, замкнутым, озлобленным цветам;
Они принадлежат ему, и только там
Он познает любовь и верит, что любим.

С пылающей душой спешит он к ним склониться,
К их сумеречным снам, к печали их вечерней;
Он обнимает их, не убоясь их терний,
И жжет его шипов живая власяница.

И только потому за праздничным столом
В сверкающем дворце, где пурпурная тень
И золото лучей скрестились в этот день,
Сидит он с поднятым, сияющим челом,

Что отдает себя он поцелуям алым,
Что тайно ото всех, в него вперивших взгляды,
Он может мучиться, любить, просить пощады,
Подставив грудь свою вонзающимся жалам.

ВОЗЛЮБЛЕННАЯ

Причалил свой корабль я к острову мечты,
Который плавает в просторах океана;
Вдали от шумных толп, вдали от суеты,
Причалил свой корабль я к острову мечты,
Где птицы распевают неустанно.
О, пестиков слияние с пыльцой!
Весь воздух похотью напитан ядовитой;
Магнолии, из поцелуев слиты,
Сверкают белизной.

191

Сердцам подобные, пылают упоенно
Великолепные пионы;
Трепещут от любви, вздыхая, ветерки.
Тень, как прикосновение щеки,
Тепла и ласкова. Ветвей печальных слезы
Кропят траву сверкающим дождем;
На ложе из фиалок тихим сном
Забылись ирисы и розы.

Причалил свой корабль я к острову мечты,
Где рдеют в зелени приманчивые кисти,
Где, облаченные в искрящиеся листья,
Колышутся деревья и кусты,
Где, как бушующее пламя, счастье
Дыханием своим палящим обдает,
Цветы сплетаются в объятьях сладострастья
И по ночам луна свое безмолвье льет.

– О ты, которую напрасно призывали
Мольбы моей души – сюда, на остров мой,
Обвитый белою змеящейся каймой,
Появишься ли ты из бледно-серой дали?

Откликнешься ли ты когда-нибудь на зов?
Мой остров сотворен для твоего расцвета.
Я ароматы шлю – прими моих гонцов! –
Из сада, полного причудливого света.

Явись! Поля, и лес, и рыжий небосвод –
Всё будем славить мы, не зная лени.
Ты, щедрая, подаришь мне колени,
Свой рот, и грудь свою, и нежный свой живот, –
И я в неистовстве вспашу твой луг весенний.

Причалил свой корабль я к острову, что весь –
Скопленье яростных желаний;
Какой-то гордый рок их собирает здесь,
Как стонов, криков и призывов смесь На поле брани.

192



Верхарн. «Призрачные деревни»

Лазурные глаза задумчивых прудов
Нам устремятся вслед с глубоким восхищеньем,
И птицы, радужно сверкая опереньем,
Споют нам песнь свою в молчании лесов.
Пойдем по склонам гор, объятые покоем,
Туда, где бьют ключи, прозрачнее стекла.
Потоки воздуха нам обновят тела,
Вливаясь в легкие целительным настоем.

Мы будем созерцать, погружены в экстаз,
Глубины наших душ неутомимым взором.
Отравой опоить мы не позволим ссорам
Любовь, которая соединяет нас.

В одно сольемся мы, друг другу сердцем вторя,
Нас приглашает жизнь на свой великий пир.
Мы, как самих себя, полюбим этот мир,
Природу и инстинкт, вселенную и море.

Да будет наша страсть похожа на родник,
Где может всякое стремленье утолиться!
Брать, чтобы разделить, давать, чтоб насладиться,
И светлой радостью наполнить каждый миг!

О, погрузиться в мир, как в океан бездонный,
Освободив себя от всех цепей и пут,
И ощутить, как в нас всемирные законы
Свою мелодию, ликуя, запоют!

АМАЗОНКА

По скалам, по долинам и холмам
Отважно скачет амазонка.
Стучат копыта звонко,
И стан наездницы так гибок и упрям!
Назад отброшено пространство...
Звенит
Ее оружье и убранство:
Копье, и лук, и меч, и щит.
Леса, ручьи, озера, рощи – мимо!
Она летит как ветер, как стрела,
7 Верхарн, Метерлини

193

Вся – мускулов комок, гибка, неутомима.
Конь взмылен весь, и в пене удила.
Ее галоп пугает птичьи стаи
В лесной глуши, где тень лежит густая
И где стволы блестят, как чешуя.
Струятся в них и днем и ночью соки,
Разбуженные солнцем токи.
Кусты, цветы и травы у ручья –
Все солнце пьет и к солнцу все стремится,
Как всадница, что без дороги мчится.
Отвагой, силой, радостью лучится
Ее улыбчивый и светозарный лик.

Мужчин – тиранов грубых и владык –
Поколебалась мощь и ослабела.
Власть перешла
К воительнице смелсши.
Честь ей, хвала,
Прекрасной, грозной, стройной,
Оружия достойной!

Ей не страшна грядущая борьба
Со смертью: ведь она сама – судьба.
Нет рук сильней: то – варварам преграда.
Струится, золотясь, волос ее волна,
Сияют звезды глаз среди их водопада.
Грудь правую сожгла себе она,
Чтоб та в бою ей не мешала,
И, гордая, на горизонте встала,
К победе, к славе вся устремлена.

В пещере, где зарей мрак вечный не тревожим,
Изранено до крови жестким ложем,
Напрасно взор вперяя в темноту, Ждет
Человечество, кусая кляп во рту,
Ждет, побежденное, утратившее веру,
В цепях, и с уст его невольно рвется стон,
И сторожит его уродливый дракон,
Свернувшийся у входа в ту пещеру.

Но амазонка здесь, готовая на бой
С жестоким чудищем. Ей велено судьбой

194

Сразиться с гадиной стоглавой,
Хоть каждой головы оскаленная пасть
Грозит, готовая напасть,
И дышит смрадом и отравой.
Дракон, рассвирепев, и страшен и могуч,
Похож на дерево с корой шероховатой,
И хвост чешуйчатый бьет в злобе бесноватой,
И яд струящийся невыносимо жгуч.
Огонь, и кровь, и желчь внезапно изрыгая,
Он извивается, врага подстерегая,
И множество когтей, клыков, и жал,
И щупалец готовы впиться сразу...
Распространяя вкруг зловонье, как заразу,
Весь ощетинившись, дракон ей угрожал.
Полна и отвращения и гнева,
Разит его копьем воинственная дева.
И снова прерывающийся стон, Стон
Человечества несется в дали,
И жалобно он эхом повторен,
Как будто, полные печали,
На этот стон просторы отвечали.

Чудовище взвилось, безжалостно, как рок...
Когда бы не коня отчаянный прыжок –
Спасенье к всаднице пришло бы слишком поздно...
Встает пред нею смерть неотвратимо-грозно,
И телом – не душой! – овладевает страх.
Все лихорадочней огонь в ее глазах,
Но вновь она кидается на зверя,
Подняв свой меч, в победу твердо веря.

И хрип, и лязг, и треск, и гром
Кругом
Отражены далекими горами.
Сжимает рукоять меча,
Рубя сплеча,
Воительница мощными руками.
Сверкает молнией губительный металл,
Но не слабеет вихрь и щупалец и жал:
Срубила голову – две новых вырастают...
И силы амазонки иссякают.

195

О пораженье думает она, –
И вот заранее побеждена.
В последний раз в руке ее усталой
Меч заблестел... Потом он опустился.
Нависли тучи, мрак сгустился,
Лишь неба край – во мгле кроваво-алой.
Оружье, падая, звенит... В зенит
Несется стон отчаянья и боли.
Как вырваться из плена, из неволи?
Воительница храбрая мертва...
Светила, словно жернова,
Вращаются во мраке тщетно...
До цели далеко заветной.
И вдаль Печаль свой устремляет взор.
И вторит ей в долине скорбный хор:
О скалы бьется ветер, воя,
Шумит река – ей не найти покоя...
А может быть, то слез журчит родник,
И Человечества, не ветра, крик,
Несчастную оплакивая, рвется?
Оно в цепях, как раньше, остается,
В то время как дракон, – которого Персей
Бесстрашно укротил спустя немало дней
Не силой – только мыслью, взглядом, –
Улегся рядом,
На все живое злобно зашипев
И вновь разверзнув ненасытный зев.
ГОРОДА

О, эти города, напитанные ядом гнилого золота!
О, каменные вопли, взлеты и жесты дыма,
И купола, и башни, и колонны
В звенящем воздухе средь кипени труда...
Ты возлюбил ли ужас и тоску их,
Странник,
Печальный и задумчивый,
На огненных вокзалах, что опоясали вселенную?
О, вихрь колес сквозь горы и пространство!

196

Набат глухой и тайный, что лихорадил душу твою. –
Он в городах гудел по вечерам; их пламя
Неисчислимое и красное твой озаряло лоб,
Их черный лай, и мстительные крики, и улюлюканье охоты
Были лаем, криком и травлей твоей души;
Все существо твое глубоко искажалось их Богохульствами,
И воля твоя была добычей их потока:
Вы ненавидели друг друга, обожая.

О, взлеты их, кощунства, преступленья,
Вонзенные, как в спину нож, закону!
Сердца колоколов и лоб их колоколен
Забыли их жертв число;
Чудовищные их нагроможденья заслоняют небо;
Ужас века сосредоточен в них;
Но их душа таит тот вечный миг,
Что в неиссчетных днях собою метит время.
История была плодотворима
Из века в век приливом их идей;
Их мозг и кровь питались новой кровью,
Что в старый мир вливается надеждой
И гением.

Они калят дерзанья, причащают
Пространства и колдуют горизонты,
Их притяжения вникают в дух, как яд;
И каждый вознесенный над другими –
Ученый, иль апостол, иль поэт –
Несет свой пламенник в пыланье их пожаров.
Они в неведомое строят лестницы
Для восхожденья дерзостных исканий,
Светлыми ногами топчут ложь, что приковала цепью
Мир к человеку, человека к богу.
Видали ль ночью вы короны их огней
И храмы из стекла и золота, откуда
Чудовищные взгляды одетых медью стекол
Устремлены к созвездьям сивиллинским?
В кварталах молчаливых посещали ль
Лаборатории, в которых неотступно
От вывода до вывода, от связи и до связи

137

Сквозь бесконечности преследует ученый
Мельчайший трепет жизни?
Тот человек, что судит, мыслит, волит,
Ими весит и мерит сам себя.
Все тайны, все загадки мира
Им служат ставкой уже целый век
В борьбе великой с судьбами.
О, ярость знаний и осторожность схваток!
Загадка здесь – ее следят, и травят,
И настигают, как зверя свирепого,
Чтоб уловить мгновенье, когда
Ее глаза, раскрытые внезапно, разорвут
Покровы тьмы и истину откроют.
Тогда пусть ветры, волны, и небеса, и звезды,
И тяжкие мосты, что давят глыбы устоев каменных,
Базальты порта, городские стены
Трепещут на четыре стороны пространства,
Они не потрясутся столь полной радостью,
Как страстный дух искателя
Над новою победой.
Нечто в мире внезапно изменилось
Этим взрывом света из темноты;
И все равно, прославят или ославят гений того,
Кто выломал враждебные ворота,
Что защищали тайну, –
Сила его поглощена великой силой городов:
Их бытие еще полнее ею.

Так те, что мыслят, будущему мира
От времени до времени несут ярь мозга своего:
А между тем встают еще иные,
Те, что горят с толпой и для толпы.

Подвижники и мученики грезы,
Они провидят ее идущей по садам мучений
И крови – к светлому свершению времен,
Когда дух справедливости проникнет в человека.
Ложь издала законы – тексты черных истин:
Их надо грызть всечасно,
Ожидая, пока не сломят их тараны мятежа;
А если надо кровавых удобрений для светлых всходов,

198

Если нужен великий гнев для полноты любви,
Если надо исступленье для сердца рабьего –
То гулы набатов черных взмоют города
Рыкающим приливом вкруг новых прав.
Там, наверху, в кварталах старых, в тусклых залах,
Где светы газа безграничат жесты,
А голоса, и кулаки, и крики трибунов светлых
Утверждают потребность всех, как истинное право;
Таблицы, тексты, правила, системы и библии
Даются в передержках торжественных речей;
Для человека в мире нет господина иного, чем он сам,
И в нем самом владычествует мир;
Оратор говорит и сильно и высоко, слово его сверкает,
Космато и истребительно, как полеты кометы,
Как знамя безумное, простертое к победе;
А если он берет толпу трамплином –
Что до того? Он тот, чья воля полна через край
Вскипающими токами расцветов;
Отчаянья, и ярости, и гневы,
И грозовое молчание горят в его руках:
Как некий тайный властелин, он видит
Подземное глухое набуханье тайных сил.
Когда ж в согласье простом и неизбежном сопрягутся
Полет искателя с порывами трибуна,
То нет у неба такой грозы,
Таких громов у власти, у порядка такого произвола,
Чтоб раздавить собой победу мировую.

НАУКА

Да будут святы те, кто, в творческом пылу
Исследуя весь мир, открыли в нем законы
И первобытный страх взорвали, как скалу,
Где груды золота скрываются исконно.

Еще недавно смерть и поклоненье ей
Держали нас во тьме, как в некой преисподней,
Пытаясь укрепить поддержкою своей
Империю греха и догмы, но сегодня

199

Ночь исполинских тайн уже не так мрачна:
В ней разливается сиянье золотое,
И скоро, может быть, рассеется она,
И знание взойдет, как солнце, над землею.
Все неизвестное, все бредни старины
Добычей стали для искателей пытливых,
Их книги, пламенем живым озарены,
Таят в себе плоды усилий кропотливых.

Они вещают нам, ложь повергая ниц,
Что единением все связано в природе.
О этот рыжий лес, не знающий границ,
Где половодное бушует плодородье!

О вы, разведчики, что по путям веков
Ведете за собой передовые цепи, –
Как башни в солнечных лучах среди лугов,
Вы гордо выситесь в своем великолепье!

Вы слышите призыв, отважные: «Вперед!
Границы нашего познания раздвиньте!»
Рассудок верную дорогу изберет
И не заблудится в абстрактном лабиринте,

О, битвы точные, где воины – умы!
О, заблуждения, что спор вскрывает пылкий!
Все тайны бытия! Их выпускаем мы
Из заточения, как духа из бутылки!

Весь беспредельный мир, который населен
Несметным множеством логических гипотез;
Сплав мрака с золотом – надменный небосклон,
Куда взлетел расчет, за истиной охотясь;

Идеи, как рои трудолюбивых пчел,
Что собирают мед, обкладывая данью
Цветы, которые усеивают дол
Величественных тайн, царящих в мирозданье;

Мыслители, чей нож сознание рассек;
Порядок и хаос в единстве неразрывном;
Зародыши людей, чей рост из века в век
Воспроизводит жизнь в круговороте дивном,

200

И мысль, которая, куда ни посмотри,
Свой неустанный труд вершит все вдохновенней,
Вливая свой огонь в мерцание зари,
Предшествующей дню великих откровений!
Мы там раскинули владения свои,
Где ужас царствует, властитель бестелесный,
Где атомы ведут между собой бои
От глубины земной до вышины небесной.

Похищенный огонь опять у нас в руках.
Пусть изменяются с веками наши души,
Все та же в них любовь, чья буря, словно прах,
В одно мгновение сметает равнодушье.

Поэты славу ей поют в стихах своих,
Но боги не сойдут, как прежде, в мир наш дольний,
Что бледен до сих пор от прорицаний их
И от низринутых из их чертогов молний.

Уже намечен путь к вершинам голубым,
Широкий и прямой, – и, не жалея пота,
Век принимается, могучий, за работу
Со всем безудержным упорством молодым.

Нам чуждо Фауста уныние! Благие
Провидим цели мы под небом синевы.
Жар возродился в нас, сомнения мертвы,
И мы уж верим в то, что будут знать другие.

ЗАБЛУЖДЕНИЕ

Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли.
Припадочные зимы
Взрывали, мяли, рвали небосвод,
Стонали толщи вод,
Клыками бурь гонимы, –
И дюны шли
Огромными шагами великанов
Вкруг океанов,
И дюны шли,
Глухие к стонам непогоды,
Сквозь дни и годы
201

К прозреньям жалости, к любви живой,
И дюны шли,
Как вечные скиталицы природы,
На запад, вдоль морей, сквозь ветер грозовой.
На берегах, сквозь ветер грозовой,
На берегах, в морском огромном гуле,
Века мелькнули,
И вот однажды маяки,
Взойдя на вздыбленные древние пески,
Победный гимн своих огней послали
В морские дали.

И стала ночь прозрачна и светла.
Подводных рифов грозные наросты
И мысы, где всегда ревут норд-осты,
Развенчанная обнажила мгла,
И свет, мигая, разгонял туманы,
И мраку жизнь лучи его несли,
И пьяные простором корабли
Шли завоевывать неведомые страны,
И смело человек с пучиной в бой вступал.
Пространство, сплющенное между скал,
Смотрело на него горящими глазами.
Валы, как встарь, захлестывали бриг,
Но по снастям, по мачтам, точно знамя,
Сверкающий метался блик.

Свет стройных маяков, а не светил опальных,
Отважных вел теперь дорогой странствий дальних.
Стихиям яростным наперекор,
Их провожал земли любимый взор,
В борьбе с грозой и штормом помогая.
С незнаемого сорван был покров;
Опасность откровенная, нагая,
Предстала взорам смельчаков.
Слепая и беспомощная сила,
Прозрев, стихии победила,
И властелином человек взошел
На свой престол.

Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли
И сквозь туманы, бури, ураганы
Несли в руках большие фонари^

202

И, словно в свете утренней зари,
Бледнели на небе светила,
И дюны шли
И день и ночь дорогой вдоль морей,
Которая, как змей,
Империи и царства охватила;
А если обрывался путь, они
Спешили водрузить, как знамя,
На грудь утесов мирные огни.

Спокойно протекли года,
Но день настал, когда
Искусно и бесстрастно люди сами
Спасительное погасили пламя.

И ненависть, как нож остра,
В любовь исподтишка вонзилась, –
Вкруг маяков засуетилась
Людских раздоров мошкара.

Затмилось гордое свеченье,
Не останавливали на море в ночи
Бессонные друзья-лучи
Тех, кто на гибель шел по зову приключенья,

Горячие и добрые огни,
Свидетели открытий и свершений,
На одинокой страже погребений
Стояли мрачно в эти дни.

О современники мои, как вы уныло жили,
Когда в опасности вас вновь одела мгла
И лишь убитых маяков тела
Опорой вам служили!

Одни глядели молча в дали,
Угрюмо растянувшись на песке,
Потом, в тревоге и тоске,
По лабиринту снов блуждали;

Другие – те, кто был сильней душой, –
Старались терпеливыми руками
Разжечь сверкающее пламя
И ужас разогнать ночной;

203

А третьи, чьи еердца не знали утоленья,
Твердили: «Все равно, мы в путь пойдем,
Затем что жизнь в могуществе своем
Превыше истины и заблужденья».
ЧАСЫ ТВОРЧЕСТВА

Глаза мне закрывает мрак
Рукою смуглой сновиденья,
И вот покой, и вот предчувствие свершенья,
И вот веселый, легкий шаг
Подкравшегося к памяти забвенья.
Вчера опять весь день владел мой дух надменный
Всем существом моим – неведомой вселенной –
И чувствами схватить я мог
Желаний огненный пучок
И пред собой как шпагу, как угрозу
Нести его в слепящем свете.

На берегах – весна в расцвете,
И, яркая, похожа мысль на розу,
Она растет, и разум ширью пьян, Как океан.

С высоких, неприступных гор
В долинный золотой простор
Загадки мироздания спустились
И человеческой пытливости открылись.
Как молнией, все озарилось вдруг,
И только страшно, что из рук
Добыча разума уйдет пугливо.

Жизнь простирается широко, горделиво,
По ней надежда мчит во весь опор,
И воля человека в общий хор
Сливается с желаньями вселенной.
Могущества источник сокровенный
Рождается в душе. Спешишь вперед идти,

204

И кажется преграда на пути
Лишь камнем, чтоб на нем точить и править силы.
И юной гордости тугие жилы
Вздувает плодоносный сок,
И жизнь, взойдя спокойно на порог,
К уверенности спящей входит в гости.
Кровь, нервы, мышцы, кости
Тем тайным трепетом напоены,
Которым воздух и лучи полны.
Себя в пространстве легким ощущаешь
И счастья в сердце не вмещаешь.
Все постижимо – принцип, связь, закон;
В душе любовь, и разум опьянен
Идей всесильным хмелем.

Часы, овеянные маем и апрелем!
Вы сердцу смелому, вы зрелому уму
Восторги, что ни год, дарите, – –
Часы завоеваний и открытий,
Часы, свергающие тьму!
Вас память прославляет, воспевает
Сейчас, когда мне мрак беззвучно закрывает
Рукою смуглой сновиденья
Глаза, зажженные огнем свершенья.

НЕВОЗМОЖНОЕ

Пусть невозможного в стремительной погоне
Достичь ты хочешь, человек, –
Не бойся, что замедлят бег
Дерзанья золотые кони!
Твой ум уклончивый ведет тебя в обход,
Ища проторенных тропинок,
Но ты вступи с ним в поединок:
Дать радость может только взлет!

Кто вздумал отдохнуть, пройдя лишь полдороги, –
Ему ли одолеть подъем?
Жить – значит жечь себя огнем
Борьбы, исканий и тревоги.

205

Что виделось вчера как цель глазам твоим, –
Для завтрашнего дня – оковы;
Мысль – только пища мыслей новых,
Но голод их неутолим.
Так поднимайся вверх! Ищи! Сражайся! Веруй!
Отринь все то, чего достиг:
Ведь никогда застывший миг
Не станет будущего мерой.

Что мудрость прошлая, что опыт и расчет
С их трезвой, взвешенной победой? Нет!
Счастье жгучее изведай
Мечты, несущейся вперед!

Ты должен превзойти себя в своих порывах,
Быть удивлением своим;
Ты должен быть неутомим
В своих желаньях прозорливых.

Пускай же каменист и неприступно крут
Твой путь за истиной в погоне:
Дерзанья золотые кони
В грядущее тебя взнесут!

УТРО

С утра привычными дорогами-путями,
Через сады, леса, поля,
Иду беспечен, весел я,
Овеян ветрами, одет в рассвета пламя.
Иду бог весть куда. Иду – и жизни рад.
Как в праздник, грудь полна отрады...
Что мне законы и преграды,
Когда под каблуком булыжники звенят?

Иду и горд: люблю и воздух я и землю!
Безумный, безграничный, я
Всю необъятность бытия,
Весь первобытный хмель всем существом приемлю.

206

Как были в древности шаги богов легки!
Я жадно зарываюсь в травы
И там, где гуще тень дубравы,
Цветов горящие целую лепестки.
Меня манит река рукой своей студеной.
Даю я телу отдохнуть,
Потом опять пускаюсь в путь
Тропинками лесов, жуя листок зеленый.

Все то, чем в жизни я до этих пор дышал,
Все не живым, а мертвым было.
Нам книги вырыли могилы,
И не один мудрец был увлечен в провал.

Не может быть, чтоб все вчера существовало
И чтобы в ярком свете дня
Уж кто-то видел до меня
Багряный блеск плодов и роз румянец алый!

Сквозь океан ветвей как будто в первый раз
Прорвался ветер, багровея...
Я, смертный, времени сильнее:
Все ново вкруг меня, все юно в этот час.

Люблю свои глаза, кровь, мышцы, руки, тело
И гриву светлую свою,
И жадной грудью воздух пью,
И становлюсь сильней, впивая космос целый.

Вперед! Поляна, лес, крутой оврага склон...
И я, смеясь, крича и плача,
Себя в восторге щедром трачу,
Иду и сам собой, безумец, опьянен.

ВПЕРЕД

Раскрыв окно свое ночное,
Не в силах дрожи нервов превозмочь,
Впиваю я горячечной душою
Гул поездов, врывающихся в ночь.
207

Мелькают, как пожар, их огненные пасти,
Скрежещет по мостам железо их колес...
Так кратер истекает лавой страсти,
Так з бездну рушится утес.
Я весь еще дрожу от грохота и света,
А поезда, летя в провалы тайн ночных,
Грозой своих колес уж пробуждают где-то
Молчанье, спящее в вокзалах золотых.

Но в мускулах моих чудесным отраженьем
Все отзывается, все вновь живет,
И нервы шлют в мой мозг, мгновенье за мгновеньем,
Бегущих поездов грохочущий полет,

Несут с собою хмель, несут с собой тревогу
И страсть во всей ее бунтарской широте,
И эта быстрота – лишь новая дорога
Все к той же издавна знакомой красоте.

О, трепет всех существ! О, голоса земные!
Их воспринять в себя и воплотить их зов,
Быть отголоском вод, и вихрей, и лесов,
Материков и грозовой стихии!

Стремиться, чтоб в мозгу затрепетал весь мир,
Сгустить трепещущий эфир
В ряд огневых изображений!
Любить ту молнию, и тот огонь, и гром,
Который поезда бросают нам в своем
Всепожирающем движенье.

ЗНАНИЕ

О, знанье наших дней, где все переплелось –
Сомненье, страх, расчет, надежда, заблужденье;
Мечи, разящие и сообща, и врозь,
Гармоний и противоречий звенья,
Тупые, острые мечи, – без сожаленья
Меня пронзили вы насквозь.
208

И все же, признаюсь, сильнее
Я наслаждения еще не испытал,
Чем чувствовать в груди жестокий ваш металл.
О, я не стал бы жить, в невежестве коснея!
Кто мыслит – совершает подвиг тот:
Он, свергнув власть богов, в награду обретет
Взгляд, проникающий в любые тени.

О, творчество его в уединенье!
О, продвижение сквозь вековую ложь!
Терпение, чьих зерен пышны всходы!
Раздвинув наших представлений своды,
Он создал мира целого чертеж.

Не перечесть им сделанных открытий:
Законы выведены им,
Чьи, незаметные глазам людским,
Вселенную опутывают нити.

Но доступа еще к той высшей тайне нет,
Которую мирьяды лет
Материя хранит в объятиях железных.

О, эта истина, затерянная в безднах, –
Нас ожидает издавна она!
Так выхватим ее из тесных ножен!
Путь отступления отныне невозможен.
Отыщем слово, что из горных скал
Выводит, наконец, на перевал,
Откуда взору
Широкие откроются просторы.
Горя стремлением одним,
Усилия свои объединим,
Ведомые неутомимой верой,
Проникнем в неизведанные сферы.

О мозг! Всех горестей и радостей исток!
Величия дворец и подземелье пыток!
Сосуд, где бродит, словно винный сок,
Проблем отравленный напиток!.
Ты, торжествующий и скорбный, мной любим.
В часы триумфа или пораженья,

209

В здоровье истины, в недуге заблужденья,
Неколебим,
Ты возвышаешься, как волнолом, – и смело
Смиряешь волей радость и печаль.
Ты, как великие, стремишься вдаль,
А до других тебе – нет дела!
ТЕМ, КТО ОТПЛЫВАЕТ

Меж тем, как, трепетом объятые, – блистая,
Проходят паруса вдали,
За ними, в водяной пыли,
Золотокрылые – ветра несутся стаей.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, – в путь, моряки!

Сияет гордо день, восстав из водной глуби.
Здесь пролегает тот порог,
Откуда вдоль и поперек
Моря безбрежные обрыщет честолюбье.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, – в путь, моряки!

Вот порт. Плывите же вдогонку за мечтою,
В края, где зной извечно лют,
Где обитает смуглый люд,

Мечам отточенным подобный прямотою.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, – в путь, моряки!

На покорение неведомого мира
Валы отправились в поход.
Они под самый небосвод
Уходят лестницей из пены и сапфира.
Пускай, как горы велики,
Встают валы, – в путь, моряки!

Мелькают среди волн плывущие короны...
Чье дерзновенное чело
Внезапно озарят светло
Лучи могущества, что рушит все препоны?
Пускай, как горы велики,
Встают валы, – в путь моряки!

МНОГОЦВЕТНОЕ СИЯНИЕ

МИР

Мир состоит из звезд и из людей.
Там, в высоте,
Спокон веков, таинственно далеких,
Там, в высоте,
В садах небес, роскошных и глубоких,
Там в высоте,
Вкруг солнц, бесчисленных и сходных
С огнистым улеем, там, в высоте,
В сверкании пространств холодных,
Вращаются, впивая дивный свет,
Рои трагических планет.

Неведомо когда,
Как рою пчел, им жизнь дала звезда,
И вот они летят – пылинки мира –
Среди цветов и лоз, в садах эфира;
И каждая из них, свой вечный круг чертя,
Сверкая в тьме ночной, а днем в лучах сокрыта,
Уйдя далёко, вспять бежит своей орбитой
И к солнцу-матери влечется, как дитя.

Там, в белой немоте, есть строй неколебимый
В движенье яростном тех золотых шаров
Вокруг костра огня, вокруг звезды родимой, –

211

В круговращении неистовом миров!
Что за чудовищность бессчетных порождений!
Листва из пламени, кустарник из огней,
Растущий ввысь и ввысь, живущий в вечной смене,
Смерть принимающий, чтоб вновь пылать ясней!
Огни сплетаются и светят разом,
Как бриллианты без конца
На ожерелье вкруг незримого лица,
И кажется земля чуть видимым алмазом,
Скатившимся в веках с небесного лица.
Под цепким холодом, под ветром тяжко влажным
В ней медленно остыл пыл буйного огня;
Там встали цепи гор, вершины леденя;
Там ровный океан взвыл голосом протяжным;
Вот дрогнули леса, глухи и высоки,
От схватки яростной зверей, от их соитий;
Вот буря катастроф, стихийный вихрь событий
Преобразил материки;
Где бились грозные циклоны,
Мысы подставили свои зубцы и склоны;
Чудовищ диких род исчез; за веком век
Слабел размах борьбы – ударов и падений, –
И после тысяч лет безумца и тени
Явился в зеркале вселенной человек!
Явился господином,

Меж всех земных существ единым,
Стоявшим прямо, к небу поднимавшим очи.
Земля, ее и дни и ночи,
Пред ним распростирала круг
С востока к западу и с полночи на юг,
И первые полеты первых мыслей
Из глуби человеческой души
Державной,
Взнесясь в таинственной тиши,
Незримыми гирляндами повисли.

Мысли!
Их яростный порыв, их пламень своенравный,
Их ярость алая, аккорд багряный их!
Как там, на высоте, меж облаков седых,
Горели звезды, так они внизу сверкали;

212

Как новые огни, неслись к безвестной дали,
Всходя на выси гор, на зыбях рек горя,
Бросая новое всемирное убранство
На все моря
И все пространство.
Но чтоб установить и здесь согласный строй,
В их золотом и буйственном смятенье,
Как там, на высоте, да, как и там, вдали,
Священной чередой,
Как солнц небесных повторенье,
Возникли гении меж расами земли.

С сердцами из огня, с устами как из меда,
Они вскрывали суть, глася в среде народа,
И все случайные полеты разных дум,
Как улей, собирал их озаренный ум,
И тяготели к ним приливы и отливы
Исканий пламенных, разгадок горделивых;
И тень прислушалась, впивая их слова;
Дрожь новая прошла по жилам вещества:
Утесы, воды, лес почувствовали нежно,
Как дует ветер с гор иль ветерок прибрежный;
Прибой возжаждал пляск, листок обрел полет,
И скалы дрогнули под поцелуем вод.
Все изменилося до глубины заветной –
Добро, зло, истина, любовь и красота;
Живыми нитями единая мечта
Соединила все в покров души всесветной,
И мир, откуда встал невидимый магнит,
Признал закон миров, что в небесах царит.

Мир состоит из звезд и из людей.

СЛОВО

Мой дух, устав от книжных толкований,
Рванулся в давний мир, где первые впервой,
Восторженно крича, почуяв разум свой,
Вещам дарили тысячи названий/
Они, еще не зная ничего,
Искали русло века своего.

213

Их мысль, отважна и быстра,
Распознавала, как могла,
Источники страданья – зла
И наслаждения – добра.
Они сопоставляли с миром
Нутро души, где свет и тьма –
И это было первым пиром
Новорожденного ума.

Меж миром и душой стирались грани.
При этом жар был так велик,
Что вырывался резкий крик
Из распалившейся гортани.

Застряли в сетке нервов те рывки,
Вздувая грозно мускулы руки;
А крики – золотые стрелы
Души, напрягшейся как лук –
В наплыве жизнетворных мук,
Летели за ее пределы;
И было утреннее слово
Стать мыслью подлинной готово.

Иные ранние слова
Бывали робкими сперва,
Теряясь в пестроте оттенков.
Другие никли в тесноте застенков
Непониманья. Но порою, вдруг,
От почвы к небу, отряхнув испуг,
Опи взмывали.
Они как будто воспевали
Божественное изумленье рук,
Разверстых губ, ушей, ноздрей, очей –
Пред благодатными плодами,
Цветами, водами, ветрами
И золотыми блестками над нами,
Сверкающими в сумраке ночей.

Слова соединенные, слова
Свирепые, чужие, дорогие!
Как медленно вступали вы в права,
Как медленно язык пласты тугие

214

Выталкивал из каменного рта!..
Но все же покидали вы уста,
И человек лепил вас будто глину,
И все привольнее дышал,
И все уверенней свою судьбу решал,
Полузвериную расправив спину.
И жизнь двоилась в яростном уме,
Когда блуждал он, как во тьме,
В блистающем так ярко мире.
А между тем вскипал все шире
И рос алмазною горой,
Рожденный внове,
Мир беспредельный, мир второй,
Возникший в слове.
О, эти ритмы всей вселенной!..
Как зыбкие видения обнять,
Как вее звучанья перенять
Живой, мгновенной,
Кипучей речью,
Несущей силу человечью?!
Их отобрать у океана,
У гор, громов и урагана,
У нежных девичьих шагов,
У совести, томящей так жеетоко,
У разума, первоистока
Земных богов?!
Схватить немую бесконечность
И удержать ее, как бы назло врагу,
В одном-единственном мозгу
Даря ей выешую, иную вечность?!

О, сколько тысяч лет ушло с тех пор!
И сколько королей, народов и племен
Встречалось на путях морей, равнин и гор,
Взрывая речью тишину времен!..
Творила исполинская толпа,
Порой глупа, порой глуха, порой слепа,
Разноязычный вавилон...
И лишь поэты,
Огнем своей любви прогреты,
К согласью звали под набатный звон.
Живые мысли, звучным шагом

215

Поправ ступени мертвых книг,
Бессмертным наполняют благом
Существованья день и миг.
И снова повелитель слова
В него влагает ясный жест,
И с рифмой заодно живая речь готова
Звучать окрест.

МЫСЛИТЕЛИ

Вокруг земли, несущей все живое,
Сквозь дни, сквозь ночи, сквозь года –
Всегда –
Летит скопленье мыслей грозовое.
Седые великаны-облака
Крутыми этажами громоздятся,
Которые, казалось бы, годятся
Стоять века...
Но вновь и вновь они клубятся
При вздохе ветерка.
Нам ощущение знакомо,
Что вся голубизна,
Вся беспредельность окоема
Их зодчеству тесна.
И взоры тех, кто снизу вечерами
Глядит с надеждою на них,
Всё жаждут в арабесках золотых,
Играющих летучими огнями,
Схватить над бездной темноты
Грядущего пресветлые черты.
Селенья у подножий горных
И города средь пашен и лесов
Объемлет вечный гул упорных
И ясных голосов.
Они на кровлях и фронтонах,
Они под складками знамен,
В глубинах памяти бездонных
И на устах времен.

Мыслитель, дерзновенный гений,
Свой лоб несущий средь огня и льда,

216

Идеи многих поколений
В гармонию приводит иногда.
Но размывает ветер новый
Громады мраморно-свинцовой
Величественный силуэт –
И нет ее, как прежних нет.
О ярость мудрецов! О цели,
Которые на сотнях языков
Потоку жизни подчинять умели
Разгул небесный мыслей-облаков!
И жизнь влекла их под крутые своды
Незыблемых систем,
Лишить божественной свободы
Бессильна вместе с тем.

И вот в стенах ажурных павильонов,
Среди когорт
Изящных труб и блещущих реторт
Вершится поиск фактов и законов.
Материя разъятая дрожит,
Исследована каждая пылинка –
И тайна, в результате поединка,
Теперь уму принадлежит.
И вот еще: на выси ледяной,
При помощи огромного кристалла,
Краса и суть картины неземной
Земному взору, наконец, предстала.
Пусть, рассекая темноту,
Глядят миры сквозь пустоту,
Но эта первозданная гордыня
Божественно сверкающих небес
Обуздана. Теперь имеет вес
Лишь алгебры надежная твердыня.
И вот еще: на мраморном столе
Лежит мертвец в угрюмом зале морга.
Над ним анатом, с думой на челе
И ощущением восторга,
Склоняется. Прослеживает он
Пути любого нерва и сосуда
В мозгу и сердце – чтоб извлечь оттуда
Сокровища для завтрашних времен.

217

Идет по ступеням науки
Мыслителей высокий путь,
Мозолящих в экспериментах руки,
Отдавших голову и грудь
Единой страсти постиженья
Земного и небесного движенья.
Картезий, Лейбниц, Гегель, Кант, Спиноза,
Вы, в ком срастились логика и греза,
Чей мощный мозг был так вооружен
Для схватки с миром, о, скажите,
Какими был бы он сетями окружен,
Тисками сжат – коль вы, кто дорожите
Его единством, обрели бы власть
Гнуть ради целого любую часть?!
Вы насаждали постоянство
Концепций неподвижных, как скала,
Там, наверху, где облачная мгла
Переполняет синее пространство.
Все было предусмотренным, но вдруг
Все рушилось вокруг.
Весь горизонт клубился от сплетений
Каких-то новых ясностей и теней.
Просветы новые взрезали муть,
И каждый был как новый путь
К иному синтезу, иному обобщенью,
Могучей думы воплощеныо.
Потоки воздуха взносились к небесам,
К великолепью солнца,
Ломившегося в синие оконца,
Всесильного к двенадцати часам –
И разлетались белые громады,
Остались единицы от армады,
Казались одинокими они
В слепящем блеске и в тени,
До дня очередного появленья
Колоссов отвлеченного мышленья.

И снова громоздятся облака,
И ветра торопливая рука
Их снова разрушает своевольно.
Мы ими восхищаемся невольно,
Когда глядим на них издалека.

218

Но их творцы пытались – и не раз –
Оправить вечность, как алмаз,
В металл всемирной, абсолютной,
Недвижной истины, в надежде смутной
Решить всё разом. Дерзкая мечта
Была напрасной. – Разве солнце может
Не плавить лед и ждать, пока стреножит
Его разбег слепая мерзлота!
ХВАЛА ЧЕЛОВЕЧЕСКОМУ ТЕЛУ

В сиянье царственном, что в заросли густой
Вонзает в сердце тьмы своих лучей иголки,
О девы, чьи тела сверкают наготой,
Бы – мира светлого прекрасные осколки.
Когда идете вы вдоль буксов золотых,
Согласно, весело переплетясь телами,
Ваш хоровод похож на ряд шпалер живых,
Чьи ветви гибкие отягчены плодами.

Когда в величии полуденных зыбей
Вдруг остановится одна из вас, то мнится:
Взнесен блестящий тирс из плоти и лучей,
Где пламенная гроздь ее волос клубится.
Когда, усталые, вы дремлете в тепле,
Во всем похожи вы на стаю барок, полных
Богатой жатвою, которую во мгле
Незримо пруд собрал на берегах безмолвных.

И каждый ваш порыв и жест в тени дерев,
И пляски легкие, взметая роз потоки,
В себе несут миров ритмический напев
И всех вещей и дней живительные соки.

Ваш беломраморный, тончайший ваш костяк –
Как благородный взлет архитектуры стройной;
Душа из пламени и золота – маяк
Природы девственной, и сложной и спокойной.

Вы, с вашей нежностью и тишью без конца, –
Прекрасный сад, куда не досягают грозы;

219

Рассадник летних роз – горящие сердца,
И рдяные уста – бесчисленные розы.
Поймите же себя, величьте власть чудес!
Коль вы хотите знать, где пребывает ясность,
Уверуйте, что блеск и золото небес
Под вашим светлым лбом хранит тепло и страстность.

Весь мир сиянием и пламенем покрыт;
Как искры диадем, играющих камнями,
Все излучает свет, сверкает и горит,
И кажется, что мир наполнен только вами.

ВО СЛАВУ ВЕТРА

Ты, убегающий вперед
По всем путям земли огромной,
Ты, непреклонный, ты, бездомный,
Куда твой дух тебя влечет?

Люблю я воздух, ветр, пространство,
Иду, куда – не знаю сам;
Как ветр, свистящий по лесам,
Несет меня непостоянство.

Под солнцем ветер раскален,
Но в комнате прохладен он;
Смотри: перстами рук багряных
Лаская целый небосклон,
Он травы клонит на полянах.

Юг, север, запад и восток,
Как мяч, руками огневыми
Иль кулаками ледяными
Бросают вдаль воздушный ток.

Он был в Неаполе, а после был в Мессине;
Он жестом божества зажег верхи валов;
Изрезав, положил пески в немой пустыне
Узором белым вкруг зеленых островов;
Истомен вздох его, дыханье слабо; с видом
Смущенным перед ним трава дрожит чуть-чуть;

220

А он меж тем, летя, коснулся к пирамидам
И сфинксу древнему бросал песок на грудь.
Но дни меняются, и ветр летит поляной,
В одежде из дождя, в лохмотьях из тумана,
Вот он приходит к нам из стран безвестной мглы,
С Британских островов, с холодных скал Джерсея,
Где тонут в небесах созвездия, бледнея,
Где белым инеем сверкают скал углы.
То – ветр без радости и без лучей; он стонет,
Но океану он блуждает, как слепой;
Но лишь коснется он скалы иль камень тронет,
Подъемлет бездна грозный вой.

Когда весна поля к воскресшей воле будит,
Зеленую траву ветр беспощадно студит.

Вот он приходит к нам оттуда, где в Москву
Глядится древний Кремль и золотые главы,
Бросая в небеса багряный отблеск славы;
Где ветр, озлобленный и дикий, наяву
Вонзает зубы в степь; летит с полей Украины
В Германию и рвет кустарники, крича
Медяным голосом, чтоб после, словно тайны,
Легенды повторять, тде льется Рейн, журча...

Ветр, тот же ветр, зимой, в сияющие ночи,
И даль и небеса белит и жгуче точит.

Он с полюса пришел, где к леднику ледник
Дворцы молчания возвел на белом снеге;
Спокойный, дерзостный, упорствуя в разбеге,
Как острие копья он заостряет пик;
Овеяв хмурый Зунд, коснулся он Урала,
Во фьордах пробежал, к Исландии проплыл,
И над безбрежностью седых морей устало
Он перья снежные отряхивает с крыл.

Откуда б ветер ни пришел,
Он, возвращаясь из блужданий
По степи, лесу иль поляне,
Весь – блеск, здоровье, произвол.
Он землю целовал губами золотыми
Везде,

221

Над радостями был людскими
И был с людьми в беде.
Надежды, гордость, страсть, все, что бессмертно в мире,
Что жажда вечная во глуби душ зажгла,
Всё раздували в нас его четыре
Крыла!
В нем словно сердце есть, великое, святое,
Что бьется, плачет, буйствует, дрожит,
Он отдает его и в холоде и в зное,
И там, где счастье ждет, и там, где скорбь грозит.

О ветр! Тебя люблю, дивлюсь тебе, с волненьем
Тебя пою,
И твой текучий хмель, живучий, с умиленьем
До дна я пью.
Он существо мое величит, он, который,
Пред тем как проскользнуть сквозь легкие и поры
В меня и пламенем взыграть в моей крови, –
То грубо-сильно, то глубоко-нежно,
Безбрежно
Мир обнимал объятием любви.

РАДОСТЬ

О, щедрость этих дней – родящей почвы сила
И запахи полей, объятых тишиной!
Спокойный городок захлестнут их волной,
И к радости рывок душа моя свершила.
Спасибо вам, глаза, тебе спасибо, грудь,
Что немощи слеза не запретит вдохнуть
И благодатный бриз, и ярость урагана,
И огненную синь, и нежные лучи
Звезды, глядящей вниз, на спящие в ночи
Громады гор, пустынь, лесов и океана!
Благодарю тебя, моя земная плоть,
За то, что ты пока проворна и упряма,
За то, что, жизнь любя, ты держишься так прямо
И можешь старика во мне перебороть!

222

О, долгий праздник утр спокойных и прекрасных:
Вся свежесть росных лиц новорождённых роз,
И сад, который мудр, поскольку он возрос
Для этих белых птиц, для этих мыслей ясных!
Люблю я гул толпы и улиц зеркала.
Люблю извив тропы, которою пришла
Несущая мою судьбу в ладонях милых;
Люблю я вас, поля, где хлеб еще не сжат;
Люблю тебя, земля, где пращуры лежат
В своем родном краю, в своих простых могилах!

Да, я живу во всем, – в болотах и лесах,
На берегу, на дне, в стремительных созданьях,
Пронзивших водоем, скользящих в небесах...
И все живет во мне, в моих воспоминаньях.

Я беспределен в том, что ширится вокруг, –
В пространстве золотом, где слиты лес и луг;
И я горжусь тобой, могучей жизни древо,
Где узловой наплыв на треснувшей коре –
Мой волевой порыв на утренней заре,
Не сломленный судьбой в ночи труда и гнева.

Как поцелуй огня – на лбу в струях волос
Коснувшийся меня душистый пламень роз.
Я на ветру продрог, но в стонах наслажденья
Вибрирует моя смятевная душа.
На лоне бытия, размножиться спеша,
Я сердцем изнемог и жду освобожденья,

И тело в этот миг само себя сожгло,
И в оперенье книг растет мое крыло,
Порою вознося в такую беспредельность,
Где множественность вся, преображаясь в цельность,
Распахивает мир так щедро предо мной,
Что я не наг, не сир в бездомности земной.

Мужайся, человек, не сетуй никогда,
Не жалуйся вовек на трудные года!
Ведь ты вкусил плода чудеснейшего сладость –
И, вечностью горда, душа впивает радость,
Огромную, как свет, который к берегам

223

Неведомым летит. Сумел ты, взлет орлиный
Направив против бед, в какой-то миг единый
Себя взнести в зенит и приравнять к богам.
ДАЛЕКО ЗА ВОКЗАЛАМИ, ВЕЧЕРОМ

Все тонет в сумерках, закатом обагренных,
И только, словно ножницы, в ночи
Сверкают, темноту взрезая на перронах –
От фонаря до фонаря – лучи.
Как раззолоченная рака, изукрашен
Вокзал – весь в ярких отблесках стекла.
Повисли хлопья копоти и мгла
На крышах и на шпилях башен.

По подъездным путям, в_ пыли, в дыму,
Ползут вагоны похоронным цугом.
Гробы зловещие, толкаясь, друг за другом
Они скрываются в густеющую тьму.

А вслед им тянется рука в прощальной ласке,
Взлетает над толпой надрывный чей-то крик...
То постоит недолго паровик,
То снова мчится – в грохоте и лязге.

Его вбирают, с ужасом в груди,
То рощи дикие, то пашни, то долины.
Вот позади тоннель – и путь окончен длинный;
Все море распахнулось впереди.

Здесь, по волнам, сияя в позолоте,
Проходят бриги утренней порой.
Их флаги пестрые – в стремительном полете,
И рею каждую – усеял птичий рой.

Диковинно изогнуты их кили.
Рули шафрановы и рыжи кливера.
Прочны канаты их – тугая жила к жиле;
Высоким мачтам не страшны ветра.

224



Верхарн. «Зори»

Матросы из краев неведомых и древних
Поют на палубе. Так нежен их напев,
Движенья так усталы. На форштевнях
Драконы раскрывают грозный зев.
Мечты идут войною против буден...
А волны в гавани свершают свой побег
Вдоль старых, тихо зыблемых посудин
В страну, где пылкости не остужает снег.

И вдруг – забыто все: отгрохотали
Вагоны, и замолк вокзальный гул.
Полны неистовства, нас призывают дали,
И мир все двери настежь распахнул.

СМЕРТЬ

– Душа печальная моя,
Откуда, об руку с луною,
Пришла ты говорить со мною,
Последней правды не тая?
– Оттуда я, где огнекрылы
Дворцы зари, где ночь светла.
Смотри: я розы принесла
Для завтрашней твоей могилы.

– Душа бессмертная моя,
Ты знаешь: одержим я страхом
Однажды стать холодным прахом,
Уйти во мрак небытия.

– Но ты боишься только света,
Боишься вечной высоты,
Где жизнь и смерть свои цветы
Сплетают на челе поэта.

– Скажи, прекрасная моя:
Ты видишь время, призрак черный,
С косой в руке над этой сорной
Травой, которой стану я?

Верхарн, Метерлинк

225

– Не бойся жалких привидений.
Не нам с тобой во тьме лежать.
В пространстве время удержать
Способен плодоносный гений!
ДЕРЕВО

Среди полей,
Вздымаясь царственно громадой одинокой,
В дни ласковой весны и в дни зимы жестокой,
С жарой и холодом равно ведя борьбу,
Оно всегда полно стремлением единым:
Навязывать свою державную судьбу
Равнинам.
Уж сколько раз, пока над ним текут века,
Зарею новою сменялся день вчерашний;
Всё те же стелются вокруг луга и пашни.
Давно ушедшие во тьму небытия
Исчезнувшие поколенья
Следили, как его сучков рождались звенья,
Коры сплеталась чешуя.
Крестьяне видели в его спокойной силе
Оплот своих трудов; в тени его ветвей
Полдневный отдых свой обычно проводили,
И дети их под ним нередко находили
Приют любви своей.

В деревне по нему любой из стариков
Предскажет – будет дождь иль ясная погода:
Оно посвящено и в замыслы ветров,
И в откровения восхода.
Извечную печаль тоскующих полей
Оно хранит в своей тяжелой древесине,
Но лишь снега растают на равнине
И сок в его стволе задвижется быстрей, –
Мильоном пробужденных клеток,
Губами почек и руками веток,
Всем существом своим в грядущее оно
Устремлено.

Из солнечных лучей, из струй весенних ливней
Оно плетет листвы живые кружева.

226

К покорным небесам все выше, все призывней
Вздымается его могучая глава;
Его настойчивые пористые корни
День ото дня жадней, год от году упорней,
Всё ненасытнее из почвы сок сосут,
Верша таинственный и исступленный труд.
Но, чтоб в могуществе державном утвердиться,
В какой свирепый бой
Оно должно вступить с суровою зимой,
Как с ураганами отчаянно сразиться!
Повсюду ненависть, и ярость, и вражда;
Метели севера и град востока
Обрушиваются, казня его жестоко;
Опилки инея, иголки льда
Вонзаются в его кору глубоко,
Но никогда,
Ни на мгновенье
Не прекращает дерево труда,
Идя путем упорства и терпенья
К поре прекрасного весеннего цветенья.

И в октябре, когда в его листах блистало
Густое золото и пурпур гордый рдел,
Придя издалека, как пилигрим усталый,
Светло и радостно я на него глядел.
Оно своей листвы торжественное пламя
Вздымало заревом огромным в небеса;
Казалось, что оно живыми существами
Населено и в нем слышны их голоса.
И я ласкал его своим влюбленным взглядом,
Завидя, как оно трепещет на ветру,
Я подходил к нему и становился рядом
И гладил пальцами шершавую кору.
Я грудью припадал к его стволу, и грубо,
Со страстью, с жадностью его я обнимал
И прижимал к нему пылающие губы,
И дивный ритм его мне в сердце проникал.
Так я сливался с ним душой своей и телом,
Был как бы ветвь его среди других ветвей,
Примером вдохновлен блистательным и смелым,
Я жизнь все преданней любил и горячей;
Я твердость черпал в нем, и мощь, и постоянство,

227

Былую легкость мышц я ощущал в себе,
И был способен сжать в своих руках пространство,
И не боялся вновь противостать судьбе.
И восклицал я: «Сила – это благо.
Благословенны мощь, и стойкость, и отвага!
Пусть человечество их изберет как стяг:
Сметет преграды грозный их кулак
И нам откроет путь к земле обетованной».
И жарко целовал я узловатый ствол...
Когда же небосвод закатом алым цвел
И вечер на поля сходил благоуханный,
Я, светлым, радостным безумием объят,
Стремительно шагал, куда глаза глядят.
ЗАВОЕВАНИЕ

Земля дрожит раскатом поездов,
Кипят моря под носом пароходов;
На запад, на восток, на север и на юг
Они бегут,
Пронзительны и яростны,
Зарю, и ночь, и вечер разрывая
Свистками и сигналами.
Их дымы стелются клубами средь туманов
Безмерных городов;
Пустыни, отмели и воды океанов
Грохочут гулами осей и ободов;
Глухое, жаркое, прерывное дыханье
Моторов взмыленных и паровых котлов
До самых недр глубинных потрясает Землю.
Усилья мускулов и фейерверк ума,
Работа рук и взлеты мыслей дерзких
Запутались в петлях огромной паутины,
Сплетенной огненным стремленьем поездов
И кораблей сквозь пенное пространство.
Здесь станция из стали и стекла –
Там города из пламени и теней;
Здесь гавани борьбы и сновидений,
Мосты и молы, уголь, дымы, мгла –
Там маяки, вертясь над морем бурным.

228

Пронзают ночь, указывая мель;
Здесь Гамбург, Киль,
Антверпеп и Марсель – А там
Нью-Йорк с Калькуттой и Мельбурном.
О, этих кораблей огромный караван!
О, груз плодов и кож для неизвестных целей,
Идущий сквозь моря самумов и метелей,
Сквозь раскаленный штиль и гневный ураган!
Леса, лежащие на дне глубоких трюмов,
И недра гор на спинах поездов,
И мраморы всех пятен и цветов,
Как яды темные запекшиеся руды,
Бочонки и тюки, товаров пестрых груды
И надписи: Кап, Сахалин, Цейлон.
А возле них, кипя со всех сторон,
Взмывает, и бурлит, и бьется в исступленье
Вся ярость золота!.. Палящее виденье!
О, золото! Кровь беспощадной вседвижущей силы.
Дивное, злое, преступное, жуткое золото!
Золото тронов и гетто, золото скиний,
Золото банков-пещер, подземное золото,
Там оно грезит во тьме, прежде чем кинуться
Вдоль по водам океанов, изрыскать все земли,
Жечь, питать, разорять, возносить и мятежйть
Сердце толпы, – неиссчетное, страстное, красное.

Некогда золото было богам посвященным,
Пламенным духом, рождавшим их молнии.
Храмы их поднимались из праха, нагие и белые,
Золото крыш отражало собою их небо.
Золото сказкою стало в эпоху русых героев:
Зигфрид подходит к нему сквозь морские закаты,
Видит во тьме ореолы мерцающей глыбы,
Солнцем лежащей на дне зеленого Рейна.

Ныне же золото дышит в самом человеке,
В цепкой вере его и в жестоком законе,
Бродит отсветом бледным в страстях его и безумье,
Сердце его разъедает, гноит его душу,
Тусклым бельмом застилает божественный взор.
Если же вдруг разражается паника – золото
Жжет, пепелит и кровавит, как войны, как мор,
Рушит безмерные грезы ударами молота.

229

Все же
Золото раз навсегда в человеке вздыбило
Волю к завоеванью безмерного.
О, ослепительный блеск победителя-духа!
Нити металла – носители быстрого слова –
Сквозь сумасшедшие ветры, сквозь сумасшедшее море
Тянут звенящие нервы одного сумасшедшего мозга.
Все повинуется некоему новому строю.
Кузня, в которой чеканят идеи, – Европа.
Расы древних культур, расчлененные силы,
Общие судьбы свои вы вяжете вместе с тех пор,
Как золото жалит ваш мозг общим желаньем!
Гавани, молы, покрытые дегтем и варом,
Черные склады, кипящие штольни, гудящие домны,
Ваша работа вяжет всё уже узлы паутины
С тех пор, как золото здесь, на земле,
Победило золото неба!
Золото жизни иль золото смерти – страстное золото
Азию тянет петлей, проливается в Африку;
Золото – скиптр океанов, бродячее золото,
С полюсов белых срывается к рыжим экваторам.
Золото блещет в победах, в разгромах мерцает,
Золото кружится в звездных орбитах веков,
Золото властно ведет в державно намеченных планах
Мачты своих кораблей, рельсы своих поездов
Вдоль но пустыням земли, вдоль по водам океанов...
ЖИЗНЬ

Залюбоваться всей вселенской суматохой,
Чтоб творчески взорлить над тщетной суетой,
Над всеми корчами бескрылости пустой;
Стать вровень с временем, с трагической эпохой,
Вином реальности суметь упиться всласть,
Чтоб в сердце – власть огня, в мозгу – похмелья власть!

О, ясность мудрая отборных крупных злаков!
О, пламень, избранный из тысячи огней, –
Нет обольстительней его и холодней! О, мужество!
Всегда твой жребий одинаков:

230

Твой путь высок и крут, а встреча далека,
И гордость светлая разит верней клинка!
Сметать препятствия, смелее с каждым разом,
И, шествуя вперед, уверенность храня,
По тропам времени и перепутьям дня,
Знать, что с тобой твои терпенье, воля, разум,
И, стало быть, в простом величии своем,
Ты сам становишься сильнее с каждым днем!

Любить, но не себя. Любить друзей, в которых
Твои достоинства. Друзья всегда с тобой:
За ту же будущность они вступают в бой
И мыслят так, как ты. И каждый сердца шорох
У них, как у тебя, и каждый сердца звук,
И тот же перечень тревог и черных мук!
В них упоение все той же вечной сечей,
В них отсвет трепетный чудовищных атак
И гневных приступов. В них звездный зодиак,
И человечья боль, и подвиг человечий;
Так сердцем доблестным благой закон прими,
Что правит звездами, мирами и людьми!.

ИДЕИ

Незримо царствуя в сознании людей
Над спесью городов, над грозной их судьбиной,
Превыше горестей и радости невинной,
Парит летучий рой живительных идей.
Светильнику небес был разум равносилен
Уже в начале дней, когда, освободясь,
Летуньи светлые вспорхнули в синь и в ясь
Из лабиринта золотых извилин;
Их крылья широко простерты в небесах,
В них сонм людских надежд и весь наш смутный страх,
В них нашп радости и наши упованья,
И наших всеблагих заветов толкованья!

Они у нас в сердцах, они у нас в мозгу,
В них Вещь и Человек, Предмет и Человечность;
Сквозь веки их глядит седая бесконечность,
Седых безгранностей провидя мелюзгу.

231

Вот так они парят в материи безмерной,
Окольцевав огнем разбег земных дорог,
Купаясь в ясности предвечно-беспримерной.
Так человек, узрев их золотой чертог,
Так сам создавший их, пленясь красой безмерной,
Внезапно захмелел и молвил: «Это бог!»

Чем большей точности со временем достичь
Сумеют мудрецы; чем пламенней их души
Воспрянут; чем скорей во тьму предвечной чуши
Ученые метнут слепящих молний бич;
Чем больше озарят они голов людских,
Чтоб жадный к мудрости – во всем ее достиг, –
Чем ревностней они, в соперничестве здравом,
Под ветхой синевой рванутся к новым славам,
Тем беспредельнее, красивей и пышней
Распустится в веках цветок живых идей!

 

ДЕРЖАВНЫЕ РИТМЫ

ГЕРАКЛ

Что совершить еще для умноженья славы?
Увы! Уж сколько лет
Он утомлял закат и утомлял рассвет.
Увы! Уж сколько лет
Он утомлял моря, болота и дубравы
И хмурые хребты в морщинах лавы!
Как долго он терзал и ужасал весь свет
Громами подвигов, грозою величавой
Своих побед!

Хотя былой огонь пылал в груди Геракла,
Порою думал он, что мощь его иссякла;
Герои юные, покамест он старел,
Успели совершить так много славных дел.

И пусть он по земле еще шагал широко, –
Шаги его уже звучали одиноко.

Шар солнца поднялся к зениту над горой
И опустился вновь, и дали потускнели, –
И Эта целый день смотрела, как герой
Блуждал без цели.

Средь множества дорог свой путь определив,
Он колебался;
Он шел вперед и снова возвращался,

233

Настороженностью сменяя свой порыв;
В смятенье
Он видел пред собой путей переплетенье.
Вдруг охватил его слепой и ярый гнев,
И в пальцы рук его вселилось нетерпенье.
Того, что делает, осмыслить не успев,
Он к лесу бросился, расталкивая скалы;
Рыча, как дикий зверь, в неистовстве борьбы,
Он начал вырывать с корнями, как бывало,
Дубы.
Когда же гнев остыл и прояснился разум,
Как в блеске молнии ему предстала разом
Вся жизнь прошедшая, весь путь его судьбы,
И детства грозного могучие забавы,
Когда в пылу игры он истреблял дубравы.
И мышцы мощные отяжелели вдруг,
Меж тем как всё вокруг,
Казалось, с явною насмешкою кричало,
Что возвратился он, замкнув огромный круг,
В свое начало.

Горячий пот стыда покрыл его чело;
Но все же дикое и глупое упорство
Превозмогло:
Он тяжело,
Себе назло,
С природой продолжать решил единоборство.
И в сумерках, когда последний солнца луч,
Прощаясь, покидал последнюю вершину,
Геракл безумствовал, неистов и могуч,
И грузные стволы, покорны исполину,
Катились, грохоча, подпрыгивая, с круч
В долину.

Громадой страшною кровоточащих тел
Деревья мертвые заполнили равнину.
Геракл растерянно и сумрачно смотрел
На мечущихся птиц, что оглашали воздух
Стенаньями о разоренных гнездах.

И наступил тот час, когда ночная мгла
Величие своих глубин в луне и звездах

234

Зажгла.
Увы, Гераклу ночь с собой не принесла
Успокоенья;
Был смутным взор его, бесцельными – движенья.
Вдруг зависть к небесам в безумный мозг вошла
И породила в нем безумную причуду:
Поджечь всю эту груду
Стволов, корней, ветвей, листвы, коры,
Чтоб зарево костра оповестило
Далекие миры,
Что сотворил Геракл здесь, на земле, светило.

И вот,
Стремительно взмывая в небосвод,
Как стая птиц морских над пенными валами,
Затрепетало пламя.
Густеет, ширится тяжелый черный дым,
Стволов окутывая груду;
И ветки тонкие, кора со мхом сухим
Трещат и здесь, и там, и дальше, и повсюду.
Огонь ползет в обход и рвется напрямик,
Он пряди рыжие вздымает, грозно воя;
Внезапно, словно бы шутя, лизнул героя
Огня язык.

Геракл почувствовал ожоги,
Но, побеждая боль, не хочет отступать;
Как в юности, когда он призван был карать,
Он должен задушить врага в его берлоге.
И вот, одним прыжком, сомнения гоня,
Он – в логове огня.
Шаги его легки, во взгляде снова ясность,
Вновь крепок дух его, вновь мысль его остра;
Уже на гребне он гигантского костра,
И не страшит его смертельная опасность.
Когда огонь простер вокруг него крыла,
Он понял, наконец, к чему судьба звала:
Он понял, что в дыму багровом
Еще раз удивит он всю земную твердь
Последним подвигом, завоеваньем новым, –
Осилив смерть.

235

И пел он с вдохновенной силой:
«О ты, ночь звездная, ты, ветер быстрокрылый,
Мгновенье прошлого и будущего час,
Прислушайтесь, остановитесь!
Геракл встречает смерть и воспевает вас.
Всю жизнь я окружен был пламенною славой:
Я гибкость получил от Гидры многоглавой;
В моей крови живет неукротимый гнев,
Которым одарил меня Немейский лев;
Шаги мои звучат в лесах олив и лавров,
Как звонкие прыжки стремительных кентавров;
Пред силою моей, оторопев, поник
Тяжелой головой свирепый Критский бык;
Из глубины лесов привел я за собою
Лань златорогую, настигнутую мною;
Я, сдвинув горы с мест и повернув поток,
Конюшни Авгия один очистить смог;
Подобно молнии, стрела моя блистала,
Разя ужасных птиц на берегах Стимфала;
Я долго странствовал, чтобы прийти туда,
Где страшный Герион растил свои стада;
Была моей рукой одержана победа
Над кровожадными конями Диомеда;
Пока Атлант в саду срывал чудесный плод,
На собственных плечах держал я небосвод;
Мечи воительниц стучали в щит мой звонкий,
Но захватил в бою я пояс Амазонки;
Смирил я Цербера, чудовищного пса,
Заставив стража тьмы взглянуть на небеса».
Внезапно из-под ног Геракла клубы дыма
Взметнулись, и огонь вокруг него взревел,
Но непоколебимо
Стоял герой и пел:
«Прекрасно то, чем я владею:
Сплетенье мускулов моих –
Мышц рук и ног, спины и шеи;
Ритм подвигов бушует в них.
Так много долгих лет с неутолимой жаждой
Трепещущую жизнь впивал я порой каждой,
Что в этот час, когда сгораю я в огне,
Я чувствую, что вся вселенная – во мне:
Я – ураган, и тишь, и ясность, и ненастье;

236

Я знал добро и зло, изведал скорбь и счастье;
Я все впитал в себя, я, как водоворот,
Упорно всасывал поток текущих вод.
Иола кроткая, Мегара, Деянира,
Для вас, трудясь, борясь, я обошел полмира.
И пусть безрадостен и долог был мой путь, –
Я все же не давал судьбе меня согнуть.
И вот теперь, в огне, в час муки и страданья,
Встречаю смерть свою я песнью ликованья.
Я светел, радостен, свободен и велик,
И в этот миг,
Когда на золотом костре я умираю,
Я благодарно возвращаю
Вам, горы и леса, вам, реки и поля,
Крупицу вечности, что мне дала земля».
И вот уже заря над Этой заалела,
Рождался новый день, ночную тьму гоня,
Но гордо реяли полотнища огня,
И песнь торжественно, как гимн сиянью дня,
Гремела.

МИКЕЛАНДЖЕЛО

Когда вошел в Сикстинскую капеллу
Буонарроти, он
Остановился вдруг, как бы насторожен;
Измерил взглядом выгиб свода,
Шагами – расстояние от входа
До алтаря;
Счел силу золотых лучей,
Что в окна бросила закатная заря;
Подумал, как ему взнуздать коней –
Безумных жеребцов труда и созиданья;
Потом ушел до темноты в Кампанью.
И линии долин, и очертанья гор
Игрою контуров его пьянили взор;
Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых
Деревьях, бурею сгибаемых в дугу,
Натуру мощных спин и мышцы торсов голых
И рук, что в небеса подъяты на бегу;

237

И перед ним предстал весь облик человечий –
Покой, движение, желанья, мысли, речи –
В телесных образах стремительных вещей.
Шел в город ночью он в безмолвии полей,
То гордостью, то вновь смятением объятый;
Кбо видения, что встали перед ним,
Текли и реяли – неуловимый дым, –
Бессильные принять недвижный облик статуй.
На следующий день тугая гроздь досад
В нем лопнула, как под звериной лапой
Вдруг лопается виноград;
И он пошел браниться с папой:
«Зачем ему,
Ваятелю, расписывать велели
Известку грубую в капелле,
Что вся погружена во тьму?
Она построена нелепо:
В ярчайший день она темнее склепа!
Какой же прок в том может быть,
Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить?
Где для подмостков он достанет лес достойный:
До купола почти как до небес?»
Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный:
«Я прикажу срубить мой самый лучший лес».

И вышел Анджело и удалился в Рим,
На папу, на весь мир досадою томим,
И чудилось ему, что тень карнизов скрыла
Несчетных недругов, что, чуя торжество,
Глумятся в тишине над сумеречной силой
И над величием художества его;
И бешено неслись в его угрюмой думе
Движенья и прыжки, исполнены безумий.
Когда он вечером прилег, чтобы уснуть, –
Огнем горячечным его пылала грудь;
Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, –
Стрела, которая еще трепещет в ране.
Чтоб растравить тоску, наполнившую дни,
Внимал он горестям и жалобам родни;
Его ужасный мозг весь клокотал пожаром,
Опустошительным, стремительным и ярым.

238

Но чем сильнее он страдал,
Чем больше горечи он в сердце накоплял,
Чем больше ввысь росла препятствий разных груда,
Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда,
Которым должен был зажечься труд его, –
Тем жарче плавился в его душе смятенной
Металл творенья исступленный,
Чей он носил в себе и страх и торжество.
Был майский день, колокола звонили,
Когда в капеллу Анджело вошел, –
И мозг его весь покорён был силе.
Он замыслы свои в пучки и связки сплел:
Тела точеные сплетеньем масс и линий
Пред ним отчетливо обрисовались ныне.
В капелле высились огромные леса, –
И он бы мог по ним взойти на небеса.
Лучи прозрачные под сводами скользили,
Смыкая линии в волнах искристой пыли.
Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням,
Минуя по три в раз, насторожён и прям.
Из-под ресниц его взвивался новый пламень;
Он щупал пальцами и нежно гладил камень,
Что красотой одеть и славою теперь
Он должен был. Потом спустился снова
И наложил тяжелых два засова
На дверь.

И там он заперся на месяцы, на годы,
Свирепо жаждая замкнуть
От глаз людских своей работы путь;
С зарею он входил под роковые своды,
Ногою твердою переступив порог;
Он, как поденщик, выполнял урок;
Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым,
Весь день он занят был своим бессмертным делом.

Уже
Двенадцать парусов он ликами покрыл:
Семь прорицателей и пять сивилл
Вникали в тексты книг, где, как на рубеже,
Пред ними будущее встало,
Как бы литое из металла.

239

Вдоль острого карниза вихри тел
Стремились и летели за предел;
Их золотые спины гибкой лентой
Опутали антаблементы;
Нагие дети ввысь приподняли фронтон;
Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн;
Клубился медный змий в своей пещере серной;
Юдифь алела вся от крови Олоферна;
Скалою Голиаф простер безглавый стан,
И в пытке корчился Аман.
Уверенно, без исправлений,
Без отдыха, и день за днем,
Смыкался полный круг властительных свершений.
На своде голубом
Сверкнуло Бытие.
Там бог воинственный вонзал свое копье
В хаос, клубившийся над миром;
Диск солнца, диск луны, одетые эфиром,
Свои места в просторе голубом
Двойным отметили клеймом;
Егова реял над текучей бездной,
Носимый ветром, блеск вдыхая звездный;
Твердь, море, горы – все казалось там живым
И силой, строгою и мерной, налитым;
Перед создателем восторженная Ева
Стояла, руки вздев, колена преклонив,
И змий, став женщиной, вдоль рокового древа
Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв;
И чувствовал Адам большую руку божью,
Персты его наполнившую дрожью,
Влекущую его к возвышенным делам;
И Каин с Авелем сжигали жертвы там;
И в винограднике под гроздью золотою
Валился наземь Ной, упившийся вином;
И траурный потоп простерся над землею
Огромным водяным крылом.
Гигантский этот труд, что он один свершил,
Его пыланием Егбвы пепелил;
Его могучий ум свершений вынес бремя;
Он бросил на плафон невиданное племя
Существ, бушующих и мощных, как пожар.
Как молния, блистал его жестокий дар;

240

Он Данта братом стал или Савонаролы.
Уста, что создал он, льют не его глаголы;
Зрят не его судьбу глаза, что он зажег;
Но в каждом теле там, в огне любого лика –
И гром и отзвуки его души великой.
Он создал целый мир, такой, какой он смог,
И те, кто чтит душой благоговейно, строго
Великолепие латинских гордых дел, –
В капелле царственной, едва войдя в предел,
Его могучий жест увидят в жесте бога.
Был свежий день: лишь осень началась,
Когда художник понял ясно,
Что кончен труд его, великий и прекрасный,
И что работа удалась.
Хвалы вокруг него раскинулись приливом,
Великолепным и бурливым.
Но папа все свой суд произнести не мог;
Его молчанье было как ожог,
И мастер вновь в себя замкнулся,
В свое мучение старинное вернулся,
И гнев и гордость с их тоской
И подозрений диких рой
Помчали в бешеном полете
Циклон трагический в душе Буонарроти.

ВЛЕЧЕНИЯ

I

В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Любовь их родилась давным-давно.
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, легендою облек И полувоскресил
Воспоминанье о полузабытых –
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.
К возлюбленным пришла беда.
В тот знойный августовский день

241

Он уезжал бог весть куда,
Но знал, что, возвратись
Из тысяч дней
Борений и побед,
Он снова будет с ней,
Что ей он принесет – с душою вдохновенной
И ясностью очей и силой крепких рук –
Круг бесконечности, сомкнувшийся вокруг Вселенной!
Он увидал морей безмерных переливы,
И в дебрях зарослей – заветные заливы;
И как в лесной глуши, обуглен и багрян,
Колдует сонм ветвей над знойным небом бури,
И белых обезьян, проказниц обезьян,
На вервиях ветвей, сплетенных из лазури!
В кораллах островов ему открылась даль,
Воскрылья странных птиц и клювов их эмаль,
И в злате, в пурпуре, в роеньях перламутра,
В миражах дальних гор пред ним вставало утро.
Он брел по влажному нездешнему песку
И погружался вдруг в сладчайшую тоску,
Как будто нет уже ни скорби, ни разлуки,
Как будто по вискам скользят любимой руки,
Которые из той, из отческой земли,
Чрез беспредельность волн в лазоревой пыли,
Отраду и любовь скитальцу принесли!

А там, в Голландии, в стенах, плющом увитых,
Она средь пустошей и палуб деловитых
Одним лишь им жила, и письма берегла...
На этом бархате влюбленные лежали!
(Мореный дуб шкафов, и кресел, и стола,
Подушек вмятины – благой любви скрижали!)
Вот зеркала кристалл – ужель и вправду в нем
Скрещались взоры их, пылавшие огнем?
Так, вплоть до слов любви в резном ларце кургузом,
Все здесь, немотствуя, звучало их союзом!

Порою, под вечер, закатный небосклон
К сквозной ограде льнул, угрюм и утомлен, –
И руки милые, с медлительностью верной,
Касались губ ее, грудей и щек и глаз;

242

Казалось ей, что в них был набожный экстаз,
Благоговейный пыл и зов и зной безмерный!
Какою радостью она цвела, какой
Веселостью цвела! Ни бури, ни печали,
Ни горести – ее ничуть не омрачали,
Затем, что в ней царил волшебный непокой,
Когда она, во мгле свою лелея муку,
Лобзала пылкую и дерзостную руку.
Казалось, что сердца их связаны навек!

В краю угрюмых скал и полноводных рек,
Везде, где он шагал с опасностью бок о бок,
В равнинах и в степях, в трясинах и в чащобах,
И в полночь лунную, под золотом огней,
Ее он чувствовал и думал лишь о ней;
И, заключив ее в своей душе и теле,
Сквозь все препятствия он шел к далекой цели!

II

Но как-то под вечер, в какой-то дивный час,
Он, возвратясь в страну, где рекам счет потерян,
Где каждый клок земли на совесть перемерян,
Где над лачугами – кирпичный акведук,

В столпотворении церквей и водокачек,
Он город увидал, и сердце, будто мячик,
Запрыгало в груди – и обновилось вдруг.

Гранитно-золотым
Навис тот город садом, –
Весь в рокоте глухом,
В крови, в дыму седом;
И раскаленных волн безжалостный содом
Морскою солью льнул к сверкающим фасадам, –
И в комья копоти вонзались, как клинки,
Внезапные свистки,
И от цистерн несло зловоньем керосина,
Но свежестью лесной дышала древесина
У пирсов гавани, где пасмурность болот
Гудками хриплыми будил торговый флот.
Висячих фонарей мерцающий оскал

243

Нежданно озарял весь этот мрак летучий,
Где башня – теменем – сливалась с черной тучей
И крытый рынок в ночь проемами сверкал.
И веера лучей цвели на влаге пенной,
И высился маяк, своим лучом разжав
Туман, чтоб корабли из варварских держав
Сюда держалп курс со всех концов вселенной.
Великим скопищем трагедий и тревог
Тот город-исполин с его срастался телом,
Кичился волею и упованьем смелым
И подводил всему логический итог.
С чудесной ясностью пришелец ощутил
В душе недремлющей прилив блаженных сил, –
Как бы увидел он, вместить пространство силясь,
Что в зеркале души контрасты отразились!
Так, в сердце пестуя грядущую грозу,
Он слился с толпами людскими, там, внизу,
Чтоб повторять потом, с людьми другими вместе,
Их крики и шаги. Быть с ними в каждом жесте.

Как были мускулы его напряжены,
Когда, ему в лицо дыша волшебным жаром,
Всхрапнул локомотив, окутав мятым паром
Могучие свои стальные шатуны!
Вот так в душе его, податливой и кроткой,
Был город утвержден, со всей его походкой,
Со всею поступью горячечных недель,
Со всею ритмикой вибрирующей стали, –
Гигант, прядущий времени кудель!

Ну, а любимая? Увы! В какой печали
Терзалась бедная! Молитву сотворя,
Душа ее рвалась куда-то за моря!
А в сердце тяжкое забвенье и усталость, –
В пустом пространстве грез вдруг сердце заметалось:
Все вещи стали вдруг угрюмей и бедней,
Нахмурился диван, свидетель лучших дней,
Постыдно выцвела обивка милых кресел;
А ветер под вечер в деревьях куролесил,
Угрюмый, сумрачный, жестокий, как палач;
И в сердце властвовал его охрипший плач!

244

Ill

Пока в ее душе, истерзанной тоской,
Сменялись образы печали колдовской,
Он в битву ринулся, и все клинки запели,
Внезапно закалясь, как в огненной купели.
Судьбу в дугу сгибать он волею привык,
Так вихрь с востока гнет податливый тростник;
И молниями гроз над ним цвело крылато
Все озарившее чудовищное злато!
Он стал повелевать, сжигая, как огонь,
Все наважденья бед, препятствий и погонь.
Но, мощью овладев поистине державной,
Он чаровал людей своей улыбкой славной.
Он верил в добрый свет высокого ума
И в то, что движет им История сама.
Искатели его, ведомые гордыней,
Бурили землю там, где вечный лед и иней,
Он знал, что их кирки вопьются в землю впредь
Лишь там, где прячутся от глаз свинец и медь,
Где олово лежит, и серебро, и злато.
...Большие корабли, груженные богато,
Сокровища всех стран, кряхтя, везли ему,
Он именем своим украсил их корму.
Он подчинил их так, как волны не смогли бы.
Случалось, что слова, тяжелые, как глыбы,
Срывались с губ его. В неведомый предел
Под лампой, вечером, не видя, он глядел,
Над письменным столом, на славу поработав
И чуть не опьянясь от всех своих расчетов.
Он подчинил себе винты и якоря,
И мрак пакгаузов, и синие моря,
В безмерном ритме дней взманил он всё на свете –
Экватор, полюса, ночных созвездий сети, –
Он в грудь свою вобрал восторг, и блеск, и зной,
И стужу льдистую в безгранности земной!

IV

Недавние часы затишья и отрады,
Счастливые часы, о, как вы хороши!
Всей силой любящей души
Она его ждала, забыв про все преграды.

245

Но в дальней стороне, несправедлив и строг,
Он зовом любящей жестоко пренебрег;
Пути предвечных сил в его душе скрещались,
Он многое постиг, ликуя и печалясь;
Повиновался он, познав волшебный страх,
Закону, что царит в космических мирах;
В нем счастья времена тускнели, как в старинных
Полотнах: все цвело на фоне золотом,
Но выцвело потом
Очарованье сцен картинных!
О, эта зимняя трагическая ночь, –
Упало зеркальце, где их любовь томилась,
Где, взоры их скрестив, томленье затаилось,
Упало на паркет, упало и разбилось, –
Из пальцев любящей выскальзывая прочь.
И сердце сделалось надгробьем роковым,
Что память озарит светильником живым.
Тускнея, как цветок, как зеркальца осколок,
Она узнала, сколь осенний вечер долог!
А те, которые вернулись в старый свет,
При ней всегда блюли молчания обет.
И ни одна волна в эфирном океане
Не выплеснулась к ней в часы рассветной рани.
Но в синеву пучин впивался нежно вдруг
Взор, хорошеющий от неизбывных мук.
И расцвела любовь с такою силой шалой
В ее больной душе, тенистой, и усталой,
И полной нежности слепой,
Что смерть скользнула к ней незримою тропой;
И зимним вечером, когда белым-бела
Равнина плоская под кровлей снега зыбкой,
Любимого простив с блаженною улыбкой,
Неслышная, она неслышно умерла.

И вот теперь,
В Голландии, чье сердце пронзено
Хитросплетеньем рек кровоточащих,
Близ пустошей, в забвенье уходящих,
Где родилась любовь давным-давно,
Покинутый, нелепый флигелек
Их пережил, – легендою облек
И полувоскресил

246

Воспоминанье о полузабытых, –
В краю, где позолота на бушпритах
Огромных кораблей, едва ль не вросших в ил.
МОЛИТВА

Когда моя душа, почуяв близость битвы,
В грядущее стремит полет –
Во мне растет,
Как в детстве, пламенный, давно забытый пыл,
С каким я некогда твердил
Слова молитвы.
Иные, повзрослев, я бормочу слова,
Но прежняя мелодия жива
И сердце мне волнует неизменно
И в такт его биениям поет,
Когда во мне восторга молот бьет
И я себя люблю самозабвенно.

О, искра, что блестит из глубины времен,
Молитва новая, иной святыне!
Грядущее! Тобой я вдохновлен,
Не бог, а ты владычествуешь ныне.
Ты будешь в людях жить, веселых и простых,
Ты станешь мыслями, глазами, плотью их.

Далекие! Пусть вы в мечтах не таковы,
Какими будете, планеты заселяя,
Не все ль равно мне, если вы
Мой пробудили дух, величьем окрыляя?

Как близки мне ваш трепет, ваш восторг,
О люди дней грядущих,
Потомки тех, чей труд еще не всё исторг
Из недр, так долго ждущих!
Я посвящаю вам, хозяева земли,
Весь жар моей любви, безмерно одинокой.
Пытались погасить его, но не могли
Дни вереницею жестокой.
Я не из тех, кто в прошлое влюблен,
Кто тишиной его дремотной усыплен.

247

Борьба, опасности, что требуют усилья,
Влекут меня... Хочу лететь в зенит,
И не могу себе подрезать крылья,
И неподвижность мертвых мне претит.
Люблю я наших дней глухое беспокойство,
Волнующее веянье идей,
Труды и подвиги, стремления, геройство
Бесстрашных тех людей,
Что пролагают путь, дерзая и творя,
Хотя еще не занялась заря.

В чем радость? Воспарять душою окрыленной
В великие часы, когда гремит прибой
Проклятий и угроз, когда самим собой
Становишься, забыв о вере обыденной.
В чем радость? Отогнать весь рой сомнений прочь.
И в бой не опоздать, и страх свой превозмочь,
Быть храбрым, и любить стремительность порыва,
И молодости слать привет вольнолюбивый.

В чем радость? Подарить властительный свой стих
Народу: он поймет всю горечь строф твоих,
Всю пылкость их поймет и, может быть, прославит.
В яем радость? Смысл вложить в ту цепь страстей людских,
Которая так душит нас и давит,
Затем соединить могучей цепью той
Век нынешний и век грядущий золотой.

В чем радость? Отступать лишь для того в борьбе,
Чтоб силы накопить для схватки новой,
И, зная, что потомкам, не тебе
Достанется венок лавровый
И что не вовремя отважный подвиг твой, –
Все ж ратоборствовать с рутиной и с судьбой,
Грядущего во всем провидеть очертанья.
И, пронеся сквозь страх, отчаянье и тьму,
Хранить, наперекор всему,
Огонь заветный упованья,

И чувствовать в закатный час,
Что у тебя в душе светильник не погас,
И в ней трепещут вновь молитвы,

248

И новой веры в ней рождается порыв,
Все чаянья веков в закон объединив,
Чтоб мир и человек вздохнули после битвы.
КОРАБЛЬ

Мы мирно курс ведем под звездными огнями,
И месяц срезанный плывет над кораблем.
Нагроможденье рей с крутыми парусами
Так четко в зеркале отражено морском!
Ночь вдохновенная, спокойно холодея,
Горит среди пространств, отражена в волне,
И тихо кружится созвездие Персея С Большой
Медведицей в холодной вышине.

А снасти четкие, от фока до бизани,
От носа до кормы, где светит огонек,
Доныне бывшие сплетеньем строгой ткани,
Вдруг превращаются в запутанный клубок.

Но каждый их порыв передается дрожью
Громаде корабля, стремящейся вперед;
Упругая волна, ложась к его подножью,
В широкие моря все паруса несет.

Ночь в чистоте своей еще просторней стала,
Далекий след кормы, змеясь, бежит во тьму,
И слышит человек, стоящий у штурвала,
Как весь корабль, дрожа, покорствует ему.

Он сам качается над смертью и над бездной,
Он дружит с прихотью и ветра и светил;
Их подчинив давно своей руке железной,
Он словно и простор и вечность покорил.

ВСЯ ФЛАНДРИЯ

ШАГИ

В зимний вечер, когда запирались
С пронзительным визгом ставни,
И зажигались В низенькой кухне лампы,
Тогда звенели шаги, звенели шаги,
Вдоль стены, на темной панели – шаги, шаги.
Уже дети в постелях закутались,
Их игры спутались;
И деревня сгустила тени крыш
Под колокольней;
Колокол бросил в мир дольний из ниши
Часы – один – и один – и два.
И страхи, страхи без числа;
Сердца стуки – вечерние звуки.

Воля моя покидала меня:
К ставне прильнув, я слушал томительно,
Как те же шаги, все те же шаги
Уходят вдаль повелительно,
Во мглу и печаль, где не видно ни зги.

Я различал шаги старушки,
Фонарщиков, дельцов

250

И мелкие шажки калечной побирушки
С корзиной мертвых барсуков;
Разносчика газет и продавщицы,
И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
Воздвигшего вблизи распятья дом,
Где золотой орел блестит на легком шпице.
Я знал их все: одним звучала в лад клюка
Часовщика; другим – костыль убогий
Монашенки, в молитвах слишком строгой;
Шаги пономаря, что пьет исподтишка, –
Я различал их все, но остальные чьи же?
Они звенели, шли – бог весть, откуда шли?
Однообразные, как «Отче наш», они звучали ближе,
Или пугливые – то сумасшедшие брели вдали, –

Иль тяжкие шаги, – казалось,
Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
Подошва башмака.
И был их стук печален и угрюм
Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, –
То ветер в мертвый рог трубит издалека.
Из Франции влачили ноги,
Встречались на большой дороге, –
Когда сошлись, куда опять ушли?
И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
В тот мертвый час, когда тревожные шмели
По четырем углам вселенной
Звенели, как шаги.

О, дум их, их забот бесцельные круги!
О, сколько их прошло, мной всё не позабытых!
Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
Когда их шарканий ждала моя тоска,
За ставней запертой, на дне деревни старой? –
Раз вечером, в телеге парой,
Железо, громыхая, провезли
И у реки извозчика убитого нашли;
Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
Убийцу не нашли с тех пор,
Но я... о! чувство мне знакомо,
Когда вдоль стен моих царапался топор.
А вот еще: свой труд дневной кончая,

251

Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
И даму странную однажды увидал, –
Колдунья здесь она, а там – святая, –
Соломой золотой одета, за углом
Исчезла – и вошла на кладбище потом;
А я, в тот самый миг, в припадке,
Услышал, как плаща свернулись складки:
Так землю иногда скребут скребком.
И сердце так стучало,
Что после долго – из глубин
Души – мне смерть кивала.
А тем, – что делать им среди равнин,
Другим шагам, несметным и бесплодным,
Подслушанным на Рождестве холодном,
Влекущимся от Шельды, сквозь леса? –
Сиянье красное кусало небеса.
Одних и тех же мест алкая,
Издавна, издали, в болотах, меж травы,
Они брели, как бродит сила злая.
И вопль их возлетал, как хрип совы.
Могильщик шел с лопатой следом
И хоронил под ярким снегом
Громаду сложенных ветвей
И окровавленных зверей.

Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
Могильщика с лопатой на снегу,
И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
Взметенные в пылающем усталостью мозгу, –
Шаги, услышанные в детстве,
Мучительно пронзившие меня
В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
Когда душа больна и стиснуты колени,
Они бегут, в крови ритмически звеня.

Из теней дальних, далей синих
Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
Земля пьяна от них. Сочти их!
Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
Они, как вести грозной мести, –
С раскатным шорохом, вдали,

252

В ночной тени, верста к версте, они
Протянут тусклые ремни,
И от одной страны, и от одной петли
Замкнется обруч их вдоль всей земли.
О! как впились и плоть прожгли
Шаги, шаги декабрьской тьмы,
И светлые пути зимы, –
Со всех концов земли – сквозь комнату прошли!

КРОВЛЯ ВДАЛИ

О, дом, затерянный в глуши седой зимы,
Среди морских ветров, и фландрских дюн, и тьмы!
Едва горит, чадя, светильня лампы медной,
И холод ноября, и ночь в лачуге бедной.

Глухими ставнями закрыт провал окна,
И тенью от сетей расчерчена стена.

И пахнет травами морскими, пахнет йодом
В убогом очаге, под закоптелым сводом.

Отец, два дня в волнах скитаясь, изнемог.
Вернулся он и спит. И сон его глубок.

Ребенка кормит мать. И лампа тень густую
Кладет, едва светя, на грудь ее нагую.

Присев на сломанный треногий табурет,
Кисет и трубку взял угрюмый старый дед.

И слышно в тишине лишь тяжкое дыханье
Да трубки сиплое, глухое клокотанье.

А там, во мгле,
Там вихри бешеной ордой
Несутся, завывая, над землей.
Из-за крутых валов они летят и рыщут,
Бог весть какой в ночи зловещей жертвы ищут.
Безумной скачкой их исхлестан небосклон.
Песок с прибрежных дюн стеной до туч взметен...

253

Они в порыве озлобленья
Так роют и терзают прах,
Что, кажется, и мертвым нет спасенья
В гробах.
О, как печальна жизнь средь нищеты и горя
Под небом сумрачным, близ яростного моря!

Мать и дитя, старик в углу возле стола –
Обломок прошлого, он жив, но жизнь прошла.

И все-таки ему, хоть велика усталость,
Привычный груз труда влачить еще осталось.

О, как жестока жизнь в глуши седой зимы,
Когда валы ревут и вторят им холмы!

И мать у очага, где угасает пламя,
Ребенка обняла дрожащими руками.

Вой ветра слушает, молчит она и ждет,
Неведомой беды предчувствуя приход,

И плачет и скорбит. И дом рыбачий старый,
Как в кулаке гнездо, ноябрь сжимает ярый*.

ГИЛЬОМ ДЕ ЖЮЛЬЕ

Ведя ряды солдат, блудниц веселых круг,
Ведя священников и ворожей с собою, Смелее
Гектора, героя древней Трои, Гильом
Жюлье, архидиакон, вдруг
Пришел защитником страны, что под ударом
Склонилась, – в час, когда колокола
Звонили и тоска их медная текла Над Брюгге старым.
Он был горяч, и юн, и жаркой волей пьян;
Владычествовал он над городом старинным
Невольно, ибо дар ему чудесный дан;
Везде, где б ни был он, –
Быть господином.
В нем было все: и похоть и закон;:
Свое желание считал он высшим правом,

254

И даже смерть беспечно видел он
Лишь празднеством в саду кровавом.
Леса стальных мечей и золотых знамен
Зарей сверкающей закрыли небосклон;
На высотах, над Кортрейком безмолвным,
Недвижной яростью застыл
Французов мстительных неукротимый пыл.
«Во Фландрии быть властелином полным
Хочу», – сказал король. Его полки,
Как море буйное, прекрасны и легки,
Собрались там, чтоб рвать на части
Тяжелую упрямую страну,
Чтоб окунуть ее в волну
Свирепой власти.

О, миги те, что под землею
Прожили мертвые, когда
Их сыновья, готовясь к бою,
С могилами прощались навсегда,
И вдруг щепоть священной почвы брали,
С которою отцов смешался прах,
И эту горсть песка съедали,
.Чтоб смелость укрепить в сердцах!

Гильом был здесь. Они катились мимо,
Грубы и тяжелы, как легионы Рима, –
И он уверовал в грядущий ряд побед.

Велел он камыши обманным покрывалом
Валить на гладь болот, по ямам и провалам,
Которые вода глодала сотни лет.
Казалось твердою земля, – была же бездной.
И брюггские ткачи сомкнули строй железный,
По тайникам глухим схоронены.
Ничто не двигалось. Фламандцы твердо ждали
Врагов, что хлынут к ним из озаренной дали, –
Утесы храбрости и глыбы тишины.

Легки, сверкая и кипя, как пена,
Что убелила удила коней,
Французы двигались. Измена
Вилась вкруг шлемов их и вкруг мечей, –

255

Они ж текли беспечным роем,
Шли безрассудно вольным строем, –
И вдруг: треск, лязг, паденья, всплески вод,
Крик, бешенство. И смерть среди болот.
«Да, густо падают: как яблоки под бурей», –
Сказал Гильом, а там –
Все новые ряды
Текли к предательски прикрытой амбразуре,
На трупы свежие валясь среди воды;
А там –
Всё новые полки, сливая с блеском дали,
С лучом зари – сиянье грозной стали,
Все новые полки вставали,
И мнилось: им глаза закрыв,
В горнило смерти их безумный влек порыв.

Поникла Франция, и Фландрия спаслась!

Когда ж, натужившись, растягивая жилы,
Пылая яростью, сгорая буйной силой,
Бароны выбрались на боевых конях
По гатям мертвых тел из страшного разреза, –
Их взлет, их взмах
Разбился о фламандское железо.

То алый, дикий был, то был чудесный миг.
Гильом пьянел от жертв, носясь по полю боя;
Кровь рдела у ноздрей, в зубах восторга крик
Скрипел, и смех его носился над резнёю;
И тем, кто перед ним забрало подымал,
Прося о милости, – его кулак громадный
Расплющивал чело; свирепый, плотоядный,
Он вместе с гибелью им о стыде кричал
Быть побежденными мужицкою рукою.
Его безумный гнев рос бешеной волною:
Он жаждал вгрызться в них и лишь потом убить.

Чесальщики, ткачи и мясники толпою
Носились вслед за ним, не уставая лить
Кровь, как вино на пире исступленном
Убийств и ярости, и стадом опьяненным
Они топтали всё. Смеясь,

256



Верхарн. «Зори»

Могучи, как дубы, и полны силы страстной,
Загнали рыцарей они, как скот безвластный,
Обратно в грязь.
Они топтали их, безжизненно простертых,
На раны ставя каблуки в упор,
И начался грабеж оружья, и с ботфортов
Слетали золотые звезды шпор.
Колокола, как люди, пьяны,
Весь день звонили сквозь туманы,
Вещая о победе городам,
И герцогские шпоры
Корзинами несли бойцы в соборы
В дар алтарям.
Валяльщики, ткачи и сукновалы
Под звон колоколов свой длили пляс усталый;
Там шлем напялил шерстобит;
Там строй солдат, блудницами влекомый,
На весь окутанный цветным штандартом щит
Вознес Гильома;
Уже давно
Струился сидр, и пенилось вино,
И брагу из бокалов тяжких пили,
И улыбался вождь, склоняясь головой,
Своим гадальщикам, чьих тайных знаний строй
У мира на глазах цвет королевских лилий
Ему позволил смять тяжелою рукой.

ОБЩИННИКИ

Не брезговать любой добычей –
На протяжении веков
У граждан Фландрии таков
Обычай.
Урвав зубами добрый кус
От плоти мировой однажды,
Готов опять вцепиться каждый,
Войдя во вкус.
Война! – Они ее любили.
Едва скликали рать,
Они в движенье приходили,
Себя не заставляя ждать.

9 Верхарн, Метерлинк

257

За гриву долго ли схватить"
Коварную победу,
Ее стреножить, укротить,
Как доводилось деду,
И привязать к своей судьбе,
Взнося до неба славу –
Все это, Фландрия, тебе
Давным-давно по нраву!
Свирепый колокол мычал,
В нем было сердце гнева –
Лупить врагов он приучал
Направо и налево.
Махал он медным языком,
Что кулаком тяжелым.
Набат призывный был знаком
И городкам и селам.

Лихую думу о враге
Общинники умели
Разжечь в домашнем очаге
У самой колыбели.
А на полях, одетых тьмой,
Любя отчизну свято, Душою
Фландрии самой Была душа солдата.

Был городок вооружен,
Покорный чувству долга.
Простой народ был ублажен,
Хотя и ненадолго.
Не шла забота со двора
И поутру будила,
И жданных вольностей пора
Никак не приходила.

В мошну разбухшую впились
Пиявками налоги.
За дело господа взялись,
Вот-вот протянешь ноги!..
Свои князья и короли
Врагов иных почище.
Недаром на гербах росли
Всё когти да зубищи!

258

Добро и деньги – не пустяк!..
От хищных покушений
Упорно защищался всяк
Оружьем соглашений,
Контрактов и договоров,
Ища себе опору.
Был каждый жаден, и суров,
И яростен в ту пору.
Шли в оборот дома, земля,
Товары с весом и без веса...
Росли на складах штабеля
Мануфактуры, бочек, леса...
И парусники шли в моря
С отвагой неизменной,
Родную Фландрию даря
Всей остальной вселенной.

О, бунты, битвы и грызня
Для многих были сладки!
Порой не проходило дня
Без костеломной схватки.
Но сукновальщики, ткачи,
Жестянщики да пивовары
Промеж собою горячи
Бывали лишь на время свары.
А вырвав собственную часть,
Они, сплотившись воедино,
Немедля штурмовали власть –
Вцеплялись в глотку господина.

Пылали красные костры
В хоромах и палатах,
Взлетали к небу топоры
В ручищах волосатых.
Они рубили вкривь и вкось,
Не ждя врага иного –
И древо дряхлое тряслось
От ужаса ночного.

Вот так, дружа со смертью, жил
Фламандский буржуа когда-то,
Детей плодил и не щадил

259

Ни конкурента, ни собрата.
Растя на брюхе добрый жир,
Не отходя от полной кассы,
Он метил весь окрестный мир
Клеймом своей упорной расы.
СТАРЫЕ ДОМА

Дома у стен дворца, близ городского вала,
Укрыты в ваших тайниках
Богатства в крепких сундуках,
Что жадно, по грошам, провинция собрала.
Личины львиные над ручкою дверной
Глядят, оскалены и дики.
Решеток вздыбленные пики
На окнах сумрачных, как копьеносцев строй.

Дат золоченых вязь искрится и сверкает,
И, медленно вступая в дом,
Хозяин кованым ключом
Всегда торжественно запоры отмыкает.

А в праздники, когда среди сограждан он
Шагает важно и кичливо,
То сам напоминает живо
Тяжеловесный ваш и вычурный фронтон.

Вы жирное житье в себе замуровали
С его добротностью скупой,
И спесью жадной и тупой,
И затхлой плесенью затверженной морали.

И все-таки, дома в плаще туманном лет,
Хранит ваш облик величавый
Остатки отшумевшей славы
И древних доблестей едва заметный след.

Панель дубовую украсили узоры,
И лестниц взлет надменно строг,
И жутко, перейдя порог,
Вступать в безмолвные, глухие коридоры.

260

Там гости за столом пируют без забот.
Пылают вечером камины,
Семью сбирая в круг единый,
И плодовитостью гордится каждый род.
Дома, ваш мир умрет! И все же будьте с нами,
Когда великий вспыхнет гнев,
И люди, факелы воздев,
Раздуют рыжее клокочущее пламя.

Но пусть навек уснут богатства в сундуках,
И жизнь будить их не посмеет,
И жар горячки не согреет, –
Пусть непробудно спят, как мертвые в гробах.

Дремота тяжкая провинцию сковала,
И все черней забвенья тьма
Над вами, старые дома
На главной улице, у городского вала.

ШАЛАНДА

Вот лодочник, веселый малый,
Налег на руль плечом...
Увидят все каналы
Его плавучий дом.
До блеска вымытая лодка
Скользит, красотка,
По глади вод, легка, чиста.
Не слышно даже плеска...
Зеленый ют и красные борта,
Белеет занавеска.

На палубе лохань с бельем стоит,
Над нею в клетке чиж свистит.
Собака на прохожих лает.
Обратно эхо отсылает
Ее смешную злость...
А за рулем
Сам лодочник, веселый малый.
Его плавучий дом
Увидят все каналы,

261

Что Фландрию прорезали насквозь,
Связав Голландию с Брабантом цепью длинной.
Он помнит Льерр, Малин и Гент старинный,
В Дордрехте и в Турнэ ему бывать пришлось,
И снова со своей шаланды
Лиловые он видит ланды.
Он возит грузы, что порой
Над ютом высятся горой:
Корзины яблок краснобоких,
Горох, бобы, капусту, рожь...
Подчас на палубе найдешь
И финики из стран далеких.

Он знает каждый холмик, каждый мыс
В стране, где вьются Шельда, Лис,
И Диль, и обе Неты;
В дороге им все песенки пропеты
Под перезвон колоколов –
Все песни сел, полей, лесов
И городов.

В далеком Брюгге мост Зеркал
Ему сверкал;
Мосты Ткачей и Мясников,
Мост Деревянных башмаков,
Мост Крепостной и мост Рыданий,
Мост Францисканцев, мост Прощаний,
Лохмотьев мост и мост Сирот –
Он знает их наперечет.

Нагнувши голову над древней аркой
В Антверпене, и в Монсе, и в Кондэ,
Он со своею легкой баркой
Проскальзывал везде.
Он парус поднимал на Дандре, Дюрме, Леке,
Из края в край несли задумчивые реки
Его суденышко, качая на воде.

Пейзаж вокруг него – в движенье,
Бегут, мелькая, отраженья,
Дробясь в волнах. И, с трубкою в зубах,
Медлительный, спокойный, загорелый,

262

Пропитанный и ветром и дождем,
Тяжелым правит он рулем
Своей шаланды белой.
И день и ночь плывет она,
И в сердце входит тишина.
КОНЕЦ ГОДА

Под небом из сырой и грязной пакли,
Откуда без конца сбегают капли,
В грязь облетая,
Под ветром резким, точно плеть,
Ложится тлеть
Одежда осени багряно-золотая.
О листья, вдоль дороги в вышине
Под ветром трепетавшие, как звуки,
Теперь, печальны, точно руки,
Вы на земле успели почернеть.

Часы устали складываться в дни;
Бродячий ветер кружит по равнине;
Вся жизнь, как будто в гробовой тени,
В глухой тоске и скоро нас покинет,
Зароется и затаится в глине.

Вы слышите ли, как сюда идет,
Спускается с неведомых высот
Под похоронный звон угрюмый рок?
Который жадною рукой сгребет
Усталый век и уходящий год
И сунет, как опавший лист, в мешок.

СТАРАЯ УСАДЬБА В ДЕНЬ ВСЕХ СВЯТЫХ

Усадьба с длинными белеными стенами
Под сенью ясеней и ольх, в день Всех Святых
Паденье медленное листьев золотых
Следит угасшими квадратными глазами.
263

Она все думает о тех, кого уж нет,
Кто здесь из рода в род, вослед за стариками,
Рыл землю заступом и разрыхлял руками
И сотрясал трудом равнину много лет.
И думает еще, что вот она одна,
Что трещины в стенах зияют, словно раны,
Что проникают дождь и плотные туманы
В очаг, где прячется святая старина.

А тучи налились свинцом со всех сторон,
И замки древние косятся недовольно,
И колокольне вдаль бросает колокольня
Тяжелой глыбою свой погребальный звон.

И если вдруг, стены ветшающей касаясь,
О слезы! – падает прозрачно-желтый лист,
Ей кажется, что к ней усопшие сошлись
И смотрят на нее, печально улыбаясь,
И плачут.

ЧАСЫ

РАННИЕ ЧАСЫ

* * *

Чтобы любовь жила в глазах у нас,
Отмоем их от тех недобрых глаз,
Чьи взгляды мы так много раз встречали
В дни рабства и печали.
Рассвет румяный, и росистый,
И дымкою волнистой

Подернут,
И кажется, что веера
Из нитей солнечных и серебра,
Туманы разорвав, в саду скользят по дерну.
Как чаши синей искристой воды,

Блестят пруды,
В листве мелькает изумруд крыла,
И стряхивает день, нетороплив и точен,
С дорог, с оград, с обочин
Чуть влажный пепел, где таится мгла.

* * *

У нас, в саду любви, не увядает лето:
По лугу шествует павлин, в парчу одетый;
Ковер из лепестков пушистый –
Жемчужины, смарагды, аметисты –
Расцвечивает монотонность трав;

265

Густая синь прудов, и к ней цветы купав,
Как поцелуи белые, прильнули;
Кусты смородины стоят на карауле;
Щекочет сердце флокса яркий жук;
Как яшма, вспыхивает луг
И пчелы, пузырьки мохнатые, роятся
Над лозами, где гроздья серебрятся.
Похож недвижный воздух на муар:
В полдневный раскаленный жар
В нем что-то светится жемчужно.
Меж тем медлительным дорогам нужно
Брести вперед,
Туда, где плавится белесый небосвод.

Но не у лета взял наш сад
Свой небывалый, свой сверкающий наряд:
То нашей радости негаснущее пламя
Его усеяло горячими огнями.

* * *

Когда меня подстерегала злоба
И ночь была черна,
Явилась ты, как огонек радушный,
Чей луч ложится из окна
На стылый наст сугроба.

Твоя душа во тьме бездушной
Меня коснулась – так легка,
Как теплая, спокойная рука.

Потом пришли и пониманье,
И прямота, и нежность, и слиянье
Доверчиво протянутых ладоней
В часы, когда звезда встает на небосклоне.

Давно настал конец снегам и мгле,
Давно и в нас, и на земле
Горячий летний день пылает

266

И наши помыслы огнями устилает,
И, рождена желаньем,
Любовь, как в давние года,
Сильна и молода,
Не тронутая умираньем, –
Но все мне помнится тот кроткий огонек,
Что вспыхнул встарь во тьме моих дорог.
* * *

Сегодня к нам явилась осень,
Когда померк закат, –
И вот на тропках и в канавах
Ладони листьев ржавых
Беспомощно лежат.
Но пусть уже явилась осень,
Руками ветра шаря и шурша
В вершинах сосен,
Срезая розы не спеша
И лепестки роняя у крыльца, –
Мы от ее холодного дыханья
Убережем свои сердца.

Мы сядем к очагу воспоминанья,
И огоньки нам лица обагрят,
Мы сядем и к его теплу вдвоем
Руками и коленями прильнем.
Чтоб скрыться от утрат,
От увяданья чувств, горячих и живых,
От страха нашего, от нас самих, –
Мы к очагу прильнем, где память разожгла
Огонь, который не погасит мгла.

И если ливней паутины
И длинные полотна темноты
Окутают пруды, лужайки и кусты, –
Пусть осень, омрачившая равнины,
Минует потаенный сад,
Где наших мыслей, слитых воедино,
Шаги согласные звучат.

267

ПОСЛЕПОЛУДЕННЫЕ ЧАСЫ

* * *

Я радость бытия принес тебе в подарок!
Как золотистый шелк, был день сегодня ярок,
И ветер весело кружил над головою.
Блестят мои ступни, омытые травою,
Ладони бархатны – к ним ластились цветы,
Глаза блестят от слез душевной полноты, –
Я их сдержать не мог, ликующий, влюбленный
В огромный сад земли, весною обновленный.
Сверкающей рукой простор мне подал знак,
И я пошел к нему, все убыстряя шаг,
Я устремился вдаль – куда, не знаю сам,
И эхо робкое звенело в такт шагам.
Я в дар тебе принес равнин очарованье:
Не медли, залпом пей, наполни им дыханье!
Я гладил бережно тимьян, и у меня
Струится в жилах блеск и терпкий запах дня.

* * *

Прозрачна тень, и радужна заря.
С деревьев, где проснулись птицы,
Роса струится,
Цветы и травы серебря.

Так мягко день возник,
Так чист и хрупок воздух ранний,
Как будто в нем мерцают сотни граней.
Я слышу шелест крыл'; я слушаю родник.

О как твои глаза прекрасны, как блестящи,
Когда рассвета луч скользящий
Горит в серебряных прудах!
Как бьются жилки на твоих висках!

И сила бытия неистово благая
В тебя вливается, как запахи полей,
И, переполнена до края,
Скрывая дрожь,
Ты отступаешь перед ней

268

И за руку меня берешь,
Чтобы умерить сердца своего
Смятение и торжество.
* * *

Окно распахнуто. В смятенье
Дрожат зеленых листьев тени,
Скользит горячий блик
Среди бумаг и книг,
И дом задумчив и беззвучен, –
Приучен
К спокойному насилию труда.
Цветы доверчиво алеют,
Плоды на ветках спеют, тяжелеют,
И песни зяблика, малиновки, дрозда
Звенят, звенят,
Чтобы стихи могли родиться,
Как пурпур лепестков, как щебетанье птицы,
Как золото плода, –
Прозрачны, чисты, свежи и лучисты.

Неспешным шагом ты выходишь в сад,
Сидишь в тени, по солнцу бродишь,
Я на тебя смотрю, но взгляд
Ты от меня отводишь,
Чтоб весь я мог отдаться власти слов
Вот этих добрых и простых стихов.

* * *

Когда на скорбное, мучительное кресло
Свинцовым кулаком недуг толкнул меня,
Я не мечтал о том, чтоб радость вновь воскресла,
Как воскресает луч затмившегося дня.

Цветы грозили мне, злоумышляли клены,
Полудней белый зной больные веки жег,
Разжалась вялая рука, и, утомленный,
Я счастье удержать не пробовал, не мог.

269

Желаний сорняки во мне теснились жадно,
Друг друга яростно терзая и глуша;
Смерзалась, плавилась и разгоралась чадно
Моя недобрая иссохшая душа.
Но ты сказала мне целительное слово,
Произнесла его так просто, так легко.
У слова грелся я, как у костра большого,
И думал – до зари уже недалеко.

Бесспорных признаков ущерба, умаленья
Во мне не видела, не замечала ты,
Но верила, – придет и час выздоровленья,
И ставила на стол неяркие цветы.

С тобою в комнату врывался запах лета,
Я слышал шум листвы, я слышал говор струй,
И запахами трав, заката и рассвета
Дышал твой ласковый и свежий поцелуй.

* * *

Я покидаю сна густую сень,
Тебя оставив неохотно,
Под сводами листвы, беззвучной и дремотной,
Куда не проникает буйный день.

Пришла пора цвести и мальвам, и пионам,
Но я иду, не глядя на цветы,
Мечтая о стихах прозрачной чистоты
С кристально-ясным звоном.

Потом я вдруг бегу домой
С таким волненьем и такой тоской,
Что мысль моя, желанием гонима,
Опередив меня, летит неудержимо,
Чтоб ветки сна раздвинуть, разомкнуть
И разбудить тебя, опять к себе вернуть.

И вот он, наконец, наш дом уютный,
Где тишина и сумрак смутный,
И щедро, горячо целуя грудь твою,
Я словно песню в честь зари пою.

270

ВЕЧЕРНИЕ ЧАСЫ

* * *

Касаньем старых рук откинув прядь седую
Со лба, когда ты спишь и черен наш очаг,
Я трепет, что всегда живет в твоих очах
И под ресницами теперь, целую.
О, нежность без конца в часы заката!
Прожитых лет перед глазами круг.
И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг,
И трепетом моя душа объята.

И как во времена, когда нас обручили,
Склониться я хочу перед тобой
И сердце нежное почувствовать рукой –
Душой и пальцами светлее белых лилий.

* * *

Когда мои глаза закроешь ты навек,
Коснись их долгим-долгим поцелуем –
Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем
Безмерно любящий пред смертью человек.

И светит надо мной пусть факел гробовой.
Склони твои черты печальные. Нет силы,
Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы
Я в сердце сохраню прекрасный образ твой.

И я хочу пред тем, как заколотят гроб,
С тобою быть, клонясь к подушкам белым.
И ты в последний раз прильнешь ко мне всем телом
И поцелуешь мой усталый лоб.

И после, отойдя в далекие концы,
Я унесу с собой любовь живую,
И даже через лед, через кору земную
Почувствуют огонь другие мертвецы.

271

* * *

Нет, жить тобой душа не уставала!
Ты некогда в июне мне сказала:
«Когда бы, друг, однажды я узнала,
Что я тебе мешаю, тяжела, –
С печалью в сердце, тихом и усталом,
Куда неведомо, но я б ушла».
И тихо лбом к моим губам припала.

И потом:

«Дарит разлука радости живые,
И нужды нет в сцепленье золотом,
Что свяжет, как у пристани, кольцом
Две наши тихие ладьи земные».

И слезы у тебя я увидал впервые.

И ты сказала,
Ты еще сказала:
«Расстанемся во что бы то ни стало!
Так лучше, чем спускаться с вышины
Туда, где будням мы обречены».

И убегала ты, и убегала,
И вновь в моих объятьях трепетала.

Нет, жить тобой душа не уставала.

 

ВОЛНУЮЩИЕСЯ НИВЫ

ПОКОЙНИК

Усопших к месту погребенья
Всегда проносят вдоль селенья.
Уже мальчишки тут как тут:
«Гляди, покойника несут!»

Глаза рукой прикрыв от солнца,
Старуха смотрит из оконца.

Столяр бросает свой верстак:
В гробах он смыслит как-никак.

А лавочник расставил ноги
И курит трубку на пороге.

От взоров досками укрыт,
Покойник в ящике лежит.

Без тюфяка он, без подушки, –
Под ним солома лишь да стружки,

А гроб из четырех досок
Не в меру узок и высок.

273

Носильщики идут не в ногу,
Кляня разбитую дорогу.
Злой ветер возле «Трех дубов»
Срывает гробовой покров.

Шершавым доскам будто стыдно,
Что всем теперь их стало видно.

Холодный ветер валит с ног;
Все думают: «Мертвец продрог».

Все знают: спит он, бездыханный,
В одной рубахе домотканной.

И в день, когда своих рабов
Господь поднимет из гробов,

Дрожа, в смущении великом,
Он будет наг пред божьим ликом.

Процессии дать надо крюк,
Чтоб обогнуть общинный луг.

По той полоске, рядом с лугом,
Покойный шел весной за плугом.

Он тут в погожий летний день
Косил пшеницу и ячмень.

Всем сердцем был он в жизни трудной
Привязан к этой почве скудной.

Под вечер, выбившись из сил,
Он с ней любовно говорил.

Вон там, где тянется тропинка,
Он комья подбирал суглинка,

И после трудового дня,
С соседом сидя у огня,

Он землю в пальцах мял, смекая,
Какого ждать им урожая.

274

Вот кладбище; как свечки, в ряд
Три кипариса там стоят.
Сплеча могильщик бородатый
Орудует своей лопатой:

Его, не побоясь греха,
Забыла разбудить сноха, –

Вон гроб уже у поворота,
А не закончена работа.

На мертвеца могильщик зол
За то, что тот его подвел, –

Нашел же времечко, постылый, –
И он плюет на дно могилы.

А гроб все близится, и вот –
Он у кладбищенских ворот.

Толпа в ограду повалила,
Перед покойником – могила.

Неистов ветер, даль черна,
Как эта яма холодна!

Могильщик с силой и сноровкой
Подхватывает гроб веревкой,

И скрип ее о край доски –
Как одинокий стон тоски.

Безмолвна скорбь, и сухи веки.
Гроб опускается навеки

В глухую темень забытья,
В объятия небытия.

АЛЫЕ КРЫЛЬЯ ВОЙНЫ

ГЕРОИ ЛЬЕЖА

Клятвопреступная смертельная война
Прошла вдоль наших нив и побережий,
И не забудет ввек под солнцем ни одна
Душа – о тех, кто чашу пил до дна
Там, в Льеже.
Была суровая пора.
Как некая идущая гора,
Все сокрушая глыбами обвала,
Германия громадой наступала На нас...

То был трагический и безнадежный час.
Бежали все к безвестному в смятенье.
И только Льеж был в этот час готов,
Подставив грудь, сдержать движенье
Людей, и пушек, и штыков.

Он ведал,
Что рок ему в то время предал
Судьбу
И всей Британии, и Франции прекрасной,
Что должен до конца он продолжать борьбу

276

И после страстных битв вновь жаждать битвы страстной,
В сознанье, что победы ждать – напрасно!
Пусть там была
Лишь горсть людей в тот час глухой и темный,
Пред силами империи огромной,
Пред ратыо без числа.

Все ж днем и ночью, напролет все сутки,
Герои пламенно противились врагу,
Давая битвы в промежутке
И убивая на бегу.

Их каждый шаг был кровью обозначен,
И падал за снарядами снаряд
Вокруг, что град;
Но полночью, когда, таинственен и мрачен,
На дымных небесах являлся цеппелин,
Об отступлении не думал ни один,
Бросались дружно все в одном порыве яром
Вперед,
Чтоб тут же под безжалостным ударом
Склониться долу в свой черед...

Когда велись атаки на окопы,
Борцы бесстрашные, тот авангард Европы,
Сомкнув свои ряды, как плотную мишень
Для быстрых, ровных молний пулемета,
Стояли твердо целый день
И снова падали без счета,
И над телами их смыкалась мирно тень...

Лонсен, Бонсель, Баршон и Шофонтен
Стонали, мужество свое утроив;
Века лежали на плечах героев,
Но не было для павших смен!
В траншеях, под открытым небом,
Они вдыхали едкий дым;
Когда же с пивом или хлебом
Туда являлись дети к ним, –
Они с веселостью солдатской неизменной

277

Рассказывали, вспоминая бой,
О подвигах, свершенных с простотой, –
Но в душах пламя тлело сокровенно,
Был каждый – гнев, гроза, вражда:
И не бывало никогда
Полков столь яростных и стойких во вселенной!
Весь город словно опьянел,
Привыкнув видеть смерть во взорах;
Был воздух полон славных дел,
И их вдыхали там, как порох;
Светились каждые глаза
Величьем нового сознанья,
И возвышали чудеса
Там каждое существованье,
Всё чем-то сверхземным и дивным осеня...

Вы, люди завтрашнего дня!
Быть может, все сметет вдоль наших побережий
Клятвопреступная смертельная война,
Но не забудет ввек под солнцем ни одна
Душа – о тех, кто чашу пил до дна
Там, в Льеже!.

 

ПОЭМЫ И ЛЕГЕНДЫ ФЛАНДРИИ И БРАБАНТА

ПИРШЕСТВО ГЁЗОВ

Сиянье кубков золотых,
Сиянье лиц и гул беседы,
Сиянье гордое победы,
Сплотившей знатных и простых!..
И этот блеск в согласных звонах
Переходил в конце концов
Со лба безумцев распаленных
На лоб степенных мудрецов.
Но кто-то слово или фразу
Произносил – и вдруг с лица
Слетало ликованье сразу,
И красный уголь жег сердца.

В ту пору недоверье зрело,
Дойдя с низов до королей, –
Оно на дне души горело,
И каждый становился злей.
На севере монах германский
Душил сердца, давил умы,
И был порядок лютеранский
Чернее самой черной тьмы.
А за стеною пиренейской
Король Испании служил

279

Щитом для Рима и злодейской,
Кровавой ролью дорожил.
Общались гости на пиру высоком,
И радость озаряла лица их,
И каждый виноградным буйным соком
Соседей потчевал своих.
Одни из них себя считали строго
Апостолами праведного бога.
Другие звали подлою игрой
Костры, которые Филипп Второй
Воздвиг у набожного трона,
Как троны ужаса – дабы корона
Латинским блеском озаряла мир.
Они кричали, что король-вампир
Не может быть христианином,
Что веру не спасти огнем единым,
Сплошной завесою огня,
Который будет жечь, покой гоня,
Пока весь горизонт на небе темном
Не вспыхнет заревом огромным.

Граф Мансфельд, кубок свой подняв
И в тишине минутной встав
Над прочими гостями,
Взывал к согласью твердыми устами.

Словечки добрые и шуток рой
Порхали над игрой,
Которой занялись иные гости:
Они швыряли кости,
Не зная меж собой преград.
И каждый был другому брат,
Когда властительно и смело,
Победой наполняя дух и тело,
Гремело имя Ламораль,
Граф Эгмонт – грозное, как сталь.

И вот, на гребне высшего накала,
Где так взыграла жажда братских уз,
Что можно было заключить союз
Хоть против солнца, посредине зала
Поднялся граф Анри де Бродерод

280

И громко крикнул: «Мы – народ!»
И мигом по его сигналу
Горшков и мисок поплыла по залу
Армада, нагруженная едой.
Тянул к ней руку и сеньор седой,
И полинявший воин за свободу,
Пивавший чаще не вино, а воду.
Под радугою витражей,
Среди серебряных ножей,
В минуту чуда,
Затмила жалкая посуда
Сверкающие жарко блюда.
А сам вельможный Бродерод,
Подсев к вассалу своему,
Надев холщовую суму
И перелив полжбана в графский рот,
Воскликнул гордо, безо всякой позы:
«Мы – гёзы!
Мы – нищие! Нас обозвали так –
Пусть так и будет! Мы – вожди бродяг!
Нас не страшат ни битвы, ни угрозы!
Мы – гёзы! Гёзы!!
Гёзы!!!»
И слово полетело рикошетом
Из уст в уста,
И молнию зажгло при этом,
Какой не знали здешние места.
И приняли его знатнейшие сеньоры,
Как меч, рассечь способный горы.
Оно надежду их насытило сполна.
Оно несло их удивленье
С бравадой пополам – явленье
Обычное в те времена.
Их грубый, острый ум подвластен был капризам,
Но слово стало их девизом
И делом стало, наконец,
Прогретым яростью сердец.

Они друг другу пожимали руки
И обнимались, дав обет
Идти на смертный бой, на эшафот, на муки,
Во имя лучших лет.

281

И хлеб и соль они в вино бросали,
И лихорадка их была
Такою жаркой, что слова плясали
Порой без смысла. Но любовь звала
Людей на подвиг. Людям было ясно,
Что в миг безумья, страшный, молодой,
Чреватый горем и бедой,
Ничто в конечном счете не напрасно.
Что ими узел рассечен
Самой судьбы, самих времен;
Что им теперь в пылу борьбы упрямой
Дано уже до смерти самой
Струю крепчайшего вина
Пить залпом, до конца, до дна.







  ВЕЧЕРНЯ
 
   Монахи, слышится в охрипшем вашем пенье
   Прилив и вновь отлив вечернего томленья.
 
   Когда за пологом, в постели ледяной
   Свою последнюю мольбу твердит больной;
 
   Когда безумие в лунатиках пылает,
   А кашель за гортань чахоточных хватает;
 
   Когда мучительно глядит предсмертный взгляд,
   Полн мыслей о червях, –– на розовый закат;
 
   Когда могильщики, внимая звон унылый,
   Бредут покойникам на завтра рыть могилы;
 
   Когда стихает всё, но в запертых домах
   Тяжелые гроба уже стучат в сенях;
 
   Когда по лестнице влекут гроба, уныло
   Шурша веревками о тесные перила;
 
   Когда покойникам кладут крестом в гробах
   Их саван на руках, а руки на сердцах;
 
   Когда колоколов последнее гуденье,
   Как голос меркнущий, стихает в отдаленьи;
 
   Когда опустит ночь, вступая в сонный круг,
   Ресницы темные на всякий свет и звук, –-
 
   Монахи, слышится в охрипшем вашем пенье
   Прилив и вновь отлив вечернего томленья.


ЭМИЛЬ ВЕРХАРН
К БУДУЩЕМУ

О род людской, твой путь в небесные глубины
Лежит среди светил, но кто б сумел из нас
Ответить, что за вихрь потряс
Твою судьбу за век единый!
Прорвавшись в высоту, сквозь облачный шатер,
И самых дальних звезд разоблачив убранство,
Из ночи в ночь и вновь из одного пространства
В другое странствует неутомимый взор.
Меж тем как под землей, где дремлют вереницы
Бесчисленных годов, где целые века
Пластами залегли, пытливая рука,
Нащупав их, на свет выводит из гробницы,
Стремление во всем отдать себе отчет
Одушевляет лес существ прямостоящий,
И человек, сквозь все проламываясь чащи.
Свои права и долг извечный познает.
В ферменте и в пыли, аморфной и инертной,
И в атоме есть жизнь; и все заключено
В несчетный ряд сетей, которые дано
Сжимать и разжимать материи бессмертной.
Искатель золота, мудрец, артист, герой –
Все в ежедневный бой вступают с Неизвестным»
Благодаря трудам их розным иль совместным,
Мы мироздание осознаем собой.
И это вы одни лишь,
О города,
Как сила грозная, которой не осилишь.
Восстали навсегда
Среди равнины
И среди долины,
Сосредоточивши достаточно людей,
Кипенья рдяных сил и пламенных идей,
Чтоб лихорадкою и яростью священной
Зажечь сердца у всех смиренных
И надменных,
Кому лишь удалось
Открыв закон миров, в себе увидеть ось
Вселенной,
Господень дух вчера еще был духом сел.
Враждебный опыту и мятежу, все клятвы
Он рабски блюл. Он пал, и по нему прошел
Горящий воз снопов, как символ новой жатвы.
На обреченное погибели село
Со всех сторон летят разрухи ветры злые,
А город издали последнее тепло
Старается извлечь из этой агонии.
Где золотилась рожь, маховики стучат.
По крыше церкви дым драконом вьется черным,
Мы движемся вперед, и солнечный закат
Уже не кажется причастьем чудотворным.
Проснутся ль некогда поля, исцелены
От ужасов, безумств и зол средневековья,
Садами светлыми, сосудами весны,
До края полными цветущего здоровья?
В подмогу взяв себе и подъяремный скот
И ветер, и дожди, и солнца дар нетленный,
Построят ли они свой новый мир – оплот,
Спасающий людей от городского плена?
Иль станут, навсегда былых богов изгнав,
Они последними подобиями рая,
Куда в полдневный час придет мечтать конклав
Усталых мудрецов, дремоту поборая?
Покуда ж к прошлому сжигая все мосты,
Жизнь стала радостью безумно-дерзновенной.
Что долг и что права? Лишь зыбкие мечты
Твои, о молодость, наследница вселенной!




Эмиль Верхарн 1855-1916 Бесконечное

Из книги
Вечера
(1887)
Les Soirs
Infiniment

перевод Евгений Юрьевич Шешин
http://stihi.ru/2011/02/07/9410
Бесконечное

Так в безнадёжности , словно цепные псы ,
Осенней западни ветра облаивают вечер ;
Не избежать , увы , той черной полосы
Луне простертой в озере беспечно .

Огни внизу дрожат , а сверху грозный гул
Разбуженных небес всё нарастает
От бесконечности болот ,– где вечер утонул ,–
До бесконечности лесов , где вечер тает .

Дорог полотна расстилаются , сходясь
И снова расходясь вдали бесшумно
Под звёздным небом , неминуемо стремясь ,
Туда , где ужас ночи ждёт безлунной .
Сентябрь 2008



Под сводами (Перевод М.Донского)
Сомкнулись сумерки над пленными полями,
Просторы зимние огородив стеной.
Мерцают сонмы звезд в могильной тьме ночной;
Пронзает небеса их жертвенное пламя.
И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир,
В который вплавлены громады скал гранитных,
Где глыба каждая – каких-то первобытных
Подземных жителей воинственный кумир.
Мороз вонзил клыки в углы домов и башен.
Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов
Донесся издали!.. Бой башенных часов
Один лишь властвует, медлителен и страшен.
Ночь расступается, податлива как воск,
Вторгаются в нее безмолвие и холод.
Удары скорбные обрушивает молот,
Вбивая вечность в мозг.

Холод (Перевод Г.Шенгели)
Огромный светлый свод, бесплотный и пустой.
Стыл в звездном холоде – пустая бесконечность,
Столь недоступная для жалобы людской, –
И в зеркале его застыла зримо вечность.
Морозом скована серебряная даль,
Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы,
И плоские поля; мороз дробит хрусталь
Просторов голубых, где звезд сияют жала.
Немотствуют леса, моря, и этот свод,
И ровный блеск его, недвижный и язвящий!
Никто не возмутит, никто не пресечет
Владычество снегов, покой вселенной спящей.
Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы
Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, –
И в сердце страх живет пред царствием зимы,
Боязнь огромного и ледяного бога.

Соломенные кровли (Перевод М.Донского)
Склонясь, как над Христом скорбящие Марии,
Во мгле чернеют хутора;
Тоскливой осени пора
Лачуги сгорбила худые.
Солома жалких крыш давно покрылась мхом,
Печные покосились трубы,
А с перепутий ветер грубый
Врывается сквозь щели в дом.
Склонясь от немощи, как древние старухи,
Что шаркают, стуча клюкой,
И шарят вкруг себя рукой,
Бесчувственны, незрячи, глухи,
Они запрятались за частокол берез;
А у дверей, как стружек ворох,
Опавшие листы, чей шорох
Заклятий полон и угроз.
Склонясь, как матери, которых гложет горе,
Они влачат свои часы
В промозглой сырости росы
На помертвелом косогоре.
В ноябрьских сумерках чернеют хутора,
Как пятна плесени и тленья.
О, дряхлой осени томленье,
О, тягостные вечера!

Лондон (Перевод Г.Шенгели)
Вот Лондон, о душа, весь медный и чугунный,
Где в мастерских визжит под сотней жал металл,
Откуда паруса уходят в мрак бурунный,
В игру случайностей, на волю бурь и скал.
Вокзалы в копоти, где газ роняет слезы –
Свой сплин серебряный – на молнии путей,
Где ящерами скук зевают паровозы,
Под звон Вестминстера срываясь в глубь ночей.
И доки черные; и фонарей их пламя
(То веретена мойр в реке отражены);
И трупы всплывшие, венчанные цветами
Гнилой воды, где луч дрожит в прыжках волны;
И шали мокрые, и жесты женщин пьяных;
И алкоголя вопль в рекламах золотых;
И вдруг, среди толпы, смерть восстает в туманах...
Вот Лондон, о душа, ревущий в снах твоих!

Умереть (Перевод Ю.Александрова)
Багровая листва и стылая вода.
Равнина в красной мгле мала и незнакома,
Огромный вечер, там, над краем окоема,
Выдавливает сок из тучного плода.
И вместе с октябрем лениво умирая,
Пылающую кровь роняет поздний сад,
И бледные лучи ласкают виноград,
Как четки в смертный час его перебирая.
Угрюмых черных птиц приблизился отлет.
Но листья красные сметает ветер в груду,
И, длинные усы протягивает всюду.
Клубничные ростки кровавят огород.
И бронзы тяжкий гул, и ржавый лязг железа
Все ближе, но пока проходит стороной.
А лес еще богат звенящей тишиной
И злата у него побольше, чем у Креза...
Вот так, о плоть моя, мечтаю умереть –
В наплыве дум, лучей и терпких ароматов,
Храня во взорах кровь и золото закатов
И гибнущей листвы торжественную медь!
О, умиреть, истлеть, как слишком налитые
Огромные плоды; как тяжкие цветы,
Повисшие теперь над краем пустоты
На тоненькой своей зелено-желтой вые!..
Для жизни на земле мы непригодны впредь.
В спокойствии немом лучась багряной славой,
Дозрели мы с тобой до смерти величавой,
Мы гордо ей в глаза сумеем посмотреть.
Как осень, плоть моя, как осень – умереть!
Из цикла "Крушения"

Меч (Перевод М.Донского)
С насмешкой над моей гордынею бесплодной
Мне некто предсказал, державший меч в руке:
Ничтожество с душой пустою и холодной,
Ты будешь прошлое оплакивать в тоске.
В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов,
Стать сильным, как они, тебе не суждено;
На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав,
Ты будешь, как больной, смотреть через окно.
И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют,
И скука въестся в плоть, желания губя,
И в черепе твоем мечты окостенеют,
И ужас из зеркал посмотрит на тебя.
Себя преодолеть! Когда б ты мог! Но, ленью
Расслаблен, стариком ты станешь с юных лет;
Чужое и свое, двойное утомленье
Нальет свинцом твой мозг и размягчит скелет.
Заплещет вещее и блещущее знамя, –
О, если бы оно и над тобой взвилось! –
Увы! Ты истощишь свой дух над письменами,
Их смысл утерянный толкуя вкривь и вкось.
Ты будешь одинок! – в оцепененье дремы
Прикован будет твой потусторонний взгляд
К минувшей юности, – и радостные громы
Далеко в стороне победно прогремят!

Исступленно (Перевод М.Донского)
Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
И так мрачна! – но все ж, препятствия круша,
Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
Скачи, во весь опор скачи, моя душа!
Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь!
Лети, кипя, храпя, зализывая раны,
Скользя и падая, и поднимаясь вновь.
Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же!
Ярится ненависть под шпорами судьбы;
Еще ты не мертва, еще в последней дрожи
Страданье под хлыстом взметнется на дыбы.
Проси – еще! еще! – увечий, язв и пыток,
Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг,
И каждой пОрой пей, пей пламенный напиток,
В котором слиты боль, и ужас, и восторг!
Я надорвал тебя в неистовой погоне!
О кляча горестей, топча земную твердь,
Мчи одного из тех, чьи вороные кони
Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть!

Осенний час (Перевод Г.Шенгели)
Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
Под гнетом северным хрипят и стонут ели,
Повсюду на земле листвы металл и кровь,
И ржАвеют пруды и плесневеют вновь, –
Деревьев плач – мой плач, моих рыданий кровь.
Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
Под гнетом холода кусты оцепенели
И вот, истерзаны, торчат в пустых полях
Вдоль узкой колеи, на траурных камнях, –
Их рук – моих, моих печальных рук размах.
Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
В промерзшей колее колеса проскрипели,
Своим отчаяньем пронзая небосклон,
И жалоба ветвей, и карканье ворон –
Стон сумрака – мой стон, затерянный мой стон.

Вдали (Перевод Б.Томашевского)
Вплывают блики крыл в угрюмые ангары,
Ворота черные все голоса глушат...
Кругом – унынье крыш, фасады и амбары,
И водосточных труб необозримый ряд.
Здесь глыбы чугуна, стальные стрелы, краны,
И эхом в щелях стен вся даль отражена:
Шаги и стук копыт, звенящий неустанно,
В быки мостов, шурша, врезается волна...
И жалкий пароход, который спит, ржавея,
В пустынной гавани, и вой сирен вдали...
Но вот, таинственно сквозь мрак ночной белея,
В далекий океан уходят корабли,
Туда, где пики скал и ярость урагана...
Душа, лети туда, чтоб в подвиге сгореть
И чтоб завоевать сверкающие страны!
Какое счастье жить, гореть и умереть!
Взгляни же в эту даль, где островА в сиянье,
Где мирры аромат, коралл и фимиам...
Мечтою жаждущей уйди в зарю скитаний
И с легкою душой вручи судьбу ветрам,
Где океанских волн блистает свет зеленый...
Иль на Восток уйди, в далекий Бенарес,
К воротам древних Фив, к руинам Вавилона,
В туман веков, где Сфинкс, Афина и Гермес,
Иль к бронзовым богам на царственном пороге,
К гигантам голубым или во тьму дорог,
Где за монахами медлительные дроги
Неповоротливо ползут из лога в лог...
И взор твой ослепят лучи созвездий южных!
О бедная душа, в разлуке ты с мечтой!
Уйди же в зной пустынь, в прозрачность бухт
жемчужных,
Путем паломника в пески земли святой...
И может быть, еще в какой-нибудь Халдее
Закатный вечен свет: он пастухов хранит,
Не знавших никогда и отблесков идеи...
Уйди тропой цветов, где горный ключ звенит,
Уйди так глубоко в себя мечтой упорной,
Чтоб настоящее развеялось, как пыль!..
Но это жалкий бред! Кругом лишь дым, и черный
Зияющий туннель, и мрачной башни шпиль...
И похоронный звон в тумане поднимает
Всю боль и всю печаль в моей душе опять...
И я оцепенел, и ноги прилипают
К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.

Из цикла "Черные факелы"
Законы (Перевод Ю.Александрова)
Печален лик земли среди угрюмых зданий,
Где жизнь заключена в прямоугольный плен,
Где предопределен удел моих страданий
Всей тяжестью колонн и непреклонных стен.
Вот башенки наук, вот лабиринты права,
Где человечий мир в законы водворен,
Где мозг одет в гранит – и не посмеет он
Поколебать столпы священного устава.
Гордыня бронзы там нисходит с высоты,
Чугунная плита сдавила все живое...
О, сколько нужно дум и страстной чистоты,
Чтоб волновался ум, чтоб сердцу быть в покое –
Дабы оно могло багряный купол свой
Просторно изогнуть в глубокой, нежной сини,
Где б не посмело зло коснуться той твердыни,
Той мудрой доброты и ясности живой!
Но в бездне вечеров, уже чреватых бурей,
Лучами черных солнц охвачен башен ряд,
И мчатся тучи к ним толпою грозных фурий,
Швыряя молний блеск на крутизну громад.
И лунный желтый глаз великой лженауки
В тех небесах, куда устремлена сейчас
Готическая мощь, ужели не погас
От старости своей, от вековечной скуки?..

Мертвец (Перевод Г.Шенгели)
В одеждах цветом точно яд и гной
Влачится мертвый разум мой
По Темзе.
Чугунные мосты, где мчатся поезда,
Бросая в небо гул упорный,
И неподвижные суда
Его покрыли тенью черной.
И с красной башни циферблат,
Где стрелки больше не скользят,
Глаз не отводит от лица
Чудовищного мертвеца.
Он умер оттого, что слишком много знал,
Что, в исступленье, изваять мечтал
На цоколе из черного гранита
Для каждой вещи лик причины скрытой.
Он умер, тайно восприяв
Сок познавательных отрав.
Он умер, пораженный бредом,
Стремясь к величьям и победам,
Он навсегда угас в тот миг,
Когда вскипел закат кровавый
И над его главой возник
Орлом парящим призрак славы.
Не в силах более снести
Жар и тоску смятенной воли –
Он сам себя убил в пути,
В цепях невыносимой боли.
Вдоль черных стен, где прячется завод,
Где молотов раскат железный
Крутую молнию кует,
Влачится он над похоронной бездной.
Вот молы, фабрик алтари,
И молы вновь, и фонари, –
Прядут, медлительные пряхи,
Сияний золото в тоске и страхе.
Вот камня вечная печаль,
Форты домов в уборе черном;
Закатным взглядом, скучным и покорным,
Их окна смотрят в сумрачную даль.
Вот верфи скорби на закате,
Приют разбитых кораблей,
Что чертятся скрещеньем мачт и рей
На небе пламенных распятий.
В опалах мертвых, что златит и жжет
Вулкан заката, в пурпуре и пемзе,
Умерший разум мой плывет
По Темзе.
Плывет на волю мглы, в закат,
В тенях багряных и в туманах,
Туда, где плещет крыльями набат
В гранит и мрамор башен рдяных, –
И город жизни тает позади
С неутоленной жаждою в груди.
Покорный неизвестной силе,
Влачится труп уснуть в вечеровой могиле,
Плывет туда, где волн огромных рев,
Где бездна беспредельная зияет
И без возврата поглощает
Всех мертвецов.

Из цикла "У дороги"
Часы (Перевод В.Брюсова)
Ночью, в молчании черном, где тени бесшумные
бродят, –
Стук костыля, деревянной ноги.
Это по лестнице времени всходят и сходят
Часы, это их шаги!
Вокруг устарелых эмблем и наивных узоров
Цифр под стеклом утомительный ряд.
О, лУны угрюмых, пустых коридоров:
Часы и их взгляд!
Деревянный киоск роковых откровений,
Взвизги напилка, и стук молотков,
И младенческий лепет мгновений, –
Часы и их зов!
Гроба, что повешены всюду на стены,
Склепы цепей и скелетов стальных,
Где кости стучат, возвещая там числа и смены...
Часы и весь ужас их!
Часы!
Неутомимы, бессонны,
Вы стучите ногами служанок в больших башмаках,
Вы скользите ногами больничных сиделок,
Напрасно вас молит мой голос смущенный,
Вы сдавили мой страх
Циркулем ваших безжалостных стрелок.

Декабрь (Перевод Ф.Мендельсона)
Под бледным небом по полям туман ползет,
Земля от холода вся в трещинах глубоких,
На рыжих склонах инея налет,
И над безмолвием трещат, кричат сороки.
Как стая гарпий злобных и жестоких,
Кусты сражаются, и ветер листья рвет,
Тряпье осеннее, и там, в полях далеких,
Как будто кто по наковальне бьет.
Зима унылая! Твой холод беспрестанно
Сжимает душу мне своей рукой титана,
И тот же звон глухой плывет издалека,
Тоскливый звон из церковки соседней
Твердит, что там собрали в путь последний
И в землю опускают бедняка.

Притча (Перевод Ф.Мендельсона)
Над золотом глади озерной,
Где белые лилии спят,
Усталые цапли скользят,
В воде отражаются черной.
Их крыльев широк размах,
Медлительны их движенья;
Плывут они в небесах,
Гребут в воде отраженья.
Но рыбак туповатый и важный
На них расставляет сети,
Не видя, что птицы эти
Гребует в высоте отважно,
Что в мокрые сети скуки
Птицы не попадают.
Напрасно он в тине их ищет, –
Птицы все выше взмывают,
И мчатся, как призраки, мимо,
Безумны и неуловимы!

Лодка (Перевод Ф.Мендельсона)
Морозит к ночи. На деревьях иней
Алмазами сверкает под луной.
И в чистом небе тучки ни одной:
Плывет луна над белою пустыней.
Как сталь с серебряным узором, черный лед,
И звезды смотрят нА реку в печали:
Там лодка вмерзла, весла в плен попали,
Одна, недвижно, но чего-то ждет.
Вдруг сокрушит оковы ледяные
Какой-нибудь герой, и лодку поведет
В моря, где пламенем охвачен небосвод,
В далекий рай, к теплу, в края иные?
А может быть, она обречена
Следить, в безмолвье белом прозябая,
Как птицы вольные над ней за стаей стая
Летят туда, где вечная весна?

Не знаю, где (Перевод В.Брюсова)
Это где-то на севере, где, я не знаю,
Это где-то на полюсе, в мире стальном,
Там, где стужа когтями скребется по краю
Селитренных скал, изукрашенных льдом.
Это – холод великий, едва отраженный
В серебряном зеркале мертвых озер:
Это – иней, что точит, морочит – бессонный,
Низкорослый, безлиственный бор.
Это – полночь, огромный скелет обнаженный
Над серебряным зеркалом мертвых озер,
Это – полночь, что точит, морочит, хохочет,
Но раздвинуть руками гигантскими хочет
Холодный и звездный простор.
В далИ полуночной безвольной
Это смолкнувший звон колокольный,
Это убранный снегом и льдами собор.
Это хор похоронный, с которым без слов я рыдаю,
Литургия Великого Холода в мире стальном.
Это где-то, – не в старом ли северном крае? – не знаю!
Это где-то, – не в старом ли северном сердце? – в моем!

Ноябрь (Перевод Г.Шенгели)
Вот листья, цвета гноя и скорбей, –
Как падают они в моих равнинах;
Как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, –
Так падают они в душе моей.
Лохмотьями тяжелых облаков
Окутавши свой глаз слепой,
Поник, под ветра грозный вой,
Шар солнца, старый и слепой.
Ноябрь в моей душе.
Над илом ивы чуть видны; в туманы,
Мелькая, черные уносятся бакланы,
И льется крик их, долгий, точно вечность,
Однообразный, – в бесконечность.
Ноябрь в моей душе.
О, эти листья, что спадают,
Спадают;
О, этот бесконечный дождь
И этот вой средь голых рощ,
Однообразный, рвущий все в душе!..

Некоторые (Перевод Б.Томашевского)
За далью всех светил пред ними возникает
Виденье города – безбрежный черный бред,
В триумфе траура, как склеп, где жизни нет...
Земля? Ушла во мрак. А небо? Чуть мерцает!
Гигантский мир теней раскинулся кругом,
Туманный горизонт покрыл, как саван, горы,
Могильные холмы теперь предстали взору,
И в них погребена вся память о былом.
Толпа немых людей бредет во мгле заката,
И горбит их тоска, и путь их одинок.
И гнет прошедших лет на них надгробьем лег,
Как память тусклая о том, что жгло когда-то;
Им одинаково страшны добро и зло,
Бескровны их сердца, бесцветна страсти сила,
Душа в борьбе за жизнь о божестве забыла.
В глазах застыла мысль, молчанье в них вошло,
И неподвижность льдом сковала их навеки...
Мертвы желанья в них, раскаянье и страх;
Они мечтать – увы! – не могут о крестах,
И алой смерти свет им не закроет веки!
Из цикла "Представшие на моих путях"

Страх (Перевод Ю.Александрова)
Растет мой древний страх в равнине ледяной,
Где Пастырь Ноябрей трубит, безмерно старый.
Стоит он, как беда над робкою отарой,
Трубит он, клича смерть из глубины земной.
Над совестью моей, надо грустною страной
Трагический рожок напрягся в муке ярой.
Кричит он вдалеке, грозит он смутной карой
Над кровью ивняка, над стылою волной.
И овцы черные с клеймом багрово-красным
Вернулись под бичом тем вечером ненастным
В загон моей души, как скопище грехов.
Мой неуемный страх растет во мгле морозной,
Где в мертвой тишине трубит о буре грозной
Старейший изо всех жестоких пастухов.
Из цикла "Города-спруты"

Скользящие в ночи (Перевод Ю.Александрова)
Ряды куртин и фонарей вдоль галерей,
В которых вьются так неторопливо
Шаги созданий, молчаливо
Несущих траур по душе своей...
На купола, на колоннады,
Воздвигнутые там и тут,
Отпугивая тьму, текут
Огней холодных мириады.
Пылает газ, и, как алмаз,
Вкрапленный в диадему ночи,
Любой светильник нежит очи,
Кого-то приводя в экстаз.
А круг воды в лучах голубоватых
Блестит, как днем,
И часть колонны, отраженной в нем,
Подобна торсу в медных латах.
Растут костры, как желтые кусты,
На площадях разбрызгав ртуть и серу,
Волшебной сделав атмосферу
И мрака раздробив пласты.
Громадный город блещет, словно море,
И волны электричества бегут
По всем путям, туда, где стерегут
Свое молчанье, с трауром во взоре,
Скользящие по грани темноты.
Они томятся, дожидаясь утра,
И держат в коготках из перламутра,
Как водоросли, сникшие цветы.
Скользят медлительно, влача воланы, рюши
И кружева, прикрывшие позор...
Они друг друга знают – с коих пор? –
Взаимные, болезненные души.
Они плывут, как будто по ковру,
Вздымая перья шляп и рыжие шиньоны...
У них свои жестокие законы,
Полузабывшие пути к добру.
На пальцах, сжатых в горьком исступленье,
В их перстнях дорогих под сенью галерей,
Подобные глазам ночных зверей,
Играют камни, пряча преступленье.
А их глаза ушли под бледный лоб.
Лишь иногда, безмолвной сватке рады,
Они так яростно вперяют взгляды,
Как будто гвозди забивают в гроб.
Но лбы – как белые повязки
На мыслях раненых. А губы – два цветка,
Что на воде качаются слегка
И сходятся почти без ласки.
Глаза понурые глядят,
Пустые, в пустоту без бога,
Хоть в сердце пламя и тревога,
И звон его – набат.
Я знаю женщин в траурных одеждах,
Но в туфельках нарядно-золотых;
А в косах, черных и густых,
Сверкает серебро, и на былых надеждах
Поставлен крест, и колкий остролист –
Их диадема. Траур тот, однако, –
Креп овдовевших без мужей, без брака,
Избравших путь, который лишь тернист.
И здесь, в ночи, глухой порой бесстрастья,
Наедине с трагической судьбой,
Они постигли все и плачут над собой,
Держа в руках ключи потерянного счастья.
Вдоль галерей, сверкающих, как млечный
Холодный путь, когда кругом – ни зги,
Скользят бесшумные шаги
Несущих траур бесконечный.

Из цикла "Лозы моей стены"
Осенний вечер (Перевод А.Ибрагимова)
Как серый мрамор – тучи. В гневе
Неистовствует вышина.
"Эй, берегись, луна!"
Просторы – в лоскуты, в куски,
И слышит ухо, как смеются глухо
И глухо плачут от тоски
Деревья.
"Эй, берегись, луна!"
Твой хрупкий, твой хрустальный лик
В пруду растрескается вмиг,
Захлестнут будет желтой мутью.
Деревья гнутся, словно прутья.
В разбойной удали, неукротим и рьян,
Срывает с крыш солому ураган.
Сегодня осень с ветром льнут друг к другу.
"Эй, берегись, луна!"
Куда не кинешь взгляд,
Неловок и тяжеловат,
Ласкает ветер, сельский хват,
Свою рыжеволосую подругу.
"Эй, берегись, луна!"
Ты, среди сонма звезд витая,
Плывешь, как Дева Пресвятая:
Тебя отвергнул этот мир,
Где ветер с осенью справляют брачный пир
И где от дрожи их, от криков их истомных
В чащобах темных
Раскачиваются тела
Стволов, раздетых догола.
Блуждают в рощах своры алчных псов.
И по полям несется, точно зов,
Тяжелый запах, запах тленья.
Все яростнее буря вожделенья
В природе исступленной. Быть беде!
На юге и на севере – везде
Бушует ветер, в страсти жаркой
Сплетаясь с осенью-дикаркой.
"Эй, берегись, луна!"
По-волчьи воют псы без сна.

Из цикла "Многоцветное сияние"
Мир (Перевод В.Брюсова)
Мир состоит из звезд и из людей.
Там, в высоте,
Спокон веков, таинственно далеких,
Там, в высоте,
В садах небес, роскошных и глубоких,
Там в высоте,
Вкруг солнц, бесчисленных и сходных
С огнистым улеем, там, в высоте,
В сверкании пространств холодных,
Вращаются, впивая дивный свет,
Рои трагических планет.
Неведомо когда,
Как рою пчел, им жизнь дала звезда,
И вот они летят – пылинки мира –
Среди цветов и лоз, в садах эфира;
И каждая из них, свой вечный путь чертя,
Сверкая в тьме ночной, а днем в лучах сокрыта,
Уйдя далеко, вспять бежит своей орбитой
И к солнцу-матери влечется, как дитя.
Там, в белой немоте, есть строй непоколебимый
В движенье яростном тех золотых шаров
Вокруг костра огня, вокруг звезды родимой, –
В круговращении неистовом миров!
Что за чудовищность бессчетных порождений!
Листва из пламени, кустарник из огней,
Растущий ввысь и ввысь, живущий в вечной смене,
Смерть принимающий, чтоб вновь пылать ясней!
Огни сплетаются и светят разом,
Как бриллианты без конца
На ожерелье вкруг незримого лица,
И кажется земля чуть видимым алмазом,
Скатившимся в веках с небесного лица.
Под цепким холодом, под ветром тяжко влажным
В ней медленно остыл пыл буйного огня;
Там встали цепи гор, вершины леденя;
Там ровный океан взвыл голосом протяжным;
Вот дрогнули леса, глухи и высоки,
От схватки яростной зверей, от их соитий;
Вот буря катастроф, стихийный вихрь событий
Преобразил материки;
Где бились грозные циклоны,
Мысы подставили свои зубцы и склоны;
Чудовищ диких род исчез; за веком век
Слабел размах борьбы – ударов и падений, –
И после тысяч лет безумия и тени
Явился в зеркале вселенной человек!
Явился господином,
Меж всех земных существ единым,
Стоявшим прямо, к небу поднимавшим очи.
Земля, ее и дни и ночи,
Пред ним распростирала круг
С востока к западу и с полночи на юг,
И первые полеты первых мыслей
Из глуби человеческой души
Державной,
Взнесясь в таинственной тиши,
Незримыми гирляндами повисли.
Мысли!
Их яростный порыв, их пламень своенравный,
Их ярость алая, аккорд багряный их!
Как там, на высоте, меж облаков седых,
Горели звезды, так они внизу сверкали;
Как новые огни, неслись к безвестной дали,
Всходя на выси гор, на зыбях рек горя,
Бросая новое всемирное убранство
На все моря
И все пространство.
Но чтоб установить и здесь согласный строй,
В их золотом и буйственном смятенье,
Как там, на высоте, да, как и там, вдали,
Священной чередой,
Как солнц небесных повторенье,
Возникли гении меж расами земли.
С сердцами из огня, с устами как из меда,
Они вскрывали суть, глася в среде народа,
И все случайные полеты разных дум,
Как улей, собирал их озаренной ум,
И тяготели к ним приливы и отливы
Исканий пламенных, разгадок горделивых;
И тень прислушалась, впивая их слова;
Дрожь новая прошла по жилам вещества:
Утесы, воды, лес почувствовали нежно,
Как дует ветер с гор иль ветерок прибрежный;
Прибой возжаждал плясок, листок обрел полет,
И скалы дрогнули под поцелуем вод.
Все изменилося до глубины заветной –
Добро, зло, истина, любовь и красота;
Живыми нитями единая мечта
Соединила все в покров души всесветной,
И мир, откуда встал невидимый магнит,
Признал закон миров, что в небесах царит.
Мир состоит из звезд и из людей.

Смерть (Перевод Ю.Александрова)
– Душа печальная моя,
Откуда, об руку с луною,
Пришла ты говорить со мною,
Последней правды не тая?
– Оттуда я, где огнекрылы
Дворцы зари, где ночь светла.
Смотри: я розы принесла
Для завтрашней твоей могилы.
– Душа бессмертная моя,
Ты знаешь: одержим я страхом
Однажды стать холодным прахом,
Уйти во мрак небытия.
– Но ты боишься только света,
Боишься вечной высоты,
Где жизнь и смерть свои цветы
Сплетают на челе поэта.
– Скажи, прекрасная моя:
Ты видишь время, призрак черный,
С косой в руке над этой сорной
Травой, которой стану я?
– Не бойся жалких привидений.
Не нам с тобой во тьме лежать.
В пространстве время удержать
Способен плодоносный гений!

Из цикла "Часы"
Вечерние часы
***
Касаньем старых рук откинув прядь седую
Со лба, когда ты спишь, и черен наш очаг,
Я трепет, что всегда живет в твоих очах
И под ресницами теперь, целую.
О, нежность без конца в часы заката!
Прожитых лет перед глазами круг.
И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг,
И трепетом моя душа объята.
И как во времена, когда нас обручили,
Склониться я хочу перед тобой
И сердце нежное почувствовать рукой –
Душой и пальцами светлее белых лилий.
(Перевод А.Гатова)
***
Когда мои глаза закроешь ты навек,
Коснись их долгим-долгим поцелуем –
Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем
Безмерно любящий пред смертью человек.
И светит надо мной пусть факел гробовой.
Склони твои черты печальные. Нет силы,
Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы
Я в сердце сохраню прекрасный образ твой.
И я хочу пред тем, как заколотят гроб,
С тобою быть, клонясь к подушкам белым.
И ты в последний раз прильнешь ко мне всем телом
И поцелуешь мой усталый лоб.
И после, отойдя в далекие концы,
Я унесу с собой любовь живую,
И даже через лед, через кору земную
Почувствуют огонь другие мертвецы.
(Перевод А.Гатова)
***
Нет, жить тобой душа не уставала!
Ты некогда в июне мне сказала:
"Когда бы, друг, однажды я узнала,
Что я тебе мешаю, тяжела, –
С печалью в сердце, тихом и усталом,
Куда неведомо, но я б ушла".
И тихо лбом к моим губам припала.
И потом:
"Дарит разлука радости живые,
И нужды нет в сцепленье золотом,
Что свяжет, как у пристани, кольцом
Две наши тихие ладьи земные".
И слезы у тебя я увидал впервые.
И ты сказала,
Ты еще сказала:
"Расстанемся во что бы то ни стало!
Так лучше, чем спускаться с вышины
Туда, где будням мы обречены".
И убегала ты, и убегала,
И вновь в моих объятьях трепетала.
Нет, жить тобой душа не уставала!
(Перевод А.Гатова)
Из цикла "Волнующиеся нивы"
Покойник (Перевод М.Донского)
Усопших к месту погребенья
Всегда проносят вдоль селенья.
Уже мальчишки тут как тут:
"Гляди, покойника несут!"
Глаза рукой прикрыв от солнца,
Старуха смотрит из оконца.
Столяр бросает свой верстак:
В гробах он смыслит как-никак.
А лавочник расставил ноги
И курит трубку на пороге.
От взоров досками укрыт,
Покойник в ящике лежит.
Без тюфяка он, без подушки, –
Под ним солома лишь да стружки,
А гроб из четырех досок
Не в меру узок и высок.
Носильщики идут не в ногу,
Кляня разбитую дорогу.
Злой ветер возле "Трех дубов"
Срывает гробовой покров.
Шершавым доскам будто стыдно,
Что всем теперь их стало видно.
Холодный ветер валит с ног;
Все думают: "Мертвец продрог".
Все знают: спит он, бездыханный,
В одной рубахе домотканной.
И в день, когда своих рабов
Господь поднимет из гробов,
Дрожа, в смущении великом,
Он будет наг пред божьим ликом.
Процессии дать надо крюк,
Чтоб обогнуть общинный луг.
По той полоске, рядом с лугом,
Покойный шел весной за плугом.
Он тут в погожий летний день
Косил пшеницу и ячмень.
Всем сердцем был он в жизни трудной
Привязан к этой почве скудной.
Под вечер, выбившись из сил,
Он с ней любовно говорил.
Вон там, где тянется тропинка,
Он комья подбирал суглинка,
И после трудового дня,
С соседом сидя у огня,
Он землю в пальцах мял, смекая,
Какого ждать им урожая.
Вот кладбище; как свечки в ряд
Три кипариса там стоят.
Сплеча могильщик бородатый
Орудует своей лопатой:
Его, не побоясь греха,
Забыла разбудить сноха, –
Вон гроб уже у поворота,
А не закончена работа.
На мертвеца могильщик зол
За то, что тот его подвел, –
Нашел же времечко, постылый, –
И он плюет на дно могилы.
А гроб все близится, и вот –
Он у кладбищенских ворот.
Толпа в ограду повалила,
Перед покойником – могила.
Неистов ветер, даль черна,
Как эта яма холодна!
Могильщик с силой и сноровкой
Подхватывает гроб веревкой,
И скрип ее о край доски –
Как одинокий стон тоски.
Безмолвна скорбь, и сухи веки.
Гроб опускается навеки
В глухую темень забытья,
В объятия небытия.


Взято из книги
"Эмиль Верхарн
Стихотворения
Зори
Морис Метерлинк
Пьесы"
Издательство "Художественная литература"
Москва 1972



Абсурд разрастается, как фатальный желтоцвет в черноземе сердца, мозга
и
ощущений... Я хочу идти к безумию и его звездам, к его белым лунным
солнцам, его далекому эху, его отрывистому лаю румяных собак. Цветущие
острова окружают ледяное озеро. Там птицы гнездятся в перьях ветра, и
неподвижная золотая жаба грызет угол пространства, и клюв цапли широко
раскрывается в радостное ничто, и муха застывает в дрожащем солнечном
луче. В мягком расширении сознания слышится слабое тик-так спокойной
смерти сумасшедших. Я слышу его, слышу отчетливо.


В тебе прокиснет кровь твоих отцов и дедов.
Стать сильным, как они, тебе не суждено.
На жизнь, ее скорбей и счастья не изведав,
Ты будешь, как больной, смотреть через окно.
И кожа ссохнется, и мышцы ослабеют,
И скука въестся в плоть, желания губя,
И в черепе твоем мечты окостенеют,
И ужас из зеркал посмотрит на тебя.





Эмиль Верхарн. Избранные стихотворения


   Emille Verhaeren

   Choix de poemes

   Верхарн Э. Избранное: Сборник / Сост. М. А. Мыслякова.
   М., Радуга, 1984
   На франц. и в русских переводах
   OCR Бычков М.Н.
   
   Содержание
   Table des matieres
   
   Les Flamandes – Фламандки

   Les Vieux maitres
   Старые мастера
   Перевод Г. Шенгели
   Art flamand
   Фламандское искусство
   Перевод Ю. Стефанова
   Dimanche matin
   Воскресное утро
   Перевод Е. Полонской
   Les Gueux
   Нищие
   Перевод Е. Полонской
   Les Porcs
   Свиньи
   Перевод В. Брюсова
   Cuisson du pain
   Выпечка хлеба
   Перевод А. Ибрагимова
   Les Espaliers
   Шпалеры
   Перевод Е. Полонской
   La Vache
   Корова
   Перевод Г. Шенгели
   Les Paysans
   Крестьяне
   Перевод Г. Шенгели
   Marines (I)
   Марины (I)
   Перевод С. Шервинского
   Aux Flamandes d'autrefois
   Фламандкам былых времен
   Перевод Ю. Денисова

   Les Moines – Монахи

   Les Moines
   Монахи
   Перевод В. Микушевича
   Moine epique
   Монах эпический
   Перевод В. Микушевича
   Moine simple
   Монах простодушный
   Перевод В. Микушевича
   Rentree des moines
   Возвращение монахов
   Перевод В. Микушевича
   Moine sauvage
   Дикий монах
   Перевод Н. Рыковой
   Aux moines
   Монахам
   Перевод Ю. Денисова
   К монахам
   Перевод Н. Паниной

   Les Bords de la route – Обочины дороги

   En Decembre
   Декабрь
   Перевод Ф. Мендельсона
   Vaguement
   Смутное
   Перевод Ф. Мендельсона
   Cantique
   Гимн
   Перевод Ф. Мендельсона
   Artevelde
   Артевельде
   Перевод Б. Томашевского
   Les Horloges
   Часы
   Перевод В. Брюсова
   Parabole
   Притча
   Перевод Ф. Мендельсона
   Sais-je ou?
   Не знаю, где
   Перевод В. Брюсова
   L'Heure mauvaise
   Дурной час Перевод Г. Шенгели
   Al Novembre
   Ноябрь
   Перевод Г. Шенгели
   
   Les Soirs – Вечера

   Humanite
   Человечество
   Перевод В. Брюсова
   Sous les porches
   Под сводами
   Перевод М. Донского
   Le Gel
   Холод
   Перевод Г. Шенгели
   Les Chaumes
   Соломенные кровли Перевод М. Донского
   Londres
   Лондон
   Перевод В. Брюсова
   Лондон
   Перевод Г. Русакова
   Au loin
   Вдали
   Перевод Б. Томашевского
   Infiniment
   Бесконечное
   Перевод Р. Дубровкина

   Les Debacles – Крушения

   Dialogue
   Разговор
   Перевод Р. Дубровкина
   Le Glaive
   Меч
   Перевод М. Донского
   Меч
   Перевод М. Березкиной
   Si morne!
   Как горько!
   Перевод Р. Дубровкина
   Eperdument
   Исступленно
   Перевод М. Донского
   Pieusement
   Молитвенно
   Перевод В. Брюсова
   Heure d'automne
   Осенний час
   Перевод Г. Шенгели
   Fleur fatale
   Роковой цветок
   Перевод В. Брюсова
   La Tete
   Голова
   Перевод В. Брюсова
   
   Les Flambeaux noirs – Черные факелы

   Les Lois
   Законы
   Перевод Ю. Александрова
   La Revolte
   Мятеж
   Перевод В. Брюсова
   Les Villes
   Города
   Перевод Ю. Денисова
   Le Roc
   Скала
   Перевод Г. Русакова
   Les Nombres
   Числа
   Перевод В. Брюсова
   La morte
   Мертвец
   Перевод Г. Кружкова
   
   Les Apparus dans mes chemins – Представшие на моем пути

   Celui de l'horizon
   Видение на горизонте Перевод Р. Дубровкина
   La Peur
   Страх
   Перевод Ю. Александрова
   Celui du rien
   Вестник праха
   Перевод Ю. Стефанова
   Dans ma plaine
   Моя равнина
   Перевод Ю. Стефанова
   Saint Georges
   Святой Георгий
   Перевод Г. Шенгели
   L'Autre plaine
   Иная равнина
   Перевод Р. Дубровкина

   Les Campagnes hallucinees – Обезумевшие деревни

   La Ville
   Город
   Перевод Ю. Стефанова
   Le Donneur de mauvais conseils
   Поставщик дурных советов
   Перевод Г. Кружкова
   Pelerinage
   Паломничество
   Перевод В. Шора
   Chanson de fou
   Песня безумного
   Перевод Г. Шенгели
   Le Peche
   Грех
   Перевод О. Седаковой
   Le Fleau
   Мор
   Перевод В. Брюсова
   Le Depart
   Исход
   Перевод Э. Линецкой

   Les Villes tentaculaires – Города-спруты

   La Plaine
   Равнина
   Перевод Ю. Левина
   L'Ame de la ville
   Душа города
   Перевод M. Волошина
   Душа города
   Перевод Ю. Александрова
   Le Port
   Порт
   Перевод Г. Шенгели
   Une Statue
   Статуя
   Перевод Г. Русакова
   Les Usines
   Заводы
   Перевод Г. Русакова
   La Bourse
   Биржа
   Перевод Г. Русакова
   La Revolte
   Восстание
   Перевод Ю. Денисова
   La Recherche
   Искания
   Перевод Ю. Александрова
   Vers le futur
   К будущему
   Перевод Б. Лившица

   Les Villages illusoires – Призрачные деревни

   Les Pecheurs
   Рыбари
   Перевод А. Парина
   Le Meunier
   Мельник
   Перевод Ю. Александрова
   Le Menuisier
   Столяр
   Перевод А. Голембы
   Le Sonneur
   Звонарь
   Перевод Ю. Стефанова
   Le Forgeron
   Кузнец
   Перевод В. Брюсова
   Les Meules qui brulent
   Пылающие стога
   Перевод Г. Шенгели

   Les Douze mois – Двенадцать месяцев

   Fevrier. Les Pauvres
   Февраль
   Перевод В. Брюсова
   Decembre. Les Hotes
   Декабрь. Гости
   Перевод В. Брюсова
   
   Les Vignes de ma muraille – Лозы моей стены

   Au Nord
   На Север
   Перевод M. Волошина

   Les Visages de la vie – Лики жизни

   Au Bord du quai
   На набережной
   Перевод Ю. Александрова
   La Foule
   Толпа
   Перевод М. Волошина
   L'Action
   Деяние
   Перевод Ю. Корнеева
   Vers la mer
   К морю
   Перевод В. Брюсова
   
   Petites legendes – Маленькие легенды

   La Statuette
   Статуэтка
   Перевод Вс. Рождественского

   Les Forces tumultueuses – Буйные силы

   L'Art
   Искусство
   Перевод Вал. Дмитриева
   Le Tribun
   Трибун
   Перевод В. Брюсова
   Le Banquier
   Банкир
   Перевод В. Брюсова
   Les Villes
   Города
   Перевод М. Волошина
   La Science
   Наука
   Перевод А. Ибрагимова
   L'Erreur
   Заблуждение
   Перевод Э. Линецкой
   Les Cultes
   Религии
   Перевод Н. Рыковой
   Les Heures ou l'on cree
   Часы творчества
   Перевод М. Березкиной
   Les Bagnes
   Остроги
   Перевод Е. Полонской
   L'Impossible
   Невозможное
   Перевод М. Донского
   L'En-Avant
   Вперед
   Перевод В. Давиденковой

   La Multiple Splendeur – Многоцветное сияние

   Le Monde
   Мир
   Перевод В. Брюсова
   Les Penseurs
   Мыслители
   Перевод Ю. Александрова
   La Louange du corps humain
   Хвала человеческому телу
   Перевод Г. Шенгели
   Les Reves
   Мечтания Перевод Ю. Денисова
   La Conquete
   Завоевание
   Перевод М. Волошина
   La Mort
   Смерть
   Перевод Ю. Александрова
   La Joie
   Радость
   Перевод Ю. Александрова
   Les Idees
   Идеи
   Перевод М. Березкиной
   
   Les Rythmes souverains – Державные ритмы

   Michel-Ange
   Микеланджело
   Перевод Г. Шенгели
   La Priere
   Молитва
   Перевод Вал. Дмитриева

   Toute la Flandre – Вся Фландрия

   Les Pas
   Шаги
   Перевод А. Блока
   Un Toit, la-bas
   Кровля вдали
   Перевод А. Корсуна
   Guillaume de Juliers
   Гильом де Жюлье
   Перевод Г. Шенгели
   L'Escaut
   Эско (Шельда)
   Перевод В. Брюсова
   Les Fumeurs
   Курильщики
   Перевод Е. Полонской

   Les Heures – Часы

   Les Heures claires – Ранние часы

   Au temps ou longuement j'avais souffert...
   Когда меня подстерегала злоба...
   Перевод Э. Линецкой
   Pour nous aimer des yeux...
   Чтобы любовь жила в глазах у нас...
   Перевод Э. Линецкой
   Au clos de notre amour, l'ete se continue...
   У нас, в саду любви, не увядает лето...
   Перевод Э. Линецкой

   Les Heures d'apres-midi – Послеполуденные часы

   L'ombre est lustrale et l'aurore irisee...
   Прозрачна тень и радужна заря...
   Перевод Э. Линецкой
   Je t'apporte, ce soir, comme offrande, ma joie...
   Я радость бытия принес тебе в подарок!..
   Перевод Э. Липецкой
   Le bon travail, fenetre ouverte...
   Окно распахнуто. В смятенье...
   Перевод Э. Линецкой
   Les baisers morts des defuntes annees...
   Лобзанья мертвые годов минувших...
   Перевод В. Брюсова
   Je suis sorti des bosquets du sommeil...
   Я покидаю сна густую сень...
   Перевод Э. Линецкой

   Les Heures du soir – Вечерние часы

   Non, mon ame jamais de toi ne s'est lassee!...
   Нет, жить тобой душа не уставала!..
   Перевод А. Гатова
   Avec mes vieilles mains de ton front rapprochees...
   Касаньем старых рук откинув прядь седую...
   Перевод А. Гатова
   Lorsque tu fermeras mes yeux a la lumiere...
   Когда мои глаза закроешь ты навек...
   Перевод А. Гатова

   Les Bles mouvants – Волнующиеся нивы

   Dialogue rustique
   Сельский диалог
   Перевод В. Давиденковой
   
   Quelques chansons du village – Несколько деревенских песен

   Le Sabotier
   Башмачник
   Перевод Вс. Рождественского
   Le Mort
   Покойник
   Перевод М. Донского

   Les Ailes rouges de la Guerre – Алые крылья войны

   Ceux de Liege
   Герои Льежа
   Перевод В. Брюсова

   Poemes legendaires de Flandre et de Brabant –
   Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта

   Le Banquet des gueux
   Пиршество гезов
   Перевод Ю. Александрова

   "Русский Верхарн"
   Л. Г. Андреев
   Комментарии
   М. А. Мыслякова


   Les Flamandes

   Les Vieux maitres

   Dans les bouges fumeux ou pendent des jambons,
   Des boudins bruns, des chandelles et des vessies,
   Des grappes de perdrix, des grappes de dindons,
   D'enormes chapelets de volailles farcies
   Tachant de leur chair rose un coin du plafond noir,
   En cercle, autour des mets entasses sur la table,
   Qui saignent, la fourchette au flanc dans un tranchoir,
   Tous ceux que pesamment la goinfrerie attable,
   Craesbeke, Brakenburgh, Teniers, Dusart, Brauwer,
   Avec Steen, le plus gros, le plus ivrogne, au centre,
   Sont reunis, menton gluant, gilet ouvert,
   De rires plein la bouche et de lard plein le ventre.
   Leurs commeres, corps lourds dont se bombent les chairs
   Dans la nette blancheur des lignes du corsage,
   Leur versent, a jets longs, de superbes vins clairs
   Qu'un rai d'or du soleil egratigne au passage,
   Avant d'incendier les panses des chaudrons.
   Elles, ces folles, sont reines dans les godailles
   Que leurs amants, goulus d'amours et de jurons,
   Menent comme au beau temps des vieilles truandailles,
   Tempes en eau, regards en feu, langue dehors,
   Avec de grands hoquets scandant les chansons grasses,
   Des poings brandis soudain, des luttes corps a corps
   Et des coups assenes a broyer leurs carcasses,
   Tandis qu'elles, le sang toujours a fleur de peau,
   La bouche ouverte aux chants, le gosier aux rasades,
   Apres des sauts de danse a fendre le carreau,
   Des chocs de corps, des heurts de chair et des bourrades,
   Des lechements subis dans un embrassement,
   Toutes moites d'ardeurs tombent depoitraillees.
   Une odeur de mangeaille au lard, violemment,
   Sort des mets decouverts; de larges ecuellees
   De jus fumants et gras ou trempent des rotis,
   Passant et repassant sous le nez des convives,
   Excitent, d'heure en heure, a neuf, leurs appetits.
   Dans la cuisine, on fait en hate les lessives
   De plats vides et noirs qu'on rapporte charges.
   Le sel brille; les saucieres collent aux nappes;
   Les dressoirs sont remplis et les celliers gorges.
   Au-dessus des poelons ou cuisent ces agapes
   Pendent a des crochets paniers, passoires, grils,
   Casseroles, bougeoirs, briquets, cruches, gamelles;
   Dans un coin, deux magots exhibent leurs nombrils
   Et tronent, verre en main, sur deux tonnes jumelles;
   Et partout, a chaque angle ou relief, ici, la,
   Aux verroux d'une porte, aux cuivres d'une armoire,
   Au pilon des mortiers, aux hanaps de gala,
   Sur le mur, a travers les trous de l'ecumoire,
   Partout, a droite, a gauche, au hasard des reflets,
   Scintillent des clartes, des gouttes de lumiere,
   Dont l'enorme foyer – ou trois rangs de poulets
   Rotissent embroches sur l'ardente litiere –
   Asperge, avec le feu qui rougit le festin,
   Le decor monstrueux de ces grasses kermesses.

   Nuits, jours, de l'aube au soir et du soir au matin,
   Eux, les maitres, ils les donnent aux ivrognesses.
   La farce epaisse et large en rires, c'est la leur:
   Elle se trousse la, grosse, cynique, obscene,
   Regards flambants, corsage ouvert, la gorge en fleur,
   La gaite secouant les plis de sa bedaine.
   Les uns, Brauwer et Steen, se coiffent de paniers,
   Brakenburgh cymbalise avec deux grands couvercles,
   D'autres raclent les grils avec les tisonniers,
   Affoles et hurlants, tous souls, dansant en cercles
   Autour des ivres-morts, qui roulent, pieds en l'air.
   Les plus vieux sont encor les plus ardents a boire,
   Les plus lents a tomber, les plus goulus de chair;
   Ils grattent la marmite et sucent la bouilloire,
   Jamais repus, jamais gaves, toujours vidant;
   Leur nez luit de lecher le fond des casseroles;
   D'autres encor font rendre un son rauque et mordant
   Au crincrin, ou l'archet s'epuise en cabrioles.
   On vomit dans les coins; des enfants gros et sains
   Demandent a teter avant qu'on les endorme,
   Et les meres, debout, suant entre les seins,
   Bourrent leur nourrisson de leur teton enorme.
   Tout gloutonne a crever, hommes, femmes, petits;
   Un chien s'empiffre a droite, un chat mastique a gauche;
   C'est un dechainement d'instincts et d'appetits,
   De fureurs d'estomac, de ventre et de debauche:
   Explosion de vie ou ces maitres gourmands,
   Trop vrais pour s'affadir dans les affeteries,
   Campaient, gaillardement, leurs chevalets flamands
   Et faisaient des chefs-d'oeuvre entre deux souleries.


   Art flamand

I

   Art flamand, tu les connus, toi,
   Et tu les aimas bien, les gouges
   Au torse epais, aux tetons rouges;
   Tes plus fiers chefs-d'оеuvre en font foi.

   Que tu peignes reines, deesses,
   Ou nymphes emergeant des flots
   Par troupes, en roses ilots,
   Ou sirenes enchanteresses,

   Ou Pomones aux contours pleins,
   Symbolisant les saisons belles,
   Grand art des maitres, ce sont elles,
   Ce sont les gouges, que tu peins.

   Et pour les creer, grasses, nues,
   Toutes charnelles, ton pinceau
   Faisait rougeoyer sous leur peau
   Un feu de couleurs inconnues.

   Elles flamboyaient de tons clairs,
   Fieres et soulevant leurs voiles;
   Et leurs poitrines sur tes toiles
   Formaient de gros bouquets de chairs.

   Les Sylvains rodaient autour d'elles,
   Ils se roulaient, suant d'amour,
   Dans les broussailles d'alentour
   Et les fourres pleins de bruits d'ailes.

   Ils amusaient par leur laideur;
   Leurs yeux, points ignes trouant l'ombre,
   Illuminaient, dans un coin sombre
   Leurs sourires, gras d'impudeur.

   Ces chiens en rut cherchaient des lices;
   Elles, du moins pour le moment,
   Se defendaient, frileusement,
   En resserrant soudain leurs cuisses.

   Et telles, plus folles encor,
   Arrondissant leurs hanches nues,
   Et leurs belles croupes charnues,
   Ou cascadaient leurs cheveaux d'or,

   Les invitaient aux assauts rudes,
   Les excitaient a tout oser,
   Bien que pour le premier baiser
   Ces ardentes fissent les prudes.

II

   Vous conceviez, maitres vantes,
   Avec de larges opulences,
   Avec de rouges violences,
   Les corps charnus de vos beautes.

   Les femmes pales et moroses
   Ne miraient pas dans vos tableaux,
   Comme la lune au fond des eaux,
   Leurs langueurs et leurs chloroses.

   Vos pinceaux ignoraient le fard,
   Les indecences, les malices
   Et les sous-entendus de vices,
   Qui clignent de l'?il dans notre art.

   Et les Venus de colportage,
   Les rideaux a demi tires,
   Les seins voiles, mais eclaires,
   Dans l'angle d'un decolletage,

   Les sujets vifs, les sujets mous,
   Les Cytheres des bergeries,
   Les pamoisons, les hysteries,
   L'alcove. – Vos femmes a vous,

   Dans la splendeur des paysages
   Et des palais lambrisses d'or,
   Dans la pourpre et dans le decor
   Somptueux des anciens ages,

   Vos femmes suaient la sante
   Rouge de sang, blanche de graisse;
   Elles menaient les ruts en laisse
   Avec des airs de royaute.


   Dimanche matin

   Oh! les eveils des bourgades sous l'or des branches,
   Ou courent la lumiere et l'ombre – et les roseaux
   Et les aiguilles d'or des insectes des eaux
   Et les barres des ponts de bois et leurs croix blanches.

   Et le pre plein de fleurs et l'ecurie en planches
   Et le bousculement des baquets et des seaux
   Autour de la mangeoire ou grouillent les pourceaux,
   Et la servante, avec du cru soleil aux manches.

   Ces nets eveils dans les matins! – Des mantelets,
   Des bonnets blancs et des sarreaux, par troupelets,
   Gagnaient le bourg et son clocher couleur de craie.

   Pommes et bigarreaux! – Et, par-dessus la haie
   Luisaient les beaux fruits murs, et, dans le verger clair,
   Brusque, comme un sursaut, claquait du linge en l'air.


   Les Gueux

   La misere collant ses loques sur leur dos,
   Aux jours d'automne, un tas de gueux sortis des bouges,
   Rodaient de bourg en bourg, par les champs au repos;
   A l'horizon montait un rang de hetres rouges.

   Dans les plaines ou plus ne s'entendait un chant,
   Ou les neiges allaient verser leurs avalanches,
   Seules encor, dans l'ombre et le deuil s'epanchant,
   Quatre ailes de moulin tournaient grandes et blanches.

   Les gueux vaguaient, les pieds calleux, le sac au dos,
   Fouillant fosses, fouillant fumiers, fouillant enclos,
   Devalant vers la ferme et reclamant pature.

   Puis reprenaient en chiens pouilleux, a l'aventure,
   Leur course interminable a travers pres et bois,
   Avec des jurements et des signes de croix.


   Les Porcs

   Des porcs roses et gras, les males, les femelles,
   Remplissaient le verger de leurs grognements sourds.
   Elles couraient champs, les fumiers et les cours,
   Dans le ballottement laiteux de leurs mamelles.

   Pres du purin barre des lames du soleil,
   Les pattes s'enfoncant en plein dans la gadoue,
   Ils reniflaient l'urine et fouillaient dans la boue,
   Et leur peau fremissait sous son lustre vermeil.

   Mais novembre approchant, on les tuait. Leur ventre
   Trop lourd, frolait le sol de ses tetins. Leurs cous,
   Leurs yeux, leurs groins n'etaient que graisse lourde; d'entre

   Leurs fesses, on eut dit qu'il coulait du saindoux;
   On leur raclait les pieds, on leur brulait les soies
   Et leurs buchers de mort faisaient des feux de joies.


   Cuisson du pain

   Les servantes faisaient le pain pour les dimanches,
   Avec le meilleur lait, avec le meilleur grain,
   Le front courbe, le coude en pointe hors des manches,
   La sueur les mouillant et coulant au petrin.

   Leurs mains, leurs doigts, leur corps entier fumait de hate,
   Leur gorge remuait dans les corsages pleins.
   Leurs poings enfarines pataugeaient dans la pate
   Et la moulaient en rond comme la chair des seins.

   Une chaleur montait: les braises etaient rouges.
   Et deux par deux, du bout d'une planche, les gouges
   Sous les domes des fours engouffraient les pains mous.

   Mais les flammes soudainement, s'ouvrant passage,
   Comme une meute enorme et chaude de chiens roux,
   Sautaient en rugissant leur mordre le visage.


   Les Espaliers

   D'enormes espaliers tendaient des rameaux longs
   Ou les fruits allumaient leur chair et leur plethore,
   Pareils, dans la verdure, a ces rouges ballons
   Qu'on voit flamber les nuits de kermesse sonore.

   Pendant vingt ans, malgre l'hiver et ses grelons,
   Malgre les gels du soir, les givres de l'aurore,
   Ils s'etaient accroches aux fentes des moellons,
   Pour monter jusqu'au toit, monter, monter encore.

   Maintenant ils couvraient de leur faste les murs
   Et sur les pignons hauts et clairs, poires et pommes
   Bombaient, superbement, des seins pourpres et murs.

   Les troncs geants, creves partout, suaient des gommes;
   Les racines plongeaient jusqu'aux prochains ruisseaux,
   Et les feuilles luisaient, comme des vols d'oiseaux.


   La Vache

   Des cinq heures, sitot que l'aurore fit tache
   Sur l'entenebrement nocturne, pique d'or,
   Un gars traca des croix sur le front de la vache,
   Et, le licol fixe, la mena vers la mort.

   Tout en haut des clochers sonnaient les reveillees;
   Les champs riaient, malgre les brouillards etendus
   Sur la campagne ainsi que des laines mouillees,
   Et les froids, qui, la nuit, etaient redescendus.

   Des valets lourds et mous, a leurs travaux reveches,
   Allaient, baillant encor, muets, presque dolents;
   Sur leur enorme dos luisait l'acier des beches,
   Plaquant le jour brumeux et gris de miroirs blancs.

   Les poternes s'ouvraient partout, au long des routes,
   Avec des grincements de clefs et de verroux.
   Et les betes de clos a clos s'appelaient toutes,
   Et la vache passait tres lente et beuglait doux.

   Enfin, par un dernier detour de sente verte,
   On parvient au village assis sur un plateau:
   La boucherie est la, tout en haut, large ouverte,
   Dans un encadrement forme d'herbes et d'eau.

   La vache brusquement s'arrete au seuil du porche.
   Tout est rouge autour d'elle et fumant; sur le sol
   Lamentable et visqueux: un taureau qu'on ecorche
   Et dont coule le sang par un trou fait au col.

   Des moutons appendus au mur, tetes fendues;
   Des porcs, gisant sur la paille, moignons en l'air;
   Un veau noir sur un tas d'entrailles repandues,
   Avec le coutelas profond fouillant la chair.

   Et plus loin, au-dela de ces visions rouges,
   Ce sont des coins verdis de ble qu'elle entrevoit,
   Ou des b?ufs laboureurs, que batonnent des gouges,
   Entaillent le terreau gluant d'un sillon droit.

   Et voici que se fait la lumiere complete,
   Le creusement profond des lointains horizons,
   Le grand jour triomphal et dore qui projette
   Ses flammes d'incendie au ras des floraisons,

   Qui baigne les champs gras d'une sueur fumante,
   Les penetre, a plein feu, de ses rayons mordants,
   Les brule de baisers d'amour, comme une amante,
   Et leur gonfle le sein de germes fecondants.

   La vache voit bleuir le grand ciel qui surplombe
   L'embrasement du sol ou luit l'Escaut vermeil,
   Lorsqu'un coup de maillet l'etourdit; – elle tombe,...
   Mais son dernier regard s'est rempli de soleil.


   Les Paysans

   Ces hommes de labour que Greuse affadissait
   Dans les molles couleurs de paysanneries,
   Si proprets dans leur mise et si roses, que c'est
   Motif gai de les voir parmi les sucreries
   D'un salon Louis-Quinze animer des pastels,
   Les voici noirs, grossiers, bestiaux – ils sont tels.

   Entre eux ils sont parques par villages; en somme
   Les gens des bourgs voisins sont deja l'etranger,
   L'intrus qu'on doit hair, l'ennemi fatal, l'homme
   Qu'il faut tromper, qu'il faut leurrer, qu'il faut gruger.
   La patrie? Allons donc! Qui d'entre eux croit en elle?
   Elle leur prend des gars pour les armer soldats,
   Elle ne leur est point la terre maternelle,
   La terre fecondee au travail de leurs bras.
   La patrie! on l'ignore au fond de leur campagne.
   Ce qu'ils voient vaguement dans un coin de cerveau,
   C'est le roi, l'homme en or, fait comme Charlemagne,
   Assis dans le velour frange de son manteau;
   C'est tout un apparat de glaives, de couronnes,
   Ecussonnant les murs des palais lambrisses
   Que gardent des soldats avec sabre a dragonnes.
   Ils ne savent que ca du pouvoir. – C'est assez.
   Au reste, leur esprit, balourd en toute chose,
   Marcherait en sabots a travers droit, devoir,
   Justice et liberte – l'instinct les ankylose;
   Un almanach crasseux, voila tout leur savoir;
   Et s'ils ont entendu rugir, au loin, les villes,
   Les revolutions les ont tant effrayes,
   Que dans la lutte humaine ils restent les serviles,
   De peur, s'ils se cabraient, d'etre un jour les broyes.

I

   A droite, au long de noirs chemins creuses d'ornieres,
   Avec les pres derriere et les fumiers devant,
   S'etendent, le toit bas, le mur nu, les chaumieres,
   Sous des lames de pluie et des gifles de vent.
   Ce sont leurs fermes. La, c'est leur clocher d'eglise,
   Tache de suintements vert-de-grises au nord,
   Et plus loin, ou le sol fume se fertilise
   Grace a l'acharnement des coutres qui le mord,
   Sont leurs labours. La vie est prise tout entiere
   Entre ces trois temoins de leur rusticite
   Qui les ploient au servage et tiennent en lisiere
   L'effort de leur labeur et de leur volonte.

II

   Ils s'acharnent sur les sillons qu'ils ensemencent,
   Sous les grelons de mars qui flagellent leur dos;
   L'ete, quand les moissons de seigle se balancent
   Avec des eclats d'or tombant du ciel a flots,
   Les voici, dans le feu des jours longs et torrides,
   Peinant encor, la faux rasant les grands bles murs,
   La sueur decoulant de leurs fronts tout en rides
   Et maculant leur peau des bras jusqu'aux femurs.
   Midi darde ses rais de braise sur leurs tetes:
   Si crue est la chaleur, qu'en des champs de meteil
   Se cassent les epis trop secs et que les betes,
   Le cou crible de taons meuglent vers le soleil.
   Vienne novembre avec ses lentes agonies
   Et ses rales roules a travers les bois sourds,
   Ses sanglots hululants, ses plaintes infinies,
   Ses glas de mort – et les voici peinant toujours,
   Preparant a nouveau les recoltes futures
   Sous un ciel debordant de nuages grossis,
   Sous la bise cinglant a ras les emblavures,
   Et trouant les forets d'enormes abatis –
   De sorte que leurs corps tombent vite en ruine,
   Que jeunes, s'ils sont beaux, plantureux et massifs,
   L'hiver qui les froidit, l'ete qui les calcine,
   Font leurs membres affreux et leurs torses poussifs;
   Que vieux, portant le poids renversant des annees,
   Le dos casse, les bras perclus, les yeux pourris,
   Avec l'horreur sur leurs faces contaminees,
   Ils roulent sous le vent qui s'acharne aux debris,
   Et qu'au temps ou la mort ferme sur eux ses portes,
   Leur cercueil, descendant au fond des terrains mous,
   Ne semble contenir que choses deux fois mortes.

III

   Les soirs de vent quand decembre bat les cieux fous,
   Les soirs de gel aux champs ou de neige essaimee,
   Les vieux fermiers sont la, meditant, calculant,
   Pres des lampes d'ou monte un filet de fumee.
   La cuisine presente un aspect desolant:
   On soupe dans un coin; toute une ribambelle
   D'enfants sales gloutonne aux restes d'un repas;
   Des chats osseux et roux lechent des fonds d'ecuelle;
   Des coqs tintent du bec contre l'etain des plats;
   L'humidite s'attache aux murs lepreux; dans l'atre
   Quatre pauvres tisons rassemblent leur maigreur
   Et repandent a peine une clarte rougeatre.
   Et les vieux ont au front des pensers pleins d'aigreur.
   "Bien qu'en toute saison tous travaillassent ferme,
   Que chacun de son mieux donnat tout son appoint,
   Voila cent ans, de pere en fils, que va la ferme,
   Et que bon an, mal an, on reste au meme point;
   Toujours meme train-train voisinant la misere. "
   Et c'est ce qui les ronge et les mord lentement.
   Aussi la haine, ils l'ont en eux comme un ulcere,
   La haine patiente et sournoise qui ment.
   Leur bonhomie et leurs rires couvrent leur rage;
   La mechancete luit dans leurs regards glaces;
   Ils puent les fiels et les rancoeurs que d'age en age
   Les souffrances en leurs ames ont amasses;
   Ils sont apres au gain minime, ils sont sordides,
   Ne pouvant conquerir leur part grace au travail;
   La lesine rend leurs coeurs durs, leurs c?urs fetides;
   Et leur esprit est noir, mesquin, pris au detail,
   Stupide et terrasse devant les grandes choses:
   C'est a croire qu'ils n'ont jamais vers le soleil
   Leve leurs yeux, ni vu les couchants grandioses
   S'etaler dans le soir, ainsi qu'un lac vermeil.

IV

   Aux kermesses pourtant les paysans font fete, –
   Meme les plus crasseux, les plus ladres. Leurs gars
   Y vont chercher femelle et s'y chauffer la tete.
   Un fort repas, graisse de sauces et de lards,
   Sale a point les gosiers et les excite a boire.
   On roule aux cabarets, goussets ronds, coeurs en feu.
   On y bataille, on y casse gueule et machoire
   Aux gens du bourg voisin, qui voudraient, nom de Dieu?
   Lecher trop goulument les filles du village
   Et s'adjuger un plat de chair, qui n'est pas leur.
   Tout l'argent mis a part y passe – en gaspillage,
   En danse, en brocs offerts de sableur a sableur,
   En bouteilles, gisant a terre en tas difformes.
   Les plus fiers de leur force ont des gestes de roi
   A rafler d'un seul trait des pots de biere enormes,
   Et leurs masques, marbres de feu, dardant l'effroi,
   Avec leurs yeux sanglants et leur bouche gluante,
   Allument des soleils dans le grouillement noir.
   L'orgie avance et flambe. Une urine puante
   Mousse en ecume blanche aux fentes du trottoir.
   Des soulards assommes tombent comme des betes;
   D'autres vaguent, serrant leurs pas, pour s'affermir;
   D'autres gueulent tout seuls quelques refrains de fetes
   Coupes de hoquets gras et d'arrets pour vomir.
   Des bandes de braillards font des rondes au centre
   Du bourg; et les gars aux gouges faisant appel,
   Les serrent a pleins bras, les cognent ventre a ventre,
   Leur maculent le cou d'un lourd baiser charnel
   Tandis qu'elles se defendent, jambes ruantes.
   Dans les bouges – ou la fumee en brouillards gris
   Rampe et roule au plafond, ou les sueurs gluantes
   Des corps chauffes et les senteurs des corps fletris
   Etament de vapeur les carreaux et les pintes –
   A voir des bataillons de couples se ruer
   Toujours en plus grand nombre autour des tables peintes,
   Il semble que les murs sous le heurt vont craquer.
   La soulerie est la plus furieuse encore,
   Qui trepigne et vacarme et tempete a travers
   Des cris de flute aigue et de piston sonore.
   Rustres en sarreaux bleus, vieilles en bonnets clairs,
   Gamins haves, fumant des pipes ramassees,
   Tout ca saute, cognant des bras, grognant du groin,
   Tapant des pieds. Parfois les soudaines poussees
   De nouveaux arrivants ecrasent dans un coin
   Le quadrille fougueux qui semble une bataille;
   Et c'est alors a qui gueulera le plus haut,
   A qui repoussera le flot vers la muraille,
   Dut-il trouer son homme a grands coups de couteau.
   Mais l'orchestre aussitot redouble ses crieries
   Et couvrant de son bruit les querelles des gars,
   Les confond tous en des fureurs de sauteries.
   On se calme, on rigole, on trinque entre pochards;
   Les femmes a leur tour se chauffent et se soulent,
   L'acide de l'instinct charnel brulant leur sang,
   Et dans ces flots de corps sautants, de dos qui houlent,
   L'instinct devient soudain a tel point rugissant
   Qu'a voir garces et gars se debattre et se tordre,
   Avec des heurts de corps, des cris, des coups de poings,
   Des bonds a s'ecraser, des rages a se mordre,
   A les voir se rouler ivres-morts dans les coins,
   Noues entre eux ainsi que des houblons sauvages,
   Suant, l'ecume blanche aux levres, les deux mains,
   Les dix doigts saccageant et vidant les corsages,
   On dirait – tant ces gars fougueux donnent des reins,
   Tant sautent de fureur les croupes de leurs gouges –
   Des ardeurs s'allumant au feu noir des viols.

V

   Avant que le soleil eclate en brasiers rouges
   Et que les brouillards blancs remontent a pleins vols,
   Dans les bouges on met un terme aux souleries.
   La kermesse s'epuise en des accablements.
   La foule s'en retourne, et vers les metairies
   On la voit disparaitre avec des hurlements.
   Les vieux fermiers aussi, les bras tombants, les trognes
   Degoutantes de biere et de gros vin sables,
   Gagnent, avec le pas zigzaguant des ivrognes,
   Leur ferme assise au loin dans une mer de bles.
   Mais au creux des fosses que les mousses veloutent,
   Parmi les coins herbus d'un enclos maraicher,
   Au detour des sentiers gazonnes, ils ecoutent
   Rugir encor l'amour en des festins de chair.
   Les buissons semblent etre habites par des fauves.
   Des accouplements noirs bondissent par-dessus
   Les lins montants, l'avoine en fleur, les trefles mauves;
   Des cris de passion montent; on n'entend plus
   Que des spasmes ralants auxquels les chiens repondent.
   Les vieux songent aux ans de jeunesse et d'ardeurs.
   Chez eux, memes appels d'amour qui se confondent:
   Dans la grange ou se sont glisses les maraudeurs,
   Ou la vachere couche au milieu des fourrages,
   Ou chacun cherche un coin pour son amour fortuit,
   Memes enlacements, memes cris, memes rages,
   Memes accouplements rugissant dans la nuit;
   Et des qu'il est leve, le soleil, des qu'il creve
   De ses boulets de feu le mur des horizons,
   Voici qu'un etalon, reveille dans son reve,
   Hennit, et que les porcs ebranlent leurs cloisons
   Comme allumes par la debauche environnante;
   Crete pourpre, des coqs se haussent sur le foin
   Et sonnent le matin de leur voix claironnante;
   Des poulains attaches se cabrent dans un coin;
   Des chiens maigres, les yeux flambants, guettent leurs lices;
   Et les naseaux soufflants, les pieds fouillant le sol,
   Des taureaux monstrueux ascendent les genisses.

   Alors brules aussi par le rut et l'alcool,
   Le sang battant leur coeur et leurs tempes blemies,
   Le gosier desseche de spasmes etouffants
   Et cherchant a tatons leurs femmes endormies,
   Eux, les fermiers, les vieux, font encor des enfants.


   Marines

I

   Au temps de froid humide et de vent nasillard,
   Les flots clairs se chargeaient d'etoupe et de brouillard,
   Et trainaient a travers les champs de verdeur sale
   Leur cours se terminant en pieuvre colossale.

   Les roseaux desseches pendaient le long du bord;
   Le ciel, mure de nuit, partout, du Sud au Nord,
   Retentissait au loin d'un fracas d'avalanches;
   Les neiges vacillaient dans l'air, flammeches blanches.

   Et sitot qu'il gelait, des glacons monstrueux
   Descendaient en troupeau large et tumultueux,
   S'ecrasant, se heurtant comme un choc de montagnes.

   Et lorsque les terreaux et les bois se taisaient,
   Eux s'attaquaient l'un l'autre, et craquaient et grincaient
   Et d'un bruit de tonnerre ebranlaient les campagnes.


   Aux Flamandes d'autrefois

   Au grand soleil d'ete qui fait les orges mures,
   Et qui bronze vos chairs pesantes de sante,
   Flamandes, montrez-nous votre lourde beaute
   Debordante de force et chargeant vos ceintures.

   Sur des tas de foin sec et fauche, couchez-vous!
   Vos torses sont puissants, vos seins rouges de seve,
   Vos cheveux sont lisses comme un sable de greve,
   Et nos bras amoureux enlacent vos genoux.

   Laissez-vous adorer, au grand air, dans les plaines,
   Lorsque les vents chauffes tombent du ciel en feu,
   Qu'immobiles d'orgueil, au bord de l'etang bleu,
   Dans les midis vibrants et roux, tronent les chenes.

   Au temps ou les taureaux fougueux sentent venir
   L'acces du rut, la fievre affolante, hagarde;
   Lorsque, dans les vergers des fermes, on regarde
   Les jeunes etalons, le cou tendu, hennir;

   Lorsque l'immense amour dans les coeurs se decharge
   Lorsqu'ils s'enflent, au souffle intense de la chair,
   Comme s'ouvre la voile aux rages de la mer,
   Aux assauts redoubles d'un vent qui vient du large;

   Telles, avec vos corps d'un eclat eternel,
   Vos beaux yeux semes d'or, votre gorge fleurie,
   Nous vous magnifions, femmes de la patrie,
   Qui concentrez en vous notre Ideal charnel.


   Les Moines

   Les Moines

   Je vous invoque ici, Moines apostoliques,
   Encensoirs d'or, drapeaux de foi, trepieds de feu;
   Astres versant le jour aux siecles catholiques;
   Constructeurs eblouis de la maison de Dieu;

   Solitaires assis sur les montagnes blanches;
   Marbres de volonte, de force et de courroux;
   Precheurs tenant leves vos bras a longues manches
   Sur les remords ployes des peuples a genoux;

   Vitraux avives d'aube et de matin candides;
   Vases de chastete ne tarissant jamais;
   Miroirs reverberant comme des lacs lucides,
   Des rives de douceur et des vallons de paix.

   Voyants dont l'ame etait la mystique habitante,
   Longtemps avant la mort, d'un monde extra-humain;
   Torses incendies de ferveur haletante;
   Rocs barbares debout sur le monde romain;

   Arches dont le haut cintre arquait sa vastitude,
   Avec de lourds piliers d'argent comme soutiens,
   Du cote de l'aurore et de la solitude,
   D'ou sont venus vers nous les grands fleuves chretiens;

   Clairons sonnant le Christ a belles claironnees,
   Tocsins battant l'alarme a mornes glas tombants,
   Tours de soleil de loin en loin illuminees,
   Qui poussez dans le ciel vos crucifix flambants.


   Moine epique

   On eut dit qu'il sortait d'un desert de sommeil,
   Ou, face a face, avec les gloires du soleil,

   Sur les pitons brules et les rochers austeres,
   S'endort la majeste des lions solitaires.

   Ce moine etait geant, sauvage et solennel,
   Son corps semblait bati pour un oeuvre eternel,

   Son visage, plante de poils et de cheveux,
   Dardait tout l'infini par les trous de ses yeux;

   Quatre-vingts ans chargeaient ses epaules tannees
   Et son pas sonnait ferme a travers les annees;

   Son dos monumental se carrait dans son froc,
   Avec les angles lourds et farouches d'un roc;

   Ses pieds semblaient broyer des choses abattues
   Et ses mains ebranler des socles de statues,

   Comme si le Christ-Dieu l'eut forge tout en fer,
   Pour ecraser sous lui les rages de l'enfer.

   *

   C'etait un homme epris des epoques d'epee,
   Ou l'on jetait sa vie aux vers de l'epopee,

   Qui dans ce siecle flasque et dans ce temps batard,
   Apotre epouvantant et noir, venait trop tard,

   Qui n'avait pu, selon l'abaissement, decroitre,
   Et meme etait trop grand pour tenir dans un cloitre,

   Et se noyer le coeur dans le marais d'ennui
   Et la banalite des regles d'aujourd'hui.

   *

   Il lui fallait le feu des grands sites sauvages,
   Les rocs violentes par de sombres ravages,

   Le ciel torride et le desert et l'air des monts,
   Et les tentations en rut des vieux demons

   Agacant de leurs doigts la chair en fleur des gouges
   Et lui brulant la levre avec des grands seins rouges,

   Et lui bouchant les yeux avec des corps vermeils,
   Comme les eaux des lacs avec l'or des soleils.

   *

   On se l'imaginait, au fond des solitudes,
   Marmorise dans la raideur des attitudes,

   L'esprit durci, le coeur bleme de chastete,
   Et seul, et seul toujours avec l'immensite.

   On le voyait marcher au long des mers sonnantes,
   Au long des bois reveurs et des mares stagnantes,

   Avec des gestes fous de voyant surhumain,
   Et s'en venir ainsi vers le monde romain,

   N'ayant rien qu'une croix taillee au coeur des chenes,
   Mais la bouche clamant les ruines prochaines,

   Mais fixes les regards, mais enormes les yeux,
   Barbare illumine qui vient tuer les dieux.


   Moine simple

   Ce convers recueilli sous la soutane bise
   Cachait l'amour naif d'un saint Francois d'Assise.

   Tendre, devotieux, doux, fraternel, fervent,
   Il etait jardinier des fleurs dans le couvent.

   Il les aimait, le simple, avec toute son ame,
   Et ses doigts s'attardaient a leurs feuilles de flamme.

   Elles lui parfumaient la vie et le sommeil,
   Et pour elles il aimait l'ombre et le soleil

   Et le firmament pur et les nuits diaphanes,
   Ou les etoiles d'or suspendent leurs lianes.

   Tout enfant, il pleurait aux legendes d'antan,
   Ou sont tues des lys, sous les pieds de Satan,

   Ou dans un infini vague, fait d'apparences,
   Passent des seraphins parmi des transparences;

   Ou les vierges s'en vont par de roses chemins,
   Avec de grands missels et des palmes aux mains,

   Vers la mort accueillante et bonne et maternelle
   A ceux qui mettent l'or de leur espoir en elle.

   *

   Aux temps de mai; dans les matins aureoles
   Et l'enfance des jours vaporeux et perles,

   Quand la brume legere a la clarte des limbes
   Et que flottent au loin des ailes et des nimbes,

   Il etalait sa joie intime et son bonheur,
   A parer de ses mains l'autel, pour faire honneur

   A la tres douce et pure et benoite Marie,
   Patronne de son c?ur et de sa close rie.

   Il ne songeait a rien, sinon a l'adorer,
   A lui tendre son ame entiere a respirer,

   Rose blanche, si frele et si claire et si probe,
   Qu'elle semblait n'avoir connu du jour que l'aube,

   Et qu'au soir de la mort, ou sans aucun regret,
   Jusqu'aux jardins du ciel, elle s'envolerait

   Doucement, de sa vie obscure et solitaire,
   N'ayant rien laisse d'elle aux buissons de la terre,

   Le parfum, exhale dans un soupir dernier,
   Serait, depuis longtemps, connu du ciel entier.


   Rentree des moines

I

   Le site est grave – et son eclat profond et noir
   De marais en marais, au loin, se reverbere;
   C'est l'heure ou la clarte du jour d'ombres s'obere,
   Ou le soleil descend les escaliers du soir.

   Une etoile d'argent lointainement tremblante,
   Lumiere d'or dont on n'apercoit le flambeau,
   Se reflete, mobile et fixe, au fond de l'eau
   Ou le courant la lave, avec une onde lente.

   A travers les champs verts s'en va se deroulant
   La route dont l'averse a creuse les ornieres;
   Elle longe les noirs massifs des sapinieres
   Et monte au carrefour couper le pave blanc.

   Au loin scintille encore une lucarne ronde
   Qui s'ouvre ainsi qu'un oeil dans un pignon ronge:
   La, le dernier reflet du couchant s'est plonge
   Comme, en un trou profond et tenebreux, la sonde.

   Et rien ne s'entend plus dans ce mystique adieu,
   Rien – le site vetu d'une paix metallique
   Semble enfermer en lui, comme une basilique,
   La presence muette et nocturne de Dieu.

II

   Alors les moines blancs rentrent aux monasteres
   Apres secours portes aux malades des bourgs,
   Aux laboureurs ployes sous le faix des labours
   Aux gueux chretiens qui vont mourir, aux grabataires,

   A ceux qui crevent seuls, mornes, sales, pouilleux,
   Et que nul de regrets ni de pleurs n'accompagne
   Et qu'on enterrera dans un coin de campagne,
   Sans qu'on lave leur corps ni qu'on ferme leurs yeux,

   Aux mendiants mordus de miseres avides,
   Qui, le ventre troue de faim, ne peuvent plus
   Se bequiller la-bas vers les enclos feuillus
   Et qui se noient, la nuit, dans les etangs livides.

   Et tels les moines blancs traversent les champs noirs,
   Faisant songer au temps des jeunesses bibliques
   Ou l'on voyait errer des geants angeliques,
   En longs manteaux de lin, dans l'or pali des soirs.

III

   Brusque, resonne au loin un tintement de cloche,
   Qui casse du silence a coups de battant clair
   Et se meurt et renait, et jette a travers l'air
   Un long appel, qui long, parmi l'echo, ricoche.

   Il proclame que voici les pieux instants
   Ou les moines s'en vont au choeur chanter Tenebres
   Et promener sur leurs consciences funebres
   L'angoisse et la douleur de leurs yeux repentants.

   Et tous sont la, priant; tous ceux dont la journee
   S'est consumee au dur hersage, en pleins terreaux,
   Ceux dont l'esprit sur les textes preceptoraux,
   S'epand, comme un reflet de lumiere inclinee.

   Ceux dont la solitude apre et pale a rendu
   L'ame voyante et dont la chair seche et brulante
   Jette vers Dieu le cri de sa maigreur sanglante,
   Ceux dont les tourments noirs ont fait le corps tordu.

IV

   Et les moines qui sont rentres aux monasteres
   Apres visite faite aux malheureux des bourgs,
   Aux laboureurs ployes sous le poids des labours,
   Aux gueux chretiens qui vont mourir, aux grabataires,

   Un a un, devant tous, disent, a lente voix,
   Qu'au-dehors, quelque part, dans un coin de bruyere,
   Il est un moribond qui s'en va sans priere
   Et qu'il faut supplier, au choeur, le Christ en croix,

   Pour qu'il soit pitoyable aux mendiants avides
   Qui, le ventre troue de faim ne peuvent plus
   Se bequiller au loin vers les enclos feuillus
   Et qui se noient, la nuit, dans les etangs livides.

   Et tous alors, tous les moines, tres lentement,
   Envoient vers Dieu le chant des lentes litanies;
   Et les anges qui sont gardiens des agonies
   Ferment les yeux – des morts, silencieusement.


   Moine sauvage

   On trouve encor de grands moines que l'on croirait
   Sortis de la nocturne horreur d'une foret.

   Ils vivent ignores en de vieux monasteres,
   Au fond d'un cloitre, ainsi que des marbres austeres,

   Et l'epouvantement des grands bois resineux
   Roule, avec sa tempete et sa terreur, en eux.

   Leur barbe flotte au vent comme un taillis de verne
   Et leur oeil est luisant comme une eau de caverne,

   Et leur grand corps drape des longs plis de leur froc
   Semble surgir, debout, dans les parois d'un roc.

   Eux seuls, parmi ces temps de grandeur outragee,
   Ont maintenu debout leur ame ensauvagee;

   Leur esprit, herisse comme un buisson de fer,
   N'a jamais remue qu'a la peur de l'enfer;

   Ils n'ont jamais compris qu'un Dieu porteur de foudre
   Et cassant l'univers que rien ne peut absoudre,

   Et de vieux Christs hagards, horribles, ecumants,
   Tels que les ont grandis les peintres allemands,

   Avec la tete en sang et les mains large ouvertes
   Et les deux pieds crispes autour de leurs croix vertes;

   Et les saints a genoux dans un feu de tourment,
   Qui leur brulait les os et les chairs, lentement;

   Et les vierges, dans les cirques et les batailles,
   Donnant aux lions roux a lecher leurs entrailles;

   Et les penitents noirs qui, les yeux sur le pain,
   Se laissaient, dans leur nuit rouge, mourir de faim.

   Et tels s'useront-ils en de vieux monasteres,
   Au fond du cloitre, ainsi que des marbres austeres.


   Aux moines

   Et maintenant, pieux et monacaux ascetes,
   Qu'ont revetus mes vers de longs et blancs tissus,
   Hommes des jours lointains et morts, hommes vaincus
   Mais neanmoins debout encor, hommes poetes
   Qui ne souffrez plus rien de nos douleurs a nous,
   Rien de notre orgueil roux, rien de notre paix noire,
   Qui rivez vos regards sur votre Christ d'ivoire,
   Tel que vous devant lui, l'ame en flamme, a genoux,
   Le front pali du reve ou mon esprit s'obstine,
   Je vivrai seul aussi, tout seul, avec mon art;
   Et le serrant en mains, ainsi qu'un etendard,
   Je me l'imprimerai si fort sur la poitrine,
   Qu'au travers de ma chair il marquera mon c?ur.
   Car il ne reste que l'art sur cette terre
   Pour tenter un cerveau puissant et solitaire
   Et le griser de rouge et tonique liqueur.

   Quand tout s'ebranle ou meurt, l'Art est la qui se plante
   Nocturnement bati comme un monument d'or,
   Et chaque soir que dans la paix le jour s'endort,
   Sa muraille en miroir grandit etincelante
   Et d'un reflet rejette au ciel le firmament.
   Les poetes, venus trop tard pour etre pretres,
   Marchent vers les lueurs qui tombent des fenetres
   Et reluisent, ainsi que des plaques d'aimant.
   Le dome ascend si haut que son faite est occulte,
   Les colonnes en sont d'argent et le portail
   Sur la mer rayonnante ouvre au loin son vantail
   Et le plain-chant des flots se mele aux voix du culte.
   Le vent qui passe et qui s'en vient de l'infini
   Effleure avec des chants mysterieux et freles
   Les tours, les grandes tours, qui se toisent entre elles
   Comme des geants noirs de force et de granit,
   Et quiconque franchit le silence des porches
   N'apercoit rien, sinon au fond, a l'autre bout,
   Une lyre d'airain qui l'attend la, debout,
   Immobile, parmi la majeste des torches.
   Et ce temple toujours pour nous subsistera
   Et longtemps et toujours luira dans nos tenebres,
   Quand vous, les moines blancs, les ascetes funebres
   Aurez disparu tous en lugubre apparat,
   Dans votre froc de lin ou votre aube mystique,
   Au pas religieux d'un long cortege errant,
   Comme si vous portiez a votre Dieu mourant,
   Au fond du monde athee, un dernier viatique.


   Les Bords de la route

   En decembre

   Sous le pale et rugueux brouillard d'un ciel d'hiver
   Le froid gerce le sol des plaines assoupies;
   La neige adhere encor aux flancs d'un talus vert
   Et par le vide entier grincent des vols de pies.

   Avec leurs fins rameaux en serres de harpies,
   De noirs taillis mechants s'acharnent a griffer;
   Des feuillages pourris s'effilent en charpies;
   On s'imagine entendre au loin casser du fer.

   Oh! l'infini du morne hiver! il incarcere
   Notre ame en un etau geant qui se resserre,
   Tandis qu'avec un dur et sec et faux accord

   Une cloche de bourg voisin dit sa complainte,
   Martele obstinement l'apre silence – et tinte
   Que dans le soir, la-bas, on met en terre un mort.


   Vaguement

   Voir une fleur la-bas, fragile et nonchalante,
   En cadence dormir au bout d'un rameau clair,
   En cadence, le soir, fragile et nonchalante,
   Dormir; – et tout a coup voir luire au clair de l'air,
   Luire, comme une pierre, un insecte qui danse
   Ou bien s'immobilise au bout d'un rayon d'or;
   – Et voir au bord des quais un navire en partance
   Et qui s'attarde et qui hesite en son essor,
   Tandis que ses marins de Flandre ou d'Aquitaine
   Tous ensemble precipitent et les departs
   Et les adieux; et puis, a ces choses prochaines,
   A ces choses du soir confier les hasards:
   Craindre si la fleur tombe ou si l'insecte passe
   Ou si le clair navire erige et tend ses mats
   Vers la tempete et vers l'ecume et vers l'espace
   Et s'il part dans la houle enorme, au son des glas...
   Ton souvenir! – et le meler a ces presages,
   A ce navire, a cet insecte, a cette fleur,
   Ton souvenir qui plane, ainsi que des nuages,
   Au couchant d'ombre et d'or de ma douleur.


   Cantique

I

   Je voudrais posseder pour dire tes splendeurs,
   Le plain-chant triomphal des vagues sur les sables,
   Ou les poumons geants des vents intarissables;

   Je voudrais dominer les lourds echos grondeurs
   Qui jettent dans la nuit des paroles etranges,
   Pour les faire crier et clamer tes louanges;

   Je voudrais que la mer tout entiere chantat,
   Et comme un poids le monde elevat sa maree,
   Pour te dire superbe et te dresser sacree;

   Je voudrais que ton nom dans le ciel eclatat
   Comme un feu voyageur et roulat, d'astre en astre,
   Avec des bruits d'orage et des heurts de desastre.

II

   Les pieds ongles de bronze et les yeux large-ouverts,
   Comme de grands lezards buvant l'or des lumieres,
   Se trainent vers ton corps mes desirs longs et verts.

   En plein midi torride, aux heures coutumieres,
   Je t'ai couchee au bord d'un champ, dans le soleil;
   La-bas, frissonne un coin embrase du meteil,

   L'air tient sur nos amours de la chaleur pendue,
   L'Escaut s'enfonce au loin comme un chemin d'argent,
   Et le ciel lame d'or allonge l'etendue,

   Et tu t'etends lascive et geante, insurgeant
   Comme de grands lezards buvant l'or des lumieres
   Mes desirs revenus vers leurs ardeurs premieres.


   Artevelde

   La mort grande, du fond des sonnantes armoires
   De l'orgue, erige en chant de gloire, immensement,
   Vers les voutes, le nom du vieux Ruwaert flamand
   Dont chaque anniversaire exalte les memoires.

   Parmi les foulons morts, parmi les incendies,
   Les carnages, les revoltes, les desespoirs,
   Le peuple a ramasse sa legende, les soirs
   A la veillee, et la celebre en recordies.

   Les rois, il les prostrait devant son attitude,
   Imperieux, ayant derriere lui, la-bas,
   Et le peuple des coeurs et le peuple des bras,
   Tendus! Il etait fort comme une multitude.

   Et son ame voyait son ame et ses pensees
   Survivre et s'allumer par au-dela son temps,
   Torche premiere! et vers les avenirs flottants
   Tordre tragiquement ses flammes convulsees.

   Il se sentait miraculeux. Toute sa tete
   S'imposait a l'obstacle. Il le cassa sous lui,
   Jusqu'au jour ou la mort enlinceula de nuit
   Son front silencieux de force et de tempete.

   Un soir, il disparut tue comme un roi rouge.
   En pleine ville ardente et revoltee, un soir.


   Les Horloges

   La nuit, dans le silence en noir de nos demeures,
   Bequilles et batons qui se cognent, la-bas,
   Montant et devalant les escaliers des heures,
   Les horloges, avec leurs pas;

   Emaux naifs derriere un verre, emblemes
   Et fleurs d'antan, chiffres maigres et vieux;
   Lunes des corridors vides et blemes,
   Les horloges, avec leurs yeux;

   Sons morts, notes de plomb, marteaux et limes,
   Boutique en bois de mots sournois
   Et le babil des secondes minimes,
   Les horloges, avec leurs voix;

   Gaines de chene et bornes d'ombre,
   Cercueils scelles dans le mur froid,
   Vieux os du temps que grignote le nombre,
   Les horloges et leur effroi;

   Les horloges
   Volontaires et vigilantes,
   Pareilles aux vieilles servantes
   Tapant de leurs sabots ou glissant sur leurs bas,
   Les horloges que j'interroge
   Serrent ma peur en leur compas.


   Parabole

   Parmi l'etang d'or sombre
   Et les nenuphars blancs,
   Un vol passant de herons lents
   Laisse tomber des ombres.

   Elles s'ouvrent et se ferment sur l'eau
   Toutes grandes, comme des mantes;
   Et le passage des oiseaux la-haut,
   S'indefinise, ailes ramantes.

   Un pecheur grave et theorique
   Tend vers elles son filet clair,
   Ne voyant pas qu'elles battent dans l'air
   Les larges ailes chimeriques,
   Ni que ce qu'il guette, le jour, la nuit,
   Pour le serrer en des mailles d'ennui,
   En bas, dans les vases, au fond d'un trou,
   Basse dans la lumiere, insaisissable et fou.


   Sais-je ou?

   C'est quelque part en des pays du Nord – que sais-je?
   C'est quelque part, en Norvege, la-bas
   Ou les blancs ongles de la neige
   Griffent des rocs, de haut en bas.

   Oh! ce grand gel – reflete brusquement
   En des marais d'argent dormant;
   Et ce givre qui grince et pince
   Les lancettes d'un taillis mince.

   Et ce minuit ainsi qu'un grand bloc blanc,
   Sur les marais d'argent dormant,
   Et ce minuit qui pince et grince
   Et, comme une grande main, rince
   Les cristaux froids du firmament.

   Dites, l'entendez-vous la grand'messe du froid?
   L'entendez-vous sonner, sonner la-bas,
   En ces lointains de neige et de frimas
   Ou les arbres vont en cortege...

   C'est quelque part en un tres vieux pays du Nord,– que sais-je?
   Mais c'est aussi dans un vieux c?ur du Nord – en moi.


   L'Heure mauvaise

   Depuis ces temps troubles d'adieux et de retours
   Mes jours toujours plus lourds s'en vont roulant leur cours.

   J'avais foi dans ma tete; elle etait ma hantise.
   Et mon entetement – haine et fureur – vermeil

   Ou s'allumait l'interieur soleil,
   Foncait jadis contre le roc de la betise.

   De vivre ainsi hautainement, j'avais
   Muette joie a me sentir et seul et triste,
   Et je ne croyais plus qu'a ma force d'artiste
   Et qu'a l'oeuvre que je revais:

   Celle qui se levait tranquille et douce et bonne
   Et s'en allait par de simples chemins,
   Vers les foyers humains,
   Ou l'on pardonne.

   Ah! comme il fut dolent ce soir d'opacite,
   Quand mon ame minee infiniment de doutes,
   S'ecroula toute
   Et lezarda, craquement noir, ma volonte.

   A tout jamais mortes, mes fermetes brandies!
   Mes poings? flasques; mes yeux? fanes; mes orgueils? serfs;
   Mon sang coulait, peniblement, jusqu'a mes nerfs;
   Et comme des sucoirs gluaient mes maladies.

   Et maintenant que je m'en vais vers le hasard...
   Dites le voeu qu'en un lointain de sepulture
   Comme un marbre brule de gloire et de torture
   Rouge eternellement se crispera mon art!


   Novembre

   Feuilles couleur de lie et de douleur,
   Par mes plaines et mes plaines comme il en tombe;
   Feuilles couleur de mes douleurs et de mes pleurs,
   Comme il en tombe sur mon c?ur!

   Avec des loques de nuages,
   Sur son pauvre?il d'aveugle
   S'est enfonce, dans l'ouragan qui meugle,
   Le vieux soleil aveugle.

   – Il fait novembre en mon ame –

   Quelques osiers en des mares de limon gris
   Et des cormorans d'encre en du brouillard,
   Et puis leur cri qui s'entete, leur morne cri
   Monotone, vers l'infini.

   – Il fait novembre en mon ame –

   О ces feuilles qui tombent
   Et tombent;
   Et cette pluie a l'infini
   Et puis ce cri, ce cri
   Toujours le meme, dans mon ame!


   Les Soirs

   Humanite

   Les soirs crucifies sur l'horizon, les soirs
   Saignent, dans les marais, leurs douleurs et leurs plaies,
   Dans les marais, ainsi que de rouges miroirs,
   Places pour refleter le martyre des soirs,
   Des soirs crucifies sur l'horizon, les soirs!

   Vous les Jesus, pasteurs qui venez par les plaines
   Chercher les troupeaux clairs pour vos clairs abreuvoirs,
   Voici monter la mort dans les adieux des soirs,
   Jesus, voici saigner les toisons et les laines
   Et voici Golgotha surgir, sous les cieux noirs.

   Les soirs crucifies sur les Golgothas noirs,
   Ne sont plus que douleurs et que pleurs et que plaies.
   Helas! le temps est loin des tranquilles espoirs.
   Et les voici saignants dans les clairs abreuvoirs,
   Les soirs, les mornes soirs sur les Golgothas noirs!


   Sous les porches

   L'ombre s'affermissait sur les plaines captives
   Et barrait de ses murs les horizons d'hiver;
   Comme en un tombeau noir, de vieux astres de fer
   Brulaient, trouant le ciel de leurs flammes votives.

   On se sentait serre dans un monde d'airain,
   Ou quelque part, au loin, se dresseraient des pierres
   Mornes et qui seraient les idoles guerrieres
   D'un peuple encor enfant, terrible et souterrain.

   Un air glace mordait les tours et les demeures
   Et le silence entier serrait comme un effroi;
   Et nul cri voyageur, au loin. Seul un beffroi,
   Immensement vetu de nuit, cassait les heures.

   On entendait les lourds et tragiques marteaux
   Heurter, comme des blocs, les bourdons taciturnes;
   Et les coups s'abattaient, les douze coups nocturnes,
   Avec l'eternite, sur nos cerveaux.


   Le Gel

   Ce soir, un grand ciel clair, surnaturel, abstrait,
   Froid d'etoiles, infiniment inaccessible
   A la priere humaine, un grand ciel apparait.
   Il fige en son miroir l'eternite visible.

   Le gel etreint tout l'horizon d'argent et d'or,
   Le gel etreint les vents, la greve et le silence
   Et les plaines et les plaines; et le gel mord
   Les lointains bleus, ou les beffrois pointent leur lance.

   Silencieux, les bois, la mer et ce grand ciel.
   Oh sa lueur immobile et dardante!
   Et rien qui remuera cet ordre essentiel
   Et ce regne de neige acerbe et corrodante.

   Immutabilite totale. On sent du fer
   Et de l'acier serrer son coeur morne et candide;
   Et la crainte saisit d'un immortel hiver
   Et d'un grand Dieu soudain, glacial et splendide.


   Les Chaumes

   A cropetons, ainsi que les pauvres Maries
   Des legendes de l'autrefois,
   Par villages, sous les cieux froids,
   Sont assises les metairies:

   – Chaumes teigneux, pignons creves, carreaux fendus,
   Fournils eteints et lamentables –
   Le vent souffle sur les etables,
   Du bout des carrefours perdus.

   A cropetons, ainsi que les vieilles dolentes,
   Avec leurs cannes aux mentons,
   Et leurs gestes, comme a tatons,
   Elles tremblent toutes branlantes,

   Derriere un rang gele d'ormes et de bouleaux,
   Dont les livides feuilles mortes
   Jonchent le seuil desert des portes
   Et s'ourlent comme des copeaux.

   A cropetons, ainsi que les meres meurtries
   Par les douleurs de l'autrefois,
   Aux flancs bossus des talus froids,
   Et des sentes endolories,

   Pendant les heures d'ombre et d'envoutement noir
   Et les novembrales semaines,
   О ces fermes au fond des plaines
   Et leur detresse au fond du soir!


   Londres

   Et ce Londres de fonte et de bronze, mon ame,
   Ou des plaques de fer claquent sous des hangars,
   Ou des voiles s'en vont, sans Notre-Dame
   Pour etoile, s'en vont, la-bas, vers les hasards.

   Gares de suie et de fumee, ou du gaz pleure
   De sinistres lueurs au long de murs en fer,
   Ou des betes d'ennui baillent a l'heure
   Dolente immensement, qui tinte a Westminster.

   Et debout sur les quais ces lanternes fatales,
   Parques dont les fuseaux plongent aux profondeurs;
   Et ces marins noyes, sous les petales
   Des fleurs de boue ou la flamme met des lueurs.

   Et ces marches et ces gestes de femmes soules;
   Et ces alcools de lettres d'or jusques aux toits;
   Et tout a coup la mort, parmi ces foules;
   О mon ame du soir, ce Londres noir qui traine en toi!


   Au loin

   Ancres abandonnees sous des hangars maussades,
   Porches de suie et d'ombre ou s'engouffrent des voix,
   Pignons crasseux, greniers obscurs, mornes facades
   Et gouttieres regulieres, au long des toits;
   Et blocs de fonte et crocs d'acier et cols de grues
   Et puis, au bas des murs, dans les eaves, l'echo
   Du pas des chevaux las sur le pave des rues
   Et des rames en cadence battant les flots;
   Et le vaisseau plaintif, qui dort et se corrode
   Dans les havres et souffre; et les appels hagards
   Des sirenes et le mysterieux exode
   Des navires silencieux, vers les hasards
   Des caps et de la mer affolee en tempetes;
   О mon ame, quel s'en aller et quel souffrir!
   Et quel vivre toujours, pour les rouges conquetes
   De l'or; quel vivre et quel souffrir et quel mourir!

   Pourtant regarde au loin s'illuminer les iles,
   Fais ton reve d'encens, de myrrhe et de corail,
   Fais ton reve de fleurs et de roses asiles,
   Fais ton reve evente par le large eventail
   De la brise oceane, au clair des etendues;
   Et songe aux Orients et songe a Benares,
   Songe a Thebes, songe aux Babylones perdues,
   Songe aux siecles tombes des Sphinx et des Hermes;
   Songe a ces Dieux d'airain debout au seuil des porches,
   A ces colosses bleus broyant des leopards
   Entre leurs bras, a ces processions de torches
   Et de pretres, par les forets et les remparts,
   La nuit, sous l'oeil darde des etoiles australes;
   О mon ame qu'hallucinent tous les lointains!
   Songe aux golfes, songe aux deserts, songe aux lustrales
   Caravanes, en galop blanc dans les matins;
   Songe qu'il est peut-etre encor, par la Chaldee,
   Quelques patres pleins de mystere et d'infini,
   Dont la bouche jamais n'a pu crier l'idee;
   Et va, par ces chemins de fleurs et de granit,
   Et va, si loin et si profond dans ta memoire,
   Que l'heure et le moment s'abolissent pour toi.
   Impossible! – voici la boue et puis la noire
   Fumee et les tunnels et le morne beffroi
   Battant son glas dans la brume et qui ressasse
   Toute ma peine tue et toute ma douleur,
   Et je reste, les pieds colles a cette crasse,
   Dont les odeurs montent et puent jusqu'a mon coeur.


   Infiniment

   Les chiens du desespoir, les chiens du vent d'automne
   Mordent de leurs abois les echos noirs des soirs,
   Et l'ombre, immensement, dans le vide, tatonne
   Vers la lune, miree au clair des abreuvoirs.

   De point en point, la-bas, des lumieres lointaines
   Et dans le ciel, la-haut, de formidables voix
   Allant de l'infini des marais et des plaines
   Jusques a l'infini des vallons et des bois.

   Et des routes qui s'etendent comme des voiles
   Et se croisent et se deplient au loin, sans bruit,
   Et continuent a s'allonger sous les etoiles
   A travers la tenebre et l'effroi de la nuit.


   Les Debacles

   Dialogue

   ...Sois ton bourreau toi-meme;
   N'abandonne le soin de te martyriser
   A personne, jamais. Donne ton seul baiser
   Au desespoir; dechaine en toi l'apre blaspheme;
   Force ton ame, ereinte-la contre l'ecueil:
   Les maux du coeur qu'on exaspere, on les commande;
   La vie, helas! ne se corrige ou ne s'amende
   Que si la volonte la terrasse d'orgueil.
   Sa norme est la douleur. Helas! qui s'y resigne?
   – Certes, je veux exacerber les maux en moi.
   Comme jadis les grands chretiens, mordus de foi,
   Se torturaient avec une ferveur maligne,
   Je veux boire les souffrances, comme un poison
   Vivant et fou; je cinglerai de mon angoisse
   Mes pauvres jours, ainsi qu'un tocsin de paroisse
   S'exalte a disperser le deuil sur l'horizon.
   Cet heroisme intime et bizarre m'attire:
   Se preparer sa peine et provoquer son mal,
   Avec acharnement, et dompter l'animal
   De misere et de peur, qui dans le coeur se mire
   Toujours; se redresser cruel, mais contre soi,
   Vainqueur de quelque chose enfin, et moins languide
   Et moins banalement en extase du vide.

   – Sois ton pouvoir, sois ton tourment, sois ton effroi.
   Et puis, il est des champs d'hostilites tentantes
   Que des hommes de marbre, avec de fortes mains,
   Ont cultives; il est de terribles chemins,
   Ou leurs cris violents et leurs marches battantes
   Sont entendus: c'est la, que sur tel roc vermeil,
   Le soir allume, au loin, le sang et les tueries
   Et que luisent, parmi des lianes fletries,
   De scintillants couteaux de crime et de soleil!


   Le Glaive

   Quelqu'un m'avait predit, qui tenait une epee
   Et qui riait de mon orgueil sterilise:
   Tu seras nul, et pour ton ame inoccupee
   L'avenir ne sera qu'un regret du passe.

   Ton corps, ou s'est aigri le sang de purs ancetres,
   Fragile et lourd, se cassera dans chaque effort;
   Tu seras le fievreux, ploye sur les fenetres
   D'ou l'on peut voir bondir la vie et ses chars d'or.

   Tes nerfs t'enlaceront de leurs fibres sans seves,
   Tes nerfs! – et tes ongles s'amolliront d'ennui,
   Ton front comme un tombeau dominera tes reves,
   Et sera ta frayeur, en des miroirs, la nuit.

   Te fuir! – si tu pouvais! mais non, la lassitude
   Des autres et de toi t'aura charge le dos
   Si bien, t'aura ploye si fort, que l'hebetude
   Avilira la tete et videra tes os.

   Tu t'en iras sans force et seul parmi ces terres
   Ou s'exaltent les coeurs vers leur rayonnement;
   Tes yeux seront sans flamme et les joyeux tonnerres
   Chargeront loin de toi, victorieusement.


   Si morne!

   Se replier toujours sur soi-meme, si morne!
   Comme un drap lourd, qu'aucun dessin de fleur n'adorne.

   Se replier, s'appesantir et se tasser
   Et se toujours, en angles noirs et mats, casser.

   Si morne! et se toujours interdire l'envie
   De tailler en drapeaux l'etoffe de sa vie.

   Plier et replier ses mauvaises fureurs
   Et ses rancoeurs et ses douleurs et ses erreurs.

   Ni les frissons soyeux, ni les moires fondantes
   Mais les pointes en soi des epingles ardentes.

   Oh! le paquet qu'on pousse ou qu'on jette a l'ecart,
   Si morne et lourd, sur un rayon, dans un bazar.

   Deja sentir la bouche acre des moisissures
   Gluer, et les taches s'etendre en leurs morsures.

   Pourrir, immensement emmaillote d'ennui;
   Etre l'ennui qui se replie en de la nuit.

   Tandis que lentement, dans les laines ourdies,
   De part en part, mordent les vers des maladies.


   Eperdument

   Bien que flasque et geignant et si pauvre! si morne!
   Si las! redresse-toi, de toi-meme vainqueur;
   Leve ta volonte qui choit contre la borne,
   Et sursaute, debout, rosse a terre, mon coeur!

   Exaspere sinistrement ta tout exsangue
   Carcasse et pousse au vent, par des chemins rougis
   De sang, ta course; et flaire et leche avec ta langue
   Ta plaie, et lutte et butte et tombe – et ressurgis!

   Tu n'en peux plus et tu n'esperes plus; qu'importe!
   Puisque ta haine immense encor hennit son deuil,
   Puisque le sort t'enrage et que tu n'es pas morte
   Et que ton mal fouette se cabre en ton orgueil.

   Et que ce soit de la torture, encore I encore!
   Et belle et rouge et que ce soit le fou desir
   De se boire de la douleur par chaque pore,
   Et que ce soit enfin et l'affre et le plaisir,

   – Oh! ma rosse de nerfs et d'os que je surmene –
   D'etre pareil, un jour, a ces heros du Nord,
   Qui traversaient la nuit sur leurs chevaux d'ebene
   Et s'emballaient, en rut du vide et de la mort.


   Pieusement

   La nuit d'hiver eleve au ciel son pur calice.

   Et je leve mon coeur aussi, mon coeur nocturne,
   Seigneur, mon coeur! mon coeur! vers ton infini vide,
   Et neanmoins je sais que tout est taciturne
   Et qu'il n'existe rien dont ce coeur meurt, avide;
   Et je te sais mensonge et mes levres te prient
   Et mes genoux; je sais que tes deux mains sont closes
   Et tes deux yeux fermes aux desespoirs qui crient
   Et que c'est moi qui, seul, me reve dans les choses;
   Sois de pitie, Seigneur, pour ma toute demence,
   J'ai besoin de pleurer mon mal vers ton silence!...
   La nuit d'hiver eleve au ciel son pur calice.


   Heure d'automne

   C'est bien mon deuil, le tien, o l'automne derniere!
   Rales que roule au vent du nord la sapiniere;
   Feuillaison d'or a terre et feuillaison de sang,
   Sur des mousses d'oree ou des herbes d'etang;
   Pleurs des arbres, mes pleurs, mes pauvres pleurs de sang.

   C'est bien mon deuil, le tien, o l'automne derniere!
   Noire averse cinglant les bois de ses lanieres,
   Buissons battus, mordus, haches, buissons creves,
   Au double bord des longs chemins, sur les paves;
   Bras des buissons, mes bras, mes pauvres bras leves,

   C'est bien mon deuil, le tien, o l'automne derniere!
   Quelque chose la-bas, broye dans une orniere,
   Quelque chose qui geint sur des cailloux fendus
   Et qui se plaint, ainsi que les arbres tordus,
   Cris des lointains, mes cris, mes pauvres cris perdus.


   Fleur fatale

   L'absurdite grandit comme une fleur fatale
   Dans le terreau des sens, des coeurs et des cerveaux;
   En vain tonnent, la-bas, les prodiges nouveaux;
   Nous, nous restons croupir dans la raison natale.

   Je veux marcher vers la folie et ses soleils,
   Ses blancs soleils de lune au grand midi, bizarres,
   Et ses echos lointains, mordus de tintamarres
   Et d'aboiements et pleins de chiens vermeils.

   Iles en fleurs, sur un lac de neige; nuage
   Ou nichent des oiseaux sous les plumes du vent;
   Grottes de soir, avec un crapaud d'or devant,
   Et qui ne bouge et mange un coin du paysage.

   Becs de herons, enormement ouverts pour rien,
   Mouche, dans un rayon, qui s'agite, immobile:
   L'inconscience douce et le tic-tac debile
   De la tranquille mort des fous, je l'entends bien!


   La Tete

   Sur un large echafaud tu porteras la tete;
   Et brilleront et les armes et les couteaux
   Et le temps sera clair et ce sera la fete,
   La fete et la splendeur du sang et des metaux.

   Et les pourpres soleils et les soirs sulfuriques,
   Les soirs et les soleils, escarboucles de feux,
   Verront le chatiment de tes crimes lyriques
   Et s'ils savent mourir ton front et tes grands yeux.

   La foule, en qui le mal grandiose serpente,
   Taira son ocean autour de ton orgueil,
   La foule! – et te sera comme une mere ardente,
   Qui, rouge et froid, te bercera dans ton cercueil.

   Et vicieuse, ainsi qu'une floraison noire,
   Ou murissent de beaux poisons, couleur d'eclair,
   Et despotique et fiere et grande, ta memoire,
   Et fixe et roide, ainsi qu'un poignard dans la chair.

   Sur un large echafaud tu porteras la tete;
   Et brilleront et les armes et les couteaux
   Et le temps sera clair et ce sera la fete,
   La fete et la splendeur du sang et des metaux.


   Les Flambeaux noirs

   Les Lois

   Un paysage noir, peuple d'architectures
   Qui decoupent et captivent l'eternite
   En leurs paralleles et fatales structures,
   Impose a mes yeux clos son immobilite.

   Dedales de Justice et tours de Sapience,
   Toute l'humanite qui s'est dardee en lois
   Se definit en ces rectilignes effrois
   De souverain granit et de lourde science.

   L'orgueil des blocs de bronze et des plaques d'airain,
   Brutal et solennel, de haut en bas, decide:
   Ce qu'il faut de bonheur et de calme serein
   A tout cerveau que regle un coeur sage et placide.

   Indestructible et clair, perpetuel et froid,
   Plus haut que tout sommet arquant sa vastitude,
   Le dome immensement leve la certitude
   Sur des piliers geants et forts, comme le droit.

   Mais c'est au fond d'un soir, pesant de cataclysme,
   Ou des nuages noirs ecrasent des soleils,
   Que ces pierres et ces beffrois du dogmatisme,
   Sous le ciel d'encre et d'or, semblent tenir conseil.

   Sans voir si l'oeil de leur Dieu vague, ouvert la nuit,
   Et vers lequel s'en va l'elan du monument,
   Ne s'est point referme lui-meme au firmament,
   Par usure peut-etre – ou peut-etre d'ennui.


   La Revolte

   Vers une ville au loin d'emeute et de tocsin,
   Ou luit le couteau nu des guillotines,
   En tout-a-coup de fou desir, s'en va mon coeur.

   Les sourds tambours de tant de jours
   De rage tue et de tempete,
   Battent la charge dans les tetes,

   Le vieux cadran d'un beffroi noir
   Darde son disque au fond du soir,
   Contre un ciel d'etoiles rouges.

   Des pas, des glas, sont entendus
   Et de grands feux de toits tordus
   Echevelent les capitales.

   Ceux qui ne peuvent plus avoir
   D'espoir que dans leur desespoir
   Sont descendus de leur silence.

   Dites, quoi donc s'entend venir
   Sur les chemins de l'avenir.
   De si tranquillement terrible?

   La haine du monde est dans l'air
   Et des poings pour saisir l'eclair
   Se sont tendus jusqu'aux nuees.

   C'est l'heure ou les hallucines,
   Les gueux et les deracines
   Dressent leur orgueil dans la vie.

   C'est l'heure – et c'est la-bas que sonne le tocsin;
   Des crosses de fusils battent ma porte;
   Tuer, etre tue! – qu'importe!

   C'est l'heure.


   Les Villes

   Odeurs de poix, de peaux, d'huiles et de bitumes!
   Telle qu'un souvenir lourd de reves, debout
   Dans la fumee enorme et jaune, dans les brumes
   Et dans le soir, la ville inextricable bout
   Et tord, ainsi que des reptiles noirs, ses rues
   Noires, autour des ponts, des docks et des hangars,
   Ou des feux de petrole et des torches bourrues,
   Comme des gestes fous au long de murs blafards
   – Batailles d'ombre et d'or – bougent dans les tenebres.
   Un colossal bruit d'eau roule, les nuits, les jours,
   Roule les lents retours et les departs funebres
   De la mer vers la mer et des voiles toujours
   Vers les voiles, tandis que d'immenses usines
   Indomptables, avec marteaux cassant du fer,
   Avec cycles d'acier virant leurs gelasines,
   Tordent au bord des quais – tels des membres de chair
   Ecarteles sur des crochets et sur des roues –
   Leurs lanieres de peine et leurs volants d'ennui.

   Au loin, de longs tunnels fumeux, au loin, des boues
   Et des gueules d'egout engloutissant la nuit;
   Quand stride un cri qui vient, passe, fuit et s'eraille:
   Les trains, voici les trains qui vont broyant les ponts,
   Les trains qui vont battant le rail et la ferraille,
   Qui vont et vont manges par les sous-sols profonds
   Et revomis, la-bas, vers les gares lointaines,
   Les trains soudains, les trains tumultueux – partis.

   Sacs de froment, tonneaux de vin, ballots de laine!
   Bois des iles tassant vos larges abatis,
   Peaux de fauves, avec vos grandes griffes mortes,
   Et cornes et sabots de buffle et dents d'aurochs
   Et reptiles, rayes d'eclairs, pendus aux portes.
   О cet orgueil des vieux deserts, vendu par blocs,
   Par tas; vendu! ce roux orgueil vaincu de betes
   Solitaires: oursons d'ebene et tigres d'or,
   Poissons des lacs, vautours des monts, lions des cretes,
   Hurleurs du Sahara, hurleurs du Labrador,
   Rois de la force errante a travers l'etendue,
   Helas! voici pour vous, voici les paves noirs,
   Les camions grincant sous leurs baches tendues
   Et les ballots et les barils; voici les soirs
   Du Nord, les mornes soirs, obscurs de leur lumiere,
   Ou pourrissent les chairs mortes du vieux soleil.
   Voici Londres cuvant, en des brouillards de biere,
   Enormement son reve d'or et son sommeil
   Suragite de fievre et de cauchemars rouges;
   Voici le vieux Londres et son fleuve grandir
   Comme un songe dans un songe, voici ses bouges
   Et ses chantiers et ses comptoirs s'approfondir
   En dedales et se creuser en taupinees,
   Et par-dessus, dans l'air de zinc et de nickel,
   Fleches, dards, coupoles, beffrois et cheminees,
   – Tourments de pierre et d'ombre – eclates vers le ciel.

   Soifs de lucre, combat du troc, ardeur de bourse!
   О mon ame, ces mains en priere vers l'or,
   Ces mains monstrueuses vers l'or – et puis la course
   Des millions de pas vers le lointain Thabor
   De l'or, la-bas, en quelque immensite de reve,
   Immensement debout, immensement en bloc?
   Des voix, des cris, des angoisses, – le jour s'acheve,
   La nuit revient – des voix, des cris, le heurt, le choc
   Des renaissants labeurs, des nouvelles batailles
   En tels bureaux menant, de leurs plumes de fer,
   A la lueur du gaz qui chauffe les murailles,
   La lutte de demain contre la lutte d'hier,
   L'or contre l'or et la banque contre la banque...

   S'aneantir mon ame en ce feroce effort
   De tous; s'y perdre et s'y broyer! Voici la tranque,
   La charrue et le fer qui labourent de l'or
   En des sillons de fievre. О mon ame eclatee
   Et furieuse! o mon ame folle de vent
   Hagard, mon ame enormement desorbitee,
   Salis-toi donc et meurs de ton mepris fervent!
   Voici la ville en or des rouges alchimies,
   Ou te fondre l'esprit en un creuset nouveau
   Et t'affoler d'un orage d'antinomies
   Si fort qu'il foudroiera ton coeur et ton cerveau!


   Le Roc

   Sur ce roc carie que ronge et bat la mer,
   Quels pas voudront me suivre encor, dites, quels pas?

   C'est la que j'ai bati mon ame.
   – Dites, serai-je seul dedans mon ame?
   Mon ame, helas! maison d'ebene,
   Ou s'est fendu, sans bruit, un soir,
   Le grand miroir de mon espoir.

   Dites, serai-je seul avec mon ame,
   En ce nocturne et angoissant domaine?
   Serai-je seul avec mon orgueil noir,
   Assis en un fauteuil de haine?
   Serai-je seul, avec ma pale hyperdulie
   Pour Notre-Dame la Folie?

   Serai-je seul avec, la mer
   En ce nocturne et angoissant domaine?

   Des crapauds noirs, velus de mousse,
   Y devorent du clair soleil, sur la pelouse.

   Un grand pilier ne soutenant plus rien,
   Comme un homme, s'erige en une allee
   D'epitaphes de marbre immensement dallee.

   Sur ce roc carie que fait gemir la mer,
   Dites, serai-je seul dedans mon ame?

   Aurai-je enfin l'atroce joie
   De voir, nerfs par nerfs, comme une proie,
   La demence attaquer mon cerveau,
   Et, malade tetu, sorti de la prison
   Et des travaux forces de sa raison,
   D'appareiller vers un espoir nouveau?

   Dites! ne plus sentir sa vie escaladee
   Par les talons de fer de chaque idee;
   Ne plus l'entendre infiniment en soi
   Ce cri toujours identique, ou crainte, ou rage,
   Vers le grand inconnu qui dans les cieux voyage.

   Sur ce roc carie que devaste la mer,
   Vieillir, triste reveur de l'escarpe domaine;
   N'entendre plus se taire, en sa maison d'ebene,
   Qu'un silence total dont auraient peur les morts;
   Trainer de longs pas lourds en de sourds corridors;
   Voir se suivre toujours les memes heures,
   Sans esperer en des heures meilleures;
   Pour a jamais clore telle fenetre;
   Tel signe au loin! – un presage vient d'apparaitre;
   Autour des vieux salons, aimer les sieges vides
   Et les chambres dont les grands lits ont vu mourir,
   Et, chaque soir, sentir, les doigts livides,
   La deraison sous ses tempes, murir.

   Sur ce roc carie que ruine la mer,
   Dites, serai-je seul enfin avec la mer,
   Dites, serai-je seul enfin dedans mon ame?

   Et puis, un jour, mourir; redevenir rien.
   Etre quelqu'un qui plus ne se souvient
   Et qui s'en va sans glas qui sonne,
   Sans cierge en main ni sans personne,
   Sans que sache celui qui passe,
   Joyeux et clair dans la bonace,
   Que l'angoissant domaine,
   Qui fut mon ame et fut ma peine
   N'est plus sur ces rochers, la-haut,
   Qu'un sombre et gemissant tombeau.


   Les Nombres

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres,
   Le front fendu, d'avoir bute,
   Obstinement, contre leur fixite.

   Arbres roides dans le sol clair
   Et ramures en sillages d'eclair
   Et futs comme un faisceau de lances
   Et rocs symetriques dans l'air,
   Blocs de peur et de silence.
   La-haut, le million epars des diamants
   Et les regards, aux firmaments,
   Myriadaires des etoiles;
   Et des voiles apres des voiles,
   Autour de l'Isis d'or qui reve aux firmaments.

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres.

   Ils me fixent, avec les yeux de leurs problemes;
   Ils sont, pour eternellement rester: les memes.
   Primordiaux et definis,
   Ils tiennent le monde entre leurs infinis;
   Ils expliquent le fond et l'essence des choses,
   Puisqu'a travers les temps planent leurs causes.

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres.

   Mes yeux ouverts?– dites leurs prodiges!
   Mes yeux fermes?– dites leurs vertiges!
   Voici leur marche rotatoire
   Cercle apres cercle, en ma memoire,
   Je suis l'immensement perdu,
   Le front vrille, le coeur tordu,
   Les bras battants, les yeux hagards,
   Dans les hasards des cauchemars.

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres.

   Textes de quelles lois infiniment lointaines?
   Restes de quels geometriques univers?
   Havres, d'ou sont partis, par des routes certaines,
   Ceux qui pourtant se sont perdus de mer en mer?
   Regards abstraits, lobes vides et sans paupieres,
   Clous dans du fer, lames en pointe entre des pierres?

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres!

   Mon cerveau triste, au bord des livres,
   S'est epuise, de tout son sang,
   Dans leur trou d'ombre eblouissant;
   Devant mes yeux, les textes ivres
   S'entremelent, serpents tordus;
   Mes poings sont las d'etre tendus,
   Par au travers de mes nuits sombres,
   Avec, au bout, le poids des nombres,
   Avec, toujours, la lassitude
   De leurs barres de certitude.

   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres.

   Dites! jusques a quand, la-haut,
   Le million epars des diamants
   Et les regards, aux firmaments
   Myriadaires, des etoiles,
   Et ces voiles apres ces voiles,
   Autour de l'Isis d'or qui reve aux firmaments?


   La Morte

   En sa robe, couleur de fiel et de poison,
   Le cadavre de ma raison
   Traine sur la Tamise.

   Des ponts de bronze, ou les wagons
   Entrechoquent d'interminables bruits de gonds
   Et des voiles de bateaux sombres
   Laissent sur elle, choir leurs ombres.

   Elle est morte de trop savoir,
   De trop vouloir sculpter la cause,
   Dans le socle de granit noir
   De chaque etre et de chaque chose.

   Elle est morte, atrocement,
   D'un savant empoisonnement,
   Elle est morte aussi d'un delire
   Vers un absurde et rouge empire.
   Ses nerfs ont eclate,
   Tel soir de fete,
   Qu'elle sentait deja le triomphe flotter
   Comme des aigles, sur sa tete.
   Elle est morte n'en pouvant plus,
   Les voeux et les vouloirs vaincus,
   Et c'est elle qui s'est tuee,
   Infiniment extenuee.

   Au long des funebres murailles,
   Au long des usines de fer
   Ou des marteaux tannent l'eclair,
   Elle se traine aux funerailles.

   Ce sont des quais et des casernes,
   Et des poteaux et des lanternes,
   Immobiles et lentes filandieres
   Des ors obscurs de leurs lumieres.
   Ce sont de grands chantiers d'affolement,
   Pleins de barques demantelees
   Et de vergues ecartelees
   Sur un ciel de crucifiement.

   En sa robe de joyaux morts, que solennise
   L'heure de pourpre a l'horizon,
   Le cadavre de ma raison
   Traine sur la Tamise.

   Elle s'en va vers les hasards
   Au fond de l'ombre et des brouillards,
   Au long bruit sourd des tocsins lourds,
   Clamant le deuil, du haut des tours.
   Derriere elle, laissant inassouvie
   La ville immense de la vie;
   Elle s'en va vers l'inconnu noir
   Dormir en des tombeaux de soir,
   La-bas, ou les vagues lentes et fortes
   Creusant l'abime sans clarte,
   Engloutissent a toute eternite,
   Les mortes.


   Les Apparus dans mes chemins

   Celui de l'horizon

   J'ai regarde, par la lucarne ouverte, au flanc
   D'un phare abandonne que flagellait la pluie:
   Des trains tumultueux, sous des tunnels de suie,
   Sifflaient, toises de loin, par des fanaux en sang.

   Le port immensement herisse de grands mats,
   Dormait, huileux et lourd, en ses bassins d'asphalte
   Un seul levier, debout sur un bloc de basalte,
   Serrait en son poing noir un enorme acomas,

   Et, sous la voute en noir de ce ciel de portor,
   Une a une, la-bas, s'eloignaient les lanternes
   Vers des quartiers de bruit, de joie et de tavernes,
   Ou des femmes dansaient entre des miroirs d'or.

   Quand plaie enorme et rouge, une voile, soudain,
   Tumefiee au vent, cingla vers les debarcaderes,
   Quelqu'un qui s'en venait des pays legendaires,
   Parut, le front compact d'orgueil et de dedain.

   Comme des glaives d'or et des lances au clair,
   Il degainait sa rage et ses desirs sauvages
   Et ses cris durs frappaient les echos des rivages
   Ou traversaient, de part et part, l'ombre et la mer.

   Il etait d'Ocean. II etait grand d'avoir
   Mordu chaque horizon saccage de tempete
   Et de maintenir haute et tenace sa tete
   Sous les poings de terreur que lui tendait le soir.

   Effrayant effraye. Il cherchait le chemin
   Vers une autre existence eclatee en miracles,
   En un desert de rocs illumines d'oracles,
   Ou le chene vivrait, ou parlerait l'airain,

   Ou tout l'orgueil serait: se vivre, en deploiements
   D'effroi sauvage, avec, sur soi, la voix profonde
   Et tonnante des Dieux, qui ont tordu le monde
   Plein de terreur, sous le froid d'or des firmaments.

   Et depuis des mille ans il defiait l'eclair,
   Dressant sur l'horizon les torses de ses voiles
   Et guettant les signaux des plus rouges etoiles
   Dont les cristaux sanglants se cassaient dans la mer.


   La Peur

   Par les plaines de ma crainte, tournee au Nord,
   Voici le vieux berger des Novembres qui corne,
   Debout, comme un malheur, au seuil du bercail morne,
   Qui corne au loin l'appel des troupeaux de la mort.

   L'etable est la, lourde et vieille comme un remords,
   Au fond de mes pays de tristesse sans borne,
   Qu'un ruisselet, borde de menthe et de viorne,
   Lasse de ses flots lents, fletrit, d'un cours retors.

   Brebis noires, a croix rouges, sur les epaules,
   Et beliers couleur feu rentrent, a coups de gaule,
   Comme ses lents peches, en mon ame d'effroi;

   Le vieux berger des Novembres corne tempete.
   Dites, quel vol d'eclairs vient d'effleurer ma tete
   Pour que, ce soir, ma vie ait eu si peur de moi?


   Celui du rien

   Je suis celui des pourritures grandioses
   Qui s'en revient du pays mou des morts;
   Celui des Ouests noirs du sort
   Qui te montre, la-bas, comme une apotheose,
   Son ile immense, ou des guirlandes
   De detritus et de viandes
   Se suspendent,
   Tandis, qu'entre les fleurs somptueuses des soirs,
   S'ouvrent les grands yeux d'or des crapauds noirs.
   Terrains tumefies et cavernes nocturnes.
   Oh! mes grottes baillant l'ennui par les crevasses
   Des fondrieres et des morasses!
   A mes arbres de lepre, au bord des mares,
   Sechent ton coeur et tes manteaux baroques,
   Vieux Lear; et puis voici le noir Hamlet bizarre
   Et les corbeaux qui font la cour a son cadavre;
   Voici Rene, le front fendu, les chairs transies,
   Et les mains d'Ophelie, au bord des havres,
   Sont ces deux fleurs blanches – moisies.

   Et les meurtres me font des plans de pourriture,
   Jusqu'au palais d'ou s'imposent les dictatures
   De mon pays de purulence et de sang d'or.

   Sont la, les carcasses des empereurs nocturnes;
   Les Nerons fous et les Tiberes taciturnes,
   Gisant sur des terrasses de portor.
   Leur crane est chevelu de vers – et leur pensee
   Oui dechira la Rome antique en incendies
   Fermente encor, dans leur tete decomposee.
   Des lemures tettent les pustules du ventre
   Que fut Vitellius – et maux et maladies
   Crevent sur ces debris leurs poches de poisons.

   Je suis celui du pays mou des morts.

   Et puis voici ceux-la qui s'exaltaient en Dieu;
   Voici les coeurs brules de foi, ceux dont le feu
   Etonnait les soleils, de sa lueur nouvelle:
   Amours sanctifies par l'extatique ardeur
   "Rien pour soi-meme et sur le monde ou s'echevelent
   La luxure, l'orgueil, l'avarice, l'horreur,
   Tous les peches, inaugurer, torrentiel
   De sacrifice et de bonte supreme, un ciel!"
   Et les Flamels tombes des legendes gothiques,
   Et les avares blancs qui se mangent les doigts,
   Et les guerriers en or immobile, la croix
   Escarbouclant d'ardeur leurs cuirasses mystiques,
   Et leurs femmes dont les regards etaient si doux;
   Voici – sanguinolents et crus – ils sont la, tous.

   Je suis celui des pourritures mephitiques.

   Dans un jardin d'ombre et de soir,
   Je cultive sur un espalier noir,
   Les promesses et les espoirs.
   La maladie? elle est, ici, la veneneuse
   Et triomphale moissonneuse
   Dont la faucille est un croissant de fievre
   Taille dans l'Hecate des vieux Sabbats.
   La fraicheur de l'enfance et la sante des levres,
   Les cris de joie et l'ingenu fracas
   Des bonds fouettes de vent, parmi les plaines,
   Je les fletris, ferocement, sous mes haleines,
   Et les voici, aux coins de mes quinconces
   Et tas jaunes, comme feuilles et ronces.

   Je suis celui des pourritures souveraines.

   Voici les assoiffes des vins de la beaute;
   Les affoles de l'unanime volupte
   Qui fit naitre Venus de la mer tout entiere;
   Voici leurs flancs, avec les trous de leur misere;
   Leurs yeux, avec du sang; leurs mains, avec des ors;
   Leurs livides phallus tordus d'efforts
   Brises – et, par les mares de la plaine,
   Les vieux caillots noyes de la semence humaine.
   Voici celles dont l'affre etait de se chercher
   Autour de l'effroi roux de leur peche,
   Pour se meler et se mordre, folles gorgones;
   Celles qui se lechaient, ainsi que des lionnes –
   Langues de pierre – et qui fuyaient pour revenir
   Toujours pales, vers leur implacable desir,
   Fixe, la-bas, le soir, dans les yeux de la lune.
   Tous et toutes – regarde – un a un, une a une,
   Ils sont, en de la cendre et de l'horreur
   Changes – et leur ruine est la splendeur
   De mon domaine, au bord des mers phosphorescentes.

   Je suis celui des pourritures incessantes;
   Je suis celui des pourritures infinies;
   Vice ou vertu, vaillance ou peur, blaspheme ou foi,
   Dans mon pays de fiel et d'or, j'en suis la loi.
   Et je t'apporte a toi ce multiple flambeau:
   Reve, folie, ardeur, mensonge et ironie
   Et mon rire devant l'universel tombeau.


   Dans ma plaine

   Je m'habille des loques de mes jours
   Et le baton de mon orgueil dans ma main ploie;
   Mes pas! dites comme ils sont lourds
   De me porter, de me trainer toujours
   Sans plus d'espoir, de voie en voie.
   Mon ame est comme un beffroi noir
   Qui sonne au loin, pres d'un rempart
   Au fond du soir;
   Toute ma tete est vaine
   Et monoeuvre jadis hautaine
   S'eparpille comme au hasard.

   Ah si la mort pouvait venir!

   Plantez des croix, au long des routes,
   Plantez des croix, sur le rempart,
   N'importe ou, plantez des croix, puisque toutes
   Diront le sort d'un espoir mort.
   Les voici donc mon pays et ma ville,
   Avec leur fleuve au loin dans le brouillard,
   Avec leurs toits et leurs clochers epars,
   Avec leurs lacs, en flaques d'huile,
   Monotones, dans le soir noir.

   Ah si la mort pouvait venir!

   Pourtant, je ne sais quoi illumine soudain
   Le pauvre baton mort que je tiens en ma main.
   Et voici qu'un rayon glisse au loin sur la plaine
   Ou je n'ai disperse que fatigue et que haine;
   Et le beffroi, la-bas, a beau sonner
   Et son battant a beau tanner,
   Je n'entends plus ses glas perclus,
   Je n'entends plus, je n'entends plus
   Rien qu'une voix qui vient d'en haut me pardonner.

   Dites? Dites? Serait-ce elle qui veut venir
   Vers l'agonie en feu de mes mauvais desirs
   Non pas la mort, mais elle
   La trepassee et la sainte que je reve eternelle.


   Saint Georges

   Ouverte en large eclair, parmi les brumes,
   Une avenue;
   Et Saint Georges, cuirasse d'or,
   Avec des plumes et des ecumes,
   Au poitrail blanc de son cheval, sans mors,
   Descend.

   L'eguipage diamantaire
   Fait de sa chute, un triomphal chemin
   A la pitie du ciel vers notre terre.
   Prince de l'aube et du matin,
   Joyeux, vibrant et cristallin,
   Mon coeur nocturne, oh qu'il l'eclaire,
   Au tournoiement de son epee aureolaire!
   Que j'entende le bruit glissant
   Du vent, autour de sa cotte de mailles
   Et de son gonfanon dans les batailles;
   Le Saint Georges, celui qui luit
   Et vient, parmi les cris de mon desir,
   Saisir
   Mes pauvres bras tendus vers sa vaillance!

   Comme un grand cri de foi
   Il tient, droite, sa lance,
   Le Saint Georges;
   Il fait comme un tumulte d'or
   Dans le celeste et flamboyant decor;
   Il porte au front l'eclat du chreme,
   Le Saint Georges du haut devoir,
   Beau de son coeur et par lui-meme.

   Sonnez toutes mes voix d'espoir!
   Sonnez en moi; sonnez, sous les rameaux,
   En des chemins pleins de soleil!
   Micas d'argent, soyez la' joie entre les pierres;
   Et vous, les blancs cailloux des eaux,
   Ouvrez vos yeux, dans les ruisseaux,
   A travers l'eau de vos paupieres;
   Paysage, avec tes lacs vermeils,
   Sois le miroir des vols de flamme
   Du Saint Georges vers mon ame!

   Contre les dents du dragon noir,
   Contre l'armature de lepre et de pustules,
   Il est le glaive et le miracle.
   La charite, sur sa cuirasse brule
   Et son courage est la debacle
   Bondissante de l'instinct noir.

   Feux cribles d'or, feux rotatoires
   Et tourbillons d'astres, ses gloires,
   Aux galopants sabots de son cheval,
   Eblouissent les yeux de ma memoire.
   Il vient, en bel ambassadeur
   Du pays blanc, illumine de marbres,
   Ou, dans les parcs, au bord des mers, sur l'arbre
   De la bonte, suavement croit la douceur.

   Le port, il le connait, ou se bercent, tranquilles,
   De merveilleux vaisseaux emplis d'anges dormants,
   Et les grands soirs, ou s'eclairent des iles
   Belles, mais immobiles,
   Parmi les yeux, dans l'eau, des firmaments.
   Ce royaume, d'ou se leve, reine, la Vierge,
   Il en est l'humble joie ardente – et sa flamberge
   Y vibre, en ostensoir, dans l'air;
   Le devorant Saint Georges clair
   Qui frole et eblouit de son eclair
   Mon ame.

   Il sait de quels lointains je viens,
   Avec quelles brumes, dans le cerveau,
   Avec quels signes de couteau,
   En croix noires, sur la pensee,
   Avec quel manque de biens,
   Avec quelle puissance depensee,
   Avec quel masque et quelle folie,
   Sur de la honte et de la lie.

   J'ai ete lache et je me suis enfui
   Dans un jardin de maux et de pleurs infertiles;
   J'ai souleve quand me cernait la nuit
   Les marbres d'or d'une science hostile,
   Vers des sommets barres d'oracles noirs;
   Seule la mort est la reine des soirs
   Et tout effort humain n'est clair que dans l'aurore;
   Avec les fleurs, la priere desire eclore
   Et leurs douces levres ont le meme parfum;
   Le blanc soleil, sur l'eau nacree, est pour chacun
   Comme une main de caresse, sur l'existence;
   L'aube s'ouvre, comme un conseil de confiance,
   Et qui l'ecoute est le sauve
   De son marais, ou nul peche ne fut jamais lave.

   Le Saint Georges rapide et clair
   A traverse, par bonds de flamme,
   Le frais matin, jusqu'a mon ame;
   Il etait jeune et beau de foi;
   Il se pencha d'autant plus bas vers moi,
   Qu'il me voyait plus a genoux;
   Comme un intime et pur cordial d'or
   Il m'a rempli de son essor
   Et tendrement d'un effroi doux;
   Devant sa vision altiere,
   J'ai mis, en sa pale main fiere,
   Les fleurs tristes de ma douleur;
   Et lui, s'en est alle, m'imposant la vaillance
   Et sur le front, la marque en croix d'or de sa lance,
   Droit vers son Dieu, avec mon coeur.


   L'Autre plaine

   Vers les visages des floraisons d'or,
   Voici qu'un auroral soleil se penche
   Et les frolant, de branche en branche,
   Sur leurs levres de pourpre eclate en baisers d'or.

   On ecoute les ruisselets dans la lumiere,
   Sauter, de marche en marche, au long d'un talus clair;
   Des insectes d'argent aux antennes de verre,
   Contre des vitraux bleus, casser de la lumiere.

   Des feuillages chantent. Il s'en denoue,
   De temps en temps, de longs rubans de vols,
   Et les heures tournent, comme des roues,
   Autour des coeurs moussus des tournesols.


   Les Campagnes hallucinees

   La Ville

   Tous les chemins vont vers la ville.

   Du fond des brumes,
   Avec tous ses etages en voyage
   Jusques au ciel, vers de plus hauts etages,
   Comme d'un reve, elle s'exhume.

   La-bas,
   Ce sont des ponts muscles de fer,
   Lances, par bonds, a travers l'air;
   Ce sont des blocs et des colonnes
   Que decorent Sphinx et Gorgonnes;
   Ce sont des tours sur des faubourgs;
   Ce sont des millions de toits
   Dressant au ciel leurs angles droits:
   C'est la ville tentaculaire,
   Debout,
   Au bout des plaines et des domaines.

   Des clartes rouges
   Qui bougent
   Sur des poteaux et des grands mats.
   Meme a midi, brulent encor
   Comme des oeufs de pourpre et d'or;
   Le haut soleil ne se voit pas:
   Bouche de lumiere, fermee
   Par le charbon et la fumee.
   Un fleuve de naphte et de poix
   Bat les moles de pierre et les pontons de bois;
   Les sifflets crus des navires qui passent
   Hurlent de peur dans le brouillard;
   Un fanal vert est leur regard
   Vers l'ocean et les espaces.

   Des quais sonnent aux chocs de lourds fourgons;
   Des tombereaux grincent comme des gonds;
   Des balances de fer font choir des cubes d'ombre
   Et les glissent soudain en des sous-sols de feu;
   Des pont s'ouvrant par le milieu,
   Entre les mats touffus dressent des gibets sombres
   Et des lettres de cuivre inscrivent l'univers,
   Immensement, par a travers
   Les toits, les corniches et les murailles,
   Face a face, comme en bataille.

   Et tout la-bas, passent chevaux et roues,
   Filent les trains, vole l'effort,
   Jusqu'aux gares, dressant, telles des proues
   Immobiles, de mille en mille, un fronton d'or.
   Des rails ramefies y descendent sous terre
   Comme en des puits et des crateres
   Pour reparaitre au loin en reseaux clairs d'eclairs
   Dans le vacarme et la poussiere.
   C'est la ville tentaculaire.

   La rue – et ses remous comme des cables
   Noues autour des monuments –
   Fuit et revient en longs enlacements;
   Et ses foules inextricables
   Les mains folles, les pas fievreux,
   La haine aux yeux,
   Happent des dents le temps qui les devance.
   A l'aube, au soir, la nuit,
   Dans la hate, le tumulte, le bruit,
   Elles jettent vers le hasard l'apre semence
   De leur labeur que l'heure emporte;
   Et les comptoirs mornes et noirs
   Et les bureaux louches et faux
   Et les banques battent des portes
   Aux coups de vent de la demence.
   Le long du fleuve, une lumiere ouatee,

   Trouble et lourde, comme un haillon qui brule,
   De reverbere en reverbere se recule.
   La vie, avec des flots d'alcool est fermentee.
   Les bars ouvrent sur les trottoirs
   Leurs tabernacles de miroirs
   Ou se mirent l'ivresse et la bataille;
   Une aveugle s'appuie a la muraille
   Et vend de la lumiere, en des boites d'un sou;
   La debauche et le vol s'accouplent en leur trou;
   La brume immense et rousse
   Parfois jusqu'a la mer recule et se retrousse
   Et c'est alors comme un grand cri jete
   Vers le soleil et sa clarte:
   Places, bazars, gares, marches,
   Exasperent si fort leur vaste turbulence
   Que les mourants cherchent en vain le moment de silence
   Qu'il faut aux yeux pour se fermer.

   Telle, le jour – pourtant, lorsque les soirs
   Sculptent le firmament, de leurs marteaux d'ebene,
   La ville au loin s'etale et domine la plaine
   Comme un nocturne et colossal espoir;
   Elle surgit: desir, splendeur, hantise;
   Sa clarte se projette en lueurs jusqu'aux cieux,
   Son gaz myriadaire en buissons d'or s'attise,
   Ses rails sont des chemins audacieux
   Vers le bonheur fallacieux
   Que la fortune et la force accompagnent;
   Ses murs se dessinent pareils a une armee
   Et ce qui vient d'elle encor de brume et de fumee
   Arrive en appels clairs vers les campagnes.

   C'est la ville tentaculaire,
   La pieuvre ardente et l'ossuaire
   Et la carcasse solennelle.

   Et les chemins d'ici s'en vont a l'infini
   Vers elle.


   Le Donneur de mauvais conseils

   Par les chemins bordes de pueils
   Rode en maraude
   Le donneur de mauvais conseils.

   La vieille carriole aux tons groseille
   Qui l'emmena, on ne sait d'ou,
   Une folle la garde et la surveille,
   Au carrefour des chemins mous.
   Le cheval pait l'herbe d'automne,
   Pres d'une mare monotone,
   Dont l'eau livide reverbere
   Le ciel de pluie et de misere
   Qui tombe en loques sur la terre.

   Le donneur de mauvais conseils
   Est attendu dans le village,
   A l'heure ou tombe le soleil.

   Il est le visiteur oblique et louche
   Qui, de ferme en ferme, s'abouche,
   Quand la detresse et la ruine
   Se rabattent sur les chaumines.
   Il est celui qui frappe a l'huis,
   Tenacement, et vient s'asseoir
   Lorsque le have desespoir
   Fixe ses regards droits
   Sur le feu mort des atres froids.

   Il vaticine et il marmonne,
   Toujours ardent et monotone,
   Prenant a part chacun de ceux
   Dont les arpents sont cancereux
   Et les epargnes infecondes
   Et les poussant a tout quitter,
   Pour un peu d'or qu'ils entendent tinter
   En des villes, la-bas, au bout du monde.

   A qui, devant sa lampe eteinte,
   Seul avec soi, quand minuit tinte,
   S'en va tatant aux murs de sa chaumiere
   Les trous qu'y font les vers de la misere,
   Sans qu'un secours ne lui vienne jamais,
   Il conseille d'aller, au fond de l'eau,
   Mordre soudain les exsangues reflets
   De sa face dans un marais.

   Il pousse au mal la fille ardente,
   Avec du crime au bout des doigts,
   Avec des yeux comme la poix
   Et des regards qui violentent.
   Il attise en son coeur le vice
   A mots cuisants et rouges,
   Pour qu'en elle la femelle et la gouge
   Biffent la mere et la nourrice
   Et que sa chair soit aux amants,
   Morte, comme ossements et pierres,
   Au cimetiere.

   Aux vieux couples qui font l'usure
   Depuis que les malheurs ravagent
   Les villages, a coups de rage,
   Il vend les moyens surs
   Et la tenacite qui reussit toujours
   A ruiner hameaux et bourgs,
   Quand, avec l'or tapi au creux
   De l'armoire crasseuse ou de l'alcove immonde,
   On s'imagine, en un logis lepreux,
   Etre le roi qui tient le monde.

   Enfin, il est le conseiller de ceux
   Qui profanent la nuit des saints dimanches
   En boutant l'incendie a leurs granges de planches.
   Il indique l'heure precise
   Ou le tocsin sommeille aux tours d'eglise,
   Ou seul avec ses yeux insoucieux,
   Le silence regarde faire.
   Ses gestes secs et entetes
   Numerotent ses volontes,
   Et l'ombre de ses doigts semble ligner d'entailles
   Le crepi blanc de la muraille.

   Et pour conclure il verse a tous
   Un peu du fiel de son vieux coeur
   Pourri de haine et de rancoeur;
   Et designe le rendez-vous,
   – Quand ils voudront – au coin des bordes.
   Ou, pres de l'arbre, ils trouveront
   Pour se brancher un bout de corde.

   Ainsi va-t-il de ferme en ferme;
   Plus volontiers, lorsque le terme
   Au bahut vide inscrit sa date,
   Le corps craquant comme des lattes,

   Le cou maigre, le pas trainant,
   Mais inusable et permanent,
   Avec sa pauvre carriole,
   Avec sa bete, avec sa folle,
   Qui l'attendent, jusqu'au matin,
   Au carrefour des vieux chemins.


   Pelerinage

   Ou vont les vieux paysans noirs
   Par les chemins en or des soirs?

   A grands coups d'ailes affolees,
   En leurs toujours folles volees,
   Les moulins fous fauchent le vent.

   Le cormoran des temps d'automne
   Jette au ciel triste et monotone
   Son cri sombre comme la nuit.

   C'est l'heure brusque de la terreur,
   Ou passe, en son charroi d'horreur,
   Le vieux Satan des moissons fausses.

   Par la campagne en grand deuil d'or,
   Ou vont les vieux silencieux?

   Quelqu'un a du frapper l'ete
   De mauvaise fecondite:
   Le ble tres haut ne fut que paille.

   Les bonnes eaux n'ont point coule
   Par les veines du champ brule;
   Quelqu'un a du frapper les sources;

   Quelqu'un a du secher la vie,
   Comme une gorge inassouvie
   Vide d'un trait le fond d'un verre.

   Par la campagne en grand deuil d'or,
   Ou vont les vieux et leur misere?

   L'apre semeur des mauvais germes,
   Au temps de mai baignant les fermes,
   Les vieux l'ont tous senti passer.

   Ils l'ont surpris morne et railleur,
   Penche sur la campagne en fleur;
   Plein de foudre, comme l'orage.

   Les vieux n'ont rien ose se dire.
   Mais tous ont entendu son rire
   Courir de taillis en taillis.

   Or, ils savent par quel moyen
   On peut flechir Satan paien,
   Qui reste maitre des moissons.

   Par la campagne en grand deuil d'or,
   Ou vont les vieux et leur frisson?

   L'apre semeur du mauvais ble
   Entend venir ce defile
   D'hommes qui se taisent et marchent.

   Il sait que seuls ils ont encore,
   Au fond du coeur qu'elle devore,
   Toute la peur de l'inconnu;

   Qu'obstinement ils derobent en eux
   Son culte sombre et lumineux,
   Comme un minuit blanc de mercure,

   Et qu'ils redoutent les revoltes,
   Et qu'ils supplient pour leurs recoltes
   Plus devant lui que devant Dieu.

   Par la campagne, en grand deuil d'or,
   Ou vont les vieux porter leur voeu?

   Le Satan noir des champs brules
   Et des fermiers ensorceles
   Qui font des croix de la main gauche,

   Ce soir, a l'heure ou l'horizon est rouge
   Contre un arbre dont rien ne bouge,
   Depuis une heure est accoude.

   Les vieux ont pu l'apercevoir,
   Avec ses yeux dardes vers eux,
   D'entre ses cils de chardons morts.

   Ils ont senti qu'il ecoutait
   Les silences de leur souhait
   Et leur priere uniquement pensee.

   Alors, subitement,
   En un grand feu de tourbe et de branches coupees
   Ils ont jete un chat vivant.

   Regards eteints, pattes crispees,
   La bete est morte atrocement,

   Pendant qu'au long des champs muets,
   Sous le gel rude et le vent froid,
   Chacun, par un chemin a soi,
   Sans rien savoir s'en revenait.


   Chanson de fou

   Brisez-leur pattes et vertebres,
   Chassez les rats, les rats.
   Et puis versez du froment noir.
   Le soir,
   Dans les tenebres.

   Jadis, lorsque mon coeur cassa,
   Une femme le ramassa
   Pour le donner aux rats.

   – Brisez-leur pattes et vertebres.

   Souvent je les ai vus dans l'atre,
   Taches d'encre parmi le platre,
   Qui grignotaient ma mort.

   – Brisez-leur pattes et vertebres.

   L'un d'eux, je l'ai senti
   Grimper sur moi la nuit,
   Et mordre encor le fond du trou
   Que fit, dans ma poitrine,
   L'arrjchement de mon coeur fou.

   – Brisez-leur pattes et vertebres.

   Ma tete a moi les vents y passent,
   Les vents qui passent sous la porte,
   Et les rats noirs de haut en bas
   Peuplent ma tete morte.

   – Brisez-leur pattes et vertebres.

   Car personne ne sait plus rien.
   Et qu'importent le mal, le bien,
   Les rats, les rats sont la, par tas,
   Dites, verserez-vous, ce soir,
   Le froment noir,
   A pleines mains, dans les tenebres?


   Le Peche

   Sur sa butte que le vent gifle,
   Il tourne et fauche et ronfle et siffle,
   Le vieux moulin des peches vieux
   Et des forfaits astucieux.

   Il geint des pieds jusqu'a la tete,
   Sur fond d'orage et de tempete,
   Lorsque l'automne et les nuages
   Frolent son toit de leurs voyages.

   Sur la campagne abandonnee
   II apparait une araignee
   Colossale, tissant ses toiles
   Jusqu'aux etoiles.

   C'est le moulin des vieux peches.

   Qui l'ecoute, parmi les routes,
   Entend battre le coeur du diable,
   Dans sa carcasse insatiable.

   Un travail d'ombre et de tenebres
   S'y fait, pendant les nuits funebres
   Quand la lune fendue
   Git la, sur le carreau de l'eau,
   Comme une hostie atrocement mordue.

   C'est le moulin de la ruine
   Qui moud le mal et le repand aux champs
   Infini, comme une bruine.

   Ceux qui sournoisement ecornent
   Le champ voisin en deplacant les bornes;
   Ceux qui, valets d'autrui, sement l'ivraie
   Au lieu de l'orge vraie;
   Ceux qui jettent les poisons verts dans l'eau
   Ou l'on amene le troupeau;
   Ceux qui, par les nuits seules,
   En brasiers d'or font eclater les meules,
   Tous passerent par le moulin.

   Encore:

   Les vieux jeteurs de sorts et les sorcieres
   Que vont trouver les filles-meres;
   Ceux qui cachent dans les fourres
   Leurs ruts sinistrement vociferes;
   Ceux qui n'aiment la chair que si le sang
   Gicle aux yeux, frais et luisant;
   Ceux qui s'entr'egorgent, a couteaux rouges,
   Volets fermes, au fond des bouges:
   Ceux qui scrutent l'espace
   Avec, au bout du poing, la mort pour tel qui passe,
   Tous passerent par le moulin.

   Aussi:

   Les vagabonds qui habitent des fosses
   Avec leurs filles qu'ils engrossent;
   Les fous qui choisissent des betes
   Pour assouvir leur rage et ses tempetes;
   Les mendiants qui deterrent les mortes
   Atrocement et les emportent;
   Les couples noirs, pervers et vieux,
   Qui instruisent l'enfant a coucher entre eux deux;
   Tous passerent par le moulin.
   Tous sont venus, sournoisement,
   Choisissant l'heure et le moment,
   Avec leurs chiens et leurs brouettes,
   Et leurs anes et leurs charrettes;

   Tous sont venus, jeunes et vieux,
   Pour emporter jusque chez eux
   Le mauvais grain, coute que coute;
   Et quand ils sont redescendus
   Par les sentes du haut talus,
   Les grand'routes charriaient toutes
   Infiniment, comme des veines,
   Le sang du mal, parmi les plaines.

   Et le moulin tournait au fond des soirs
   La croix grande de ses bras noirs,
   Avec des feux, comme des yeux,
   Dans l'orbite de ses lucarnes
   Dont les rayons gagnaient les loins.
   Parfois, s'illuminaient des coins,
   La-bas, dans la campagne morne,
   Et l'on voyait les porteurs gourds,
   Ployant au faix des peches lourds,
   Hagards et las, buter de borne en borne.


   Le Fleau

   La Mort a bu du sang
   Au cabaret des Trois Cercueils.

   La Mort a mis sur le comptoir
   Un ecu noir,
   – "C'est pour les cierges et pour les deuils."

   Des gens s'en sont alles
   Tout lentement
   Chercher le sacrement.
   On a vu cheminer le pretre
   Et les enfants de ch?ur,
   Vers les maisons de l'affre et du malheur
   Dont on fermait toutes fenetres.

   La Mort a bu du sang.
   Elle en est soule.

   – "Notre Mere la Mort, pitie! pitie!
   Ne bois ton verre qu'a moitie,
   Notre Mere la Mort, s'est nous les meres.
   C'est nous les vieilles a manteaux,
   Avec nos coeurs, avec nos maux,
   Qui marmonnons du desespoir
   En chapelets interminables;
   Notre Mere la Mort, pitie! pitie!
   C'est nous les bequillantes et minables
   Vieilles, tannees
   Par la misere et les annees:
   Nos corps sont prets pour tes tombeaux,
   Nos seins sont prets pour tes couteaux."

   – La Mort, dites, les bonnes gens,
   La Mort est soule:
   Sa tete oscille et roule
   Comme une boule.


   La Mort a bu du sang
   Comme un vin frais et bienfaisant;
   La Mort a mis sur le comptoir
   Un ecu noir,
   Elle en voudra pour ses argents
   Au cabaret des pauvres gens.

   – "Notre-Dame la Mort, c'est nous les vieux des guerres
   Tumultuaires;
   Notre-Dame des drapeaux noirs
   Et des debacles dans les soirs,
   Norte-Dame des glaives et des balles
   Et des crosses contre les dalles,
   Toi, notre vierge et notre orgueil,
   Toujours si fiere et droite, au seuil
   Du palais d'or de nos grands reves;
   Notre-Dame la Mort, toi, qui te leves,
   Au battant de nos tambours,
   Obeissante – et qui, toujours,
   Nous enseigna l'audace et le courage,
   Notre-Dame la Mort, cesse ta rage
   Et daigne enfin nous voir et nous entendre
   Puisqu'ils n'ont point appris, nos fils, a se defendre."

   – La Mort, dites, les vieux verbeux,
   La Mort est soule,
   Comme un flacon qui roule
   Sur la pente des chemins creux.
   La Mort n'a pas besoin
   De votre mort au bout du monde,
   C'est au pays qu'elle enfonce la bonde
   Du tonneau rouge.

   – "Dame la Mort, c'est moi, la Sainte Vierge
   Qui viens en robe d'or chez vous,
   Vous supplier a deux genoux
   D'avoir pitie des gens de mon village.
   Dame la Mort, c'est moi, la Sainte Vierge,
   De Гех-voto, pres de la berge,
   C'est moi qui fus de mes pleurs inondee
   Au Golgotha, dans la Judee,
   Sous Herode, voici mille ans.

   Dame la Mort, c'est moi, la Sainte Vierge
   Qui fis promesse aux gens d'ici
   De m'en venir crier merci
   Dans leurs detresses et leurs peines;

   Dame la Mort, c'est moi, la Sainte Vierge."

   – "La Mort, dites, la bonne Dame,
   Se sent au coeur comme une flamme
   Qui, de la, monte a son cerveau.
   La Mort a soif de sang nouveau.
   La Mort est soule,
   Un seul desir comme une houle,
   Remplit sa brumeuse pensee.
   La Mort n'est point celle qu'on econduit
   Avec un peu de priere et de bruit,
   La Mort s'est lentement lassee
   D'avoir pitie du desespoir;
   Bonne Vierge des reposoirs,
   La Mort est soule
   Et sa fureur, hors des ornieres,
   Par les chemins des cimetieres
   Bondit et roule
   Comme une boule."

   – "La Mort, c'est moi, Jesus, le Roi,
   Qui te fis grande ainsi que moi
   Pour que s'accomplisse la loi
   Des choses en ce monde.
   La Mort, je suis la manne d'or
   Qui s'eparpille du Thabor
   Divinement, jusqu'aux confins du monde.
   Je suis celui qui fus pasteur,
   Chez les humbles, pour le Seigneur;
   Mes mains de gloire et de splendeur
   Ont rayonne sur la douleur;
   La Mort, je suis la paix du monde."

   – "La Mort, dites, le Seigneur Dieu,
   Est assise, pres d'un bon feu,
   Dans une auberge ou le vin coule
   Et n'entend rien, tant elle est soule.
   Elle a sa faux et Dieu a son tonnerre.
   En attendant, elle aime a boire et le fait voir
   A quiconque voudrait s'asseoir,
   Cote a cote, devant un verre.

   Jesus, les temps sont vieux,
   Et chacun boit comme il le peut
   Et qu'importent les vetements sordides
   Lorsque le sang nous fait les dents splendides. "

   Et la Mort s'est mise a boire, les pieds au feu;
   Elle a meme laisse s'en aller Dieu
   Sans se lever sur son passage;
   Si bien que ceux qui la voyaient assise
   Ont cru leur ame compromise.

   Durant des jours et puis des jours encor, la Mort
   A fait des dettes et des deuils,
   Au cabaret des Trois Cercueils;
   Puis, un matin, elle a ferre son cheval d'os,
   Mis son bissac au creux du dos
   Pour s'en aller a travers la campagne.
   De chaque bourg et de chaque village,
   Les gens s'en sont venus vers elle avec du vin,
   Pour qu'elle n'ait ni soif, ni faim,
   Et ne fit halte au coin des routes;
   Les vieux portaient de la viande et du pain,
   Les femmes des paniers et des corbeilles
   Et les fruits clairs de leur verger,
   Et les enfants portaient des miels d'abeilles.

   La Mort a chemine longtemps,
   Par le pays des pauvres gens,
   Sans trop vouloir, sans trop songer,
   La tete soule
   Comme une boule.
   Elle portait une loque de manteau roux,
   Avec de grands boutons de veste militaire,
   Un bicorne pique d'un plumet refractaire
   Et des bottes jusqu'aux genoux.
   Son fantome de cheval blanc
   Cassait un vieux petit trot lent
   De bete ayant la goutte
   Sur les pierres de la grand'route;
   Et les foules suivaient vers n'importe ou
   Le grand squelette aimable et soul
   Qui souriait de leur panique
   Et qui sans crainte et sans horreur
   Voyait se tordre, au creux de sa tunique,
   Un trousseau de vers blancs qui lui tetaient le coeur.


   Le Depart

   Trainant leurs pas apres leurs pas
   Le front pesant et le coeur las,
   S'en vont, le soir, par la grand'route,
   Les gens d'ici, buveurs de pluie,
   Lecheurs de vent, fumeurs de brume.

   Les gens d'ici n'ont rien de rien,
   Rien devant eux
   Que l'infini de la grand'route.
   Chacun porte au bout d'une gaule,
   Dans un mouchoir a carreaux bleus,
   Chacun porte dans un mouchoir,
   Changeant de main, changeant d'epaule,
   Chacun porte
   Le linge use de son espoir.

   Les gens s'en vont, les gens d'ici,
   Par la grand'route a l'infini.

   L'auberge est la, pres du bois nu,
   L'auberge est la de l'inconnu;
   Sur ses dalles, les rats trimballent
   Et les souris.

   L'auberge, au coin des bois moisis,
   Grelotte, avec ses murs manges,
   Avec son toit comme une teigne,
   Avec le bras de son enseigne
   Qui tend au vent un os ronge.

   Les gens d'ici sont gens de peur:
   Ils font des croix sur leur malheur
   Et tremblent;
   Les gens d'ici ont dans leur ame
   Deux tisons noirs, mais point de flamme,
   Deux tisons noirs en croix.

   Les gens d'ici sont gens de peur;
   Et leurs autels n'ont plus de cierges
   Et leur encens n'a plus d'odeur:
   Seules, en des niches desertes,
   Quelques roses tombent inertes
   Autour d'un Christ en platre peint.

   Les gens d'ici ont peur de l'ombre sur leurs champs,
   De la lune sur leurs etangs,
   D'un oiseau mort contre une porte;
   Les gens d'ici ont peur des gens.

   Les gens d'ici sont malhabiles,
   La tete lente et les cerveaux debiles
   Quoique tannes d'entetement;
   Ils sont ladres, ils sont minimes
   Et s'ils comptent c'est par centimes,
   Peniblement, leur denument.

   Avec leur chat, avec leur chien,
   Avec l'oiseau dans une cage,
   Avec, pour vivre, un seul moyen:
   Boire son mal, taire sa rage;
   Les pieds uses, le coeur moisi,
   Les gens d'ici,

   Quittant leur gite et leur pays,
   S'en vont, ce soir, vers l'infini.

   Les meres trainent a leurs jupes
   Leur trousseau long d'enfants belants,
   Trinqueballes, trinqueballants;
   Les yeux clignants des vieux s'occupent
   A refixer, une derniere fois,
   Leur coin de terre morne et grise,
   Ou mord l'averse, ou mord la bise,
   Ou mord le froid.
   Suivent les gars des bordes,
   Les bras maigres comme des cordes,
   Sans plus d'orgueil, sans meme plus
   Le moindre elan vers les temps revolus
   Et le bonheur des autrefois,
   Sans plus la force en leurs dix doigts
   De se serrer en poings contre le sort
   Et la colere de la mort.

   Les gens des champs, les gens d'ici
   Ont du malheur a l'infini.

   Leurs brouettes et leurs charrettes
   Trinqueballent aussi,
   Cassant, depuis le jour leve,
   Les os pointus du vieux pave:
   Quelques-unes, plus greles que squelettes,
   Entrechoquent des amulettes
   A leurs brancards,
   D'autres grincent, les ais criards,
   Comme les seaux dans les citernes;
   D'autres portent de vieillottes lanternes.

   Les chevaux las
   Secouent, a chaque pas,
   Le vieux lattis de leur carcasse;
   Le conducteur s'agite et se tracasse,
   Comme quelqu'un qui serait fou,
   Lancant parfois vers n'importe ou,
   Dans les espaces,
   Une pierre lasse
   Aux corbeaux noirs du sort qui passe.
   Les gens d'ici
   Ont du malheur – et sont soumis.

   Et les troupeaux reches et maigres,
   Par les chemins rapes et par les sablons aigres,
   Egalement sont les chasses,
   Aux coups de fouet inepuises
   Des famines qui exterminent:
   Moutons dont la fatigue a tout caillou ricoche,
   Boeufs qui meuglent vers la mort proche,
   Vaches lentes et lourdes
   Aux pis vides comme des gourdes.

   Ainsi s'en vont betes et gens d'ici,
   Par le chemin de ronde
   Qui fait dans la detresse et dans la nuit,
   Immensement, le tour du monde,
   Venant, dites, de quels lointains,
   Par a travers les vieux destins,
   Passant les bourgs et les bruyeres,
   Avec, pour seul repos, l'herbe des cimetieres,
   Allant, roulant, faisant des n?uds
   De chemins noirs et tortueux,
   Hiver, automne, ete, printemps,
   Toujours lasses, toujours partant
   De l'infini pour l'infini.

   Tandis qu'au loin, la-bas,
   Sous les cieux lourds, fuligineux et gras,
   Avec son front comme un Thabor,
   Avec ses sucoirs noirs et ses rouges haleines
   Hallucinant et attirant les gens des plaines,
   C'est la ville que la nuit formidable eclaire,
   La ville en platre, en stuc, en bois, en fer, en or,
   – Tentaculaire.


   Les Villes tentaculaires

   La Plaine

   La plaine est morne, avec ses clos, avec ses granges
   Et ses fermes dont les pignons sont vermoulus,
   La plaine est morne et lasse et ne se defend plus,
   La plaine est morne et morte – et la ville la mange.

   Formidables et criminels,
   Les bras des machines diaboliques,
   Fauchant les bles evangeliques,
   Ont effraye le vieux semeur melancolique
   Dont le geste semblait d'accord avec le ciel.

   L'orde fumee et ses haillons de suie
   Ont traverse le vent et l'ont sali:
   Un soleil pauvre et avili
   S'est comme use en de la pluie.

   Et maintenant, ou s'etageaient les maisons claires
   Et les vergers et les arbres parsemes d'or,
   On apercoit, a l'infini, du sud au nord,
   La noire immensite des usines rectangulaires.

   Telle une bete enorme et taciturne
   Qui bourdonne derriere un mur,
   Le ronflement s'entend, rythmique et dur,
   Des chaudieres et des meules nocturnes;

   Le sol vibre, comme s'il fermentait,
   Le travail bout comme un forfait,
   L'egout charrie une fange velue
   Vers la riviere qu'il pollue;
   Un supplice d'arbres ecorches vifs
   Se tord, bras convulsifs,
   En facade, sur le bois proche;
   L'ortie epuise au coeur les sablons et les oches,
   Et des fumiers, toujours plus hauts, de residus
   – Ciments huileux, platras pourris, moellons fendus –
   Au long de vieux fosses et de berges obscures
   Levent, le soir, des monuments de pourriture.

   Sous des hangars tonnants et lourds,
   Les nuits, les jours,
   Sans air ni sans sommeil,
   Des gens peinent loin du soleil:
   Morceaux de vie en l'enorme engrenage,
   Morceaux de chair fixee, ingenieusement,
   Piece par piece, etage par etage,
   De l'un a l'autre bout du vaste tournoiement.
   Leurs yeux sont devenus les yeux de la machine;
   Leur corps entier: front, col, torse, epaules, echine,
   Se plie aux jeux regles du fer et de l'acier;
   Leurs mains et leurs dix doigts courent sur des claviers
   Ou cent fuseaux de fil tournent et se devident;
   Et mains promptes et doigts rapides
   S'usent si fort,
   Dans leur effort
   Sur la matiere carnassiere,
   Qu'ils y laissent, a tout moment,
   Des empreintes de rage et des gouttes de sang.

   Dites! l'ancien labeur pacifique, dans l'Aout
   Des seigles murs et des avoines rousses,
   Avec les bras ru clair, le front debout,
   Quand l'or des bles ondule et se retrousse
   Vers l'horizon torride ou le silence bout.

   Dites! le repos tiede et les midis elus,
   Tressant de l'ombre pour les siestes,
   Sous les branches, dont les vents prestes
   Rythment, avec lenteur, les grands gestes feuillus.
   Dites, la plaine entiere ainsi qu'un jardin gras,
   Toute folle d'oiseaux eparpilles dans la lumiere,
   Qui la chantent, avec leurs voix plenieres,
   Si pres du ciel qu'on ne les entend pas.

   Mais aujourd'hui, la plaine?– elle est finie;
   La plaine est morne et ne se defend plus:
   Le flux des ruines et leur reflux
   L'ont submergee, avec monotonie.

   On ne rencontre, au loin, qu'enclos rapieces
   Et chemins noirs de houille et de scories
   Et squelettes de metairies
   Et trains coupant soudain les villages en deux.

   Les Madones ont tu leurs voix d'oracle
   Au coin du bois, parmi les arbres;
   Et les vieux saints et leurs socles de marbre
   Ont chu dans les fontaines a miracles.

   Et tout est la, comme des cercueils vides,
   – Seuils et murs lezardes et toitures fendues –
   Et tout se plaint ainsi que les ames perdues
   Qui sanglotent le soir dans la bruyere humide.

   Helas! la plaine, helas! elle est finie!
   Et ses clochers sont morts et ses moulins perclus.
   La plaine, helas! elle a tousse son agonie
   Dans les derniers hoquets d'un angelus.


   L'Ame de la ville

   Les toits semblent perdus
   Et les clochers et les pignons fondus,
   Dans ces matins fuligineux et rouges,
   Ou, feu a feu, des signaux bougent.

   Une courbe de viaduc enorme
   Longe les quais mornes et uniformes;
   Un train s'ebranle immense et las.
   La-bas,
   Un steamer rauque avec un bruit de corne.

   Et par les quais uniformes et mornes,
   Et par les ponts et par les rues,
   Se bousculent, en leurs cohues,
   Sur des ecrans de brumes crues,
   Des ombres et des ombres.

   Un air de soufre et de naphte s'exhale;
   Un soleil trouble et monstrueux s'etale;
   L'esprit soudainement s'effare
   Vers l'impossible et le bizarre;
   Crime ou vertu, voit-il encor

   Ce qui se meut en ces decors,
   Ou, devant lui, sur les places, s'exalte
   Ailes grandes, dans le brouillard
   Un aigle noir avec un etendard,
   Entre ses serres de basalte.

   О les siecles et les siecles sur cette ville,
   Grande de son passe
   Sans cesse ardent – et traverse,
   Comme a cette heure, de fantomes!
   О les siecles et les siecles sur elle,
   Avec leur vie immense et criminelle
   Battant – depuis quels temps? –
   Chaque demeure et chaque pierre
   De desirs fous ou de coleres carnassieres!

   Quelques huttes d'abord et quelques pretres:
   L'asile a tous, l'eglise et ses fenetres
   Laissant filtrer la lumiere du dogme sur
   Et sa naivete vers les cerveaux obscurs.
   Donjons dentes, palais massifs, cloitres barbares;
   Croix des papes dont le monde s'effare;
   Moines, abbes, barons, serfs et vilains;
   Mitres d'orfroi, casques d'argent, vestes de lin;
   Luttes d'instincts, loin des luttes de l'ame
   Entre voisins, pour l'orgueil vain d'une oriflamme;
   Haines de sceptre a sceptre et monarques faillis

   Sur leur fausse monnaie ouvrant leurs fleurs de lys,
   Taillant le bloc de leur justice a coups de glaive
   Et la dressant et l'imposant, grossiere et breve.
   Puis, l'ebauche, lente a naitre, de la cite:
   Forces qu'on veut dans le droit seul planter;
   Ongles du peuple et machoires de rois;
   Mufles crispes dans l'ombre et souterrains abois
   Vers on ne sait quel ideal au fond des nues;
   Tocsins brassant, le soir, des rages inconnues;
   Flambeaux de delivrance et de salut, debout
   Dans l'atmosphere enorme ou la revolte bout;
   Livres dont les pages, soudain intelligibles,
   Brulent de verite, comme jadis les Bibles;
   Hommes divins et clairs, tels des monuments d'or
   D'ou les evenements sortent armes et forts;
   Vouloirs nets et nouveaux, consciences nouvelles
   Et l'espoir fou, dans toutes les cervelles,
   Malgre les echafauds, malgre les incendies
   Et les tetes en sang au bout des poings brandies.

   Elle a mille ans la ville,
   La ville apre et profonde;
   Et sans cesse, malgre l'assaut des jours
   Et des peuples minant son orgueil lourd,
   Elle resiste a l'usure du monde.
   Quel ocean, ses coeurs! quel orage, ses nerfs!
   Quels noeuds de volontes serres en son mystere!
   Victorieuse, elle absorbe la terre,
   Vaincue, elle est l'attrait de l'univers;
   Toujours, en son triomphe ou ses defaites,
   Elle apparait geante, et son cri sonne et son nom luit,
   Et la clarte que font ses feux d'or dans la nuit
   Rayonne au loin, jusqu'aux planetes!

   О les siecles et les siecles sur elle!

   Son ame, en ces matins hagards,
   Circule en chaque atome
   De vapeur lourde et de voiles epars,
   Son ame enorme et vague, ainsi que ses grands domes
   Qui s'estompent dans le brouillard.
   Son ame errante en chacune des ombres
   Qui traversent ses quartiers sombres,
   Avec une ardeur neuve au bout de leur pensee,
   Son ame formidable et convulsee,
   Son ame, ou le passe ebauche
   Avec le present net l'avenir encor gauche.
   О ce monde de fievre et d'inlassable essor
   Rue, a poumons lourds et haletants,
   Vers on ne sait quels buts inquietants?
   Monde promis pourtant a des lois d'or,
   A des lois claires, qu'il ignore encor
   Mais qu'il faut, un jour, qu'on exhume,
   Une a une, du fond des brumes.
   Monde aujourd'hui tetu, tragique et bleme
   Qui met sa vie et son ame dans l'effort meme
   Qu'il projette, le jour, la nuit,
   A chaque heure, vers l'infini.

   О les siecles et les siecles sur cette ville!
   Le reve ancien est mort et le nouveau se forge.
   Il est fumant dans la pensee et la sueur
   Des bras fiers de travail, des fronts fiers de lueurs,
   Et la ville l'entend monter du fond des gorges
   De ceux qui le portent en eux
   Et le veulent crier et sangloter aux cieux.
   Et de partout on vient vers elle,
   Les uns des bourgs et les autres des champs,
   Depuis toujours, du fond des loins;
   Et les routes eternelles sont les temoins
   De ces marches, a travers temps,
   Qui se rythment comme le sang
   Et s'avivent, continuelles.

   Le reve! il est plus haut que les fumees
   Qu'elle renvoie envenimees
   Autour d'elle, vers l'horizon;
   Meme dans la peur ou dans l'ennui,
   Il est la-bas, qui domine, les nuits,
   Pareil a ces buissons
   D'etoiles d'or et de couronnes noires,
   Qui s'allument, le soir, evocatoires.

   Et qu'importent les maux et les heures dementes,
   Et les cuves de vice ou la cite fermente,
   Si quelque jour, du fond des brouillards et des voiles,
   Surgit un nouveau Christ, en lumiere sculpte,
   Qui souleve vers lui l'humanite
   Et la baptise au feu de nouvelles etoiles.


   Le Port

   Toute la mer va vers la ville!

   Son port est surmonte d'un million de croix:
   Vergues transversales barrant de grands mats droits.

   Son port est pluvieux de suie a travers brumes,
   Ou le soleil comme un oeil rouge et colossal larmoie.

   Son port est ameute de steamers noirs qui fument
   Et mugissent, au fond du soir, sans qu'on les voie.

   Son port est fourmillant et musculeux de bras
   Perdus en un fouillis dedalien d'amarres.

   Son port est tourmente de chocs et de fracas
   Et de marteaux tonnant dans l'air leurs tintamarres.

   Toute la mer va vers la ville!

   Les flots qui voyagent comme les vents,
   Les flots legers, les flots vivants,
   Pour que la ville en feu l'absorbe et le respire
   Lui rapportent le monde en leurs navires.
   Les Orients et les Midis tanguent vers elle
   Et les Nords blancs et la folie universelle
   Et tous nombres dont le desir prevoit la somme.
   Et tout ce qui s'invente et tout ce que les hommes
   Tirent de leurs cerveaux puissants et volcaniques
   Tend vers elle, cingle vers elle et vers ses luttes:
   Elle est le brasier d'or des humaines disputes,
   Elle est le reservoir des richesses uniques
   Et les marins naifs peignent son caducee
   Sur leur peau rousse et crevassee,
   A l'heure ou l'ombre emplit les soirs oceaniques.

   Toute la mer va vers la ville!

   О les Babels enfin realisees!
   Et cent peuples fondus dans la cite commune;
   Et les langues se dissolvant en une;
   Et la ville comme une main, les doigts ouverts,
   Se refermant sur l'univers!

   Dites! les docks bondes jusques au faite
   Et la montagne, et le desert, et les forets,
   Et leurs siecles captes comme en des rets;
   Dites! leurs blocs d'eternite: marbres et bois,
   Que l'on achete,
   Et que l'on vend au poids;
   Et puis, dites! les morts, les morts, les morts
   Qu'il a fallu pour ces conquetes.

   Toute la mer va vers la ville!

   La mer pesante, ardente et libre,
   Qui tient la terre en equilibre;
   La mer que domine la loi des multitudes,
   La mer ou les courants tracent les certitudes;
   La mer et ses vagues coalisees,
   Comme un desir multiple et fou,
   Qui renversent des rocs depuis mille ans debout
   Et retombent et s'effacent, egalisees;
   La mer dont chaque lame ebauche une tendresse
   Ou voile une fureur; la mer plane ou sauvage;
   La mer qui inquiete et angoisse et oppresse
   De l'ivresse de son image.

   Toute la mer va vers la ville!

   Son port est parseme et scintillant de feux
   Et sillonne de rails fuyants et lumineux.

   Son port est ceint de tours rouges dont les murs sonnent
   D'un bruit souterrain d'eau qui s'enfle et ronfle en elles.

   Son port est lourd d'odeurs de naphte et de carbone
   Qui s'epandent, au long des quais, par les ruelles.

   Son port est fabuleux de deesses sculptees
   A l'avant des vaisseaux dont les mats d'or s'exaltent.

   Son port est solennel de tempetes domptees
   En des havres d'airain, de gres et de basalte.


   Une Statue

   Un bloc de marbre ou son nom luit sur une plaque.

   Ventre riche, machoire ardente et menton lourd;
   Haine et terreur murant son gros front lourd
   Et poing taille pour fendre en deux toutes attaques.
   Le carrefour, solennise de palais froids,
   D'ou ses regards tetus et violents encore
   Scrutent quels feux d'eveil bougent dans telle aurore,
   Comme sa volonte, se carre en angles droits.

   Il fut celui de l'heure et des hasards bizarres,
   Mais textuel, sitot qu'il tint la force en main
   Et qu'il put etouffer dans hier le lendemain
   Deja sonore et plein de terribles fanfares.

   Sa colere fit loi durant ces jours vantes,
   Ou toutes voix montaient vers ses panegyriques,
   Ou son reve d'Etat strict et geometrique
   Tranquillisait l'aboi plaintif des lachetes.

   Il se sentait la force etroite et qui deprime,
   Tantot sournois, tantot cruel et contempteur,
   Et quand il se dressait de toute sa hauteur
   Il n'arrivait jamais qu'a la hauteur d'un crime.

   Plante devant la vie, il l'obstrua, depuis
   Qu'il s'imposa sauveur des rois et de lui-meme
   Et qu'il utilisa la peur et l'affre bleme
   En des complots fictifs qu'il etranglait, la nuit.

   Si bien qu'il apparait sur la place publique
   Feroce et rancunier, autoritaire et fort,
   Et defendant encor, d'un geste hyperbolique,
   Son piedestal massif comme son coffre-fort.


   Les Usines

   Se regardant avec les yeux casses de leurs fenetres
   Et se mirant dans l'eau de poix et de salpetre
   D'un canal droit, marquant sa barre a l'infini,
   Face a face, le long des quais d'ombre et de nuit,
   Par a travers les faubourgs lourds
   Et la misere en pleurs de ces faubourgs,
   Ronflent terriblement usines et fabriques.

   Rectangles de granit et monuments de briques,
   Et longs murs noirs durant des lieues,
   Immensement, par les banlieues;
   Et sur les toits, dans le brouillard, aiguillonnees
   De fers et de paratonnerres,
   Les cheminees.

   Se regardant de leurs yeux noirs et symetriques,
   Par la banlieue, a l'infini.
   Ronflent le jour, la nuit,
   Les usines et les fabriques.

   Oh les quartiers rouilles de pluie et leurs grand'rues!
   Et les femmes et leurs guenilles apparues
   Et les squares, ou s'ouvre, en des caries
   De platras blanc et de scories,
   Une flore pale et pourrie.

   Aux carrefours, porte ouverte, les bars:
   Etains, cuivres, miroirs hagards,
   Dressoirs d'ebene et flacons fols
   D'ou luit l'alcool
   Et sa lueur vers les trottoirs.
   Et des pintes qui tout a coup rayonnent,
   Sur le comptoir, en pyramides de couronnes;
   Et des gens souls, debout,
   Dont les larges langues lappent, sans phrases,
   Les aies d'or et le whisky, couleur topaze.

   Par a travers les faubourgs lourds
   Et la misere en pleurs de ces faubourgs,
   Et les troubles et mornes voisinages,
   Et les haines s'entrecroisant de gens a gens
   Et de menages a menages,
   Et le vol meme entre indigents,
   Grondent, au fond des cours, toujours,
   Les haletants battements sourds
   Des usines et des fabriques symetriques.

   Ici, sous de grands toits ou scintille le verre,
   La vapeur se condence en force prisonniere:
   Des machoires d'acier mordent et fument;
   De grands marteaux monumentaux
   Broient des blocs d'or sur des enclumes,
   Et, dans un coin, s'illuminent les fontes
   En brasiers tors et effrenes qu'on dompte.
   La-bas, les doigts meticuleux des metiers prestes,
   A bruits menus, a petits gestes,
   Tissent des draps, avec des fils qui vibrent
   Legers et fins comme des fibres.
   Des bandes de cuir transversales
   Courent de l'un a l'autre bout des salles
   Et les volants larges et violents
   Tournent, pareils aux ailes dans le vent
   Des moulins fous, sous les rafales.
   Un jour de cour avare et ras
   Frole, par a travers les carreaux gras
   Et humides d'un soupirail,
   Chaque travail.
   Automatiques et minutieux,
   Des ouvriers silencieux
   Reglent le mouvement
   D'universel tictacquement
   Qui fermente de fievre et de folie
   Et dechiquette, avec ses dents d'entetement,
   La parole humaine abolie.

   Plus loin, un vacarme tonnant de chocs
   Monte de l'ombre et s'erige par blocs;
   Et, tout a coup, cassant l'elan des violences,
   Des murs de bruit semblent tomber
   Et se taire, dans une mare de silence,
   Tandis que les appels exacerbes
   Des sifflets crus et des signaux
   Hurlent soudain vers les fanaux,
   Dressant leurs feux sauvages,
   En buissons d'or, vers les nuages.

   Et tout autour, ainsi qu'une ceinture,
   La-bas, de nocturnes architectures,
   Voici les docks, les ports, les ponts, les phares
   Et les gares folles de tintamarres;
   Et plus lointains encor des toits d'autres usines
   Et des cuves et des forges et des cuisines
   Formidables de naphte et de resines
   Dont les meutes de feu et de lueurs grandies
   Mordent parfois le ciel, a coups d'abois et d'incendies.

   Au long du vieux canal a l'infini,
   Par a travers l'immensite de la misere
   Des chemins noirs et des routes de pierre,
   Les nuits, les jours, toujours,
   Ronflent les continus battements sourds,
   Dans les faubourgs,
   Des fabriques et des usines symetriques.

   L'aube s'essuie
   A leurs carres de suie;
   Midi et son soleil hagard
   Comme un aveugle, errent par leurs brouillards;
   Seul, quand au bout de la semaine, au soir,
   La nuit se laisse en ses tenebres choir,
   L'apre effort s'interrompt, mais demeure en arret,
   Comme un marteau sur une enclume,
   Et l'ombre, au loin, parmi les carrefours, parait
   De la brume d'or qui s'allume.


   La Bourse

   Comme un torse de pierre et de metal debout
   Le monument de l'or dans les tenebres bout.

   Des que morte est la nuit et que revit le jour,
   L'immense et rouge carrefour
   D'ou s'exalte sa quotidienne bataille
   Tressaille.

   Des banques s'ouvrent tot et leurs guichets,
   Ou l'or se pese au trebuchet,
   Voient affluer – voiles legeres – par flottes,
   Les traites et les banque-notes.

   Une fureur monte et s'en degage,
   Gagne la rue et s'y propage,
   Venant chauffer, de seuil en seuil,
   Dans la ville, la peur, la folie ou l'orgueil.

   Le monument de l'or attend que midi tinte
   Pour reveiller l'ardeur dont sa vie est etreinte.

   Tant de reves, tels des feux roux
   Entremelent leur flamme et leurs remous
   De haut en bas du palais fou!
   Le gain coupable et monstrueux
   S'y resserre comme des noeuds.
   On croit y voir une apre fievre
   Voler, de front en front, de levre en levre,
   Et s'ameuter et eclater
   Et crepiter sur les paliers
   Et les marches des escaliers.
   Une fureur reenflammee
   Au mirage du moindre espoir
   Monte soudain de l'entonnoir
   De bruit et de fumee,
   Ou l'on se bat, a coups de vols, en bas.
   Langues seches, regards aigus, gestes inverses,
   Et cervelles, qu'en tourbillons les millions traversent,
   Echangent la leur peur et leur terreur.
   La hate y simule l'audace
   Et les audaces se depassent;
   Les uns confient a des carnets
   Leurs angoisses et leurs secrets;
   Cyniquement, tel escompte l'eclair
   Qui tue un peuple au bout du monde;
   Les chimeres volent dans l'air;
   Les chances fuient ou surabondent;
   Marches conclus, marches rompus
   Luttent et s'entrebutent en disputes;
   L'air brule – et les chiffres paradoxaux,
   En paquets pleins, en lourds trousseaux,
   Sont rejetes et cahotes et ballotes
   Et s'effarent en ces bagarres,
   Jusqu'a ce que leurs sommes lasses,
   Masses contre masses,
   Se cassent.
   Aux fins de mois, quand les debacles se deciden
   La mort les paraphe de suicides
   Et les chutes s'effritent en ruines
   Qui s'illuminent
   En obseques exaltatives.
   Mais le jour meme, aux heures blemes,
   Les volontes, dans la fievre, revivent;
   L'acharnement sournois
   Reprend, comme autrefois.
   On se trahit, on se sourit et l'on se mord
   Et l'on travaille a d'autres morts.
   La haine ronfle, ainsi qu'une machine,
   Autour de ceux qu'elle assassine.
   On vole, avec autorite, les gens
   Dont les coffres sont indigents.
   On mele avec l'honneur l'escroquerie,
   Pour amorcer jusqu'aux patries
   Et ameuter vers l'or torride et infamant
   L'universel affolement.

   Oh l'or, la-bas, comme des tours dans les nuages,
   L'or etale sur l'etagere des mirages,
   Avec des millions de bras tendus vers lui,
   Et des gestes et des appels, la nuit,
   Et la priere unanime qui gronde,
   De l'un a l'autre bout des horizons du monde!

   La-bas, des cubes d'or sur des triangles d'or,
   Et tout autour les fortunes celebres
   S'echafaudant sur des algebres.

   De l'or! – boire et manger de l'or!
   Et, plus feroce encor que la rage de l'or,
   La foi au jeu mysterieux
   Et ses hasards hagards et tenebreux
   Et ses arbitraires vouloirs certains
   Qui restaurent le vieux destin;
   Le jeu, axe terrible, ou tournera autour de l'aventure,
   Par seul plaisir d'anomalie,
   Par seul besoin de rut et de folie,
   La-bas, ou se croisent les lois d'effroi
   Et les supremes desarrois,
   Eperdument, la passion future.
   Comme un torse de pierre et de metal debout,
   Qui cele en son mystere et son ardeur profonde
   Le coeur battant et haletant du monde,
   Le monument de l'or dans les tenebres bout.


   La Revolte


   La rue, en un remous de pas,
   De torses et de dos d'ou sont tendus des bras
   Sauvagement ramifies vers la folie,
   Semble passer volante;
   Et ses fureurs, au meme instant, s'allient
   A des haines, a des appels, a des espoirs;
   La rue en or,
   La rue en rouge, au fond des soirs.

   Toute la mort
   En des beffrois tonnants se leve;
   Toute la mort, surgie en reves,
   Avec des faulx et des epees
   Et des tetes atrocement coupees.

   La toux des canons lourds,
   Les lourds hoquets des canons sourds
   Mesurent seuls les pleurs et les abois de l'heure.
   Les hauts cadrans des horloges publiques,
   Comme des yeux en des paupieres,
   Sont defonces a coups de pierre:
   Le temps normal n'existant plus
   Pour les coeurs fous et resolus
   Des multitudes fameliques.

   La rage, elle a bondi de terre
   Sur un monceau de paves gris;
   La rage immense, avec des cris,
   Avec du feu dans ses arteres;
   La rage, elle a bondi
   Feroce et haletante
   Et si terriblement
   Que son moment d'elan vaut a lui seul le temps
   Que met un siecle en gravitant
   Autour de ses cent ans d'attente.

   Tout ce qui fut reve jadis;
   Ce que les fronts les plus hardis
   Vers l'avenir ont instaure;
   Ce que les ames ont brandi,
   Ce que les yeux ont implore,
   Ce que toute la seve humaine
   Silencieuse a renferme,
   S'epanouit, aux mille bras armes
   De ces foules, brassant leur houle avec leurs haines.
   C'est la fete du sang qui se deploie,

   A travers la terreur, en etendards de joie:
   Des gens passent rouges et ivres;
   Des gens passent sur des gens morts;
   Les soldats clairs, casques de cuivre,
   Ne sachant plus ou sont les droits, ou sont les torts,
   Las d'obeir, chargent, mollassement,
   Le peuple enorme et vehement
   Qui veut enfin que sur sa tete
   Luisent les ors sanglants et violents de la conquete.

   Voici des docks et des maisons qui brulent,
   En facades de sang, sur le fond noir du crepuscule;
   L'eau des canaux en reflechit les fumantes splendeurs,
   De haut en bas, jusqu'en ses profondeurs;
   D'enormes tours obliquement dorees
   Barrent la ville au loin d'ombres demesurees;
   Les bras des feux, ouvrant leurs mains funebres,
   Eparpillent des lambeaux d'or par les tenebres;
   Et les brasiers des toits sautent en bonds sauvages,
   Hors d'eux-memes, jusqu'aux nuages.

   Aux vieux palais publics, d'ou les echevins d'or
   Jadis domptaient la ville et refoulaient l'effort
   Et la maree en rut des multitudes fortes,
   On penetre, cognant et martelant les portes;
   Les clefs sautent, les gonds cedent et les verrous;
   Des armoires de fer ouvrent de larges trous
   Ou s'empilent par tas les lois et les harangues;
   Une torche soudain les leche avec sa langue,
   Et tout leur passe noir s'envole et s'eparpille,
   Tandis que dans la cave et les greniers on pille
   Et qu'on jette dans les fosses du vieux rempart
   Des morts coupant le vide avec leurs bras epars.

   Dans les couvents, les chapelles et les eglises,
   Les verrieres, ou les martyres sont assises,
   Jonchent le sol et s'emiettent comme du chaume;
   Un Christ, exsangue et long comme un fantome,
   Est lacere et pend, tel un haillon de bois,
   Au dernier clou qui perce encor l'or de sa croix;
   Le tabernacle, ardent et pur, ou sont les chremes,
   Est attaque, a coups de poings et de blasphemes;
   On soufflette les Saints pres des autels debout
   Et dans la grande nef, de l'un a l'autre bout,

   – Telle une neige – on dissemine les hosties
   Pour qu'elles soient, sous les talons, aneanties.

   Tous les joyaux du meurtre et des desastres
   Etincellent ainsi, sous l'oeil des astres;
   La ville entiere eclate
   En pays d'or coiffe de flammes ecarlates;
   La ville, au vent des soirs, vers les lointains houleux
   Tend sa propre couronne enormement en feu;
   Toute la rage et toute la folie
   Brassent la vie avec leur lie,
   Si fort que, par instants, le sol semble trembler,
   Et l'espace bruler
   Et la fumee et ses fureurs s'echeveler et s'envoler
   Et balayer les grands cieux froids.

   – Tuer, pour rajeunir et pour creer;
   Ou pour tomber et pour mourir, qu'importe!
   Passer; ou se casser les poings contre la porte!
   Et puis – que son printemps soit vert ou qu'il soit rouge –
   N'est-elle point, dans le monde, toujours,
   Haletante, par a travers les jours,
   La puissance profonde et fatale qui bouge!


   La Recherche

   Chambres et pavillons, tours et laboratoires,
   Avec, sur leurs frises, les sphinx evocatoires
   Et vers le ciel, braques, les telescopes d'or.

   C'est la maison de la science au loin dardee,
   Par a travers les faits jusqu'aux claires idees.

   Flacons jaunes, bleus, verts, pareils a des tresors;
   Cristaux monumentaux et mineraux jaspes;
   Prismes dans le soleil et ses rayons trempes;
   Creusets ardents, godets rouges, flammes fertiles,
   Ou se transmuent les poussieres subtiles;
   Instruments nets et delicats,
   Ainsi que des insectes,
   Ressorts tendus et balances correctes,
   Cones, segments, angles, carres, compas,
   Sont la, vivant et respirant dans l'atmosphere
   De lutte et de conquete autour de la matiere.

   Dites! quels temps verses au gouffre des annees,
   Et quelle angoisse ou quel espoir des destinees,
   Et quels cerveaux charges de noble lassitude
   A-t-il fallu pour faire un peu de certitude?

   Dites! l'erreur plombant les fronts; les bagnes
   De la croyance ou le savoir marchait au pas;

   Dites! les premiers cris, la-haut, sur la montagne,
   Tues par les bruits sourds de la foule d'en bas.

   Dites! les feux et les buchers; dites! les claies;
   Les regards fous en des visages d'effroi blanc;
   Dites! les corps martyrises, dites! les plaies
   Criant la verite, avec leur bouche en sang.

   C'est la maison de la science au loin dardee,
   Par a travers les faits jusqu'aux vastes idees.

   Avec des yeux
   Meticuleux ou monstrueux,
   On y surprend les croissances ou les desastres
   S'echelonner, depuis l'atome jusqu'a l'astre.
   La vie y est fouillee, immense et solidaire,
   En sa surface ou ses replis miraculeux,
   Comme la mer et ses vallons houleux,
   Par le soleil et ses mains d'or myriadaires.

   Chacun travaille, avec avidite,
   Methodiquement lent, dans un effort d'ensemble;
   Chacun denoue un noeud, en la complexite
   Des problemes qu'on y rassemble;
   Et tous scrutent et regardent et prouvent,
   Tous ont raison – mais c'est un seul qui trouve!

   Ah celui-la, dites! de quels lointains de fete,
   Il vient, plein de clarte et plein de jour;
   Dites! avec quelle flamme au coeur et quel amour
   Et quel espoir illuminant sa tete;
   Dites! comme a l'avance et que de fois
   Il a senti vibrer et fermenter son etre
   Du meme rythme que la loi
   Qu'il definit et fait connaitre.

   Comme il est simple et clair devant les choses,
   Et humble et attentif, lorsque la nuit
   Glisse le mot enigmatique en lui
   Et descelle ses levres closes;
   Et comme en s'ecoutant, brusquement, il atteint,
   Dans la foret toujours plus fourmillante et verte,
   La blanche et nue et vierge decouverte
   Et la promulgue au monde ainsi que le destin.
   Et quand d'autres, autant et plus que lui,
   Auront a leur lumiere incendie la terre
   Et fait crier l'airain des portes du mystere,
   – Apres combien de jours, combien de nuits,
   Combien de cris pousses vers le neant de tout,
   Combien de voeux defunts, de volontes a bout
   Et d'oceans mauvais qui rejettent les sondes –
   Viendra l'instant, ou tant d'efforts savants et ingenus,
   Tant de cerveaux tendus vers l'inconnu,
   Quand meme, auront bati sur des bases profondes
   Et s'elancant au ciel, la synthese des mondes!

   C'est la maison de la science au loin dardee
   Par a travers les faits, jusqu'aux fixes idees.


   Vers le futur

   О race humaine aux destins d'or vouee,
   As-tu senti de quel travail formidable et battant,
   Soudainement, depuis cent ans,
   Ta force immense est secouee?

   L'acharnement a mieux chercher, a mieux savoir,
   Fouille comme a nouveau l'ample foret des etres,
   Et malgre la broussaille ou tel pas s'enchevetre
   L'homme conquiert sa loi des droits et des devoirs.

   Dans le ferment, dans l'atome, dans la poussiere,
   La vie enorme est recherchee et apparait,
   Tout est capte dans une infinite de rets
   Que serre ou que distend l'immortelle matiere.

   Heros, savant, artiste, apotre, aventurier,
   Chacun troue a son tour le mur noir des mysteres
   Et grace a ces labeurs groupes ou solitaires,
   L'etre nouveau se sent l'univers tout entier.

   Et c'est vous, vous les villes,
   Debout
   De loin en loin, la-bas, de l'un a l'autre bout
   Des plaines et des domaines,
   Qui concentrez en vous assez d'humanite,
   Assez de force rouge et de neuve clarte,
   Pour enflammer de fievre et de rage fecondes
   Les cervelles patientes ou violentes
   De ceux
   Qui decouvrent la regle et resument en eux
   Le monde.

   L'esprit de la campagne etait l'esprit de Dieu;
   Il eut la peur de la recherche et des revoltes,
   Il chut; et le voici qui meurt, sous les essieux
   Et sous les chars en feu des nouvelles recoltes.

   La ruine s'installe et souffle aux quatre coins
   D'ou s'acharnent les vents, sur la plaine finie,
   Tandis que la cite lui soutire de loin
   Ce qui lui reste encor d'ardeur dans l'agonie.

   L'usine rouge eclate ou seuls brillaient les champs;
   La fumee a flots noirs rase les toits d'eglise;
   L'esprit de l'homme avance et le soleil couchant
   N'est plus l'hostie en or divin qui fertilise.

   Renaitront-ils, les champs, un jour, exorcises
   De leurs erreurs, de leurs affres, de leur folie;
   Jardins pour les efforts et les labeurs lasses,
   Coupes de clarte vierge et de sante remplies?

   Referont-ils, avec l'ancien et bon soleil,
   Avec le vent, la pluie et les betes serviles,
   En des heures de sursaut libre et de reveil,
   Un monde enfin sauve de l'emprise des villes?

   Ou bien deviendront-ils les derniers paradis
   Purges des dieux et affranchis de leurs presages,
   Ou s'en viendront rever, a l'aube et aux midis,
   Avant de s'endormir dans les soirs clairs, les sages?

   En attendant, la vie ample se satisfait
   D'etre une joie humaine, effrenee et feconde;
   Les droits et les devoirs? Reves divers que fait,
   Devant chaque espoir neuf, la jeunesse du monde!


   Les Villages illusoires

   Les Pecheurs

   Sur le fleuve couleur de fiel
   Passent en lamentable escorte
   Mille amas pestilentiels;
   Et la lune semble une morte
   Qu'on enfouit au bout du ciel.

   Seules, en des barques, quelques lumieres
   Illuminent et grandissent les dos
   Obstinement courbes sur l'eau,
   Des vieux pecheurs de la riviere,

   Qui longuement, depuis hier soir,
   Pour on ne sait quelle peche nocturne,
   Ont descendu leur filet noir
   Dans l'eau mauvaise et taciturne.

   Au fond de l'eau, sans qu'on les voie,
   Sont reunis les mauvais sorts
   Qui les guettent, comme des proies,
   Et qu'ils pechent, a longs efforts,
   Croyant au travail simple et meritoire,
   La nuit, sous des signes contradictoires.

   Les minuits lourds sonnent la-bas,
   A battants lents, comme des glas;
   De tour en tour, les minuits sonnent,
   Les minuits lourds des nuits d'automne,
   Les minuits las.

   Les villages sont engourdis,
   Les villages et leurs taudis
   Et les saules et les noyers
   Ou les vents d'Ouest ont guerroye.
   Aucun aboi ne vient des bois
   Ni aucun cri, par a travers le minuit vide,
   Qui s'imbibe de cendre humide.

   Sans qu'ils s'aident, sans qu'ils se helent,
   En leurs besognes fraternelles,
   N'accomplissant que ce qu'il doit,
   Chaque pecheur peche pour soi:
   Et le premier recueille, en les mailles qu'il serre,
   Tout le fretin de sa misere;
   Et celui-ci ramene, a l'etourdie,
   Le fond vaseux des maladies;
   Et tel ouvre ses nasses
   Aux desespoirs qui le menacent;
   Et celui-la recueille au long des bords,
   Les epaves de son remords.

   Dans leurs barques, ou rien ne bouge,
   Pas meme la flamme d'un falot rouge
   Trouant, de grands halos de sang,
   Le feutre epais du brouillard blanc,
   La mort couvre de son silence
   Les vieux pecheurs de la demence.

   Ils sont les isoles au fond des brumes,
   Cote a cote, mais ne se voyant pas:
   Et leurs deux bras sont las;
   Et leur travail, c'est leur ruine.
   Dites, si dans la nuit, ils s'appelaient
   Et si leurs voix se consolaient!

   Mais ils restent mornes et gourds,
   Le dos voute et le front lourd,
   Avec, a cote d'eux, leur petite lumiere
   Immobile, sur la riviere.
   Comme des blocs d'ombre, ils sont la,
   Sans que leurs yeux, par au-dela
   Des bruines apres et spongieuses,
   Ne se doutent qu'il est, au firmament,
   Attirantes comme un aimant,
   Des etoiles prodigieuses.

   Les pecheurs noirs du noir tourment
   Sont les perdus, immensement,
   Parmi les loins, parmi les glas
   Et les perils qu'ils ne voient pas;
   Et l'humide minuit d'automne
   Pleut en leur ame monotone.


   Le Meunier

   Le vieux meunier du moulin noir,
   On l'enterra, l'hiver, un soir
   De froid rugueux, de bise aigue
   En un terrain de cendre et de cigues.

   Le jour dardait sa clarte fausse
   Sur la beche du fossoyeur;
   Un chien errait pres de la fosse,
   L'aboi tendu vers la lueur.

   La beche, a chacune des pelletees,
   Telle un miroir se deplacait,
   Luisait, mordait et s'enfoncait
   Dans les terres violentees.

   La fin du jour s'emplit d'ombres suspectes.

   Sur fond de ciel, le fossoyeur,
   Comme un enorme insecte,
   Semblait lutter avec la peur;
   La beche entre ses mains tremblait,
   Le sol se crevassait
   Et quoi qu'il fit, rien ne comblait
   Le trou qui, devant lui,
   Comme la nuit, s'elargissait.

   Au village la-bas,

   Personne au mort n'avait prete deux draps.

   Au village la-bas,
   Nul n'avait dit une priere.

   Au village la-bas,
   Personne au mort n'avait sonne le glas.

   Au village la-bas,
   Aucun n'avait voulu clouer la biere.

   Et les maisons et les chaumieres
   Qui regardaient le cimetiere,
   Pour ne point voir, etaient la toutes,
   Volets fermes, le long des routes.

   Le fossoyeur se sentit seul
   Devant ce defunt sans linceul
   Dont tous avaient garde la haine
   Et la crainte, dans les veines.

   Sur sa butte morne de soir,
   Le vieux meunier du moulin noir,
   Jadis, avait vecu d'accord
   Avec l'espace et l'etendue
   Et les tempetes suspendues
   Aux gestes fous des vents du Nord;
   Son coeur avait longuement ecoute
   Ce que les bouches d'ombre et d'or
   Des etoiles devoilent
   Aux attentifs d'eternite;
   Les cirques gris des bruyeres austeres
   L'avaient cerne de leur mystere
   A l'heure ou l'enigme s'eveille
   Et parle a l'ame et la conseille.

   Les grands courants qui traversent tout ce qui vit
   Etaient, avec leur force, entres dans son esprit,
   Si bien que dans son ame isolee et profonde
   Ce simple avait senti la volonte du monde.

   Les plus anciens ne savaient pas
   Depuis quels jours, loin du village,
   Il perdurait, la-bas,
   Guettant l'envol et les voyages
   Des feux dans les nuages.

   Il effrayait par le silence
   Dont il avait, sans bruit,
   Tisse son existence;
   Il effrayait encor
   Par les yeux d'or
   De son moulin tout a coup clairs, la nuit.

   Et personne n'aurait connu
   Son agonie et puis sa mort,
   N'etaient que les quatre ailes
   Qu'il agitait vers l'inconnu,
   Comme des suppliques eternelles,
   Ne s'etaient, un matin,
   Definitivement fixees,
   Noires et immobilisees,
   Telle une croix sur un destin.

   Le fossoyeur voyait l'ombre et ses houles
   Grandir comme des foules
   Et le village et ses closes fenetres
   Se fondre au loin et disparaitre.
   L'universelle inquietude
   Peuplait de cris la solitude;
   En voiles noirs et bruns,
   Le vent passait comme quelqu'un;
   Tout le vague des horizons mobiles
   Devenait remuement et frolement hostile,
   Jusqu'au moment ou, les yeux fous,
   Jetant sa beche n'importe ou,
   Avec les bras multiples de la nuit
   En menaces, derriere lui,
   Jusqu'au fleuve, il s'enfuit.

   Le silence se fit, total, par l'etendue,
   Le trou parut geant dans la terre fendue
   Et rien ne bougea plus;
   Et seules les plaines inassouvies
   Absorberent, alors
   En leur immensite,
   Ce mort
   Dont le mystere avait illimite
   Et exalte jusque dans l'infini, la vie.


   Le Menuisier

   Le menuisier du vieux savoir
   Fait des cercles et des carres,
   Tenacement, pour demontrer
   Comment l'ame doit concevoir
   Les lois indubitables et profondes
   Qui sont la regle et la clarte du monde.

   A son enseigne, au coin du bourg, la-bas,
   Les branches d'or d'un grand compas
   – Comme un blason, sur sa maison –
   Semblent deux rais pris au soleil.
   Le menuisier construit ses appareils
   Avec des mains prestes et nettes
   Et des regards, sous ses lunettes,
   Aigus et droits, sur son travail
   Tout en details.

   Ses fenetres a gros barreaux
   Ne voient le ciel que par petits carreaux;
   Et sa boutique, autant que lui,
   Est vieille et vit d'ennui.

   Il est l'homme de l'habitude
   Qu'en son cerveau tissa l'etude,
   Au long des temps de ses cent ans
   Monotones et vegetants.

   Grace a de pauvres mecaniques
   Et des signes talismaniques
   Et des cones de bois et des segments de cuivre
   Et le texte d'un pieux livre
   Tracant la croix, par au travers,
   Le menuisier dit l'univers.

   Matin et soir, il a peine,
   Les yeux vieillots, l'esprit cerne,
   Imaginant des coins et des annexes
   Et des ressorts malicieux
   A son travail terriblement complexe,
   Ou, sur le faite, il dressa Dieu.

   Il rabote ses arguments
   Et coupe en deux toutes repliques;
   Et ses raisons hyperboliques
   Semblent regler le firmament.

   Il explique, par des sentences,
   Le probleme des existences
   Et discute sur la substance.

   Il s'eblouit du grand mystere,
   Lui donne un nom complementaire
   Et croit avoir instruit la terre.

   Il est le maitre en controverses.
   L'esprit humain qu'il bouleverse,
   Il l'a coupe en facultes adverses.

   Il fourre l'homme qu'il etrique,
   A coups de preuves excentriques,
   En son systeme symetrique.

   Le menuisier a pour voisins
   Le cure et le medecin
   Qui retirent de ses travaux pourtant irreductibles,
   Chacun pour soi, des arguments irresistibles.

   Ses scrupules n'ont rien laisse
   D'impossible, qu'il n'ait place,
   D'apres un morne rigorisme,
   Sur les trois plans d'un syllogisme.

   Ses plus graves et assidus clients?
   Les gens branlants, les gens belants
   Qui achetent leur viatique,
   Pour quelques sous, dans sa boutique.

   Il vit de son enseigne, au coin du bourg,
   – Biseaux dores et compas lourd –
   Et n'ecoute que l'aigre serinette,
   A sa porte, de la sonnette.

   Il a taille, lime, sculpte
   Une science d'entete,
   Une science de paroisse,
   Sans lumiere, ni sans angoisse.

   Aussi, le jour qu'il s'en ira,
   Son appareil se cassera;
   Et ses enfants feront leur jouet,
   De cette eternite qu'il avait faite,
   A coups d'equerre et de reglette.


   Le Sonneur

   Comme un troupeau de boeufs aveugles,
   Avec effarement, la-bas, au fond des soirs,
   L'ouragan beugle.

   Et tout a coup, par-dessus les murs noirs
   Que dresse, autour de lui, l'eglise, au crepuscule,
   Raye d'eclairs, le clocher brule.

   Le vieux sonneur, la tete folle,
   La bouche ouverte et sans parole,
   Accourt.

   La tour,
   Elle apparait comme grandie.
   Deja s'epand, vers l'horizon hallucine,
   Tout l'incendie.
   Le bourg nocturne en est illumine.
   Les visages des foules apparues
   Peuplent de peur et de clameurs les rues,
   Et, sur les murs soudain eblouissants,
   Les carreaux noirs boivent du sang.

   Le vieux sonneur, vers la campagne immense,
   Jette, a pleins glas, sa crainte et sa demence.

   La tour!
   Elle remplit tout l'horizon qui bouge;
   Elle se darde en lueurs rouges
   Jusques au fleuve et aux marais;
   Ses ardoises, comme des ailes
   De paillettes et d'etincelles,
   Fuient, dans la nuit, vers les forets.
   Au passage des feux, les chaumieres s'exhument
   De l'ombre et, tout a coup, s'allument,
   Et, dans l'effondrement du faite entier, la croix
   Choit au brasier, qui tord et broie
   Ses bras chretiens, comme une proie.

   Le vieux sonneur sonne si fort qu'il peut,
   Comme si les flammes frolaient son Dieu.

   La tour!
   Le feu s'y creuse en entonnoir
   Au coeur des murailles de pierre,
   Gagnant la courbe du voussoir
   Ou saute et rebondit la cloche en sa colere.
   Les corneilles et les hiboux
   Passent, avec de longs cris fous,
   Cognant leur tete aux fenetres fermees,
   Brulant leur vol, dans les fumees,
   Hagards d'effroi, brises d'efforts,
   Et, tout a coup, parmi les houles de la foule,
   S'abattant morts.

   Le vieux sonneur voit s'avancer, vers ses cloches brandies
   Les mains en or qui bout de l'incendie.

   La tour!
   Elle n'est plus qu'un immense buisson
   Dont les branches de flamme
   Deborderaient des abat-sons;
   Le feu sauvage et convulsif entame,
   Avec ses dents brutales,
   Les madriers et les poulies
   Et les poutres monumentales,
   D'ou les clochers sonnent et clament leur folie.

   Le vieux sonneur, sentant venir son agonie,
   Sonne sa propre mort, dans ses cloches finies.

   La tour!
   Un decisif fracas,
   Gris de poussiere et de platras,
   La casse en deux, de haut en bas.
   Comme un grand cri tue, cesse la rage,
   Soudainement, du glas.
   Le vieux clocher
   Tout a coup noir semble pencher;
   Et l'on entend, etage par etage,
   Avec des heurts dans leur descente,
   Les cloches bondissantes,
   Jusqu'a terre, plonger.

   Le vieux sonneur n'a pas bouge.

   Et la cloche qui defonca le terrain' mou
   Fut son cercueil et fit son trou.


   Le Forgeron

   Sous son hangar, au fond des cours,
   Le forgeron enorme et gourd,
   Depuis les temps deja lointains que fument
   Les emeutes du fer et des aciers sur son enclume,
   Martele, etrangement, pres des flammes intenses,
   A grands coups pleins, les pales lames
   Immenses de la patience.

   Tous ceux du bourg qui habitent son coin,
   Avec la haine en leurs deux poings,
   Muette,
   Savent pourquoi le forgeron
   A son labeur de tacheron,
   Sans que jamais
   Ses dents machent des cris mauvais,
   S'entete.
   Mais ceux d'ailleurs dont les paroles vaines
   Sont des abois, devant les buissons creux,
   Au fond des plaines,
   Les agites et les fievreux
   Scrutent, avec pitie ou mefiance,
   Ses lents regards remplis du seul silence.

   Le forgeron travaille et peine,
   Au long des jours et des semaines.
   Dans son brasier, il a jete
   Les cris d'opiniatrete,
   La rage sourde et seculaire;
   Dans son brasier d'or exalte,
   Maitre de soi, il a jete
   Revoltes, deuils, violences, coleres,
   Pour leur donner la trempe et la clarte
   Du fer et de l'eclair.

   Son front,
   Exempt de crainte et pur d'affronts,
   Sur les flammes se penche, et tout a coup rayonne.
   Devant ses yeux, le feu brule en couronne.
   Ses mains grandes, obstinement
   Manient, ainsi que de futurs tourments,
   Les marteaux clairs, libres et transformants
   Et ses muscles se fortifient, pour la conquete
   Dont le reve dort en sa tete.

   Il sait, il a compte les maux immesurables:
   Les coupables conseils donnes aux miserables;
   Les arguments qu'on oppose les uns aux autres;
   La langue en fiel durci des faux apotres;
   La justice par des textes barricadee;
   L'effroi plantant sa corne au front de chaque idee;
   Les bras geants d'ardeur, egalement serviles,
   Dans la sante des champs ou la fievre des villes;
   Le village, coupe par l'ombre immense et noire
   Qui tombe en faulx du vieux clocher comminatoire;
   Les pauvres gens, sur qui pesent les pauvres chaumes,
   Jusqu'a ployer leurs deux genoux devant l'aumone;
   La misere qui sort des bois, qui sort des bouges,
   Serrant entre ses mains l'arme qui sera rouge;
   Le droit de vivre et de grandir, suivant sa force,
   Serre, dans les treillis noueux des lois retorses;
   La lumiere de joie et de tendresse male,
   Eteinte entre les doigts pinces de la morale;
   L'empoisonnement vert de la pure fontaine
   De diamant, ou boit la conscience humaine
   Et puis, malgre tant de serments et de promesses
   A ceux que l'on redoute et pourtant qu'on oppresse,
   Le recommencement toujours de leur meme detresse.

   Le forgeron, sachant combien
   On epilogue autour des pactes,
   Depuis longtemps ne dit plus rien:
   L'accord etant fatal au jour des actes;
   Il est l'incassable entete
   Qui vainc ou qu'on assomme;
   Qui n'a jamais lache sa fierte d'homme
   D'entre ses dents de volonte;
   Qui veut tout ce qu'il veut si fortement,
   Que son vouloir broierait du diamant
   Et s'en irait, au fond des nuits profondes,
   Ployer les lois qui font tourner les mondes.
   Autour de lui, quand il ecoute
   Tomber les pleurs, goutte apres goutte,
   De tant de coeurs, moins que le sien
   Tranquilles et stoiciens,
   Il se predit que cette rage immense,
   Ces millions d'ardeurs n'ayant qu'un seul amour
   Ne peuvent point faire en sorte, qu'un jour,
   Pour une autre equite, les temps ne recommencent
   Ni que le levier d'or qui fait mouvoir les choses–
   Ne les tourne vers les claires metamorphoses.

   Seule, parmi les nuits qui s'entenebreront
   L'heure est a prendre, ou ces instants naitront.

   Pour l'entendre sonner la-bas,
   Severe et dure comme un glas,
   Que les clameurs et les gestes se taisent,
   Autour des drapeaux fous claquant au vent des theses
   Et qu'on dispute moins, et qu'on ecoute mieux.
   L'instant sera saisi par les silencieux,
   Sans qu'un prodige en croix flamboie aux cieux
   Ni qu'un homme divin accapare l'espace.

   La foule et sa fureur qui toujours la depasse
   – Etant la force immensement hallucinee
   Que darde au loin la volonte des destinees –
   Fera surgir, avec ses bras impitoyables,
   L'univers neuf de l'utopie insatiable;
   Les minutes s'envoleront d'ombre et de sang
   Et l'ordre eclora doux, genereux et puissant,
   Puisqu'il sera, un jour, la pure essence de la vie.

   Le forgeron dont l'espoir ne devie
   Vers les doutes ni les affres, jamais,
   Voit, devant lui, deja, comme s'ils etaient,
   Ces temps ou fermement les plus simples ethiques
   Diront l'humanite paisible et harmonique:
   L'homme ne sera plus, pour l'homme, un loup rodant
   Qui n'affirme son droit, qu'a coups de dents;
   L'amour dont la puissance encore est inconnue,
   Dans sa profondeur douce et sa charite nue,
   Ira porter la joie egale aux resignes;
   Les sacs gonfles de lucre et d'or seront saignes;
   Un soir d'ardente et large equite rouge
   Disparaitront palais, banques, comptoirs et bouges;
   Tout sera simple et clair, quand l'orgueil sera mort,
   Quand l'homme, au lieu de croire a l'egoiste effort
   Qui s'eterniserait en une ame immortelle,
   Dispensera vers tous sa vie accidentelle;
   Des paroles, qu'aucun livre ne fait prevoir,
   Debrouilleront ce qui parait complexe et noir;
   Le faible aura sa part dans l'existence entiere,
   Il aimera son sort – et l'obscure matiere
   Confessera, peut-etre alors, ce qui est Dieu.

   Avec l'eclat de cette lucide croyance
   Dont il fixe la flamboyance,
   Depuis des ans, devant ses yeux,
   Sous son hangar, au fond des cours,
   Le forgeron enorme et gourd,
   Comme s'il travaillait l'acier des ames,
   Martele, a grands coups pleins, les lames
   Immenses de la patience et du silence.


   Les Meules qui brulent

   La plaine, au fond des soirs, s'est allumee,
   Et les tocsins cassent leurs bonds de sons,
   Aux quatre murs de l'horizon.

   – Une meule qui brule!

   Par les sillages des chemins, la foule,
   Par les sillages des villages, la foule houle
   Et dans les cours, les chiens de garde ululent.

   – Une meule qui brule!

   La flamme ronfle et casse et broie,
   S'arrache des haillons qu'elle 'deploie;
   La flamme rouge et debordante
   S'epand en chevelure ardente
   Puis s'apaise soudain et se detache
   Et ruse et se derobe – ou rebondit encor;
   Et voici, tout a coup, de grands jets d'or
   Dans le ciel noir qu'ils empanachent.

   – Quand brusquement une autre meule au loin s'allume! –

   Elle est immense – et comme un faisceau rouge
   De longs et lumineux serpents.
   Les feux? – ils se tordent sur les arpents
   Et les fermes et les hameaux, ou bouge,
   De vitre a vitre, un caillot rouge.

   – Une meule qui brule!

   Les champs? – ils s'illimitent en frayeurs;
   Des frondaisons de bois se levent en lueurs,
   Sur les marais et les labours;
   Des etalons cabres vers la terreur hennissent;
   D'enormes vols d'oiseaux s'appesantissent
   Et choient, dans les brasiers – et des cris sourds
   Sortent du sol; et c'est la mort,
   Toute la mort brandie
   Et ressurgie, aux poings tendus de l'incendie.

   Et le silence apres la peur – quand, tout a coup, la-bas
   Formidable, dans le soir las,
   Un feu nouveau remplit les fonds du crepuscule?

   – Une meule qui brule!

   Aux carrefours, des gens hagards
   Frappent leur front avec leurs poings;
   Les enfants crient et les vieillards
   Prennent le Christ et les saints a temoin
   Du sort qui les atteint et les poignarde,
   Tandis qu'au loin, obstinement silencieux,
   Des fous, avec de la stupeur aux yeux,
   Regardent.

   – Une meule qui brule!

   La terre est rouge, immensement.
   On ne voit plus l'etoile au firmament.
   Le feu multiplie de plaine en plaine
   Reprend a chaque instant vie et haleine,
   Il se projette encor plus loin, la-bas,
   Sur l'autre bord, ou brusquement les au-dela
   Du fleuve s'eclairent comme un songe.
   Tout est terreur, folie, acharnement, mensonge,
   Brasier et sang – et la tourmente
   Propage avec un tel elan
   La mort passagere du firmament
   Que jusqu'au bout de l'epouvante
   Le ciel entier semble parti.


   Les Douze Mois

   Fevrier

   Les Pauvres

   Il est ainsi de pauvres coeurs
   avec, en eux, des lacs de pleurs,
   qui sont pales, comme les pierres
   d'un cimetiere.

   Il est ainsi de pauvres dos
   plus lourds de peine et de fardeaux
   que les toits des cassines brunes,
   parmi les dunes.

   Il est ainsi de pauvres mains,
   comme feuilles sur les chemins,
   comme feuilles jaunes et mortes,
   devant la porte.

   Il est ainsi de pauvres yeux
   humbles et bons et soucieux
   et plus tristes que ceux des betes,
   sous la tempete.

   Il est ainsi de pauvres gens,
   aux gestes las et indulgents
   sur qui s'acharne la misere,
   au long des plaines de la terre.


   Decembre

   Les Hotes

   – Ouvrez, les gens, ouvrez la porte,
   je frappe au seuil et a l'auvent,
   ouvrez, les gens, je suis le vent
   qui s'habille de feuilles mortes.

   – Entrez, monsieur, entrez, le vent,
   voici pour vous la cheminee
   et sa niche badigeonnee;
   entrez chez nous, monsieur le vent.

   – Ouvrez, les gens, je suis la pluie,
   je suis la veuve en robe grise
   dont la trame s'indefinise,
   dans un brouillard couleur de suie.

   – Entrez, la veuve, entrez chez nous,
   entrez, la froide et la livide,
   les lezardes du mur humide
   s'ouvrent pour vous loger chez nous.

   – Levez, les gens, la barre en fer,
   ouvrez, les gens, je suis la neige;
   mon manteau blanc se desagrege
   sur les routes du vieil hiver.

   – Entrez, la neige, entrez, la dame,
   avec vos petales de lys
   et semez-les par le taudis
   jusque dans l'atre ou vit la flamme.

   Car nous sommes les gens inquietants
   qui habitons le Nord des regions desertes,
   qui vous aimons – dites, depuis quels temps?–
   pour les peines que nous avons par vous souffertes.


   Les Vignes de ma muraille

   Au Nord

   Deux vieux marins des mers du Nord
   S'en revenaient, un soir d'automne,
   De la Sicile et de ses iles souveraines,
   Avec un peuple de Sirenes,
   A bord.

   Joyeux d'orgueil, ils regagnaient leur fiord,
   Parmi les brumes mensongeres,
   Joyeux d'orgueil ils regagnaient le Nord
   Sous un vent morne et monotone,
   Un soir de tristesse et d'automne.

   De la rive, les gens du port
   Les regardaient, sans faire un signe:
   Aux cordages, le long des mats,
   Les Sirenes, couvertes d'or,
   Tordaient, comme des vignes,
   Les lignes
   Sinueuses de leurs corps.

   Et les gens se taisaient, ne sachant pas
   Ce qui venait de l'ocean, la-bas,
   A travers brumes;
   Le navire voguait comme un panier d'argent
   Rempli de chair, de fruits et d'or bougeant
   Qui s'avancait, porte sur des ailes d'ecume.

   Les Sirenes chantaient
   Dans les cordages du navire:
   Les bras tendus en lyres,
   Les seins leves comme des feux;
   Les Sirenes chantaient
   Devant le soir houleux,
   Qui fauchait sur la mer les lumieres diurnes;
   Les Sirenes chantaient,
   Le corps serre autour des mats,
   Mais les hommes du port, frustes et taciturnes,
   Ne les entendaient pas.

   Ils ne reconnurent ni leurs amis
   – Les deux marins – ni le navire de leurs pays,
   Ni les focs, ni les voiles
   Dont ils avaient cousu la toile;
   Ils ne comprirent rien a ce grand songe
   Qui enchantait la mer de ses voyages,
   Puisqu'il n'etait pas le meme mensonge
   Qu'on enseignait dans leur village;
   Et le navire aupres du bord
   Passa, les allechant vers sa merveille,
   Sans que personne, entre les treilles,
   Ne recueillit les fruits de chair et d'or.


   Les Visages de la vie

   Au bord du quai
   En un pays de canaux et de landes,
   Mains tranquilles et gestes lents,
   Habits de laine et sabots blancs;
   Parmi des gens mi-somnolents,
   Dites, vivre la-bas, en de claires Zelandes!

   Vers de grands phares foudroyes,
   Depuis des ans, j'ai navigue.

   Dites, vivre la-bas,
   Au bord d'un quai pique de mats
   Et de poteaux mires dans l'eau.
   Promeneur vieux de tant de pas,
   Promeneur las.
   Dites, vivre la-bas, parmi des maisons coites,
   Carreaux etroits, portes etroites,
   Pignons luisants de goudron noir,
   Ou le beffroi, de l'aube au soir,
   Tricote
   Un air toujours le meme, avec de pauvres notes.

   J'ai visite de lointains fleuves,
   Sombres et lents, comme des veuves.

   Serait-il calme et frais, mon coin,

   Qu'une vieille servante, avec grand soin,
   Tiendrait propre, comme un dimanche:
   Contre le mur d'une chambre blanche,
   Une carte pendrait des iles Baleares;
   Ses bords seraient ornes de rinceaux rares
   Et de drapeaux episcopaux;
   Et sur une etagere on verrait la merveille
   – Petits batons, minces ficelles –
   D'une fragile caravelle
   Qui voguerait, voiles au clair,
   Dans la panse d'une bouteille.

   J'ai parcouru, sous des minuits de verre,
   Des courants noirs qui font le tour de la terre.

   Au cabaret, pres du canal,
   Le soir, a l'heure reglementaire,
   je m'asseoirais, quand le fanal,
   Au front du pont,
   Darde son oeil, comme une pierre verte.
   J'entreverrais par la fenetre ouverte,
   Dormir les chalands bruns, les barques brunes,
   Dans leur grand bain de clair de lune,
   Et le quai bleu et ses arbres lourds de feuillee,
   Au fond de l'eau, fuir en vallee.
   Oh! cette heure d'immobilite d'or,
   Ou rien ne bouge au fond du port,
   Sauf une voile mal carguee
   Qui doucement remue encor,
   Au moindre vent qui vient de mer.

   La mer! La mer!

   La mer tragique et incertaine,
   Ou j'ai traine toutes mes peines!

   Depuis des ans, elle m'est celle.
   Par qui je vis et je respire,
   Si fierement, qu'elle ensorcelle
   Toute mon ame, avec son rire
   Et sa colere et ses sanglots de flots;
   Dites, pourrais-je un jour,
   En ce port calme, au fond d'un bourg,
   Quoique dispos et clair,
   Me passer d'elle?

   La mer! La mer!

   Elle est le reve et le frisson
   Dont j'ai senti vivre mon front.
   Elle est l'orgueil qui fit ma tete
   Ferme et haute, dans la tempete.
   Ma peau, mes mains et mes cheveux
   Sentent la mer
   Et sa couleur est dans mes yeux;
   Et c'est le flux et le jusant
   Qui sont le rythme de mon sang!

   Au cassement de soufre et d'or
   D'un ciel d'ebene et de portor,
   J'ai regarde s'ouvrir la nuit
   Si loin vers l'immense inconnu.
   Que mon regard n'est point encor
   Jusqu'aujourd'hui,
   Du bout du monde, revenu.

   Chaque coup d'heure au coeur du temps,
   Chaque automne et chaque printemps,
   Me rappellent des paysages
   Plus beaux que ceux que mes yeux voient;
   Golfes, pays et cieux, en mon ame, tournoient
   Et mon ame elle-meme, avec l'humanite,
   Autour de Dieu, depuis l'eternite,
   A travers temps, semble en voyage:
   J'ai dans mon coeur l'orgueil et la misere,
   Qui sont les poles de la terre.

   Et qu'importe d'ou sont venus ceux qui s'en vont,
   S'ils entendent toujours un cri profond
   Au carrefour des doutes!
   Mon corps est lourd, mon corps est las,
   Je veux rester, je ne peux pas;
   L'apre univers est un tissu de routes
   Trame de vent et de lumiere;
   Mieux vaut partir, sans aboutir,
   Que de s'asseoir, meme vainqueur, le soir,
   Devant son?uvre coutumiere,
   Avec, en son coeur morne, une vie
   Qui cesse de bondir au-dela de la vie!

   Dites, la mer au loin que prolonge la mer;
   Et le supreme et merveilleux voyage,
   Vers on ne sait quel charme ou quel mirage,
   Se deplacant, au cours des temps;
   Dites, les blancs signaux vers les vaisseaux partant
   Et le soleil qui brule et qui deja dechire
   L'horizon d'or, devant l'essor de mon navire!


   La Foule

   En ces villes d'ombre et d'ebene,
   D'ou s'elevent des feux prodigieux;
   En ces villes, ou se demenent,
   Avec leurs chants, leurs cris et leurs blasphemes,
   A grande houle, les foules;
   En ces villes soudain terrifiees
   De revolte sanglante et de nocturne effroi,
   Je sens bondir et s'exalter en moi
   Et s'epandre, soudain, mon coeur multiplie.
   La fievre, avec de fremissantes mains,
   La fievre au cours de la folie et de la haine
   M'entraine
   Et me roule, comme un caillou, par les chemins.
   Tout calcul tombe et se supprime,
   Le coeur s'elance ou vers la gloire ou vers le crime;
   Et tout a coup je m'apparais celui
   Qui s'est, hors de soi-meme, enfui
   Vers le sauvage appel des forces unanimes.

   Soit rage, ou bien amour, ou bien demence,
   Tout passe, en vol de foudre, au fond des consciences;

   Tout se devine, avant qu'on ait senti
   Le clou d'un but certain entrer dans son esprit.
   Des gens hagards courent avec des torches,
   Une rumeur de mer s'engouffre, au fond des porches,
   Murs, enseignes, maisons, palais et gares,
   Dans le soir fou, devant mes yeux, s'effarent;
   Sur les places, les poteaux d'or de la lumiere
   Tendent, vers les cieux noirs, des feux qui s'exasperent;
   Un cadran luit, couleur de sang, au front des tours;
   Qu'un tribun parle au coin d'un carrefour,
   Avant que l'on saisisse un sens dans ses paroles,
   Deja l'on suit son geste – et c'est avec fureur,
   Qu'on outrage le front laure d'un empereur
   Et qu'on brise l'autel d'ou s'impose l'idole.

   La nuit est fourmillante et terrible de bruit;
   Une electrique ardeur brule dans l'atmosphere;
   Les coeurs sont a prendre; l'ame se serre
   En une angoisse enorme et se delivre en cris;
   On sent qu'un meme instant est maitre
   D'epanouir ou d'ecraser ce qui va naitre;
   Le peuple est a celui que le destin
   Dota d'assez puissantes mains
   Pour manoeuvrer la foudre et les tonnerres
   Et devoiler, parmi tant de lueurs contraires,
   L'astre nouveau que chaque ere nouvelle
   Choisit pour aimanter la vie universelle.

   Oh dis, sens-tu qu'elle est belle et profonde,
   Mon coeur,
   Cette heure
   Oui sonne et chante au coeur du monde?

   Que t'importent et les vieilles sagesses
   Et les soleils couchants des dogmes sur la mer:
   Voici l'heure qui bout de sang et de jeunesse,
   Voici la violente et merveilleuse ivresse
   D'un vin si fort que rien n'y semble amer.
   Un vaste espoir, venu de l'inconnu, deplace
   L'equilibre ancien dont les ames sont lasses;
   La nature parait sculpter
   Un visage nouveau a son eternite;
   Tout bouge – et l'on dirait les horizons en marche.
   Les ponts, les tours, les arches
   Tremblent, au fond du sol profond.
   La multitude et ses brusques poussees
   Semblent faire eclater les villes oppressees,
   Le temps est la des debacles et des miracles
   Et des gestes d'eclair et d'or,
   La-bas, au loin, sur les Thabors.

   Comme une vague en des fleuves perdue,
   Comme une aile effacee au fond de l'etendue,
   Engouffre-toi,
   Mon coeur, en ces foules battant les capitales
   De leurs fureurs et de leurs rages triomphales;
   Vois s'irriter et s'exalter
   Chaque clameur, chaque folie et chaque effroi;
   Fais un faisceau de ces milliers de fibres;
   Muscles tendus et nerfs qui vibrent;
   Aimante et reunis tous ces courants
   Et prends
   Si large part a ces brusques metamorphoses
   D'hommes et de choses,
   Que tu sentes l'obscure et formidable loi
   Qui les domine et les opprime
   Soudainement, a coups d'eclairs, s'inscrire en toi.

   Mets en accord ta vie avec les destinees
   Que la foule, sans le savoir,
   Promulgue, en cette nuit d'angoisse illuminee.
   Ce que sera, demain, le droit ou le devoir.
   Seule, elle en a l'instinct profond;
   Et l'univers total travaille et collabore,
   Avec ses milliers de causes qu'on ignore,
   A chaque effort vers le futur, qu'elle elabore,
   Rouge et tragique, a l'horizon.

   Oh l'avenir, comme on l'ecoute
   Crever le sol, casser les voutes,
   Et ces villes d'ebene et d'or, ou l'incendie
   Rode comme un lion dont les crins s'irradient;
   Minute unique, ou les siecles tressaillent;
   Noeud que les victoires denouent dans les batailles;
   Grande heure, ou les aspects du monde changent,
   Ou ce qui fut juste et sacre parait etrange,
   Ou l'on monte vers les sommets d'une autre foi,
   Ou la foule maitresse enfin de sa colere,
   Comptant et recomptant ses longs maux seculaires,
   Sur le bloc de sa force erige un nouveau droit.

   En ces villes soudain terrifiees
   De fete rouge et de nocturne effroi,
   Pour te grandir et te magnifier,
   Mon ame, enferme-toi.


   L'Action

   Lasse des mots, lasse des livres,
   Qui tiedissent la volonte,
   Je cherche, au fond de ma fierte,
   L'acte qui sauve et qui delivre.

   La vie, elle est la-bas, violente et feconde,
   Oui mord, a galops fous, les grands chemins du monde.
   Dans le tumulte et la poussiere,
   Les forts se sont pendus a sa criniere
   Et, souleves par elle et par ses bonds,
   De prodige en prodige,
   Ils ont gravi, a travers pluie et vent, les monts
   Des audaces et des vertiges.

   L'action!
   J'en sais qui la dressent dans l'air
   Tragiquement, sur ciel d'orage,
   Avec des bras en sang et des clameurs de rage.

   D'autres qui la revent sourde et profonde,
   Comme une mer
   Dont l'abime repousse et rejette les sondes.

   J'en sais qui l'esperent vetue
   Du silence charmeur des fleurs et des statues.

   J'en sais qui l'evoquent, partout,
   Ou la douleur se crispe, ou la demence bout.
   J'en sais qui la cherchent encore,
   Durant la nuit, jusqu'a l'aurore.
   Alors deja qu'elle est debout, au seuil
   Doux et serein de leur orgueil.

   La vie en cris ou en silence,
   La vie en lutte ou en accord,
   Avec la vie, avec la mort,
   La vie apre, la vie intense,
   Elle est la-bas, sous des poles de cristal blanc,
   Ou l'homme innove un chemin lent;
   Elle est, ici, dans la ferveur ou dans la haine
   De l'ascendante et rouge ardeur humaine;
   Elle est, parmi les flots des mers et leur terreur,
   Sur des plages, dont nul n'a explore l'horreur;
   Elle est dans les forets, aux floraisons lyriques,
   Qui decorent les monts et les iles d'Afrique;
   Elle est, ou chaque effort grandit
   Geste a geste, vers l'infini.
   Ou le genie extermine les gloses,
   Criant les faits, montrant les causes
   Et preparant l'elan des geantes metamorphoses.

   Lasse des mots, lasse des livres,
   Je cherche en ma fierte
   L'acte qui sauve et qui delivre.

   Et je le veux puissant et entete,
   Lucide et pur, comme un beau bloc de glace;
   Sans crainte et sans fallace,
   Digne de ceux
   Qui n'arborent l'orgueil silencieux
   Loin du monde, que pour eux-memes.

   Et je le veux trempe, dans un bapteme
   De nette et large humanite,
   Montrant a tous sa totale sincerite
   Et reculant, en un elan supreme,
   Les frontieres de la bonte.

   О vivre et vivre et vivre et se sentir meilleur
   A mesure que bout plus fervemment le coeur;
   Vivre plus clair, des qu'on marche en conquete;
   Vivre plus haut encor, des que le sort s'entete
   A dessecher la seve et la force des bras;
   Rever, les yeux hardis, a tout ce qu'on fera
   De pur, de grand, de juste, en ces Chanaans d'or,
   Qui surgiront, quand meme, au bout du saint effort;
   О vivre et vivre, eperdument,
   En ces heures de solennel isolement,
   Ou le desir attise, ou la pensee anime,
   Avec leurs espoirs fous, l'existence sublime.

   Lasse des mots, lasse des livres,
   Je veux le glaive enfin qui taille
   Ma victoire, dans la bataille.

   Et je songe, comme on prie, a tous ceux
   Qui se levent, heros ou Dieux,
   A l'horizon de la famille humaine;
   Comme des arcs-en-ciel prodigieux,
   Ils se posent, sur les domaines
   De la misere et de la haine;
   Les effluves de leur exemple
   Penetrent peu a peu jusques au fond des temples,
   Si bien que la foule, soudain,
   Voulant aimer, voulant connaitre
   Le sens nouveau qu'impose, avec ardeur, leur etre
   Aux enigmes du destin,
   Deja forme son ame a leur image,
   Pendant que disputent et s'embrouillent encor.
   A coups de textes morts,
   Les pretres et les sages.

   Alors, on voit les paroles armees
   Planer sur les luttes et les exploits
   Et clairs, monter les fronts et, vibrantes, les voix
   Et – foudre et or – voler au loin les Renommees;
   Alors aussi, ceux qui rechauffaient leurs ames,
   Au vieux foyer des souvenirs,
   L'abandonnent et saisissent l'epee en flamme
   Et s'elancent vers l'avenir!


   Vers la mer

   Comme des objets freles,
   Les vaisseaux blancs semblent poses,
   Sur la mer eternelle.

   Le vent futile et pur n'est que baisers;
   Et les ecumes
   Qui, doucement, echouent
   Contre les proues,
   Ne sont que plumes:
   Il fait dimanche sur la mer!

   Telles des dames
   Passent, au ciel ou vers les plages,
   Voilures et nuages:
   Il fait dimanche sur la mer;
   Et l'on voit luire, au loin, des rames,
   Barres de prismes sur la mer.

   Fier de moi-meme et de cette heure,
   Qui scintillait, en grappes de joyaux
   Translucides sur l'eau,
   J'ai crie, vers l'espace et sa splendeur:
   "О mer de luxe frais et de moires fleuries,
   Ou le mouvant et vaste ete
   Marie
   Sa force a la douceur et la limpidite;
   Mer de clarte et de conquete
   Ou voyagent, de crete en crete,
   Sur les vagues qu'elles irisent,
   Les brises;
   Mer de beaute sonore et de vives merveilles
   Dont la rumeur bruit a mes oreilles
   Depuis qu'enfant j'imaginais les greves bleues
   Ou l'Ourse et le Centaure et le Lion des cieux
   Venaient boire, le soir,
   La-bas, tres loin, a l'autre bout du monde;
   О mer, qui fus ma joie etonnee et feconde,
   О mer, qui fus ma jeunesse cabree,
   Ainsi que tes marees
   Vers les dunes aux mille cretes,
   Accueille-moi, ce jour, ou tes eaux sont en fete!

   J'aurai vecu, l'ame elargie,
   Sous les visages clairs, profonds, certains,
   Qui regardent, du haut des horizons lointains,
   Surgir, vers leur splendeur, mon energie.
   J'aurai senti les flux
   Unanimes des choses
   Me charrier en leurs metamorphoses
   Et m'emporter, dans leur reflux.
   J'aurai vecu le mont, le bois, la terre;
   J'aurai verse le sang des dieux dans mes arteres;
   J'aurai brandi, comme un glaive exalte,
   Vers mon devoir, ma volonte;
   Et maintenant c'est sur tes bords, o mer supreme,
   Ou tout se renouvelle, ou tout se reproduit,
   Apres s'etre disjoint, apres s'etre detruit,
   Que je reviens pour qu'on y seme
   Cet univers qui fut moi-meme.

   L'ombre se fait en moi; l'age s'etend
   Comme une orniere, autour du champ,
   Oui fut ma force en fleur et ma vaillance.
   plus n'est ferme toujours ni hautaine ma lance;
   L'arbre de mon orgueil reverdit moins souvent
   Et son feuillage boit moins largement le vent
   Qui passe en ouragan, sur les forets humaines;
   О mer, je sens tarir les sources, dans mes plaines,
   Mais, j'ai recours a toi pour l'exalter,
   Une fois encor,
   Et le grandir et le transfigurer,
   Mon corps,
   En attendant qu'on t'apporte sa mort,
   Pour a jamais la dissoudre en ta vie.

   Alors,
   О mer, tu me perdras en tes furies
   De renaissance et de fecondite;
   Tu rouleras en tes ombres et tes lumieres,
   Ma pourriture et ma poussiere;
   Tu voileras sous ta beaute
   Toute ma cendre et tout mon deuil;
   J'aurai l'immensite des forces pour cercueil
   Et leur travail obscur et leur ardeur occulte;
   Mon etre entier sera perdu, sera fondu,
   Dans le brassin geant de leurs tumultes,
   Mais renaitra, apres mille et mille ans,
   Vierge et divin, sauvage et clair et frissonnant,
   Amas subtil de matiere qui pense;
   Moment nouveau de conscience;
   Flamme nouvelle de clarte,
   Dans les yeux d'or de l'immobile eternite!"

   Comme de lumineux tombeaux,
   Les vaisseaux blancs semblent poses,
   De loin en loin, sur les plaines des eaux.
   Le vent subtil n'est que baisers;
   Et les ecumes
   Qui doucement, echouent
   Contre les proues,
   Ne sont que plumes:
   Il fait dimanche sur la mer!


   Petites Legendes

   La Statuette

   C'etait un jeu de quilles
   Dont la quille du milieu,
   Peinte en rouge, peinte en bleu,
   Etait une statuette faite
   Au temps des Dieux.

   Venus, Diane ou bien Cybele,
   Aucun des vieux ne se rappelle
   En quels temples ou en quels bouges,
   L'avaient prise des marins rouges
   Pour la revendre
   Voici cent ans, aux gens des Flandres.

   Un marguillier disait: "C'est elle
   Qui sous l'ancien cure,
   Ornait le baldaquin de la chapelle.
   Elle etalait un manteau d'or moire
   Comme la Vierge:
   Ma mere a fait flamber maint cierge
   Devant elle."

   Un autre avait entendu dire,
   Par son pere, qui le tenait
   D'un marechal du Saint-Empire,
   Que l'image venait
   De Rome ou peut-etre d'Espagne.
   On l'avait mise au carrefour, sous le tilleul
   Qui recouvrait, enorme et seul,
   Quatre chemins dans la campagne.

   Elle etait bonne et veneree,
   Jadis, dans toute la contree.
   Des malades furent gueris
   Grace a son aide et son esprit
   Et des paralytiques
   Marcherent.
   Sans un vicaire despotique
   Qui combattait, sur mer et terre,
   Tous les paiens prestiges,
   Son nom eclaterait encor, pieux et saint,
   En des recueils diocesains
   Ou l'on consigne les prodiges.

   On la jeta,
   La nuit, en plein courant, dans la riviere,
   Mais un courant contraire
   Obstinement la rapporta,
   Aux pieds de la digue tranquille
   Ou ceux de Flandre et de Brabant luttaient aux quilles.
   Elle etait faite en bois plus dur
   Que les moellons du mur;
   Et neanmoins elle etait fine comme un vase
   Et des roses ornaient sa base.

   Quelques joueurs la sauverent, a maree haute.

   On la planta, avec solennite,
   Dans le milieu du jeu, un jour de Pentecote,
   Que les cloches s'interpellaient, de berge en berge,
   Que les premiers soleils d'ete
   Brillaient et que les filles de l'auberge,
   Sur des plateaux de cuivre et de lumiere,
   En bonnets frais et blancs, gaiment, servaient les bieres.

   Et tous applaudirent celui
   Qui le premier, devant la foule,
   D'un seul et large coup de boule,
   L'abattit.

   Et tous applaudirent aussi,
   Ceux qui vinrent, apres lui,
   Et la coucherent,
   Cinq fois, par terre.

   Mais brusquement, celui qui le premier
   L'avait atteinte,
   Palit: Son clos des _champs qui tintent_
   Brulait la-bas; et les fumiers
   Reverberaient les crins rouges de l'incendie,
   Dans leurs mares effrayamment grandies.

   Et puis,
   Huit jours plus tard, l'un des plus francs buveurs
   Et des plus fiers vainqueurs au jeu de quilles,
   Rentrant, chez lui, la nuit,
   Trouva sa fille morte
   Devant la porte.

   Il ne pensa d'abord a rien;
   Mais il s'abstint
   De s'en aller, chaque Dimanche,
   A l'auberge de la _Croix-Blanche_.

   Enfin,
   Un jour que le jeune echevin
   Rafla, d'un coup geant; le jeu entier,
   L'aile gauche de son grenier
   Degringola dans le verger
   Et tua net le chien et le berger.
   Depuis ce temps, la peur filtra dans les esprits
   Et la terreur souffla et la terreur grandit
   Quand on apprit
   Que l'hotesse de la Croix-Blanche, allant
   Querir, le soir, sous l'appentis,
   Du bois et des pailles pour la Saint-Jean,
   Vit, dans l'ombre, flamboyer devant elle,
   Les yeux en feu
   De la statuette immortelle.
   Le village trembla. Et le cure
   Eut beau exorciser
   Chaque quille, suivant les rites,
   La paroisse ne le tint quitte,
   Qu'au jour ou l'etrange morceau de bois
   Eut son royal manteau de belle etoffe
   Et fut loge, comme autrefois,
   Dans sa niche, pres de l'autel de Saint-Christophe.

   On deplaca le trop austere
   Et turbulent vicaire;
   Les pratiques des anciens jours
   Revecurent et reprirent leur cours;
   Et Cybele, Venus ou bien Diane
   Mela, comme jadis, sa puissance profane
   Aux prodiges que Saint-Corneille
   Faisait surgir de son orteil
   Use, depuis quels temps lointains,
   Par les levres et par les mains
   De l'innombrable espoir humain.


   Les Forces tumultueuses

   L'Art

   D'un bond,
   Son pied cassant le sol profond,
   Sa double aile dans la lumiere,
   Le cou tendu, le feu sous les paupieres,
   Partit, vers le soleil et vers l'extase,
   Ce devoreur d'espace et de splendeur, Pegase!

   Molles, des danses
   Alanguissaient leur grace et leur cadence
   Au vert sommet des collines, la-bas.
   C'etaient les Muses d'or: leurs pas
   S'entrecroisaient comme des fleurs melees.
   L'amour, aupres d'elles, dormait sous un laurier,
   Et les ombres du feuillage guerrier
   Tombaient sur l'arc et sur les fleches barbelees.

   L'Olympe et l'Helicon brillaient dans l'air;
   Sur les sommets, d'ou les sources s'epanchent,
   Des temples purs, ainsi que des couronnes blanches,
   Illuminaient les bourgades des vallons clairs.
   La Grece, avec ses Parthenons de marbre
   Et ses gestes de Dieux qui agitaient les arbres
   A Dodone, la Grece entiere, avec ses monts
   Et ses villes dont la lyre chantait les noms,
   Apparaissait, sous le galop du fol cheval,

   Comme une arene familiere
   A son essor quotidien dans la lumiere.

   Mais tout a coup, plus loin que le pays natal,
   Un jour, il vit, du fond des passes mornes,
   Surgir, serrant un disque entre ses cornes,
   L'inepuisable et lourde et maternelle Isis.
   Et ce fut l'art de Thebes ou de Memphis
   Taillant Hator, la blanche, en de roses pylones,
   Et ce fut Suse et Babylone
   Et leurs jardins pendus a quels clous d'astres d'or?
   Et puis Ninive et Tyr, et les decors
   De l'Inde antique et les palais et les pagodes,
   Sous la moiteur des saisons chaudes,
   Tordant leur faite, ainsi que des brasiers sculptes.

   Et meme au loin, ce fut cet Orient monte
   En kiosques d'email, en terrasses d'ivoire,
   Ou des sages et les sennins notoires
   Miraient dans l'eau belle, mais transitoire,
   Leurs visages de jouets;
   Et doucement, riaient a leur reflet,
   Des gestes vains que dans la vie, ils avaient faits.

   Et de cet inconnu vaste, montaient des Odes,
   Suivant des jeux, suivant des modes,
   Que Pegase scandait de son pas affermi;
   On eut dit qu'en ses hymnes anciens
   Son chant quotidien
   Avait longtemps dormi,
   Avant de s'eveiller aux musiques sublimes
   Qu'il propageait, de cime en cime,
   A travers l'infini.


   Sur ce monde d'email, de bronze et de granit,
   S'aureolaient aussi les poetes lucides;
   Ils devastaient la mort nocturne ainsi qu'Alcide;
   Leurs poemes ardents, qui affirmaient les lois,
   Traversaient quelquefois la volonte des rois?
   Leur front buttait contre la force inassouvie;
   Leur ame intense et douce avait prevu la vie
   Et repandait deja comme un beau reve clair,
   Sur le sommeil d'enfant que donnait l'univers.

   Le cheval fou qu'aucun bond d'audace
   Ne lasse,
   D'un plus geant coup d'aile encor, grandit son vol
   Et s'exalta, plus haut encor, parmi l'espace.
   Alors, une autre mer, un autre sol,
   A sa gauche, s'illimiterent,
   Et ce fut l'occident, et ce fut l'avenir
   Dont la grandeur allait se definir
   Qui s'eclairerent.

   La-bas, en des plaines de brume et de rosee,
   En des regions d'eaux, de montagnes, de bois,
   Apparaissaient des temples blancs, d'ou l'or des croix
   Dardait une clarte nouvelle et baptisee.

   Chaque ville se dessinait comme un bercail,
   Ou le troupeau des toits massait ses toisons rouges;
   De merveilleux palais y dominaient les bouges;
   Une abside s'y deployait comme un camail;
   Des jardins d'or y sommeillaient sous de grands arbres,
   Des rivieres y sillonnaient des quais de marbre;
   Des pas massifs et reguliers de soldats roux
   Couraient au loin, sous un envol de drapeaux fous;
   Sur des tertres, montaient de hauts laboratoires;
   Des usines brulaient les vents, avec leurs feux,
   Et tout cela priait, frappait, mordait les cieux,
   Avec un elan tel, que souriait la gloire.

   Et c'etait Rome, et puis Florence et puis Paris,
   Et puis Londres et puis, au loin, les Ameriques;
   C'etait le travail fou et ses fievres lyriques
   Et sa lueur enorme a travers les esprits.
   Le globe etait conquis. On savait l'etendue.
   Des feux pareils aux feux des etoiles, la-haut,
   Faisaient des gestes d'or: on eut dit des flambeaux
   Fixes pour ramener la pensee eperdue;
   Comme autrefois, les poetes fervents et clairs
   Passaient pareils aux dieux, dans l'etendue ardente,
   Ils grandissaient leur siecle – Hugo, Shakespeare, Dante –
   Et dediaient leur vie au coeur de l'univers.

   Et Pegase sentit ces visions nouvelles
   Si vivement eblouir ses prunelles
   Qu'il fut comme inonde d'orgueil et de lumiere,
   Et que, les dents sans frein, le col sans renes,
   Il delaissa soudain sa route coutumiere.

   Et desormais, le monde entier fut son arene.


   Le Tribun

   Et tel que ces arbres cernes de rude ecorce,
   Qu'on maintenait, jadis, au coeur des vieux quartiers,
   Debout – il apparait tetu, puissant, altier,
   Serrant en lui, dites, quels n?uds de force!

   Enfant, il a grandi sur le trottoir des villes
   En un faubourg lepreux, livide et convulse,
   Ou des hommes rageaient de se sentir serviles

   Et prisonniers, depuis mille ans, des vieux passes.

   О son bondissement, soudain, dans les melees,
   Lorsque le peuple, un jour vers les facades d'or,
   Marcha, les poings enfin dresses contre le sort,
   Et que les coups pleuvaient et que les pierres
   Aux coleres melees,
   Cassant les hauts carreaux pleins de lumieres
   Semblaient broyer et disperser, sur le pave,
   De l'or!

   Et son verbe brusque et leve,
   Comme un faisceau hargneux de pointes
   Ferocement disjointes;
   Et sa colere et sa folie et son amour
   Roulant ensemble et s'exaltant, autour
   De chacune de ses idees;
   Et sa raison violente et dardee
   Faite de passion et de bouillonnement
   Et son geste d'orage et de grand vent
   Qui projetait son reve, ainsi qu'une semence,
   Ardente et rouge, en des milliers de fronts vivants!

   Depuis il fut le roi des superbes demences,
   Il est monte et monte encor, sait-il jusqu'ou!
   Son pouvoir neuf, son pouvoir fou,
   Il ne sait plus ou il commence.
   Il monte – et l'on croirait que le monde l'attend,
   Si large est la clameur des coeurs battant
   A l'unisson de ses paroles souveraines.
   Il est effroi, danger, affre, fureur et haine;
   Il est ordre, silence, amour et volonte;
   Il scelle en lui toutes les violences lyriques,
   Ou se trempe l'orgueil des hommes historiques
   Dont l'oeuvre est faite, avec du sang d'eternite.

   Et le voici debout au carrefour du monde,
   Ou les vieux chemins d'hier croisent les grands chemins,
   Par ou s'avanceront ceux qui viendront demain
   Vers on ne sait quelle aube eclatante et profonde.
   Homme d'autant plus grand qu'il est de vierge instinct,
   Qu'il ignore le rouge eclair dont le destin,
   Sans le tuer d'abord, mit en ses mains la foudre;
   Qu'il est l'enigme en feu que nul ne peut resoudre
   Et qu'il reste plante, du coeur jusques aux pieds,
   En plein peuple, pour s'en nourrir – ou en mourir,
   Un jour, tenace et tout entier!

   Et qu'importe qu'apres sonoeuvre faite,
   Il disparaisse, un soir de deuil, un soir de fete,
   Honni ou exalte par ceux qu'il a servis.
   Le temps marche et l'heure est a quelque autre;
   Les plus jeunes n'ont point suivi,
   Jusques au bout, sa voix et son geste d'apotre;
   Il s'efface – mais ce sera pour revenir;
   Son ame etait trop loin vers l'avenir
   Et ses greves, cabree,
   Pour avoir peur des tombantes marees
   Qui succedent toujours aux flux geants;
   Sa force, elle est la-bas, lueur sur l'Ocean,
   Elle est pleine d'etincelles nouvelles,
   Les verites qu'il suscita de sa cervelle
   Se sont faites moelles, muscles et chair;
   Il a tordu la vie entiere en son eclair
   Et desormais elle est ployee, elle est creusee,
   Telle que seul d'abord il l'a pensee.


   Le Banquier

   Sur un bureau noir, ou les liasses abondent,
   Serre dans son fauteuil etroit, morne et branlant,
   Il griffonne menu, au long d'un papier blanc;
   Mais sa pensee, elle est la-bas, au bout du monde.

   Le Cap, Java, Ceylan vivent devant ses yeux
   Et l'ocean d'Asie, ou ses mille navires
   д l'Est, a l'Ouest, au Sud, au Nord, cinglent et virent
   Et les voiles au clair, rentrent en des ports bleus.

   Et les gares qu'il edifie et les rails rouges
   Qu'en ses forges l'on tord et qu'il destine au loin
   A des pays d'ebene et d'ambre et de benjoin,
   A des deserts, ou seul encor le soleil bouge;

   Et ses sources de naphte et ses mines de fer
   Et le tumulte fou de ses banques sonores
   Qui grise, enfievre, exalte, hallucine, devore
   Et dont le bruit s'epand au-dela de la mer;

   Et les peuples dont les senats sont ses garants;

   Et ceux dont il pourrait briser les lois futiles,
   Si la debacle ou la revolte etaient utiles
   A la marche sans fin de ses projets errants;

   Et les guerres vastes dont il serait lui-meme
   – Meurtres, rages et desespoirs – le seul vrai roi
   Qui rongerait, avec les dents des chiffres froids,
   Les noeuds taches de sang des plus ardents problemes;

   Si bien qu'en son fauteuil use, morne et branlant,
   Quand il griffonne, a menus traits, sur son registre,
   Il lie a son vouloir bourgeois le sort sinistre

   Et domine le monde, ou corne l'effroi blanc.

   Oh l'or! son or qu'il seme au loin, qu'il multiplie,
   La-bas, dans les villes de la folie,
   La-bas, dans les hameaux calmes et doux,
   Dans l'air et la lumiere et la splendeur, partout!

   Son or aile qui s'enivre d'espace,
   Son or planant, son or rapace,
   Son or vivant,
   Son or dont s'eclairent et rayonnent les vents,
   Son or que boit la terre
   Par les pores de sa misere,
   Son or ardent, son or furtif, son or retors,
   Morceau d'espoir et de soleil – son or!

   Il ignore ce qu'il possede
   Et si son monceau d'or excede,
   Par sa hauteur, les tours et les beffrois;
   Il l'aime avec prudence, avec sang-froid,
   Avec la joie apre et profonde
   D'avoir a soi, comme tresor et comme bien,
   Sous la garde des cieux quotidiens,
   Le bloc meme du monde.

   Et les foules le meprisent, mais sont a lui.
   Tous le craignent: l'or le grandit.
   L'universel desir et ses milliers de flammes
   Brulent leur ame autant qu'il ravage son ame;
   Il est celui qui divise le pain
   Miraculeux du gain,
   S'il les trompe, qu'importe.
   Chacun revient vers lui apres avoir quitte sa porte.
   Avec de grands remous
   Sa force roule en torrent fou
   Et bouillonne et bondit et puis entraine
   – Feuilles, rameaux, cailloux et graines –
   Les fortunes, les epargnes et les avoirs
   Et jusqu'aux moindres sous que recomptent, le soir,
   A la lueur de leur lanterne,
   Les gens de ferme.

   Ainsi, domptant les rois et les peuples et ceux
   Dont la puissance pauvre, en ses coffres, expire,
   Du fond de son fauteuil use, morne et boiteux,
   Il definit le sort des mers et des empires.


   Les Villes

   О ces villes, par l'or putride, envenimees!
   Masses de pierre, et vols et gestes de fumees,
   Domes et tours d'orgueil et colonnes debout
   Dans l'espace qui vibre et le travail qui bout,
   En aimas-tu l'effroi et les affres profondes,
   О toi, le voyageur
   Qui t'en allais triste et songeur,
   Par les gares de feu qui ceinturent le monde?

   Cahots et bonds de trains par au-dessus des monts!

   L'intime et sourd tocsin qui enfievrait ton ame
   Battait aussi dans ces villes, le soir; leur flamme
   Rouge et myriadaire illuminait ton front,
   Leur aboi noir, leur cri vengeur, leur han fecond
   Etaient l'aboi, le cri, le han de ton coeur meme;
   Ton etre entier etait tordu en leur blaspheme,
   Ta volonte jetee en proie a leur torrent
   Et vous vous maudissiez tout en vous adorant.

   Oh leurs chaines, leurs crocs, leurs supplices,
   Et leurs meurtres plantes dans le torse des lois!
   Le coeur de leurs bourdons, le front de leurs beffrois
   Ont oublie le nombre exact de leurs victimes;
   Leur monstrueux decor barre le firmament;
   Le siecle et son horreur se condensent en elles,
   Mais leur ame contient la minute eternelle
   Qui date, au long des jours innombrables, le temps.

   D'age en age, l'histoire est fecondee
   Sous l'afflux d'or de leurs idees;
   Leur moelle et leur cerveau
   Se ravivent du sang nouveau
   Qu'infuse au monde vieux la foule ou le genie.
   Elles illuminent l'audace et communient
   Avec l'espace et fascinent les horizons.
   Leur magnetisme est fort comme un poison.
   Tout front qui domine les autres,
   Savant, penseur, poete, apotre,
   Mele sa flamme a la lueur de leurs brasiers;
   Elles dressent vers l'inconnu les escaliers
   Par ou monte l'orgueil des recherches humaines
   Et broient, sous leurs pieds clairs, l'erreur qui tend ses
   De l'univers a l'homme, et des hommes a Dieu.

   Avez-vous vu, le soir, leurs couronnes de feu,
   Temples de verre et d'or assis sur les collines,
   D'ou se braquent vers les etoiles sibyllines,
   Les monstrueux regards des lentilles d'airain?
   Et puis, en des quartiers silencieux, soudain,
   Avez-vous visite les hauts laboratoires,
   Ou l'on poursuit, de calcul en calcul,
   De chainon en chainon, de recul en recul,
   A travers l'infini, la vie oscillatoire?

   L'homme qui juge, pense et veut,
   S'y controle et s'y mesure soi-meme.
   Tous les secrets, tous les problemes,
   Depuis cent ans, y sont l'enjeu
   D'une lutte geante avec la destinee.
   Combats meticuleux et science acharnee!
   L'enigme est la, dont on cherche les yeux
   Et qu'on frole toujours, comme une bete hagarde,
   Pour epier l'instant prodigieux,
   Ou, tout a coup, ces yeux vaincus se dardent,
   Refoulant l'ombre et devoilant la verite.

   Par ce jaillissement brutal hors des tenebres,
   Quelque chose du monde est tout a coup change;
   Il n'importe qu'on nie ou qu'on celebre
   L'homme unique dont le genie a saccage
   Les mysteres barres par des cloisons hostiles,
   Sa force est resorbee en la force des villes
   Et leur enorme vie en est encor grandie!

   Ainsi, de laps en laps, ceux qui pensent dedient
   A l'avenir humain l'ardeur de leur cerveau;
   Et tandis qu'ils vivent pour des pensers nouveaux,
   D'autres qui travaillent pour les foules – se levent.

   Ceux-ci sont les heros et les martyrs du reve
   Qu'ils entrevoient, la-bas, par des jardins de sang,
   Marcher, pour aboutir au seuil resplendissant
   Des temps, ou la justice aura dompte les hommes.
   L'erreur a promulgue des lois, noirs axiomes,
   Qu'on doit ronger sans cesse, en attendant le jour
   De les casser a coups d'emeute ou de revolte;
   S'il faut le rouge engrais pour les pures recoltes,
   S'il faut la haine immense avant l'immense amour,
   S'il faut le rut et la folie aux coeurs serviles,
   Les bonds des tocsins noirs souleveront les villes
   En hurlante maree, autour des droits nouveaux.

   Et dans les halls blafards des vieux faubourgs, la-haut,
   Ou les lueurs du gaz illimitent les gestes,
   Les voix, les cris, les poings des tribuns clairs, attestent
   Que les besoins de tous sont le cercle du droit.
   Textes, regles, codes, tables, bibles, systemes,
   Mots solennels et lourds qu'on debite a faux poids:
   L'homme dans l'univers n'a qu'un maitre, lui-meme,
   Et l'univers entier est ce maitre, dans lui.

   Le tribun parle haut et fort; son verbe luit,
   Sauvage et ravageur, comme un vol de comete;
   Il est le fol drapeau tendu vers la conquete.
   Si quelquefois il prend la foule pour tremplin,
   Qu'importe, il est celui dont le desir est plein,
   Jusques au bord, de la seve des renaissances;
   La colere, le desespoir, l'effervescence,
   Le silence orageux brulent entre ses mains;
   Il est, a sa maniere, un grand roi souterrain
   Qui regarde s'enfler toute force soudaine.

   Et quand, par un accord simple et fatal, s'enchaine
   Ce que veut le tribun, ce que veut le chercheur,
   Il n'est aucun eclair brandi par la terreur,
   Aucun ordre qui ploie, aucun pouvoir qui gronde,
   Pour ecraser, sous lui, la victoire du monde.


   La Science

   Qu'ils soient divinises par les foules, ces hommes
   Qui scruterent les faits pour en tirer les lois,
   Qui soumirent le monde a la mesure, et, comme
   Un roc turgide et noir, ont renverse l'effroi!

   Jadis, c'etait la mort, son culte et son delire
   Qui s'emparaient de l'homme et l'entouraient de nuit
   Pour lui masquer la vie et maintenir l'empire
   Debout du dogme et du peche; mais aujourd'hui

   Le mystere geant n'est plus meme funebre,
   Ombre apres ombre, il disparait dans les clartes,
   Si bien qu'on songe au jour ou toutes les tenebres
   Choiront, mortes, sous les pieds clairs des verites.

   La fable et l'inconnu furent la double proie
   D'un peuple de chercheurs aux fulgurantes mains
   Dont les livres ont dit comment la force ondoie
   Du mineral obscur jusqu'aux cerveaux humains;

   Comment la vie est une, a travers tous les etres,
   Qu'ils soient matiere, instinct, esprit ou volonte,
   Foret myriadaire et rouge ou s'enchevetrent
   Les debordements fous de la fecondite.

   О vous, les eclaireurs des tragiques mysteres
   Tournes du fond des temps vers nos ages vermeils,
   Dressez votre splendeur, comme, autour de la terre.
   Luisent, de loin en loin, des caps dans le soleil.

   A-t-il fallu scruter et penetrer les choses
   Pour limiter d'abord et affirmer apres
   Ce qui dans l'univers fut origine ou cause,
   Sans s'egarer encor dans le dedale abstrait!

   О les controles surs?! les batailles precises!
   Les vieux textes croules sous des arguments clairs!
   L'ame de la realite qu'on exorcise
   Et qu'on libere enfin dans la sante de l'air!

   Tout l'infini peuple d'hypotheses logiques!
   Le fourmillement d'ombre et d'or des cieux hautains
   Soustrait lui-meme aux puissances theologiques
   Et domine par des calculs froids, mais certains.

   Les neuves verites ainsi que des abeilles,
   Pour une ruche unique et pour le meme miel
   Peinant et s'exaltant et saccageant la treille
   Des beaux secrets caches qui joint la terre au ciel.

   Les recherches foulant le sol des consciences;
   Ordre et desordre se rythmant comme la mer;
   Le germe humain reproduisant, en sa croissance,
   Les grands types de vie au cours des temps amers.

   Et chaque elan vainqueur de la pensee entiere
   Qui n'a qu'un but: peser, jauger et definir,
   Se faisant flamme et se fondant dans la lumiere
   Et la lucidite, qui seront l'avenir.

   L'homme s'est assigne, sur le globe, sa place
   Solidaire, dans l'attirant affolement
   Et le combat entre eux des atomes rapaces
   Depuis les profondeurs jusques au firmament.

   Chaque age exige enfin du temps son rapt de flamme
   Et s'il est vrai qu'apres mille et mille ans, toujours,
   Quelque inconnu nouveau surgisse au bord de l'ame,
   Les poetes sont la pour y darder l'amour,

   Pour l'explorer et l'exalter avant les sages,
   Sans que les dieux s'en reviennent comme jadis
   Introniser leur foi dans les vallons des ages
   Pales encor d'eclairs et d'oracles brandis.

   Car maintenant que la voie est tracee, immense,
   Droite et nette, tout a la fois; car maintenant
   Qu'on regarde partir, robuste et rayonnant,
   Vers son travail, l'elan d'un siecle qui commence,

   Le cri de Faust n'est plus notre! L'orgueil des fronts
   Luit haut et clair, a contre vent, parmi nos routes,
   L'ardeur est revenue en nous; morts sont les doutes
   Et nous croyons deja ce que d'autres sauront.


   L'Erreur

   La dune allait, au long des mers, vers l'infini,
   Les hivers convulsifs
   Tordaient les cieux, sous la foudre et la tempete;
   Les eaux apparaissaient comme un amas de betes
   Dont le flux delivrait les aboiements captifs;
   La dune allait ainsi
   Apre et sauvage, a pas geants,
   Autour des Oceans,
   La dune allait ainsi
   Indifferente aux cris et aux naufrages
   Jetes de plage en plage et d'age en age,
   Vers la pitie lucide et vers l'amour vivant,
   La dune allait ainsi,
   Immense et monotone, en son pelerinage,
   De l'est a l'ouest, au long des mers, avec le vent.

   Et les siecles, avec la dune, avec le vent,
   Et les siecles, au long des mers,
   Passerent
   Jusques au jour ou l'on planta,
   Sur des monceaux de sable ou de roches, la-bas,
   Les phares
   Sonnant au loin les feux en or de leurs fanfares.

   Le visage des nuits en fut illumine.
   Les caps et les courants,
   Tels des cornes ou des torrents,
   Apparurent, sur les tenebres profanees;
   De reguliers eclairs trouaient l'immensite;
   L'ombre morte se reprenait a vivre?
   Les vaisseaux noirs que l'etendue enivre
   Partaient pour la conquete, avec securite;
   L'homme luttait encor, mais non plus en aveugle,
   L'espace ou le flot mord, ou le vent meugle,
   Le regardait, avec des yeux ardents d'eclat,
   Les eaux pouvaient cacher la quille entiere,
   Mais dans les voiles et dans les mats,
   Passaient et repassaient des gestes de lumiere.

   Les etoiles mortes, une clarte plus sure
   Accompagnait le mors aux dents vers l'aventure;
   La terre aimee apparaissait au loin,
   Malgre l'espace en deuil, comme un temoin
   Des batailles et des victoires sous la foudre.
   On dechirait, dans les voiles de l'inconnu,
   Des chemins clairs que nul ne put recoudre,
   Le peril franc, le danger nu,
   Etaient cherches, puis affrontes: la force humaine
   Si longtemps folle et incertaine
   Conquit, dans la grandeur des elements domptes,
   Sa royaute.

   La dune allait au long des mers vers l'infini;
   Mais desormais
   Elle avancait tenant en main de grands flambeaux,
   On eut dit un cortege illuminant si haut
   Le ciel, que les astres s'en obscurcirent;
   La dune allait ainsi
   La nuit, le jour,
   Par le chemin qui fait le tour
   Des royaumes et des empires,
   Et quand s'interrompait au loin sa ronde,
   Elle tendait aux bras de pierre
   Des falaises, les lumieres du monde.

   Or il se fit qu'au cours des temps
   Des gens apparurent qui doctement,
   Avec des mains tres expertes, fausserent
   La purete des geantes lumieres.

   Un travail sourd, mais entete
   Coupa l'amour, d'un biais de haine;
   Les phalenes des disputes humaines
   Pullulerent autour de la clarte.

   On ne distinguait plus la splendeur sure
   Tendre ses reguliers eclairs,
   Comme des barres sur la mer,
   Vers les bonds fous de l'aventure.

   Et les ardents et tranquilles flambeaux
   Qui dominaient la lutte et les batailles,
   Eclairerent des funerailles
   Et de brusques tombeaux.

   Hommes de notre temps, le sort vous parut morne,
   Le jour qu'il vous fallut aller combattre au loin
   Et qu'un phare sans feu demeura seul temoin
   De vos departs la nuit sur l'ocean sans bornes.

   Quelques-uns d'entre vous s'assirent sur la greve,
   Le poing sous le menton,
   Ou bien se dirigerent a tatons,
   Vers les erreurs des anciens reves.

   D'autres, plus fermes et les meilleurs,
   S'imposerent la tache coutumiere,
   De refaire de la lumiere,
   Avec d'autres lueurs.

   Mais les plus exaltes se dirent dans leur coeur:

   "Partons quand meme avec notre ame inassouvie,
   Puisque la force et que la vie
   Sont au-dela des verites et des erreurs".


   Les Cultes

   Toutes les enclumes des ors et des tonnerres
   Retentissent, la-haut, en des amas de nuit;
   Un atelier de feu et d'ombre y fut construit
   Par Gog et par Magog pour les dieux millenaires.

   Ammon et Jeho'vah y rencontrent Satan;
   Le vieux Vulcain y frappe, a coups brutaux mais justes,
   Pour le compte du Christ, l'aureole des justes.
   Les deux portiers saint Pierre et Thot ont l'air content.

   Tous les schismes sont loin. Seule survit l'idee.
   Les Dieux sont assez vieux pour ne faire plus qu'un
   Et recueillir pour soi, dans tous et dans chacun,
   La multiple lueur de prieres dardees.

   Les sophistes sacres marquent d'un scel pieux
   – Serpent, lotus ou croix – la science du monde,
   Et baptisent l'envol des forces errabondes
   Qui passent au-dela des hommes et des dieux.

   Sur l'arbre du mystere, ils greffent le prodige;
   Le miracle incessant tient la place des lois,
   Leur passion du ciel prend en croupe la foi
   Et l'eleve, de roc en roc, jusqu'au vertige.

   Il n'est plus rien de vrai, puisque tout est divin.
   L'esprit doit abdiquer l'orgueil qui le fait vivre
   Pour lui-meme, par la pensee et par le livre;
   On empoisonne l'inconnu dont il a faim.

   Voici la paix de la banale certitude;
   Hommes, pourquoi chercher? Vous avez le repos,
   Il coule en vous, mais c'est du plomb, parmi vos os,
   Et du bonheur, dans sa plus morne plenitude.

   Rien n'est plus haut, malgre l'angoisse et le tourment,
   Que la bataille avec l'enigme et les tenebres;
   Oh nos fleches d'airain trouant les soirs funebres,
   Vers quelque astre voile qui brule au firmament!

   Et qu'importent le doute ardent, l'ombre profonde,
   Le tumulte qui rend l'effort plus effrene;
   Coeur et cerveau, dans un elan simultane,
   Chacun a travers soi doit conquerir le monde.

   Dites, la proie et le butin qu'est l'univers
   Saignant, dans la splendeur de l'etendue entiere?
   Nous travaillons et nous pensons de la matiere,
   Et son secret vit en nous-memes, a decouvert.

   Nos controles le voient, s'ils ne le definissent;
   L'unite est en nous, et non pas dans les dieux;
   L'effroi si longtemps maitre a deserte les cieux
   Et s'est eteint dans les yeux morts des Pythonisses.

   L'homme respire et sur la terre il marche, seul.
   Il vit pour s'exalter du monde et de lui-meme;
   Sa langue oublie et la priere et le blaspheme;
   Ses pieds foulent le drap de son ancien linceul.

   Il est l'heureuse audace au lieu d'etre la crainte;
   Tout l'infini ne retentit que de ses bonds
   Vers l'avenir plus doux, plus clair et plus fecond
   Dont s'aggrave le chant et s'apaise la plainte.

   Penser, chercher et decouvrir sont ses exploits.
   Il emplit jusqu'aux bords son existence breve;
   Il n'enfle aucun espoir, il ne fausse aucun reve,
   Et s'il lui faut des Dieux encore – qu'il les soit!


   Les Heures ou l'on cree

   Encor un jour, ce jour! ou mon front fut le maitre
   Et l'empereur de l'univers qu'est tout mon etre!

   Le printemps luit de greve en greve;
   L'idee est fraiche, ainsi qu'une flore tremiere;
   L'esprit la voit grandir; on pense large et clair
   Comme la mer;
   Les problemes les plus ardus,
   De leurs grands monts sont descendus
   Et se laissent, dans l'or des plaines,
   Chauffer et penetrer par la recherche humaine;
   Tout est lueur au meme instant;
   Seule existe la peur de n'avoir pas le temps
   De dominer, soudain, ce que l'esprit decouvre.

   Et la vie ample et vaillante se rouvre
   Aux blancs galops de l'espoir d'or;
   On veut, et ce vouloir semble d'accord,
   Intimement avec le voeu du monde;
   L'ame sent naitre en soi la puissance profonde
   Qui realise et qui convainc,
   L'obstacle meme apparait vain:
   A peine un coin de pierre ou aiguiser sa force.

   Tous les ferments gonflent l'ecorce
   Du jeune et triomphal orgueil;
   Le bon travail s'installe au seuil
   De la maison ou dort la confiance;
   Les os, le sang, les nerfs font alliance
   Avec on ne sait quoi de fremissant
   Dans l'air et dans le vent;
   On s'eprouve leger et clair dans l'espace,
   On est heureux a crier grace,
   Tes faits, les principes, les lois, on comprend tout;
   ie coeur tremble d'amour et l'esprit semble fou
   De l'ivresse de ses idees.

   О ces heures de fiere ardeur dardee,
   Heures des mais et des avrils,
   Qui m'amenez, chaque an, les plus rares des joies,
   Heures de conquete, heures de vaillance, heures de proie
   Comme vous exaltez mon coeur rouge et viril,
   Alors que je me sens dument le maitre
   Et l'empereur de l'univers qu'est tout mon etre!


   Les Bagnes

   Pareils a ces rayons vetus de soir et d'or
   Qui seuls, avant de s'endormir dans la vallee,
   Baisent de leur lumiere et ravivent encor
   Le front triste et rugueux des roches isolees,
   Mes vers s'en vont vers vous,
   Hommes de lutte et de souffrance, apres visages,
   Proscrits et revoltes qui maintenez
   Debout
   Malgre la croix ou le destin vous cloue
   Et votre foi et votre rage!

   О les bagnes dresses tout au bout de la mer
   La-bas, ou tout est fer et plomb et roc et pierre
   Et brasier dans la nue et volcan sous la terre;
   Iles de desespoir qu'encercle le granit
   Et qu'isole du monde immense, l'infini;
   Comme du sang caille parmi les vagues
   Luisent vos bords et vos sables ocreux,
   Vos pics sont nus, comme les pointes des dagues,
   Vos geoliers sont des fous qui s'excitent entre eux,
   Vos flots roulent non de l'eau, mais des flammes,
   La cruaute torride et ses laches conseils,
   Au fer rouge de vos soleils,
   Brulent, sous vos cieux durs, les ames.

   Or, ceux que vous damnez viennent de l'Inconnu,
   Avec, entre leurs mains, les verites nouvelles;
   L'ame future, ils la forment dans leurs cervelles,
   Le droit serein et meconnu
   Semble le sang dont bouillonne leur verbe,
   Ils incendient, en les tassant du pied, les herbes
   Pleines de mort et de poison des vieilles lois;
   Ils sont les fous de la haute folie.
   La vie etant a boire, ils en jettent la lie
   Et la presentent pure au peuple qui la boit.

   Leur coeur est vaste et clair comme les plaines,
   Leurs yeux sont purs comme des yeux d'enfant.
   Quoi qu'on dise, leur force est pleine
   D'amour immense et debordant.
   S'ils haissent, ils n'ont que des haines d'idees,
   Leur cause est leur orgueil et le tourment
   De ne la point aimer, assez eperdument,
   Tient seul, pendant la nuit, leurs ames obsedees.

   La pitie, aucun d'entre eux
   N'en veut;
   Ce qu'ils veulent? c'est de dresser leur ferme exemple
   Devant les frontons d'or et les piliers du temple;
   C'est de bruler comme des torches
   Toutes en sang au seuil des porches
   Ou passeront, un jour, maitres du bien,
   Ceux qui veulent une equite totale, ou rien.

   О leur inecrasable et rouge confiance,
   Leur orageux silence ou leur acharnement,
   Leurs cris profonds charges de conscience
   Oui penetrent le monde, ainsi qu'un chatiment,
   Vous ne les vaincrez pas, bourreaux dements et mornes,
   Iles, dont les pointes, commes des cornes,
   Se herissent vers le soleil,
   Bagnes batis pour la terreur et les supplices:
   La force humaine bondit de reveils en reveils,
   Elle est en proie a la justice.


   L'impossible

   Homme, si haut soit-il, ce mont inaccessible
   Ou ton ardeur veut s'elancer,
   Ne crains jamais de harasser
   Les chevaux d'or de l'impossible.

   Monte plus loin, plus haut, que ton esprit retors
   Voudrait d'abord, parmi les sources,
   A mi-cote, borner sa course;
   Toute la joie est dans l'essor!

   Qui s'arrete sur le chemin, bientot devie;
   C'est l'angoisse, c'est la fureur,
   C'est la rage contre l'erreur,
   C'est la fievre, qui sont la vie.

   Ce qui fut hier le but est l'obstacle demain;
   Dans les cages les mieux gardees
   S'entre-devorent les idees
   Sans que jamais meure leur faim.

   Changer! Monter! est la regle la plus profonde.
   L'immobile present n'est pas
   Un point d'appui pour le compas
   Qui mesure l'orgueil du monde.

   Que t'importe la sagesse d'antan qui va
   Distribuant, comme des palmes,
   Les victoires sures et calmes,
   Ton reve ardent vole au-dela!

   Il faut en tes elans te depasser sans cesse,
   Etre ton propre etonnement,
   Sans demander aux dieux comment
   Ton front resiste a son ivresse.

   Ton ame est un desir qui ne veut point finir,
   Et les chevaux de l'impossible,
   Du haut des monts inaccessibles,
   – Eux seuls – la jetteront dans l'avenir.


   L'En-avant

   Devant le ciel nocturne, au bord de ma fenetre,
   Ployant mon corps ardent sur l'espace et le bruit,
   J'ecoute avec ma fievre et j'absorbe, en mon etre,
   Les tonnerres des trains qui traversent la nuit.
   Ils sont un incendie en fuite dans le vide.
   Leur vacarme de fer, sur les plaques des ponts,
   Tintamarre si fort qu'on dirait qu'il decide
   Du rut d'un cratere ou des chutes d'un mont.
   Et leur elan encor m'ebranle et me secoue,
   Qu'au loin, dans la tenebre et dans la nuit du sort,
   Ils reveillent deja du fracas de leurs roues
   Le silence endormi dans les gares en or.

   Et mes muscles bandes ou tout se repercute
   Et glisse et se prolonge et sans cesse fremit
   Communiquent ainsi, minute par minute,
   Leur sourde et trepidante ardeur a mon esprit.
   Ils lui pretent leur force et le charment d'ivresse
   Etrange et d'ample et furieuse volupte,
   Lui suggerant, dans les routes de la vitesse,
   Un sillage nouveau vers la vieille beaute.

   О les rythmes fougueux de la nature entiere
   Et les sentir et les darder a travers soi!
   Vivre les mouvements repandus dans les bois,
   Le sol, les vents, la mer et les tonnerres;
   Vouloir qu'en son cerveau tressaille l'univers;
   Et pour en condenser les frissons clairs
   En ardentes images,
   Aimer, aimer surtout la foudre et les eclairs
   Dont les devorateurs de l'espace et de l'air
   Incendient leur passage!


   La Multiple Splendeur

   Le Monde

   Le monde est fait avec des astres et des hommes.

   La-haut,
   Depuis quels temps a tout jamais silencieux,
   La-haut,
   En quels jardins profonds et violents des eieux,
   La-haut,
   Autour de quels soleils,
   Pareils
   A des ruches de feux,
   Tourne, dans la splendeur de l'espace energique,
   L'essaim myriadaire et merveilleux
   Des planetes tragiques?
   Tel astre, on ne sait quand, leur a donne l'essor
   Ainsi qu'a des abeilles;
   Et les voici, volant parmi les fleurs, les treilles
   Et les jardins de l'ether d'or;
   Et voici que chacune, en sa ronde eternelle,
   Qui s'eclaire la nuit, qui se voile le jour,
   Va, s'eloigne, revient, mais gravite toujours,
   Autour de son etoile maternelle.

   О ce tournoiement fou de lumieres ardentes!
   Ce grand silence blanc et cet ordre total
   Presidant a la course effrenee et grondante
   Des orbes d'or, autour de leur brasier natal;
   Et ce pullulement logique et monstrueux;
   Et ces feuilles de flamme, et ces buissons de feux
   Poussant toujours plus loin, grimpant toujours plus haut,
   Naissant, mourant, ou se multipliant eux-memes
   Et s'eclairant et se brulant entre eux,
   Ainsi que les joyaux
   D'un insondable etagement de diademes.
   La terre est un eclat de diamant tombe,
   On ne sait quand, jadis, des couronnes du ciel.

   Le froid torpide et lent, l'air humide et plombe
   Ont apaise son feu brusque et torrentiel;
   Les eaux des grandes mers ont blemi sa surface;
   Les monts ont souleve leur echine de glaces;
   Les bois ont tressailli, du sol jusques au faite,
   D'un rut ou d'un combat rouge et noueux de betes;
   Les desastres croulant des levants aux ponants
   Ont tour a tour fait ou defait les continents;
   La-bas ou le cyclone en ses coleres bout,
   Les caps se sont dresses contre l'ocean fou;
   L'effort universel des heurts, des chocs, des chutes,
   En sa folie enorme a peu a peu decru
   Et lentement, apres mille ans d'ombre et de lutte,
   L'homme, dans le miroir de l'univers, s'est apparu.

   Il fut le maitre
   Qui, tout a coup,
   Avec son torse droit, avec son front debout,
   S'affirmait tel – et s'isolait de ses ancetres.
   Et la terre, avec ses jours, avec ses nuits,
   Immensement, a l'infini,
   De l'est a l'ouest s'etendit devant lui;
   Et les premiers envols des premieres pensees
   Du fond d'une cervelle humaine
   Et souveraine
   Eut lieu sous le soleil.

   Les pensees!
   О leurs essors fougueux, leurs flammes dispersees,
   Leur rouge acharnement ou leur accord vermeil!
   Comme la-haut les etoiles criblaient la nue,
   Elles s'eparpillaient dans la foule inconnue,

   Effleuraient chaque front comme d'une aile en feu,
   Visitaient la montagne ou traversaient le fleuve,
   Si bien que leur lueur universelle et neuve
   Se repandit partout sur les pays silencieux.
   Mais pour que s'etablit aussi une harmonie
   Au sein de leurs tumultes d'or,
   Comme la-haut toujours, comme la-haut encor,
   Pareils
   A des soleils,
   Apparurent et s'exalterent,
   Parmi les races de la terre,
   Les genies.
   Avec des coeurs de flamme et des levres de miel,
   Ceux-ci disaient, vraiment, le verbe essentiel,
   Et les songes epars dans la nuit angoissee
   Se rabattaient vers la ruche de leur pensee.
   Autour d'eux gravitaient les flux et les remous
   De la recherche ardente et des problemes fous;
   L'ombre fut attentive a leur brusque lumiere;
   Un tressaillement neuf parcourut la matiere;
   Les eaux, les bois, les monts se sentirent legers
   Sous les souffles marins, sous les vents bocagers;
   Les flots semblaient danser et s'envoler les branches,
   Les rocs vibraient sous les baisers de sources blanches,
   Tout se renouvelait jusqu'en ses profondeurs:
   Le vrai, le bien, l'amour, la beaute, la laideur.
   Des liens subtils formes d'ondes et d'etincelles
   Composaient le tissu d'une ame universelle,
   Et l'etendue ou se croisaient tous ces aimants
   Vecut enfin, d'apres la loi qui regne aux firmaments.

   Le monde est fait avec des astres et des hommes.


   Les Penseurs

   Autour de la terre obsedee
   Circule, au fond des nuits, au coeur des jours,
   Toujours,
   L'orage amoncele des montantes idees.

   Elles roulent, passent ou lentement s'agregent.
   D'abord on les croirait vagues comme les reves
   Qui s'envolent, des le matin;
   Mais, tout a coup, leurs masses,
   Par etages, se tassent
   Et s'affirment en des contours certains.
   Voici leur ample et magnifique architecture.
   Et les regards d'en bas qui les cherchent, le soir,
   Reconnaissent, en leur structure,
   Chaque arabesque d'or que projette l'espoir
   Vers les clartes futures.

   Villes au bord des mers, cites au pied des monts,
   Leur tumulte essore remplit vos horizons;
   Sur vos domes luisants et sur vos frontons sombres
   Vous les sentez immensement gronder dans l'ombre.
   Parfois quelque penseur au front battant,
   A coups d'eclairs et de genie,
   En note et en surprend pour quelque temps,
   En ses livres, les harmonies;
   Mais un afflux nouveau de lumieres plus nettes
   En modifie au ciel les larges silhouettes
   Qu'aux jours memes des plus proches aieux
   L'humanite mirait et gardait en ses yeux.

   О l'immortelle ardeur des chercheurs et des sages,
   О leurs taches, au long des siecles, poursuivies
   Pour imposer quand meme et la forme et la vie
   A cet amas flottant de merveilleux nuages,
   Pour en dompter et en regler l'enorme essor
   Et les pousser, sous les arceaux d'un clair systeme
   Dont le ferme dessin eclate en lignes d'or;
   Alors,
   Qu'en son ardeur a resoudre tous les problemes
   Chaque science s'attaque ou collabore,
   Immensement, a ce supreme effort.

   Voici: et c'est au coeur de pavillons en verre,
   Ou des tubes, des lentilles et des cornues
   Se recourbent en flores inconnues,
   Qu'on analyse, avidement,
   Poussiere a poussiere
   Et ferment par ferment,
   La matiere;
   Et c'est encor,
   Au bout d'un cap, au front d'un mont,
   Dans la vierge blancheur du gel hieratique,
   Qu'avec de lourds et purs cristaux profonds,
   On explore l'orgueil des cieux mathematiques
   Dont l'immensite d'or et de tenebres
   Se fixe en des algebres;

   Et c'est encor,
   En des salles funebres,
   Ou sont couches, sur des tables, les morts,
   Qu'avec des couteaux fins et des pinces cruelles,
   On mord
   Les arteres du coeur et les nerfs des cervelles
   Pour en scruter la vie ample et dedalienne;
   Et c'est enfin
   La-bas, au bord d'un lac, ici, pres d'un ravin,
   Un tel acharnement
   A delier la terre ancienne
   De l'etreinte innombrable et compacte du temps,
   Que ce qui fut la vie et la mort millenaires
   Et les faunes des eaux et les faunes des bois
   Et les hommes hurlant sous les premiers tonnerres,
   Tout apparait enorme et minime a la fois.

   Ainsi l'apre science et la recherche sure
   Tirant de l'univers les lois et les mesures
   Dedient aux penseurs purs leurs taches graduees;
   Et les grappes des faits et des preuves sans nombre
   Melent leurs feux precis aux feux melanges d'ombres
   Que les hauts constructeurs empruntent aux nuees.

   Descartes et Spinoza, Leibniz, Kant et Hegel,
   Vous, les cerveaux armes pour unoeuvre eternel,
   Dites, en quels etaux de logique profonde,
   Vous enserriez le monde
   Pour le ployer et le darder vers l'unite?
   Chacun de vous plantait la fixite
   Des merveilleux concepts et des fortes methodes,
   Dans les pourpres vapeurs que le reve echafaude;
   Tout y semblait prevu, magnifique et complet;
   Mais tout a coup vos plans l'un sur l'autre croulaient;
   Du fond des horizons, d'autres ombres roulaient
   Et de neuves clartes trouaient la brume epaisse,
   Comme autant de chemins, vers quelque autre synthese.

   L'oeuvre nouvelle a peine illuminait les yeux,
   Qu'une autre encor aussi puissante et aussi claire
   Melait sa feerie a la splendeur solaire;
   Toutes tremblaient dans le brouillard dore des cieux,
   Ramifiant jusqu'au zenith leurs harmonies,
   Puis s'en allaient en s'ecroulant,
   Tenebreuses et solitaires,
   A mesure qu'apparaissaient sur terre,
   De nouveaux abstracteurs et de recents genies.

   О ces batailles d'or entre ces dieux humains!
   Et quel fervent eclair ils lancaient de leurs mains
   Quand leur vaste raison, heroique et profonde,
   Saccageait l'infini et recreait le monde!
   Ils tressaient le multiple et ses branches dardees
   En guirlande innombrable, autour de leur idee;
   Et le temps et l'espace, et la terre et les cieux,
   Tout se nouait, avec des liens judicieux,
   Depuis l'humble vallon jusqu'aux ardentes cimes,
   De bas en haut, a chaque etage des abimes
   Et qu'importe que leuroeuvre fait de nuages,
   Au vent toujours plus froid des siecles et des ages,
   Desagrege l'orgueil geant de ses sommets?
   Ne sont-ils point admirables a tout jamais,
   Eux qui fixaient a leurs fleches d'argent pour cibles
   Les plus hauts points des problemes inaccessibles,
   Et qui portaient en eux le grand reve entete
   D'emprisonner quand meme, un jour, l'eternite,
   Dans le gel blanc d'une immobile verite?


   La Louange du corps humain

   Dans la clarte pleniere et ses rayons soudains
   Penetrant jusqu'au coeur des ramures profondes,
   Femmes dont les corps nus brillent en ces jardins,
   Vous etes des fragments magnifiques du monde.

   Au long des buis ombreux et des hauts escaliers,
   Ouand vous passez, joyeusement entrelacees,
   Votre ronde simule un mouvement espalier
   Charge de fruits pendus a ses branches tressees.

   Si dans la paix et la grandeur des midis clairs
   L'une de vous, soudain, s'arrete et plus ne bouge,
   Elle apparait debout comme un thyrse de chair
   Ou flotterait le pampre en feu de ses crins rouges.

   Lasses, quand vous dormez dans la douce chaleur,
   Votre groupe est semblable a des barques remplies
   D'une large moisson de soleil et de fleurs
   Qu'assemblerait l'etang sur ses berges palies.

   Et dans vos gestes blancs, sous les grands arbres verts,
   Et dans vos jeux noues, sous des grappes de roses,
   Coulent le rythme epars dans l'immense univers
   Et la seve tranquille et puissante des choses.

   Vos os minces et durs sont de blancs mineraux
   Solidement dresses en noble architecture;
   L'ame de flamme et d'or qui brule en vos cerveaux
   N'est qu'un aspect complexe et fin de la nature.

   Il est vous-meme, avec son calme et sa douceur,
   Le beau jardin qui vous prete ses abris d'ombre;
   Et le rosier des purs etes est votre coeur,
   Et vos levres de feu sont ses roses sans nombre.

   Magnifiez-vous donc et comprenez-vous mieux!
   Si vous voulez savoir ou la clarte reside,
   Croyez que l'or vibrant et les astres des cieux
   Songent, sous votre front, avec leurs feux lucides.

   Tout est similitude, image, attrait, lien;
   Ainsi que les joyaux d'un bougeant, diademe,
   Tout se penetre et se mire, o femmes, si bien
   Qu'en vous et hors de vous, tout est vous-memes.


   Les Reves

   О ces iles au bout de l'univers perdues,
   Et leurs villes, leurs bois, leurs plaines et leurs plages
   Que les mirages
   Projettent tout a coup jusqu'aux nuages
   Et retiennent, avec quels fils d'argent,
   Avec quels noeuds en or bougeant,
   Aux clous des astres suspendues!

   Mon coeur et mon esprit en ont reve souvent.
   Mon coeur disait: " Sur leurs forets, le vent
   Passe plus doux qu'en aucun lieu du monde;
   L'ombre y est tendre, ample, profonde,
   Et se parfume, avant d'entrer dans la maison,
   Au toucher clair des floraisons
   Dont les seuils s'environnent.
   La lumiere que jette a la mer le soleil
   S'y brise, ainsi qu'une couronne
   Dont chaque flot emporte un diamant vermeil.
   Aucun ongle de bruit n'y griffe le silence;
   Sans alourdir le temps, les heures s'y balancent,
   De l'aube au soir, ainsi que lianes en fleur,
   Autour des arbres bleus dans la molle chaleur;
   L'unanime sommeil des bois gagne les plaines;
   La brise passe, avec ses doigts fleurant le miel;
   Les lignes d'ambre et d'or des montagnes lointaines
   Dans le matin leger, tremblent au fond du ciel."
   Et mon esprit disait: " Les plus beaux paysages
   Sont heureux d'abriter, sous leurs roses, les sages.
   L'homme desire en vain etre celui
   Oui pousse une lumiere au-dela de sa nuit
   Et s'evade de la blanche prison
   Oue lui font les rayons de sa propre raison.
   Tout est mirage: espace, effets, temps, causes.
   L'esprit humain, depuis qu'il est lui-meme, impose
   Au tumulte total de l'enorme nature
   Sa fixe et maigre et personnelle architecture.
   Il s'avance, s'egare et se perd dans l'abstrait.
   Les clous des verites ne s'arrachent jamais,
   Malgre l'acharnement des ongles et des mains,
   D'entre les joints soudes d'une cloison d'airain.
   Nous ne voyons, nous ne jugeons que l'apparence.
   Qui raisonne, complique un peu son ignorance.
   L'ample realite se noue aux rets des songes
   Et le bonheur est fait avec tous les mensonges".

   Mon coeur et mon esprit parlaient ainsi,
   Un soir d'effort lasse et de morne souci,
   Quand le soleil n'etait plus guere
   Qu'une pauvre et vieillotte lumiere
   Errante aux bords de la terre.

   Mais tout mon etre ardent, qui brusquement puisait
   Une force rugueuse, apre et soudaine,
   Dans le rouge tresor de sa valeur humaine,
   Leur repondait:

   "Je sens courir en moi une ivresse vivace.
   J'ai la tete trop haute et le front trop tenace,
   Pour accepter la paix et le calme mineurs
   D'un doute raisonne et d'un savant bonheur,
   En tels pays, la-bas, aux confins d'or du monde.
   Je veux la lutte avide et sa fievre feconde,
   Dans les chemins ou largement me fait accueil
   L'apre existence, avec sa rage et son orgueil.
   L'instinct me rive au front assez de certitude.
   Que l'esprit pense ou non avec exactitude,
   La force humaine, en son torrent large et grondeur,
   Mele le faux au vrai, sous un flot de splendeurs.

   Homme, tout affronter vaut mieux que tout comprendre;
   La vie est a monter, et non pas a descendre;
   Elle est un escalier garde par des flambeaux;
   Et les affres, les pleurs, les crimes, les fleaux,
   Et les espoirs, les triomphes, les cris, les fetes,
   Grappes de fer et d'or dont ses rampes sont faites,
   S'y nouent, violemment, en une apre beaute.

   Et qu'importe souffrir, si c'est pour s'exalter,
   Jusque dans la douleur, la crainte et le martyre,
   Et savoir seul combien on s'aime et on s'admire!"


   La Conquete

   Le monde est trepidant de trains et de navires.

   De l'est a l'ouest, du sud au nord,
   Stridents et violents,
   Ils vont et fuient;
   Et leurs signaux et leurs sifflets dechirent
   L'aube, le jour, le soir, la nuit;
   Et leur fumee enorme et transversale
   Barre les cites colossales;
   Et la plaine et la greve, et les flots et les cieux,
   Et le tonnerre sourd de leurs roulants essieux,
   Et le bruit rauque et haletant de leurs chaudieres
   Font tressaillir, a coups tumultueux de gongs,
   Ici la-bas, partout, jusqu'en son coeur profond,
   La terre.

   Et le labeur des bras et l'effort des cerveaux
   Et le travail des mains et le vol des pensees,
   S'enchevetrent autour des merveilleux reseaux
   Que dessine l'elan des trains et des vaisseaux,
   A travers l'etendue immense et angoissee.
   Et des villes de flamme et d'ombre, a l'horizon,
   Et des gares de verre et de fonte se levent,
   Et de grands ports batis pour la lutte ou le reve
   Arrondissent leur mole et soulevent leurs ponts;
   Et des phares dont les lueurs brusquement tournent
   Illuminent la nuit et rament sur la mer;
   Et c'est ici Marseille, Hambourg, Glasgow, Anvers,
   Et c'est la-bas Bombay, Syngapoure et Melbourne.

   О ces navires clairs et ces convois geants
   Charges de peaux, de bois, de fruits, d'ambre ou de cuivre
   A travers les pays du simoun ou du givre,
   A travers le sauvage ou torpide ocean!
   О ces forets a fond de cale, o ces carrieres
   Que transporte le dos ploye des lourds wagons
   Et ces marbres dores plus beaux que des lumieres
   Et ces mineraux froids plus clairs que des poisons,
   Amas bariole de depouilles massives
   Venu du Cap, de Sakhaline ou de Ceylan,
   Autour de quoi s'agite en rages convulsives
   Tout le combat de l'or torride et virulent!

   О l'or! sang de la force implacable et moderne;
   L'or merveilleux, l'or effarant, l'or criminel,
   L'or des trones, l'or des ghettos, l'or des autels;
   L'or souterrain dont les banques sont les cavernes
   Et qui reve, en leurs flancs, avant de s'en aller,
   Sur la mer qu'il traverse ou sur la terre qu'il foule,
   Nourrir ou affamer, grandir ou ravaler,
   Le coeur myriadaire et rouge de la foule.

   Jadis l'or etait pur et se vouait aux dieux,
   Il etait l'ame en feu dont fermentait leur foudre.
   Quand leurs temples sortaient blancs et nus de la poudre,
   Il en ornait le faite et refletait les cieux.
   Aux temps des heros blonds, il se fit legendaire;
   Siegfried, tu vins a lui dans le couchant marin,
   Et tes yeux regardaient son bloc aureolaire
   Luire, comme un soleil, sous les flots verts du Rhin.
   Mais aujourd'hui l'or vit et respire dans l'homme,
   Il est sa foi tenace et son dur axiome,
   Il rode, eclair livide, autour de sa folie;
   Il entame son coeur, il pourrit sa bonte;
   Il met sa taie aux yeux divins de sa beaute;
   Quand la brusque debacle aux ruines s'allie,
   L'or bouleverse et ravage, telle la guerre,
   Le formidable espoir des cites de la terre.

   Pourtant c'est grace a lui
   Que l'homme, un jour, a redresse la tete
   Pour que l'immensite fut sa conquete.

   О l'eblouissement a travers les esprits!
   Les metaux conducteurs de rapides paroles,
   Par-dessus les vents fous, par-dessus la mer folle,
   Semblent les nerfs tendus d'un immense cerveau.
   Tout parait obeir a quelque ordre nouveau.
   L'Europe est une forge ou se frappe l'idee.
   Races des vieux pays, forces desaccordees,
   Vous nouez vos destins epars, depuis le temps
   Que l'or met sous vos fronts le meme espoir battant;
   Havres et quais gluants de poix et de resines,
   Entrepots noirs, chantiers grincants, rouges usines,
   Votre travail geant serre en tous sens ses noeuds
   Depuis que l'or sur terre aveugle l'or des cieux.
   C'est l'or de vie ou l'or de mort, c'est l'or lyrique
   Oui contourne l'Asie et penetre l'Afrique;
   C'est l'or par-dela l'Ocean, l'or migrateur
   Rue des poles blancs vers les roux equateurs,
   L'or qui brille sur les gloires ou les desastres,
   L'or qui tourne, autour des siecles, comme les astres;
   L'or unanime et clair qui guide, obstinement,
   De mer en mer, de continent en continent,
   Ou que leur mat se dresse, ou que leur rail s'etire,
   Partout! l'essor dompte des trains et des navires.


   La Mort

   – Triste dame, mon ame,
   De quel sejour de deuil et d'or,
   Viens-tu, ce soir, parler encor,
   Triste dame, mon ame?

   – Je viens d'un palais de flambeaux
   Dont j'ai brise les portes closes;
   Je tiens, entre mes mains, les roses
   Qui fleuriront sur ton tombeau...

   – Douce dame, mon ame,
   Puisque la mort doit survenir,
   J'ai la crainte de l'avenir,
   Douce dame, mon ame.

   – Ce que tu crains, c'est ta beaute.
   La vie en haut, la mort sous terre
   Tressent les fleurs de leur mystere
   Au front de ton eternite.

   – Belle dame, mon ame,
   Le temps s'avance en tres grand deuil
   Avec sa faulx, jusqu'a mon seuil,
   Belle dame, mon ame.

   – Le temps n'est qu'un mensonge: il fuit;
   Seul existe celui qui cree,
   Emprisonnant l'ample duree
   Dans l'heure ou son genie ecrit.


   La Joie

   О ces larges beaux jours dont les matins flamboient!
   La terre ardente et fiere est plus superbe encor
   Et la vie eveillee est d'un parfum si fort
   Que tout l'etre s'en grise et bondit vers la joie.

   Soyez remercies, mes yeux,
   D'etre restes si clairs, sous mon front deja vieux,
   Pour voir au loin bouger et vibrer la lumiere;
   Et vous, mes mains, de tressaillir dans le soleil;
   Et vous, mes doigts, de recueillir les fruits vermeils
   Pendus au long du mur, pres des roses tremieres.

   Soyez remercie, mon corps,
   D'etre ferme, rapide, et fremissant encor
   Au toucher des vents prompts ou des brises profondes;
   Et vous, mon torse droit et mes larges poumons,
   De respirer, au long des mers ou sur les monts,
   L'air radieux et vif qui baigne et mord les mondes.

   О ces matins de fete et de calme beaute!
   Roses dont la rosee orne les purs visages,
   Oiseaux venus vers nous, comme de blancs presages,
   Jardins d'ombre massive ou de frele clarte!

   A l'heure ou l'ample ete tiedit les avenues,
   Je vous aime, chemins, par ou s'en est venue
   Celle qui recelait, entre ses mains, mon sort;
   Je vous aime, lointains marais et bois austeres
   Et sous mes pieds, jusqu'au trefonds, j'aime la terre,
   La terre fidele et sure ou reposent mes morts.

   J'existe en tout ce qui m'entoure et me penetre.
   Gazons epais, sentiers perdus, massifs de hetres,
   Eau lucide que nulle ombre ne vient ternir,
   Vous devenez moi-meme etant mon souvenir.

   Ma vie, infiniment, en vous tous se prolonge,
   je forme et je deviens tout ce qui fut mon songe;
   Dans le vaste horizon dont s'eblouit mon?il,
   Arbres frissonnants d'or, vous etes mon orgueil;
   Ma volonte, pareille aux noeuds dans votre ecorce,
   Aux jours de travail ferme et sain, durcit ma force.

   Quand vous frolez mon front, roses des jardins clairs,
   De vrais baisers de flamme illuminent ma chair;
   Tout m'est caresse, ardeur, beaute, frisson, folie,
   Je suis ivre du monde et je me multiplie
   Si fort en tout ce qui rayonne et m'eblouit
   Que mon coeur en defaille et se delivre en cris.

   О ces bonds de ferveur, profonds, puissants et tendres
   Comme si quelque aile immense te soulevait,
   Si tu les as sentis vers l'infini te tendre,
   Homme, ne te plains pas, meme en des temps mauvais;
   Quel que soit le malheur qui te prenne pour proie,
   Dis-toi qu'un jour, en un supreme instant,
   Tu as goute quand meme, a coeur battant,
   La douce et formidable joie,
   Et que ton ame hallucinant tes yeux
   Jusqu'a meler ton etre aux forces unanimes,
   Pendant ce jour unique et cette heure sublime,
   T'a fait semblable aux dieux.


   Les Idees

   Sur les villes d'orgueil vers leurs destins dardees,
   Regnent, sans qu'on les voie,
   Plus haut que la douleur et plus haut que la joie,
   Vivifiantes, les idees.

   Aux premiers temps de force et de ferveur sereines,
   Des que l'esprit fut devenu flambeau,
   Elles se sont demelees
   Et envolees
   Du beau dedale d'or des cervelles humaines,
   Pour s'en venir briller et s'eployer, la-haut;
   Et depuis lors, elles s'imposent
   A nos craintes, a nos espoirs et a nos gloses,
   Hantant nos coeurs et nos esprits
   Et regardant les etres et les choses,
   Comme si, sous leurs paupieres decloses,
   S'ouvraient les yeux de l'infini.

   Elles vibrent ainsi dans l'immense matiere,
   Formant autour du monde une ronde de feux,
   Sans qu'aucune ne soit une clarte premiere.

   Pourtant, a voir leur or perdurer dans les cieux,
   L'homme qui les crea de sa propre lumiere,
   Ivre de leur splendeur, en fit un jour: les Dieux.

   Meme aujourd'hui leur flamme apparait eternelle,
   Mais ne se nourrit plus de force et de beaute
   Oue grace au sang de la realite
   Toujours mobile et sans cesse nouvelle,
   Que nous jetons vers elles.

   Plus les penseurs d'un temps seront exacts et clairs,
   Plus leur front sera fier et leur ame ravie
   D'etre les ouvriers exaltes de la vie,
   Plus ils dirigeront vers eux-memes l'eclair
   Qui rallume, soudain, d'un feu nouveau, les tetes,
   Plus leurs pas sonneront, au chemin des conquetes,
   Plus ils s'admireront entre eux, etant vraiment
   Ce qui vit de plus haut, sous le vieux firmament,
   Plus s'epanouiront, larges et fecondees,
   Aux horizons, la-haut, les supremes idees.


   Les Rythmes souverains

   Michel-Ange

   Quand Buonarotti dans la Sixtine entra,
   Il demeura
   Comme aux ecoutes,
   Puis son oeil mesura la hauteur de la voute
   Et son pas le chemin de l'autel au portail.
   Il observa le jour verse par les fenetres
   Et comment il faudrait et dompter et soumettre
   Les chevaux clairs et effrenes de son travail.
   Puis il partit jusques au soir vers la campagne.

   Les lignes des vallons, les masses des montagnes
   Peuplerent son cerveau de leurs puissants contours.
   Il surprenait dans les arbres noueux et lourds
   Que le vent rudoyait et ployait avec force
   Les tensions d'un dos, ou les galbes d'un torse,
   Ou l'elan vers le ciel de grands bras exaltes,
   Si bien qu'en ces instants toute l'humanite
   – Gestes, marches, repos, attitudes et poses –
   Prenait pour lui l'aspect amplifie des choses.
   Il regagna la ville au tomber de la nuit,
   Tour a tour glorieux et mecontent de lui,
   Car aucune des visions qu'il avait eues
   Ne s'etait, a ses yeux, apaisee en statue.

   Le lendemain avant le soir,
   Sa lourde humeur crevant en lui comme une grappe
   De raisins noirs,
   Il partit tout a coup chercher querelle au pape.

   "Pourquoi l'avoir choisi,
   Lui, Michel-Ange, un statuaire;
   Et le forcer a peindre en du platre durci
   Une sainte legende au haut d'un sanctuaire?
   La Sixtine est obscure, et ses murs mal construits:
   Le plus roux des soleils n'en chasse point la nuit!
   A quoi bon s'acharner sur un plafond funebre
   д colorer de l'ombre et dorer des tenebres.
   Et puis encor, quel bucheron lui fournirait
   Le vaste bois pour un si large echafaudage?"

   Le pape repondit sans changer de visage:
   "On abattra pour vous ma plus haute foret."

   Michel-Ange sortit et s'en alla dans Rome,
   Hostile au pape, hostile au monde, hostile aux hommes,
   Croyant heurter partout aux abords du palais
   Mille ennemis qui le guettaient, groupes dans l'ombre.
   Et qui raillaient deja la violence sombre
   Et la neuve grandeur de l'art qu'il preparait.
   Son sommeil ne fut plus qu'une enorme poussee
   De gestes orageux a travers sa pensee;
   Qu'il s'etendit, le soir, dans son lit, sur son dos,
   Ses nerfs restaient brulants jusque dans son repos;
   Il etait fremissant toujours, comme une fleche
   Qui troue une muraille et vibre dans la breche:
   Pour augmenter encor ses maux quotidiens
   Il s'angoissait des maux et des plaintes des siens:
   Son terrible cerveau semblait un incendie
   Plein de feux ravageurs et de flammes brandies.

   Mais plus son coeur souffrait,
   Plus l'amertume ou la rancoeur y penetrait,
   Plus il se preparait a soi-meme d'obstacles
   Pour eloigner l'instant de foudre et de miracle
   Qui tout a coup eclairerait tout son labeur,
   Mieux il elaborait en son ame croyante
   L'oeuvre sombre et flamboyante
   Dont il portait en lui le triomphe et la peur.

   Ce fut au temps de Mai, quand sonnaient les matines,
   Que Michel-Ange, enfin, rentra dans la Sixtine.
   Avec la force en son cerveau
   Il avait ramasse son idee en faisceaux:
   Des groupes nets et surs, d'une ligne ample et fiere,
   Se mouvaient devant lui dans l'egale lumiere;
   L'echafaudage etait dresse si fermement
   Qu'il aurait pu mener jusques au firmament.
   Un grand jour lumineux se glissait sous la voute,
   En epousait la courbe et la fleurissait toute.
   Michel-Ange montait les echelles de bois,
   Alerte, et enjambant trois degres a la fois.

   Une flamme nouvelle ardait sous sa paupiere,
   Ses doigts, la-haut, palpaient et caressaient les pierres
   Qu'il allait revetir de gloire et de beaute.
   Puis il redescendit d'un pas precipite
   Et verrouilla, d'une main forte,
   La porte.

   Il se cloitra pendant des jours, des mois, des ans,
   Farouche a maintenir l'orgueil et le mystere
   Autour de son travail nombreux et solitaire;
   Chaque matin, il franchissait, au jour naissant,
   De son meme pas lourd, le seuil de la chapelle,
   Et comme un tacheron violent et muet,
   Pendant que le soleil autour des murs tournait,
   Il employait ses mains a leur?uvre immortelle.

   Deja,
   En douze pendentifs qu'il leur departagea
   Sept prophetes et cinq sibylles
   Cherchaient a penetrer de vieux livres obscurs
   Dont le texte immobile
   Arretait devant eux, le mobile futur.
   Le long d'une corniche aux aretes carrees,
   De beaux corps lumineux se mouvaient hardiment
   Et leur torse ou leur dos peuplait l'entablement
   De leur vigueur fleurie et de leur chair doree.
   Des couples d'enfants nus soutenaient des frontons,
   Des guirlandes jetaient ci et la leurs festons,
   Le long serpent d'airain sortait de sa caverne,
   Judith se pavanait dans le sang d'Holopherne,
   Goliath s'ecroulait ainsi qu'un monument
   Et, vers les cieux, montait le supplice d'Aman.

   Et sans erreurs, et sans ratures,
   Et jour a jour, et sans repos,
   L'oeuvre s'affermissait en sa pleine structure;
   Bientot
   La Genese regna au centre de la voute:
   On y pouvait voir Dieu comme un lutteur qui joute
   Avec le chaos sombre et la terre et les eaux;
   La lune et le soleil marquaient d'un double sceau,
   Dans l'etendue ardente et nouvelle, leur place.
   Jehovah bondissait et volait dans l'espace,
   Baigne par la lumiere ou porte par le vent;
   Le ciel, la mer, les monts, tout paraissait vivant
   D'une force ample et lente, et dument ordonnee;
   Devant son createur, la belle Eve etonnee
   Levait ses tendres mains et ployait le genou,
   Tandis qu'Adam sentait le doigt du Dieu jaloux
   Toucher ses doigts et l'appeler aux?uvres grandes;
   Et Cain et Abel preparaient leurs offrandes;
   Et le demon devenu femme et tentateur
   Ornait de ses seins lourds l'arbre dominateur;
   Et, sous les pampres d'or de son clos tributaire,
   L'ivresse de Noe s'echouait sur le sol;
   Et le deluge noir epandait comme un vol
   Ses larges ailes d'eau sur les bois et la terre.
   Dans ce travail geant que seul il acheva
   Michel-Ange brulait du feu de Jehovah;
   Un art sureleve jaillit de sa cervelle;
   Le plafond fut peuple d'une race nouvelle
   D'etres majestueux, violents et pensifs.
   Son genie eclatait, austere et convulsif,
   Comme celui de Dante ou de Savonarole.
   Les bouches qu'il ouvrait disaient d'autres paroles,
   Les yeux qu'il eclairait voyaient d'autres destins.
   Sous les fronts releves, dans les torses hautains,
   Grondait et palpitait sa grande ame profonde;
   Il recreait, selon son coeur, l'homme et le monde
   Si magnifiquement qu'aujourd'hui pour tous ceux
   Que hantent les splendeurs et les gloires latines,
   Il a fixe, sur la voute de la Sixtine,
   Son geste tout puissant, dans le geste de Dieu.

   Ce fut par un jour frais d'automne,
   Que l'on apprit enfin
   Que le travail, dans la chapelle, avait pris fin
   Et que l'oeuvre etait bonne.
   La louange monta comme un flux de la mer
   Avec sa vague ardente et son grondement clair.
   Mais Jules deux, le pape, hesitant a conclure,
   Son silence fit mal ainsi qu'une brulure,
   Et le peintre s'enfuit vers son isolement.
   Il rentra, comme heureux, en son ancien tourment,
   Et la rage, et l'orgueil, et leur tristesse etrange,
   Et le soupcon mal refrene
   Se remirent a dechainer
   Leur tragique ouragan a travers Michel-Ange.


   La Priere

   Que bondisse soudain mon ame aventuriere
   Vers l'avenir,
   Et tout a coup je sens encor,
   Comme au temps de l'enfance, au fond de moi, fremir
   L'aile qui dort
   Des anciennes prieres.

   D'autres phrases et d'autres mots sont murmures,
   Mais le vieux rythme avec ses cris est demeure,
   Apres combien de jours, le meme;
   Les temps l'ont imprime aux sursauts de mon coeur,
   Des que je suis allegre et violent d'ardeur,
   Et que je sens combien je m'aime.

   О l'antique foyer dont survit l'etincelle!
   О priere debout! О priere nouvelle!
   Futur, vous m'exaltez comme autrefois mon Dieu,
   Vous aussi dominez l'heure et l'age ou nous sommes,
   Mais vous, du moins, un jour, vous deviendrez les hommes
   Et serez leur esprit, leur front, leur bras, leurs yeux.

   Dussiez-vous etre moins que ne le veut mon reve,
   Que m'importe, si chaque fois
   Que mon ardeur vous entrevoit
   Elle s'attise et se releve.

   Des aujourd'hui mon coeur se sent d'accord
   Avec vos cris et vos transports,
   Hommes d'alors
   Quand vous serez vraiment les maitres de la terre.
   Et c'est du fond du present dur
   Que je dedie a votre orgueil futur
   Mon temeraire amour et son feu solitaire.
   Je ne suis point de ceux
   Dont le passe doux et pieux
   Tranquillise l'ame modeste;
   La lutte et ses perils font se tendre mon corps
   Vers le toujours vivace et renaissant effort,
   Et je ne puis songer a limiter mes gestes
   Aux seuls gestes qu'ont faits les morts.

   J'aime la violente et terrible atmosphere
   Ou tout esprit se meut, en notre temps, sur terre,
   Et les essais, et les combats, et les labeurs
   D'autant plus temeraires
   Qu'ils n'ont pour feux qui les eclairent
   Que des lueurs.

   Dites, trouver sa joie a se grandir soi-meme,
   En ces heures ou de ferveur ou d'anatheme,
   Lorsque l'ame angoissee est plus haute qu'aux jours
   D'uniforme croyance et de paisible amour;
   Dites, aimer l'elan qui refoule les doutes,
   Dites, avoir la peur de s'attarder en route,
   Et de n'etre vaillant assez pour faire accueil
   Au jeune, alerte et dangereux orgueil.

   Dites, vouer a tous son verbe autoritaire,
   Qu'admirera peut-etre et chantera la terre
   Quand elle en comprendra la fervente aprete;
   Donner un sens divin aux passions humaines
   Pour que leurs noeuds formidables fassent les chaines
   Qui relient l'avenir, avec temerite,
   Au present deja surmonte.

   Dites, ne reculer que pour bondir plus fort,
   Au rebours de l'habitude qui est la mort;
   Savoir que d'autres mains imposeront la gloire
   Au front encor voile des finales victoires.
   Que le geste qu'on fait n'est point pour notre temps,
   Mais le faire quand meme avec un coeur battant;
   Aimer toute oeuvre ou s'ebauchent les destinees
   Et pour les jours ou reviendraient l'ombre et l'effroi,
   Nourrir toujours, armer toujours, au fond de soi,
   Une confiance acharnee.

   Et guetter l'heure ou les soirs d'or
   Reveillent, doucement, la belle aile qui dort
   Des prieres profondes
   Pour imprimer l'elan a la nouvelle foi
   Qui fait du monde l'homme, et de l'homme le monde,
   Et lentement s'impose et se condense en loi.


   Toute la Flandre

   Les Pas

   L'hiver, quand on fermait,
   A grand bruit lourd, les lourds volets,
   Et que la lampe s'allumait
   Dans la cuisine basse,
   Des pas se mettaient a sonner, des pas, des pas,
   Au long du mur, sur le trottoir d'en face.

   Tous les enfants etaient rentres,
   Rompant leurs jeux enchevetres;
   Le village semblait un amas d'ombres
   Autour de son clocher,
   D'ou les cloches deja laissaient tomber,
   Une a une, les heures sombres
   Et les craintes sans nombre:
   Paquets de peur, au fond du coeur,

   Et malgre moi, je m'asseyais tout contre
   Les lourds volets et j'ecoutais et redoutais
   Ces pas, toujours ces pas,
   Qui s'en allaient a la rencontre
   De je ne savais quoi d'obscur et de triste, la-bas.

   Je connaissais celui de la servante,
   Celui de l'echevin, celui du lanternier,
   Celui de l'apre et grimacante mendiante
   Qui remportait des blaireaux morts, en son panier;
   Celui du colporteur, celui du messager,
   Et ceux de Pieter Hoste et de son pere
   Dont la maison, pres du calvaire,
   Portait un aigle d'or a son pignon leger,
   Je les connaissais tous: ceux que scandait la canne
   De l'horloger, ou bien les bequilles de Wanne
   La devote, qui priait tant que c'etait trop,
   Et ceux du vieux sonneur, humeur de brocs,
   Et tous, et tous – mais les autres, les autres?

   Il en etait qui s'en venaient – savait-on d'ou? –
   Monotones, comme un debit de patenotres,
   Ou bien furtifs, comme les pas d'un fou,
   Ou bien pesants d'une marche si lasse
   Qu'ils semblaient trainer l'espace
   Et le temps infini aux clous de leurs souliers.

   Il en etait de si tristes et de si mornes,
   Surtout vers la Toussaint, quand les vents cornent
   Le deuil illimite par le pays entier:
   Ils revenaient de France et de Hollande
   Ils se croisaient sur la route marchande,
   Ils s'etaient fuis ou rencontres – depuis quel temps? –
   Et se reenfoncaient dans l'ombre refondue,
   A cette heure des morts, ou des bourdons battants,
   Aux quatre coins de l'etendue,
   Comme des pas, sonnaient aussi.
   Oh! tous ceux-la, avec leur fievre et leurs soucis!
   Oh! tous ces pas en defile par ma memoire!
   Qui donc en redira le deuil ambulatoire,
   Lorsque je les guettais l'hiver, en tapinois,
   Rapetisse dans mon angoisse et mon effroi,
   Derriere un volet clos, au fond de mon village?
   Un soir, qu'avaient passe des attelages,
   Avec des bruits de fers entrechoques,
   On trouva mort, le long du quai,
   Un roulier roux qui revenait de Flandre.

   On ne surprit jamais son assassin.
   Mais, certes, moi, oh! j'avais du l'entendre
   Froler les murs, avec sa hache en main.
   Une autre fois, a l'heure ou le blanc boulanger,
   Ses pains vendus, fermait boutique,
   Il avait vu la dame enigmatique
   Qu'on dit sorciere ici, et sainte un peu plus loin,
   En vetement de paille et d'or tourner le coin
   Et vivement, entrer au cimetiere;
   Tandis que moi, j'avais oui, en meme temps,
   Son dur manteau flottant,
   Comme un rateau gratter la terre.

   Mon coeur avait battu si fort
   Que, pendant toute une semaine,
   Je ne revai que de la mort.
   Et puis, qu'allaient-ils faire au fond des plaines
   Ces autres pas qu'on entendait, vers le Noel,
   Venir en masse, a travers neige et gel,
   D'au-dela de l'Escaut massif et lethargique?
   Une lueur rouge et tragique
   Mordait le ciel. Ils se rendaient, au long des bois,
   Depuis quels temps, toujours au meme endroit,
   Pres des mares que l'on disait hantees;
   On entendait des cris, pareils a des huees,
   Monter. Et seul, le lendemain,
   Le fossoyeur partait, la beche en main,
   Cacher la-bas, sous les neiges etincelantes,
   Un tas de rameaux morts et de betes sanglantes.

   Mon ame en tremble encore et mon esprit
   Revoit toujours le fossoyeur qui passe,
   Et quand la fievre ameute en moi, la nuit,
   Les troubles visions de ma cervelle lasse,
   Les pas que j'entendis etant enfant,
   Oreille au guet, genoux serres et coeur battant.
   Fn mes heures de veille ou de souffrance bleme,
   Terriblement, me traversent moi-meme
   Et font courir leur rythme dans mon sang.
   Ils arrivent, des horizons de lune et d'ombre,
   Sournois, tetus, compacts, mysterieux,
   Le sol en est dement. Leur nombre?
   – Feuilles des bois, grains de bles murs, greles des cieux!
   Ils sont pareils aux menaces qui passent
   Et leur deroulement, pendant la nuit,
   Est si lointain qu'ils semblent faire,
   De lieue en lieue, une ceinture a la terre
   Et, maille a maille, et, bruit a bruit,
   Serrer en eux tout l'infini.

   Oh! qu'ils me sont restes imprimes dans la chair
   Les pas que j'entendais, par les soirs de Decembre
   Et les routes de l'hiver clair,
   Venir du bout du monde et traverser ma chamber!


   Un Toit, la-bas

   Oh! la maison perdue, au fond du viel hiver,
   Dans les dunes de Flandre et les vents de la mer.

   Une lampe de cuivre eclaire un coin de chambre;
   Et c'est le soir, et c'est la nuit, et c'est novembre.

   Des quatre heures, on a ferme les lourds volets;
   Le mur est quadrille par l'ombre des filets.

   Autour du foyer pauvre et sous le plafond, rode
   L'odeur du goemon, de l'algue et de l'iode.

   Le pere, apres deux jours de lutte avec le flot,
   Est revenu du large, et repose, la-haut;

   La mere allaite, et la flamme qui diminue
   N'eclaire plus la paix de sa poitrine nue.

   Et lent, et s'asseyant sur l'escabeau boitant,
   Le morne aieul a pris sa pipe, et l'on n'entend

   Dans le logis, ou chacun vit a l'etouffee,
   Que ce vieillard qui fume a pesantes bouffees.

   Mais au-dehors,
   La meute innombrable des vents
   Aboie, autour des seuils et des auvents;
   Ils viennent, d'au-dela des vagues effarees,
   Dieu sait pour quelle atroce et nocturne curee;
   L'horizon est battu par leur course et leur vol,
   Ils saccagent la dune, ils depecent le sol;
   Leurs dents apres et volontaires
   Ragent et s'acharnent si fort
   Qu'elles mordraient, jusqu'au fond de la terre,
   Les morts.

   Helas, sous les cieux fous, la pauvre vie humaine
   Abritant, pres des flots, son angoisse et sa peine!

   La mere et les enfants, et dans son coin, l'aieul,
   Bloc du passe, debout encor, mais vivant seul,

   Et recitant, a bras lasses, chaque antienne,
   Cahin-caha, des besognes quotidiennes.

   Helas! la pauvre vie, au fond du vieil hiver,
   Lorsque la dune crie, et hurle avec la mer,

   Et que la femme ecoute, aupres du feu sans flamme,
   On ne sait quoi de triste et de pauvre en son ame,

   Et que ses bras fievreux et affoles de peur
   Serrent l'enfant pour le blottir jusqu'en son coeur,

   Et qu'elle pleure, et qu'elle attend, et que la chambre
   Est comme un nid tordu dans le poing de novembre.


   Guillaume de Juliers

I

   Avec ses necromants et ses filles de joie
   Et ses pretres et ses soldats et ses devins,
   Plus clair que Scipion, plus fier qu'Hector de Troie,
   Guillaume de Juliers, archidiacre, s'en vint
   Pour la defendre et l'affermir, chercher refuge,
   Un soir que toutes les cloches sonnaient
   Et s'acharnaient
   Dans Bruges.

   Il etait jeune, ardent et franc de volonte.
   Il dominait la foule et la cite,
   Sans le vouloir, par ce don d'etre,
   Partout ou il passait, le maitre.
   Son existence etait sa volupte.
   Il melait tout: luxure et foi, rage et sagesse;
   La mort meme n'etait pour lui qu'une allegresse
   Et qu'une fete en un jardin de sang.

II

   Forets d'armes et de drapeaux, eblouissant
   D'or et d'acier une aurore de braise,
   La-bas, sur les hauteurs qui dominent Courtrai,
   Orgueil au clair, haine en arret,
   S'amoncellent les vengeances francaises.
   "Il me faut le pouvoir en Flandre" , a dit le roi,
   Et ses troupes que commande Robert d'Artois,
   Belles comme la mer eclatante et cabree,
   Sont la, pour effrayer et pour broyer,
   Ferocement,
   Le dur, compact, mais entete Flamand,
   Sous leur maree.
   Oh! les heures que vecurent alors,
   Sous la terre, les morts,

   A voir leurs fils les invoquer et soudain prendre
   Un peu du sol sacre ou se melait leur cendre
   Et le manger, pour se nourrir le coeur!

   Guillaume etait present. Il regardait ces hommes
   Frustes surgir plus haut que les heros de Rome
   Et plus il ne douta qu'il ne serait vainqueur.

   Il avait ordonne qu'on mit d'enormes claies
   Sur les mares, sur les fosses et sur les plaies
   Du sol mordu par la riviere et ses remous;
   La terre semblait ferme et n'etait qu'un grand trou.
   Les tisserands de Bruges etaient masses derriere.
   L'apre charrue avait fourni l'arme de guerre.
   Nul ne bougeait. Ils attendaient qu'on vint a eux,
   Blocs de courage et de ferveur silencieux.

   Legers et clairs et bouillonnants, comme l'ecume
   Qui blanchissait aux mors de leurs chevaux,
   Heaumes d'argent, houppes de plumes,
   Temeraires, comme autrefois a Roncevaux,
   Ceux de France se ruerent en pleine lutte.
   Et ce ne fut en un instant que heurts, chocs, chutes,
   Cris et rages. Et puis la mort dans un marais.

   Us choient larges et drus, comme, au vent, les javelles",
   pit Guillaume, tandis que des charges nouvelles
   Tombaient et s'ecrasaient sur des cadavres frais
   Et que d'autres suivaient et puis d'autres encore
   Et puis d'autres, si loin que l'horizon entier
   – Feux d'armures meles aux lumieres d'aurore –
   Semblait d'un elan fou bondir vers les charniers.

   La France etait atteinte et la Flandre sauvee.

   Aussi, quand, apres mille efforts,
   La rage au coeur, mais la force enervee,
   Sur le point mou que leur faisaient les morts,
   Les ducs et les barons, sur leurs chevaux de guerre,
   Passerent,
   Leur fougue se brisa contre le fer flamand.

   Ce fut un rouge, feroce et merveilleux moment.
   Guillaume de Juliers marchait de proie en proie,
   Ses narines saignaient, ses dents crissaient de joie
   Et son rire sonnait pendant regorgement.
   Comme un buisson mouvant de haine carnassiere
   Il se dardait. A ceux qui levaient leur visiere
   Et imploraient merci son poing fendait le front,
   Et leur donnait la mort en leur criant l'affront
   D'avoir ete vaincus par des manants de Flandre,
   Sa maladive ardeur ne pouvait plus ascendre:
   Il eut voulu les mordre avant de les tuer.

   Et les cardeurs, les tisserands et les bouchers
   L'accompagnaient, comme en frairie,
   En ces banquets de rage et de tuerie.
   Autant que lui, ils se soulaient et s'affolaient
   De leur travail;
   Pesants comme des pieux, fermes comme des proues,
   Ils refoulaient des chevaliers, comme un betail,
   Dans de la boue,
   Ils leur broyaient les dents, les bras, les francs, les corps
   Et, les talons plantes dans les trous des blessures,
   Ils saccageaient ce large ecroulement d'armures
   Et leur volaient l'eclair de leurs eperons d'or.

III

   Et les cloches ivres comme les ames
   Dans la ville sonnaient, la-bas;
   On deversait hors des paniers,
   Par tes,
   Les eperons princiers
   Sur les autels de Notre-Dame.
   Cordiers, macons, vanniers, foulons,
   Dansaient, au bruit balourd des gros bourdons;
   Des tisserands qui s'affublaient de heaumes
   Et des filles de joies et des soudards,
   Sur un pavois geant couvert d'un etendard
   Hissaient Guillaume;
   Et tandis que coulaient cidre, cervoise et vin,
   Lui souriait, en se penchant vers ses devins
   Qui, grace a leur nocturne et tragique science,
   Lui donnaient le pouvoir de faner de ses mains,
   Devant le monde entier, le lys royal de France.


   L'Escaut

   Et celui-ci puissant, compact, pale et vermeil.
   Remue, en ses mains d'eau, du gel et du soleil;
   Et celui-la etale, entre ses rives brunes,
   Un jardin sombre et clair pour les jeux de la lune;
   Et cet autre se jette a travers le desert,
   Pour suspendre ses flots aux levres de la mer;
   Et tel autre, dont les lueurs percent les brumes
   Et tout a coup s'allument,
   Figure un Walhallah de verre et d'or,
   Ou des gnomes velus gardent les vieux tresors.
   En Touraine, tel fleuve est un manteau de gloire.
   Leurs noms? L'Oural, l'Oder, le Nil, le Rhin, la Loire.
   Gestes de Dieux, cris de heros, marche de Rois,
   Vous les solennisez du bruit de vos exploits.
   Leurs bords sont grands de votre orgueil; des palais vastes
   Y soulevent jusques aux nuages leur faste.

   Tous sont guerriers: des couronnes cruelles
   S'y refletent – tours, burgs, donjons et citadelles –
   Dont les grands murs unis sont pareils aux linceuls,
   Il n'est qu'un fleuve, un seul,
   Qui mele au deploiement de ses meandres
   Mieux que de la grandeur et de la cruaute,
   Et celui-la se voue au peuple – et aux cites
   Ou vit, travaille et se redresse encor, la Flandre!

   Tu es doux ou rugueux, paisible ou arrogant,
   Escaut des Nords – vagues pales et verts rivages –
   Route du vent et du soleil, cirque sauvage
   Ou se cabre l'etalon noir des ouragans,
   Ou l'hiver blanc s'accoude a des glacons torpides,
   Ou l'ete luit dans l'or des facettes rapides
   Que remuaient les bras nerveux de tes courants.

   T'ai-je adore durant ma prime enfance!
   Surtout alors qu'on me faisait defense
   De manier
   Voile ou rames de marinier,
   Et de roder parmi tes barques mal gardees.
   Les plus belles idees
   Qui rechauffent mon front,
   Tu me les as donnees:
   Ce qu'est l'espace immense et l'horizon profond,
   Ce qu'est le temps et ses heures-bien mesurees,
   Au va-et-vient de tes marees,
   Je l'ai appris par ta grandeur.
   Mes yeux ont pu cueillir les fleurs tremieres
   Des plus rouges lumieres,
   Dans les plaines de ta splendeur.
   Tes brouillards roux et farouches furent les tentes
   Ou s'abrita la douleur haletante
   Dont j'ai longtemps, pour ma gloire, souffert;
   Tes flots ont ameute, de leurs rythmes, mes vers;
   Tu m'as petri le corps, tu m'as exalte l'ame;
   Tes tempetes, tes vents, tes courants forts, tes flammes
   Ont traverse comme un crible, ma chair;
   Tu m'as trempe, tel un acier qu'on forge,
   Mon etre est tien, et quand ma voix
   Te nomme, un brusque et violent emoi
   M'angoisse et me serre la gorge.
   Escaut,
   Sauvage et bel Escaut,
   Tout l'incendie
   De ma jeunesse endurante et brandie,
   Tu l'as epanoui:
   Aussi,
   Le jour que m'abattra le sort,
   C'est dans ton sol, c'est sur tes bords,
   Qu'on cachera mon corps,
   Pour te sentir, meme a travers la mort, encor!

   Je sais ta gloire, Escaut, violente ou sereine:
   Jadis, quand la louve romaine
   Mordait le monde au coeur,
   La machoire de sa fureur,
   Dans les plaines que tu proteges
   N'eut a broyer que pluie et boue, que vent et neige,
   Et tes hommes libres et francs,
   De loin en loin, du haut des barques,
   Lui laisserent a coups de javelots la marque
   De leur courage, au long des flancs.

   Une brume, longtemps, pesa sur ton histoire:
   Bruges, Ypres et Gand regnent avant Anvers.
   Mais aussitot que ta cite monte, sa gloire
   Jette ton nom marin aux vents de l'univers.

   Tu es le fleuve immense aux larges quais, ou tronent
   Les banquiers de la ville et les marchands du port;
   Et tous les pavillons majestueux des nords
   Mirent leurs blasons d'or dans l'or de tes eaux jaunes.

   On construit ton clocher; et ses tonnants bourdons
   Livrent bientot dans l'air leur bataille de sons;
   Il monte, et chante, et regne, et celebre sa vierge,
   Droit comme un cri, beau comme un mat, clair comme un cierge.

   Tes navires charges de seigle et de froment
   Semblent de lourds greniers d'abondance doree,
   Qui vont, sous le soleil et sous le firmament,
   Nourrir la terre avec le pain de tes contrees.

   Le lin qu'on file a tes foyers, le chanvre vert
   Qu'on travaille en tes bourgs, sont devenus la toile
   Dont sont faites, de l'Est a l'Ouest, toutes les voiles
   Qui, la poitrine au vent, partent dompter la mer.

   Tu es le nourricier qui enseigne l'audace;
   Tes fils sont paysans ou matelots, ils sont
   Balourds, mais forts; apres, mais surs; lents, mais tenaces:
   L'aventure n'est que l'elan de leur raison.

   Et ta ville grandit, toujours, encor: ses Hanses
   Remuent l'or fermentant en leur geant brassin;
   Voici qu'elle a vaincu Venise, et sa main tient
   Les fortunes du monde, au creux de ses balances.

   Eclat supreme et long frisson de son orgueil.

   Quand tout a coup
   Depuis sa tour qui prie et son havre qui bout,
   Jusque sur ses campagnes
   Et sur leurs toits, et sur leurs seuils,
   Passe le geste fou
   Et s'etend l'ombre au loin de Philippe d'Espagne.

   О fleuve Escaut, de quel recul geant,
   Vers l'Ocean,
   Ont du sauter tes ondes,
   Quand s'est rue vers ta splendeur calme et profonde,
   Tout un torrent feroce et bondissant
   De sang?
   La belle gloire a deserte tes rives;
   Et tes espoirs ont tout a coup sombre,
   – Larges bateaux desempares –
   L'un apres l'autre, a la derive.

   Un soir mortel sur tes vagues s'est epandu.
   Au long des ports qui dominent tes plaines,
   On t'a charge de chaines,
   On t'a fletri, on t'a vendu.
   Oh! le desert de tes lourds flots amers!
   Quand plus aucune grande voile
   De toile,
   Partie avec orgueil
   Des vagues d'or qui allument ton seuil,
   Ne cingla vers la mer!

   Helas! qu'il te fallut longtemps attendre
   Avant qu'un cri ne soulevat tes Flandres,
   Si farouches jadis pour soutenir leurs droits.
   Escaut, tu n'etais plus qu'une meute captive
   De flots hurlants entre deux rives,
   Dont trafiquaient en leurs traites les rois.
   Ou'un d'eux luttat pour t'affranchir, sitot les haines
   Se redressaient et aggravaient le poids des chaines
   Que tu trainais en gemissant.
   Enfin, apres des ans, et puis encor des ans,
   L'homme d'ombre et de gloire,
   Bonaparte, mela ta vie a sa victoire
   Et assouplit ton cours hautain
   Superbement aux meandres de son destin.

   Alors, tu fus geant comme naguere,
   Tes solides bassins de pierre
   Serrerent,
   Entre leurs bords,
   Tous les butins de fievre et d'or
   Qui s'en venaient du bout des mers et de la terre,

   Et sur la robe de tes eaux
   Scintillerent tous les anciens joyaux;
   Et sur l'avant de tes coques bien arrimees,
   Les deesses aux seins squameux
   Projeterent, comme autrefois, ton nom fameux,
   Dans le buccin des renommees.

   Escaut! Escaut!
   Tu es le geste clair
   Que la patrie entiere
   Pour gagner l'infini fait vers la mer.
   Tous les canaux de Flandre et toutes ses rivieres
   Aboutissent, ainsi que des veines d'ardeur,
   Jusqu'a ton coeur.
   Tu es l'ample auxiliaire et la force feconde
   D'un peuple ardu, farouche et violent,
   Qui veut tailler sa part dans la splendeur du monde.
   Tes bords puissants et gras, ton cours profond et lent
   Sont l'image de sa tenacite vivace,
   L'homme d'ici, sa famille, sa race,
   Ses tristesses, ses volontes, ses voeux
   Se retrouvent en tes aspects silencieux.
   Cieux tragiques, cieux exaltes, cieux monotones,
   Escaut d'hiver, Escaut d'ete, Escaut d'automne,
   Tout notre etre changeant se reconnait en toi;
   Vainqueurs, tu nous soutiens; vaincus, tu nous delivres,
   Et ce sera toujours et chaque fois
   Par toi
   Que le pays foule, gemissant et pantois,
   Redressera sa force et voudra vivre et vivre!


   Les Fumeurs

   "C'est aujourd'hui,
   Au cabaret du Jour et de la Nuit,
   Qu'on sacrera
   Maitre et Seigneur des vrais fumeurs,
   Celui
   Qui maintiendra
   Le plus longtemps,
   Devant les juges competents,
   Une meme pipe allumee.
   Or, qu'a tous soit legere
   La biere,
   Et soit docile la fumee."
   Ont pris place, sur double rang,
   Pres des tables, le long des bancs
   Les grands fumeurs de Flandre et de Brabant.
   Deja, depuis une heure ils fument,
   A petits coups, a mince brume,
   Le gros et compact tabac,
   Qu'a resserre, avec une ardeur douce,
   Leur pouce,
   En des pipes neuves de Gouda.

   Ils fument tous, et tous se taisent,
   La bouche au frais, le ventre a l'aise;
   Ils fument tous et se surveillent
   Du coin de l'oeil et de l'oreille.
   Ils fument tous, meticuleusement,
   Sans nulle hate aventuriere,
   Si bien que l'on n'entend
   Que l'horloge de cuivre et son tictaquement,
   Ou bien encor, de temps en temps,
   Le flasque et lourd ecrasement
   D'un crachat blanc contre les pierres.
   Et tous, ils fumeraient ainsi,
   Inepuisablement, tout un apres-midi,
   N'etait que les novices
   Ne se doutent bientot, a maints indices,
   Que leur effort touche a sa fin,
   Et que le feu, entre leurs mains,
   S'eteint.

   Mais eux, les vieux, restent fermes. En vain
   Les petites volutes
   Tracent peut-etre, avec leurs fins reseaux,
   Le nom du vainqueur de la lutte,
   Pres du plafond, la-haut;
   Ils s'entetent a n'avoir d'yeux
   Minutieux
   Que pour leur pipe, ou luit et bouge
   Le seul point rouge,
   Dont leu, pensee ait le souci.
   Ils le tiennent a leur merci,
   Ils le couvent a l'etouffee,
   Laissant de moins en moins les subtiles bouffees
   Passer entre leurs levres minces
   Comme des pinces.

   О leur savoir malicieux,
   Et leurs gestes mysterieux,
   Et ce qu'il faut de temps et d'heures
   Avant
   Qu'un foyer clair, entre leurs doigts fervents,
   Ne meure!
   Ils etaient dix, les voici cinq; ils restent trois;
   Et de ceux-ci, le moins adroit,
   Malgre les cris et les disputes,
   Se leve et deserte la lutte.
   Enfin, les deux plus forts, les deux derniers,
   Un corroyeur, un batelier,
   Barbe roussatre et barbe grise
   Le coeur ardent et sur, se maintiennent aux prises.

   Et c'est alors un unanime enfievrement:
   On se bouscule et l'on regarde
   Ces deux maitres restant superbement
   Calmes, parmi la foule hagarde,
   Et qui fument, et se taisent jusqu'au moment
   Ou, tout a coup, celui de Flandre,
   Tatant du doigt le fond du fourneau d'or,
   Palit, en n'y trouvant que cendres;
   Tandis que l'autre emet encor
   Patiemment, a petites secousses,
   Un menu flot de brouillard bleu,
   Et ne pretend cesser le jeu
   Qu'apres avoir verse trois derniers brins de feu,
   Victorieux,
   Sur l'ongle pale de son pouce.

   Et les grands juges reunis
   Au cabaret du Jour et de la Nuit
   Conferent dans la grand'chambre,
   Au champion du Vieux Brabant,
   Luttant
   Contre celui de Flandre,
   Une pipe d'ecume et d'ambre
   Avec des fleurs et des rubans.


   Les Heures

   Les Heures claires

XII

   Au temps ou longuement j'avais souffert,
   Ou les heures m'etaient des pieges,
   Tu m'apparus l'accueillante lumiere
   Qui luit, aux fenetres, l'hiver,
   Au fond des soirs, sur de la neige.

   Ta clarte d'ame hospitaliere
   Frola, sans le blesser, mon coeur,
   Comme une main de tranquille chaleur.

   Puis lentement s'en vint la confiance,
   Et la franchise et la tendresse, et l'alliance
   Enfin de nos deux mains amies,
   Un soir de claire entente et de douce accalmie.

   Depuis, bien que la brise ait succede au gel,
   En nous-memes, et sous le ciel
   Dont les flammes recomposees
   Pavoisent d'or tous les chemins de nos pensees,
   Et que l'amour soit devenu la fleur immense
   Naissant du fier desir
   Qui sans cesse, pour mieux encor grandir,
   En notre coeur se recommence,
   Je regarde toujours la petite lumiere
   Qui me fut douce la premiere.

XVII

   Pour nous aimer des yeux
   Lavons nos deux regards, de ceux
   Que nous avons croises, par milliers, dans la vie
   Mauvaise et asservie.

   L'aube est en fleur et en rosee
   Et en lumiere tamisee
   Tres douce;
   On croirait voir de molles plumes
   D'argent et de soleil, a travers brumes,
   Froler et caresser, dans le jardin, les mousses.
   Nos bleus et merveilleux etangs
   Tremblent et s'animent d'or miroitant;
   Des vols emeraudes, sous les arbres, circulent;
   Et la clarte, hors des chemins, des clos, des haies,
   Balaie
   La cendre humide, ou traine encor le crepuscule.

XVIII

   Au clos de notre amour, l'ete se continue:
   Un paon d'or suit l'avenue
   Et traverse le gazon vert;
   Nos etangs bleus luisent, couverts
   Du baiser blanc des nenuphars de neige;
   Aux quinconces nos groseilliers font des corteges;
   Un insecte de prisme irrite un coeur de fleur;
   De merveilleux sous-bois se jaspent de lueurs;
   Et, comme des bulles legeres, mille abeilles,
   Sur des grappes d'argent, vibrent au long des treilles.
   L'air est si beau qu'il parait chatoyant;
   Sous les midis profonds et radiants,
   On dirait qu'il remue en roses de lumiere;
   Tandis qu'au loin, les routes coutumieres
   Telles de lents gestes qui s'allongent vermeils,
   A l'horizon nacre, montent vers le soleil.

   Certes, la robe en diamants du bel ete
   Ne vet aucun jardin d'aussi pure clarte,
   Et c'est la joie unique eclose en nos deux ames,
   Qui reconnait sa vie en ces bouquets de flammes.


   Les Heures d'apres-midi

IV

   L'ombre est lustrale et l'aurore irisee.
   De la branche d'ou s'envole la-haut
   L'oiseau,
   Tombent des gouttes de rosee.


   Une purete lucide et frele
   Orne le matin si clair
   Que des prismes semblent briller dans l'air.
   On ecoute une source; on entend un bruit d'ailes.

   Oh! que tes yeux sont beaux, a cette heure premiere
   Ou nos etangs d'argent luisent dans la lumiere
   Et refletent le jour qui se leve la-bas.
   Ton front est radieux et ton artere bat.
   La vie intense et bonne et sa force divine
   Entrent si pleinement, tel un battant bonheur,
   En ta poitrine,
   Que pour en contenir l'angoisse et la fureur,
   Tes mains soudain prennent mes mains
   Et les appuient, comme avec peur,
   Contre ton coeur.


V

   Je t'apporte, ce soir, comme offrande, ma joie
   D'avoir plonge mon corps dans l'or et dans la soie
   Du vent joyeux et franc et du soleil superbe;
   Mes pieds sont clairs d'avoir marche parmi les herbes,
   Mes mains douces d'avoir touche le coeur des fleurs,
   Mes yeux brillants d'avoir soudain senti les pleurs
   Naitre, sourdre et monter autour de mes prunelles,
   Devant la terre en fete et sa force eternelle.

   L'espace entre ses bras de bougeante clarte,
   Ivre et fervent et sanglotant, m'a emporte,
   Et j'ai passe je ne sais ou, tres loin, la-bas,
   Avec des cris captifs que delivraient mes pas.

   Je t'apporte la vie et la beaute des plaines;
   Respire-les sur moi a franche et bonne haleine,
   Les origans ont caresse mes doigts, et l'air
   Et sa lumiere et ses parfums sont dans ma chair.


IX

   Le bon travail, fenetre ouverte,
   Avec l'ombre des feuilles vertes
   Et le voyage du soleil
   Sur le papier vermeil,
   Maintient la douce violence
   De son silence,
   Et notre bonne et pensive maison.

   Et vivement les fleurs se penchent,
   Et les grands fruits luisent, de branche en branche,
   Et les merles et les bouvreuils et les pinsons
   Chantent et chantent
   Pour que mes vers eclatent
   Clairs et frais, purs et vrais,
   Ainsi que leurs chansons,
   Leur chair doree et leurs petales ecarlates.

   Et je te vois passer dans le jardin la-bas,
   Parfois a l'ombre et au soleil melee;
   Mais ta tete ne se retourne pas,
   Pour que l'heure ne soit troublee
   Ou je travaille, avec mon coeur jaloux,
   A ces poemes francs et doux.


XIII

   Les baisers morts des defuntes annees
   Ont mis leur sceau sur ton visage,
   Et, sous le vent morne et rugueux de l'age,
   Bien des roses, parmi tes traits, se sont fanees.
   Je ne vois plus ta bouche et tes grands yeux
   Luire comme un matin de tete,
   Ni, lentement, se reposer ta tete;
   Dans le jardin massif et noir de tes cheveux.

   Tes mains cheres qui demeurent si douces
   Ne viennent plus comme autrefois,
   Avec de la lumiere au bout des doigts,
   Me caresser le front, comme une aube les mousses.

   Ta chair jeune et belle, ta chair
   Que je parais de mes pensees,
   N'a plus sa fraicheur pure de rosee,
   Et tes bras ne sont plus pareils aux rameaux clairs.


   Tout tombe, helas, et se fane sans cesse;
   Tout est change, meme ta voix,
   Ton corps s'est affaisse comme un pavois,
   Pour laisser choir les victoires de la jeunesse.

   Mais neanmoins, mon coeur ferme et fervent te dit:
   Que m'importent les deuils mornes et engourdis,
   Puisque je sais que rien au monde
   Ne troublera jamais notre etre exalte
   Et que notre ame est trop profonde
   Pour que l'amour depende encor de la beaute.


XIX

   Je suis sorti des bosquets du sommeil,
   Morose un peu de t'a voir delaissee
   Sous leurs branches et leurs ombres tressees,
   Loin du joyeux et matinal soleil.

   Deja luisent les flox et les roses tremieres;
   Et je m'en vais par le jardin, songeant
   A des vers clairs de cristal et d'argent
   Qui tenteraient dans la lumiere.

   Puis tout a coup, je m'en reviens vers toi,
   Avec tant de ferveur et tant d'emoi
   Qu'il me semble que ma pensee
   De loin, subitement, a deja traverse,
   Pour provoquer ta joie et ton reveil,
   Toute l'ombre feuillue et lourde du sommeil.

   Et quand je te rejoins dans notre maison tiede
   Que l'ombre et le silence encor possedent,
   Mes baisers francs, mes baisers clairs,
   Sonnent, comme une aubade, aux vallons de ta chair.


   Les Heures du soir

XV

   Non, mon ame jamais de toi ne s'est lassee!


   Au temps de juin, jadis, tu me disais:
   "Si je savais, ami, si je savais
   Que ma presence, un jour, dut te peser,
   Avec mon pauvre coeur et ma triste pensee
   Vers n'importe ou, je partirais."
   Et doucement ton front montait vers mon baiser.
   Et tu disais encor:
   "On se deprend de tout et la vie est si pleine!
   Et qu'importe qu'elle soit d'or
   La chaine
   Qui lie au meme anneau d'un port
   Nos deux barques humaines! "
   Et doucement tes pleurs me laissaient voir ta peine.

   Et tu disais,
   Et tu disais encore:
   "Quittons-nous, quittons-nous, avant les jours mauvais.
   Notre existence fut trop haute
   Pour se trainer banalement de faute en faute."
   Et tu fuyais et tu fuyais
   Et mes deux mains eperdument te retenaient.

   Non, mon ame jamais de toi ne s'est lassee.

XXI

   Avec mes vieilles mains de ton front rapprochees
   J'ecarte tes cheveux et je baise, ce soir,
   Pendant ton bref sommeil au bord de l'atre noir
   La ferveur de tes yeux, sous tes longs cils cachee.

   Oh! la bonne tendresse en cette fin de jour!
   Mes yeux suivent les ans dont l'existence est faite
   Et tout a coup ta vie y parait si parfaite
   Qu'un emouvant respect attendrit mon amour.

   Et comme au temps ou tu m'etais la fiancee,
   L'ardeur me vient encor de tomber a genoux

   Et de toucher la place ou bat ton coeur si doux
   Avec des doigts aussi chastes que mes pensees.

XXVI

   Lorsque tu fermeras mes yeux a la lumiere,
   Baise-les longuement, car ils t'auront donne
   Tout ce qui peut tenir d'amour passionne
   Dans le dernier regard de leur ferveur derniere.

   Sous l'immobile eclat du funebre flambeau,
   Penche vers leur adieu ton triste et beau visage
   Pour que s'imprime et dure en eux la seule image
   Qu'ils garderont dans le tombeau.

   Et que je sente, avant que le cercueil se cloue,
   Sur le lit pur et blanc se rejoindre nos mains
   Et que pres de mon front sur les pales coussins,
   Une supreme fois se repose ta joue.

   Et qu'apres je m'en aille au loin avec mon coeur
   Qui te conservera une flamme si forte
   Que meme a travers la terre compacte et morte
   Les autres morts en sentiront l'ardeur!


   Les Bles mouvants

   Dialogue rustique

ANTOINE

   Pour apprendre a noircir quelque papier frivole,
   Nos fils envoient au loin, vers les mornes ecoles,
   Leurs fillettes et leurs gamins.
   Et c'est a nous, les vieux, qu'on impose la tache
   De mener paitre au long des sinueux chemins
   Les vaches
   Et de refaire, apres combien de temps,
   Les besognes qu'on fit quand on etait enfant.

GUILLAUME

   Je m'en souviens encor: j'avais huit ans a peine
   Que je poussais deja, de plaine en plaine,
   A fouet souple et claquant, le betail noir et roux,
   Que je laissais griller quelques faines de hetre
   Sous la cendre d'un feu champetre,
   Et qu'on etait content de mon travail chez nous

ANTOINE

   L'esprit des champs a bien change
   Et nul ne voit le seduisant danger
   Qui nous attire et nous menace.
   On ne fait plus chez nous des gens de notre race,
   Au front compact comme le poing;
   Tout se desserre et se disjoint
   Et le meilleur s'en va et rien ne le ramene:
   On dirait d'un tamis ou passeraient les graines.

GUILLAUME

   Depuis qu'il fut soldat,
   Mon fils est revenu des pays de la-bas
   La tete pleine
   D'un tas de mots nouveaux que je ne comprends pas,
   On croirait bien qu'il perd l'haleine
   Quand il les dit,
   Si longs et si nombreux sont-ils!
   Et son aine qui tient ma ferme
   Commence peu a peu a penser comme lui.
   Son coeur est pris, l'erreur y germe;
   J'etais jadis son guide et parfois son appui.
   Mais aujourd'hui,
   Si je lui parle et s'il m'ecoute,
   Ce n'est que pour se taire et suivre une autre route
   Que celle ou j'ai marche!
   Ainsi dernierement a-t-il vendu son seigle
   Et tout son ble fauche,
   Non plus au boulanger, comme il etait de regle
   Depuis le temps de mon aieul,
   Mais a quelque marchand de la ville prochaine
   Qui n'a qu'un prix, un seul,
   Pour tout ce qu'il achete et ce qu'il vend de graines.

ANTOINE

   Comment ne point se plaindre ou ne se facher pas
   Depuis que l'on a peur de se lasser les bras
   Et de s'user les poings et de ployer l'echine
   Et que l'on fait venir quelque grele machine
   Qu'active un feu mauvais et qui bat le froment,
   Et le seigle, et l'avoine, et l'orge, aveuglement?
   Ce n'est plus le travail, mais c'en est la risee,
   Et Dieu sait bien pourquoi la grange et la moisson
   Flambent parfois et font crier tout l'horizon
   Des que s'envole au loin quelque cendre embrasee.

GUILLAUME

   Tous ces malheurs, ami, nous viennent de la ville
   Monstrueuse et vorace, arrogante et servile,
   Qui se ramasse au loin et puis bondit vers nous
   A travers la campagne et le vent clair et doux.
   Il ne faudrait nommer qu'en nous signant ces choses
   Qui depuis cinquante ans furent les mornes causes
   De l'orgueil des cites et du grand deuil des champs.
   О les anciens chemins, sinueux et penchants
   Autour des vieux enclos et des eaux solitaires!
   Voici qu'on coupe en deux les pres hereditaires,
   Qu'une gare stridente et de cris et de bruits
   Reveille les hameaux au milieu de la nuit;
   Qu'une route de fer, de feu et de scories
   Traverse les vergers bornant les metairies
   Et qu'il n'est plus un coin au fond des bois, la-bas,
   Ou le sifflet d'un train soudain ne s'entend pas.

ANTOINE

   Le soir, quand je me rends au bout de l'avenue,
   Ce que je vois jetant la-haut, jusques aux nues,
   Ses lueurs, c'est la ville illuminee au loin.
   Et je rentre chez moi en lui montrant le poing,
   Heureux de lui crier ses torts dans les tenebres.
   Elle apparait alors si mechamment funebre
   Et si mauvaise et si fausse que je voudrais
   Qu'elle brulat d'un coup comme un pan de foret.
   Je la voue au viol sanglant des flammes rouges,
   Je la maudis dans ses palais et dans ses bouges.
   Ah! si ma haine avait, pour me servir, cent bras!
   Mais mon corps est piteux et mes membres sont las
   Kt rien n'est pauvre et vain comme un flot de paroles.

GUILLAUME

   C'est la sagesse et la raison qui nous isolent.
   Mais que croule le ciel, je n'avouerai jamais
   Qu'il est mal de penser ainsi que je pensais,
   Me souvenant des miens qui pensaient bien naguere.
   Quand nous serons partis, que deviendra la terre?

ANTOINE

   On dira de nous deux: "Ils furent paysans,
   Tenacement, et dans leurs os et dans leur sang,
   Et leur ame ne s'est de leur corps retiree
   Qu'a l'heure ou la folie eut perdu leur contree."


   Quelques chansons du village

   Le Sabotier

   Vite allumez bougie et cierge,
   Pauvre femme, devant la Vierge,
   Votre mari le sabotier
   Voit aujourd'hui son jour dernier.

   Et les enfants en troupe folle
   Sortent gaiment de leur ecole
   Et font claquer sur le trottoir
   Leurs sabots blancs, leurs sabots noirs.

   – Vous, les gamins, cessez de faire
   Un tel vacarme sur la terre
   Quand meurt en un logis voisin,
   Sur sa couche, un homme de bien.

   – Ne vous emportez point, ma femme,
   A l'heure ou doit partir mon ame;
   Laissez claquer sur le trottoir
   Les sabots blancs, les sabots noirs.

   – S'ils font ce bruit sous la fenetre,
   Nul n'entendra venir le pretre
   Ni la sonnette du bedeau
   Ni ceux qui tiennent les flambeaux.

   – Souliers de bois a forme antique,
   En ai-je fait dans ma boutique!
   Laissez claquer sur le trottoir
   Les sabots blancs, les sabots noirs.

   – Et qui dira d'une voix claire
   Les prieres reglementaires
   Comme Dieu meme le prescrit,
   Sans que se trouble son esprit?

   – J'ecoute au loin tourner leur ronde
   Avec mon ame, avec le monde;
   Laissez claquer sur le trottoir
   Les sabots blancs, les sabots noirs.

   – Tant que sautent dans la rue
   Ces soques dures et bourrues,
   Aucun ange ne chantera
   Pour votre mort l'alleluia!

   – Afin de mieux rythmer leur danse,
   Tournent les feux du ciel immense.
   Laissez claquer au fond du soir
   Les sabots blancs, les sabots noirs.


   Le Mort

   En contournant le presbytere
   Les morts d'ici s'en vont en terre.


   Le menuisier quitte son banc
   Pour voir passer les cercueils blancs.

   La servante de l'archipretre
   Met ses grands yeux la a fenetre.

   Les quatre enfants du colporteur
   Cessent leurs jeux devastateurs.

   Et pres du seuil, fumant sa pipe,
   Se tient le vieux marchand de nippes.

   Le mort repose sur son dos
   parmi la paille et les copeaux.

   Chacun l'y voit, mal a son aise,
   Ses os pointus heurtant la caisse.

   Aucun cercueil n'est sans defauts,
   L'un est trop bas, l'autre est trop haut.

   Et les porteurs qui le trimbalent
   Ont les epaules inegales.

   Au carrefour de "l'Arbre aux rats"
   Le vent souleve un coin du drap.

   Les quatre planches de la biere
   Ont comme peur de la lumiere.

   On voit les clous, on voit la croix;
   Chacun songe: "Le mort a froid."

   On sait qu'a peine une chemise
   Couvre sa peau rugueuse et grise,

   Qu'au jour tonnant du jugement
   Il paraitra sans vetements,

   Et plein de honte, et pauvre et bleme,
   Et grelottant devant Dieu meme.

   Le cortege longe les pres
   Et la ferme du Prieure.

   Le mort, jadis, mena sa herse
   Parmi les champs que l'on traverse.

   Dans le mois d'aout, en plein soleil,
   Il y fauchait orge et meteil.

   Son coeur avait pour habitude
   De se pencher sur ce sol rude,

   De lui parler a mots tout bas,
   Le soir, lorsque les bras sont las.

   Ses doigts etaient heureux de prendre
   A ce champ noir un peu de cendre,

   De l'emporter a la maison
   Pour en sentir pres des tisons,

   Lorsque l'on cause a la nuit proche,
   Les mottes seches, dans ses poches.

   Le cimetiere aux buis epais
   Leve la-bas ses trois cypres.

   Le fossoyeur, avec sa beche,
   Creuse la terre ocreuse et seche.

   Sa bru l'a reveille trop tard
   Et le travail est en retard.

   Le sang lui bout dans chaque artere,
   A voir de loin venir la biere.

   Sa colere s'en prend au mort,
   Et pour soudain marquer le tort

   Que ce defunt maudit lui cause,
   Feroce, il crache dans la fosse.

   Des pas sonnent sur le talus,
   Se rapprochant de plus en plus.

   Le cimetiere ouvre ses grilles
   A ceux qui sont de la famille.

   Le ciel est noir, le vent est fou,
   Le mort est la, devant son trou.

   Entre la biere et la terre orde
   Le fossoyeur glisse ses cordes.

   Avec un bruit terrible et creux
   Elles serrent le bois rugueux.

   Aucun sanglot ne fait entendre
   Sa douleur lourde, immense et tendre.

   Et dans la nuit et le neant,
   Immensement le mort descend.


   Les Ailes rouges de la Guerre

   Ceux de Liege

   Dut la guerre mortelle et sacrilege
   Broyer notre pays de combats en combats,
   Jamais, sous le soleil, une ame n'oubliera
   Ceux qui sont morts pour le monde, la-bas,
   A Liege.

   Ainsi qu'une montagne
   Qui marcherait et laisserait tomber par chocs
   Ses blocs,
   Sur les villes et les campagnes,
   S'avancait la pesante et feroce Allemagne.

   Oh tragique moment,
   Les gens fuyaient vers l'inconnu, eperdument
   Seuls, ceux de Liege resisterent
   A ce sinistre ecroulement
   D'hommes et d'armes sur la terre.

   S'ils agirent ainsi,
   C'est qu'ils savaient qu'entre leurs mains etait remis
   Le sort
   De la Bretagne grande et de la France claire;
   Et qu'il fallait que leurs efforts,
   Apres s'etre acharnes, s'acharnassent encor
   En des efforts plus sanguinaires.

   Peu importait
   Qu'en ces temps sombres,
   Contre l'innombrable empire qu'ils affrontaient,
   Ils ne fussent qu'un petit nombre;
   A chaque heure du jour,
   Defendant et leur ville, et ses forts tour a tour,
   Ils livraient cent combats parmi les intervalles;
   Ils tuaient en courant, et ne se lassaient pas
   D'ensanglanter le sol a chacun de leurs pas
   Et d'etre prompts sous les rafales
   Des balles.

   Meme lorsque la nuit, dans le ciel sulfureux,
   Un Zeppelin rodeur passait au-dessus d'eux,
   Les designant aux coups par sa brusque lumiere,
   Nul ne reculait, fut-ce d'un pas, en arriere,
   Mais, tous, ils bondissaient d'un si farouche elan,
   En avant,
   Que la place qu'ils occupaient demeurait vide
   Quand y frappait la mort rapide.

   A l'attaque, sur les glacis,
   Quand, rang par rang, se presentaient les ennemis,
   Sous l'eclair courbe et regulier des mitrailleuses,
   Un tir serre, qui, tout a coup, se dilatait,
   Immensement les rejetait,
   Et, rang par rang, les abattait
   Sur la terre silencieuse.

   Chaudfontaine et Loncin, et Boncelle et Barchon,
   Retentissaient du bruit d'acier de leurs coupoles;
   Ils assumaient la nuit, le jour, sur leurs epaules,
   La charge et le tonnerre et l'effroi des canons.
   A nos troupes couchees,
   Dans les tranchees,
   Des gamines et des gamins
   Distribuaient le pain
   Et rapportaient la biere
   Avec la bonne humeur indomptee et guerriere.

   On y parlait d'exploits accomplis simplement
   Et comme, a tel moment,
   Le meilleur des regiments
   Fut a tel point fureur, carnage et foudroiement,
   Que jamais troupe de guerre
   Ne fut plus ferme et plus terrible sur la terre.

   La ville entiere s'exaltait
   De vivre sous la foudre;
   L'heroisme s'y respirait,
   Comme la poudre;
   Le coeur humain s'y composait
   D'une neuve substance
   Et le prodige y grandissait
   Chaque existence:
   Tout s'y passait dans l'ordre intense et surhumain.

   О vous, les hommes de demain,
   Dut la guerre mortelle et sacrilege
   Meme nous ecraser dans un dernier combat,
   Jamais, sous le soleil, une ame n'oubliera,
   Ceux qui sont morts pour le monde, la-bas,
   A Liege.


   Poemes legendaries de Flandre et de Brabant

   Le Banquet des gueux

   La joie
   Des yeux qui voient
   S'emplir, jusques aux bords,
   Les hanaps d'or,
   Illuminait tous les visages;
   On se sentait unis; on se revait vainqueurs.
   La bonne et joviale humeur
   Passait
   Du front ardent des fous au front grave des sages.
   Mais, neanmoins, il se melait
   Au bruit entrechoque des coupes,
   Tels mots soudain qui s'en allaient,
   De groupe en groupe,
   Braises en feu, bruler les coeurs.

   L'heure etait grave; elle angoissait les consciences.
   L'oblique et louche et souterraine defiance
   Se glissait dans le peuple et atteignait les rois.
   Comme un mur foudroye se divisait la foi.
   Deux grands fleuves sourdaient de la meme montagne:
   Rome avait pour garant latin, le roi d'Espagne,
   Tandis qu'au Nord, ceux qui pesaient sur l'ordre humain
   Defendaient tous Martin Luther, moine germain.

   Les convives causaient, heureux les uns des autres;
   Certains des plus ardents s'improvisaient apotres,
   Et, pour prouver leur droit, se reclamaient de Dieu.
   Les uns raillaient, a voix haute, Philippe Deux.
   Ils se moquaient de ses buchers expiatoires,
   Trones de bleme effroi, trones de piete noire,
   Qu'il allumait, sinistrement, autour du sien.
   D'aucuns lui refusaient jusqu'au nom de chretien:
   Au lieu de les sauver, il affolait les ames.
   Son pouvoir etait tel qu'un grand drapeau de flammes
   Qui frolerait, de ville en bourg, chaque maison,
   Jusques au soir, ou brulerait tout l'horizon.

   Le comte de Mansfeld regardait la lumiere
   Grouper en un faisceau d'argent
   Les clartes de son verre;
   Il pressentait combien l'accord etait urgent;
   Et de sa levre ferme il disait la louange
   Et la force secrete et le prestige etrange
   Et les dons souverains de Guillaume d'Orange.

   Et les bons mots croisaient les quolibets
   De l'un a l'autre bout des tables;
   Et l'on jouait, vaillamment, entre cadets,
   Du gobelet;
   О leur rire apre et franc et leur verve indomptable
   Et leur soudaine joie a prononcer le nom
   Victorieux et redoutable
   De Lamoral, comte d'Egmont!

   On s'exaltait ainsi, et la vie etait fiere.
   De prestes echansons passaient, le bras orne
   De la sveltesse en col de cygne des aiguieres;
   Les desirs fous cavalcadaient eperonnes;
   La table etincelait sous des lustres de joie.
   Les plats unis et clairs miraient les hanaps tors,
   Et les pourpoints de vair et les manches de soie,
   Et les mains au sang bleu dont les bagues chatoient
   Se remuaient dans l'or.

   Alors,
   Au moment ou l'entente etait a tel point chaude
   Qu'on se fut ligue, fut-ce contre le soleil,
   Le comte Henri de BREDERODE,
   Frappant trois coups subits sur un plateau vermeil,
   Donna l'eveil
   A ses valets epars qui comprirent son ordre.

   Et tout a coup, dans le desordre
   Des soucoupes d'argent et des buires d'email,
   Sur la nappe ou stagnaient des lueurs de vitrail,
   A travers l'apparat des feux et des vaisselles,
   Fut projete, en ribambelle,
   Un tas de pots, un tas d'ecuelles,
   Que des mains de seigneurs, gaiment, se disputaient.

   Parmi les plus hardis, Brederode prit place,
   Et revetant l'humble besace,
   Et dessechant son broc fruste et rugueux,
   D'un trait:
   "Puisqu'ils nous ont jete ce mot comme un outrage,
   Nous serons tous, dit-il superbement, des gueux;
   Des gueux d'orgueil, des gueux de rage,
   Des gueux."

   Et le mot ricocha soudain, de bouche en bouche.
   On ne sait quel eclair, quelle flamme farouche
   Il portait comme aigrette, en son rapide envol.
   Il paraissait pauvre et vaillant, tragique et fol;
   Les plus graves seigneurs l'acceptaient comme une arme;
   Les plus hautement fiers y decouvraient un charme;
   On eut dit qu'il comblait leurs v?ux et leurs souhaits;
   Il etait la bravade unie a la surprise
   Et quelques-uns deja le melaient aux devises
   Que leur esprit railleur et violent cherchait.
   On se serrait les mains en de brusques etreintes;
   On prodiguait les sarcasmes et les serments;
   Les coeurs se fleurissaient de rouges devouments
   Et les ames se devoilaient belles, sans crainte;
   Et le pain et le sel se melangeaient au vin.
   Certains mots s'envolaient qui ne voulaient rien dire,
   Mais la fievre etait haute et large le delire.
   Tous comprenaient que rien ne se faisait en vain
   En cette heure de jeune et terrible folie;
   Qu'ensemble ils denouaient le noeud qui tient le sort;
   Et que tous ayant bu les superbes vins forts,
   Chacun en sablerait, jusque devant la mort,
   La lie.



   Фламандки

   Старые мастера

   В столовой, где сквозь дым ряды окороков,
   Колбасы бурые, и медные селедки,
   И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,
   И жирных каплунов чудовищные четки,
   Алея, с черного свисают потолка.
   А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
   И кровь и сок текут из каждого куска, –
   Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
   Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
   И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром,
   Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
   Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
   Подруги их, кругля свою тугую грудь
   Под снежной белизной холщового корсажа,
   Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, –
   И золотых лучей в вине змеится пряжа,
   На животы кастрюль огня кидая вязь.
   Царицы-женщины на всех пирах блистали,
   Где их любовники, ругнуться не боясь,
   Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.
   С висками потными, с тяжелым языком,
   Икотой жирною сопровождая песни,
   Мужчины ссорились и тяжким кулаком
   Старались недруга ударить полновесней.
   А женщины, цветя румянцем на щеках,
   Напевы звонкие с глотками чередуя,
   Плясали бешено, – стекло тряслось в пазах, –
   Телами грузными сшибались, поцелуя
   Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
   И падали в поту, полны изнеможенья.
   Из оловянных блюд, что издавали лязг,
   Когда их ставили, клубились испаренья;
   Подливка жирная дымилась, и в соку
   Кусками плавало чуть розовое сало,
   Будя в наевшихся голодную тоску.
   На кухне второпях струя воды смывала
   Остатки пиршества с опустошенных блюд.
   Соль искрится. Блестят тарелки расписные.
   Набиты поставцы и кладовые. Ждут, –
   Касаясь котелков, где булькают жаркие, –
   Цедилки, дуршлаки, шпигалки, ендовы,
   Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.
   Два глиняных божка, две пьяных головы,
   Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, –
   И всюду, на любом рельефе, здесь и там, –
   На петлях и крюках, на бронзовой оковке
   Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,
   Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки,
   Везде – смягчением и суетой луча
   Мерцают искорки, дробятся капли света,
   Которым зев печи, – где, жарясь и скворча,
   Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, –
   Обрызгивает пир, веселый и хмельной,
   Кермессы царственной тяжелое убранство.

   Днем, ночью, от зари и до зари другой,
   Они, те мастера, живут во власти пьянства:
   И шутка жирная вполне уместна там,
   И пенится она, тяжка и непристойна,
   Корсаж распахнутый подставив всем глазам,
   Тряся от хохота шарами груди дойной.
   Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,
   Колотит Бракенбург по крышке оловянной,
   Другие по котлам стучат что стало сил,
   А прочие кричат и пляшут неустанно
   Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.
   Кто старше – до еды всех молодых жаднее,
   Всех крепче головой и яростней в питье.
   Одни остатки пьют, вытягивая шеи,
   Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;
   Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,
   Когда порой смычки и струны устают, –
   И звуки хриплые по комнате бушуют.
   Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей
   Ревет, прося еды, исходит криком жадным,
   И матери, блестя росою меж грудей,
   Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.
   По горло сыты все – от малых до больших;
   Пес обжирается направо, кот налево...
   Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,
   Разгул безумный тел, пир живота и зева!
   И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,
   Насквозь правдивые и чуждые жеманства,
   Крепили весело фламандские станки,
   Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.

   Перевод Г. Шенгели


   Фламандское искусство

I

   Искусство Фландрии, тебя
   Влекло к распутницам румяным,
   Упругой грудью, полным станом
   Ты вдохновлялось, их любя.

   Изображало ль ты царицу,
   Или наяду, что из вод
   Жемчужным островком встает,
   Или сирену-чаровницу,

   Или Помону, чьи черты
   Дышали изобильем лета, –
   Тобою шлюха в них воспета
   Как воплощенье красоты.

   Чтоб их создать, нагих, телесных
   И полнокровных, кисть твоя
   Цвела, под кожу их струя
   Огонь оттенков неизвестных.

   От них лучился жаркий свет,
   И сквозь прозрачные вуали
   Их груди пышные сияли,
   Как плотских прелестей букет.

   Вспотев от похоти, Сильваны
   Вертелись вокруг них толпой,
   То прячась в глубине лесной,
   То выбегая на поляны.

   Уставит этакий урод
   Из темной чащи взор свой пылкий, –
   И ну кривить в срамной ухмылке
   Засаленный бесстыдством рот.

   Им, кобелям, нужны дворняжки,
   А те жеманятся пока,
   И вздрогнув, как от холодка,
   Могучие сжимают ляжки.

   И все шальней к себе манят,
   Кругля роскошный зад и бедра,
   По белизне которых гордо
   Течет златых волос каскад.

   Зовут к потехе разудалой,
   Велят, смеясь, на все дерзать,
   Хоть первый поцелуй сорвать
   С их губ не так легко, пожалуй.

II

   О мастера, вы созидать
   Умели с яростью багряной
   И беззастенчивостью рьяной
   Своих красавиц плоть и стать.

   А деве бледной и нервозной
   Не след у вас на полотне,
   Подобно призрачной луне,
   Мерцать в тоске своей хлорозной.

   Не знала ваша кисть прикрас,
   Уловок, хитростей, намеков
   И ловко спрятанных пороков,
   Что ценятся теперь у нас,

   Венер, что бродят по панели,
   Полузатворенных дверей,
   И целомудренных грудей,
   Корсажем скрытых еле-еле,

   Сплетенной кое-как канвы,
   Сплошных отплытий на Киферу,
   Измен, истерик – и не в меру
   Альковных сцен. – Не таковы

   У ваших женщин были нравы,
   Тех, что селились средь дубрав
   Или, дворцы жильем избрав,
   Купались в блеске древней славы.

   Здоровой силы перевес
   Был ясен в них без оговорки,
   Когда свой блуд они на сворке
   Вели с достоинством принцесс.

   Перевод Ю. Стефанова


   Воскресное утро

   О пробужденье на заре в янтарном свете!
   Веселая игра теней, и тростники,
   И золотых стрекоз полеты вдоль реки,
   И мост, и солнца блик на белом парапете!

   Конюшни, светлый луг, распахнутые клети,
   Где кормят поросят; уже несут горшки,
   В кормушки пойло льют. Дерутся кабанки.
   И руки скотницы румяный луч отметил.

   О пробужденье быстрое! Уже вдали
   Крахмальные чепцы и блузы потекли,
   Как овцы, в городок, где церковка белеет.

   А вишни шпанские и яблоки алеют
   Там, над оградами, сверкая поутру,
   И мокрое белье взлетает на ветру.

   Перевод Е. Полонской


   Нищие

   Их спины нищета лохмотьями одела.
   Они в осенний день из нор своих ушли
   И побрели меж сел по ниве опустелой,
   Где буки вдоль дорог алеют издали.

   В полях уже давно безмолвие царило,
   Готовился покрыть их одеялом снег,
   Лишь длился в темноте, холодной и унылой,
   Огромных мельничных белесых крыл разбег.

   Шагали нищие с сумою за плечами,
   Обшаривая рвы и мусор за домами,
   На фермы заходя и требуя еды,

   И дальше шли опять, ища своей звезды,
   По рощам и полям, как будто псы, слоняясь,
   Порой крестясь, порой неистово ругаясь.

   Перевод Е. Полонской



   Выпечка хлеба

   Субботним вечером, в конце дневных работ,
   Из тонко сеянной отборнейшей крупчатки
   Пекут служанки хлеб. Струится градом пот
   В опару, до краев наполнившую кадки.

   Разгоряченные, окутаны дымком
   Тела их мощные. Колышутся корсажи.
   И пара кулаков молотит теста ком,
   Округлый, словно грудь, – в каком-то диком раже.

   Слегка потрескивают поды от жары.
   Служанки, ухватив упругие шары,
   Попарно в печи их сажают на лопатах.

   А языки огня с урчанием глухим
   Бросаются на них ватагой псов косматых
   И прыгают, стремясь в лицо вцепиться им.

   Перевод А. Ибрагимова


   Шпалеры

   Во всю длину шпалер тянулся веток ряд.
   На них зажглись плодов пунцовые уборы,
   Подобные шарам, что в сумерки манят
   На сельских ярмарках завистливые взоры.

   И двадцать долгих лет, хотя стегал их град,
   Хотя мороз кусал в предутреннюю пору,
   Цепляясь что есть сил за выступы оград,
   Они вздымались вверх, все выше, выше в гору.

   Теперь их пышный рост всю стену обволок.
   Свисают с выступов и яблоки и груши,
   Блестя округлостью румяных сочных щек.

   Пускает ствол смолу из трещинок-отдушин,
   А корни жадные поит внизу ручей,
   И листья – как гурьба веселых снегирей.

   Перевод Е. Полонской


   Корова

   В шестом часу утра, едва зари багровой
   Пятно огнистое легло в ночную твердь,
   Работник, вычертив кресты на лбу коровы
   И недоуздок вздев, повел ее на смерть.

   Ввыси колокола к заутрене звонили;
   Поля смеялися, не глядя на туман,
   Чьи космы мокрым льном окрестность перевили, –
   На иней не смотря, осевший в мох полян.

   Шли грузно батраки, дремотою объяты,
   Еще зеваючи, одолевая лень,
   На мощных спинах их железные лопаты
   Сияли, в зеркалах своих колебля день.

   Открылись погреба среди полей на склонах,
   Тугими петлями скрежеща и рыча.
   Перекликался скот, проснувшийся в загонах;
   Корова тихо шла, – разнеженно мыча.

   Последний поворот тропинки кособокой
   К деревне клонится, присевшей под горой:
   Там бойня вознеслась, открытая широко,
   Вокруг окаймлена водою и травой.

   Корова вздрогнула, остановясь, понуро
   Глядит: все красно вкруг и дымно; на полу,
   Ослизлом, липком, – вол; с него сдирают шкуру,
   И хлещет кровь его, струя парную мглу.

   Бараны на крюках зияют головами
   Разъятыми; кабан торчит пеньками ног;
   Телок валяется, опутанный кишками,
   И тускло светится в груди его клинок.

   А там, за этими виденьями из крови, –
   Края зеленые осенних нив кругом,
   Где с плугом движется спокойный шаг воловий,
   Прямою бороздой взрыв сочный чернозем.

   И вот, едва взошел и хлынул полным светом,
   До самых недр прорыв далекий кругозор,
   День торжествующий и золотой, приветом
   Бросая пламена на луговой простор,

   На ниву жирную от пота, обнимая
   И проницая вглубь язвительным лучом,
   И поцелуями, как женщину, сжигая,
   Вздувая лоно ей взбухающим зерном, –

   Корова видела, как синева сияла
   Над золотой Эско, виющей свой узор,
   Когда ее сразил удар; – она упала,
   Но полон солнца был ее последний взор.

   Перевод Г. Шенгели


   Крестьяне

   Работники (их Грез так приторно умел
   Разнежить, краскою своей воздушной тронув
   В опрятности одежд и в розовости тел,
   Что, кажется, они средь сахарных салонов
   Начнут сейчас шептать заученную лесть) –
   Вот они, грязные и грубые, как есть.

   Они разделены по деревням; крестьянин
   Соседнего села – и тот для них чужой;
   Он должен быть гоним, обманут, оболванен,
   Обобран: он им враг всегдашний, роковой.
   Отечество? О нет! То выдумка пустая!
   Оно берет у них в солдаты сыновей,
   Оно для них совсем не та земля родная,
   Что их труду дарит плод глубины своей.
   Отечество! Оно неведомо равнинам.
   Порой там думают о строгом короле,
   Что в золото одет, как Шарлемань, и в длинном
   Плаще своем сидит с короной на челе;
   Порой – о пышности мечей, щитов с гербами,
   Висящих по стенам в разубранных дворцах,
   Хранимых стражею, чьи сабли – с темляками...
   Вот все, что ведомо о власти там, в полях,
   Что притупленный ум крестьян постигнуть в силах.
   Они бы в сапогах сквозь долг, свободу, честь
   Шагали напролом, – но страх окостенил их,
   И можно мудрость их в календаре прочесть.
   А если города на них низвергнут пламя –
   Свет революции, – их проницает страх,
   И все останутся они средь гроз рабами,
   Чтобы, восстав, не быть поверженными в прах.

1

   Направо, вдоль дорог, избитых колеями,
   С хлевами спереди и лугом позади,
   Присели хижины с омшенными стенами,
   Что зимний ветер бьет и бороздят дожди.
   То фермы их. А там – старинной церкви башня,
   Зеленой плесенью испятнанная вкруг;
   И дальше, где навоз впивает жадно пашня,
   Где яростно прошел ее разъявший плуг, –
   Землица их. И жизнь простерлась, безотрадна,
   Меж трех свидетелей их грубости тупой,
   Что захватили в плен и держат в луже смрадной
   Их напряженный труд, безвестный и немой.

2

   Они безумствуют, поля обсеменяя,
   Под градом мартовским, что спины им сечет.
   И летом, средь полей, где, зыблясь, рожь густая
   Глядит в безоблачный и синий небосвод, –
   Они опять, в огне дней долгих и жестоких,
   Склоняются, серпом блестя средь спелых нив;
   Струится пот по лбам вдоль их морщин глубоких
   И каплет, кожу рук до мяса напоив,
   А полдень уголья бросает им на темя,
   И зной так яростен, что сохнут на полях
   Хлеба, а сонный скот, слепней влачащий бремя,
   Мычит, уставившись на солнце в небесах.
   Приходит ли ноябрь с протяжной агонией,
   Рыдая и хрипя в кустарнике густом, –
   Ноябрь, чей долгий вой, чьи жалобы глухие
   Как будто кличут смерть, – и вот они трудом
   Опять согбенные, готовясь к жатве новой
   Под небом, взбухнувшим от туч, несущих дождь,
   Под ветром – роются в земле полей суровой
   Иль просеку ведут сквозь чащу сонных рощ, –
   И вянут их тела, томясь и изнывая;
   Им, юным, полным сил, спины не разогнуть:
   Зима, их леденя, и лето, их сжигая,
   Увечат руки им и надрывают грудь.
   Состарившись, влача груз лет невыносимый,
   Со взором пепельным, с надломленной спиной,
   С печатью ужаса на лицах, словно дымы
   Они уносятся свирепою грозой.
   Когда же смерть им дверь свою откроет, каждый
   Их гроб, спускаясь в глубь размякшую земли,
   Скрывает, кажется, скончавшегося дважды.

3

   Когда роится снег и в снеговой пыли
   Бьет небеса декабрь безумными крылами,
   В лачугах фермеров понурый ряд сидит,
   Считая, думая. Убогой лампы пламя
   Вьет струйку копоти. Какой унылый вид!
   Семья за ужином. Везде – лохмотьев груда.
   Объедки детвора глотает второпях;
   Худой петух долбит облизанное блюдо;
   Коты костистые копаются в горшках;
   Из прокаженных стен сочится мразь; в камине
   Четыре головни сомкнули худобу,
   И тускло светится их жар угарно-синий.
   И дума горькая у стариков на лбу. –
   Хотя они весь год трудились напряженно,
   Избыток лучших сил отдав земле скупой,
   Хотя сто лет землей владели неуклонно, –
   Что толку: будет год хороший иль дурной,
   А жизнь их, как и встарь, граничит с нищетою.
   И это их сердца не устает глодать,
   И злобу, как нарыв, они влачат с собою –
   Злость молчаливую, умеющую лгать.
   Их простодушие в себе скрывает ярость;
   Лучится ненависть в их ледяных зрачках;
   Клокочет тайный гнев, что молодость и старость,
   Страданья полные, скопили в их сердцах.
   Барыш грошовый им так люб, они так жадны;
   Бессильные трудом завоевать успех,
   Они сгибаются под скаредностью смрадной;
   Их ум неясен, слаб, он мелочен у всех,
   И не постичь ему явлений грандиозных.
   И мнится: никогда их омраченный взор
   Не подымался ввысь, к огням закатов грозных,
   Багряным озером пролившихся в простор.

4

   Но дни лихих кермесе они встречают пиром,
   Все, даже скареды. Их сыновья идут
   Туда охотиться за самками. И жиром
   Пропитанный обед, приправы грузных блюд
   Солят гортани им, напиться призывая.
   Толкутся в кабачках, кричат наперебой.
   Дерутся, челюсти и скулы сокрушая
   Крестьянам ближних сел, которые порой
   Влепляют поцелуй иной красотке местной,
   Имущество других стараясь утащить.
   Все что прикоплено, пригоршней полновесной
   Швыряют, чтоб пьянчуг на славу угостить.
   И те, чья голова покрепче, горделиво,
   С осанкой королей, глотают разом жбан –
   Один, другой, еще! – клубящегося пива.
   Им в лица бьет огонь, вокруг густой туман.
   Глаза кровавые и рот, блестящий салом,
   Сверкают, словно медь, во мраке от луча.
   Пылает оргия. На тротуаре впалом
   Кипит и пенится горячая моча.
   Валятся пьяницы, споткнувшись вдруг о кочку;
   Другие вдаль бредут, стараясь не упасть.
   И праздничный припев горланят в одиночку,
   Смолкая, чтоб икнуть иль выблеваться всласть.
   Оравы крикунов сбиваются кружками
   На главной площади, и парни к девкам льнут,
   Облапливают их, в них тычась животами,
   Им шеи жирные звериной лаской жгут,
   И те брыкаются, свирепо отбиваясь.
   В домах же, где висит у низких потолков
   Угрюмый серый чад, где пот, распространяясь
   Тяжелым запахом от грязных тюфяков,
   Осел испариной на стеклах и кувшинах, –
   Там пар танцующих толчется тесный ряд
   Вдоль расписных столов и шатких лавок длинных,
   И стены, кажется, от топота трещат.
   Там пьянство, яростней и исступленней вдвое,
   Топочет, вопиет и буйствует сквозь вой
   Петушьих тонких флейт и хриплый стон гобоя.
   Подростки щуплые, пуская дым густой,
   Старухи в чепчиках, детины в синих блузах –
   Все скачут, мечутся в безумной плясовой,
   Икают. Каждый миг рои пьянчуг кургузых,
   Сейчас ввалившихся, вступают в грузный строй
   Кадрили, что точь-в-точь напоминает драку.
   И вот тогда всего отчаянней орут,
   И каждый каждого пинает как собаку,
   В готовности поднять на самых близких кнут.
   Безумствует оркестр, нестройный шум удвоя
   И воплями покрыв ревущий гомон ссор;
   Танцуют бешено, без лада и без строя;
   Там – попритихли, пьют, глуша вином задор.
   И тут же женщины пьянеют, горячатся,
   Жестокий плотский хмель им зажигает кровь,
   И в этой буре тел, что вьются и клубятся,
   Желанья пенятся, и видно вновь и вновь,
   Как парни с девками, сшибаясь, наступая,
   Обороняясь, мчат свой исступленный пляс,
   Кричат, беснуются, толкаясь и пылая,
   Мертвецки пьяные, валятся и подчас
   Переплетаются какой-то дикой пряжей
   И, с пеною у губ, упорною рукой
   Свирепо платья мнут и потрошат корсажи.
   И парни, озверев, так поддают спиной,
   Так бедра прыгают у девушек, что мнится:
   Здесь свального греха вздымаются огни.

5

   Пред тем как солнца жар багряно разгорится,
   Спугнув туман, что встал в предутренней тени,
   В берлогах, в погребах уже стихает пьянство.
   Кермесса кончилась, опав и ослабев;
   Толпа домой идет и в глубине пространства
   Скрывается, рыча звериный свой напев.
   За нею старики, струей пивного пота
   Одежду грязную и руки омочив,
   Шатаясь, чуть бредут – сковала их дремота –
   На фермы, скрытые в широком море нив.
   Но в бархатистых мхах оврагов потаенных,
   В густой траве лугов, где блеск росы осел,
   Им слышен странный шум, звук вздохов приглушенных –
   То захлебнулась страсть на алом пире тел.
   Кусты как бы зверьми возящимися полны.
   Там случка черная мятется в мягких льнах,
   В пушистом клевере, клубящемся как волны;
   Стон страсти зыблется на зреющих полях,
   И хриплым звукам спазм псы хором отвечают.
   О жарких юных днях мечтают старики.
   И те же звуки их у самых ферм встречают:
   В хлеву, где возятся испуганно телки,
   Где спит коровница на пышной куче сена,
   Там для случайных пар уютный уголок,
   Там те ж объятия и тех же вздохов пена,
   И та же страсть, пока не заблестит восток.
   Лишь солнце развернет своих лучей кустарник
   И ядрами огня проломит кругозор –
   Ржет яро жеребец проснувшийся; свинарник
   Шатают кабаны, толкаясь о запор,
   Как охмеленные разгулом ночи пьяным.
   Помчались петушки, алея гребешком,
   И утро все звенит их голосом стеклянным.
   И стая жеребят брыкается кругом.
   Дерущиеся псы льнут к сукам непокорным;
   И грузные быки, взметая пыль хвостом,
   Коров преследуют свирепо и упорно.
   Тогда, сожженные желаньем и вином,
   Кровь чуя пьяную в сердцах, в висках горящих,
   С гортанью, сдавленной тугой рукой страстей,
   Нашаря в темноте стан жен своих храпящих,
   Они, те старики, опять плодят детей.

   Перевод Г. Шенгели


   Марины

I

   В дни холодов сырых, пронзительных ветров
   На волны светлые ложился мглы покров;
   Меж грязной зелени, по пашням и дорогам,
   Влачился паводок огромным осьминогом.

   Тростник сухой свисал оборками. Стеснен
   Стенами темноты, гремел со всех сторон
   Иль зюйд, иль норд, всю ночь гудели глухо дали.
   Белесым отсветом во тьме снега мерцали.

   Но лишь мороз, ряды чудовищные льда
   Сползали, – шумные, обширные стада, –
   Толкаясь и давясь, как сбившиеся горы.

   В часы, когда в лесу и поле был покой,
   Они со скрежетом шли друг на друга в бой,
   Громовым грохотом тревожа сел просторы.

   Перевод С. Шервинского


   Фламандкам былых времен

   Когда стоит ячмень в полуденной дремоте,
   Тяжеловесную явите красоту:
   Ваш бронзовый загар, здоровья полноту
   И рвущий пояса переизбыток плоти.

   На сено свежее вам будет сладко лечь!
   Грудь плодородная, прически лоск песчаный,
   Колени круглые, крутая сила стана –
   О как неистово вас хочется привлечь!

   фламандки, дайте же любить вас на равнине
   Под небом огненным в полдневный час, когда
   Дрожит шафранный зной, на берегу пруда,
   Где царствуют дубы в недвижимой гордыне,

   В те дни, когда быки почувствуют прилив
   Тяжелой похоти, мыча в любовной муке,
   И в стойлах жеребцы, забыв о зимней скуке,
   Ржут, шеи изогнув, и жарок их призыв,

   Когда великая любовь возжаждет воли,
   Когда дыханием страстей сердца полны,
   Как ветром паруса, любовники волны,
   Стремящие свой бег на синее раздолье.

   Блеск ваших крупных тел всегда нас волновал;
   Мерцает золото в глазах, не угасая,
   Маняще дышет грудь... Вы – цвет родного края!
   Фламандки, вы для нас – телесный идеал!

   Перевод Ю. Денисова


   Монахи

   Монахи

   Я призываю вас, подвижники-монахи,
   Хоругви божий, кадила, звездный хор,
   Свет католичества затеплившие в прахе
   И в ослеплении воздвигшие собор;

   Пустынножители на скалах раскаленных,
   Навеки в мраморе веленье, гнев и зов,
   Над покаяньем толп коленопреклоненных
   Каскад молитвенный тяжелых рукавов;

   Живые витражи в сиянии восхода,
   Неистощимые сосуды чистоты,
   Благие зеркала, в которых вся природа,
   Как в тихом озере прибрежные цветы;

   Провидцы, чья душа задолго до кончины
   В сверхчеловеческом таинственно жила,
   Утесы посреди языческой пучины,
   Над Римом дикие горящие тела;

   Мосты, взлетевшие изгибами в пространство,
   Тяжеловесные устои в серебре,
   Со стороны зари – потоки христианства
   По направленью к нам, к другой своей заре;

   Фанфары звучные пришествия Христова,
   Громоподобные набаты в тишине;
   От солнца вечного, от пламени святого
   Распятий ваших свет в небесной вышине.

   Перевод В. Микушевича


   Монах эпический

   Он как будто пришел из дремотных пустынь,
   Где глотают во сне раскаленную синь

   Одинокие львы, чья свирепая сила
   На горячих горах величаво почила.

   Был он ростом велик, этот дикий монах,
   Сотворен, чтобы жить в беспрестанных трудах;

   Сил хватило бы в нем хоть на целую вечность.
   До глазниц – борода, из глазниц – бесконечность.

   С пешеходом таким не сравнится никто.
   Нес монах на плечах лет без малого сто.

   Каменела спина от усталости этой.
   Был он весь – как утес, власяницей одетый.

   Повергая во прах за кумиром кумир,
   На ходу попирал он поверженный мир;

   Как железный, возник он по воле господней,
   Чтобы мог раздавить он змею преисподней.

   Лишь такой человек из эпохи мечей
   Жизнь бросает свою прямо в стих эпопей.

   И зачем бы пришел он, апостол ужасный,
   В этот суетный век, век больной и несчастный?

   Ни один монастырь бы теперь не вместил
   Изобилье таких необузданных сил,

   И себя потонуть бы монах не заставил
   В современной грязи предписаний и правил.

   *

   Нет, подобной душе лишь пустыня под стать.
   На горах бы ему, пламенея, сгорать.

   Испытав на жаре всевозможные казни,
   Изнывая весь век в сатанинском соблазне,

   Чтобы губы ему обжигал сатана
   Красной плотью блудниц, чтобы ночи без сна,

   Чтобы в жадных глазах вожделенное тело,
   Как в озерах закат, исступленно алело.

   *

   Представляешь его одиноким всегда.
   Остается душа в искушеньях тверда.

   Он, как мраморный, бел перед всякою скверной.
   Он один со своей чистотой беспримерной.

   Мимо гулких морей, мимо топких болот,
   По лесам и полям он упрямо идет.

   В каждом жесте восторг и безумье провидца.
   Это Риму таким он дерзает явиться,

   Безоружный монах под защитой креста.
   Императорам крах возвещают уста,

   В неподвижных очах темнота грозовая;
   Варвар в нимбе, грядет он, богов убивая.

   Перевод В. Микушевича


   Монах простодушный

   Серой рясой прикрыт от соблазна мирского,
   Сердцем он походил на Франциска Святого.

   Преисполнен любви, доброты, чистоты,
   В монастырском саду поливал он цветы.

   Словно пламя, в перстах лепестки трепетали,
   Наяву и во сне ароматом питали

   Эту кроткую жизнь, и любил он за них
   Царство красок дневных и видений ночных

   И прохладную тьму в предрассветных туманах
   С теплым золотом звезд на небесных лианах.

   Весь в слезах, как дитя, слушал он допоздна,
   Сколько лилий в былом затоптал сатана

   И какие тогда были синие дали,
   Если там, в синеве, серафимы летали

   И процессии дев по просторам земли
   Зелень свежую пальм, как молитву, несли,

   Чтобы смерть небеса, наконец, даровала
   Тем, кто золото чувств отдавал ей, бывало.

   Майским утром, когда день-младенец во сне
   В крупных брызгах росы улыбался весне

   И когда вдалеке, в светлых нимбах мелькая,
   Трепетали крыла на окраинах рая,

   Был он, кажется, всех на земле веселей,
   Украшая алтарь в честь любимой своей

   Пресвятой госпожи, богородицы-девы,
   Ей вверяя себя, и сады, и посевы.

   Ей хотел он отдать все, чем был он богат,
   Чтоб могла вознестись в богородицын сад

   Белой розой душа, непорочной и чистой,
   Лишь восход пережив, благодатно лучистый.

   И когда ввечеру, не жалея ничуть,
   Отлетала душа в свой таинственный путь,

   Не оставив клочка обездоленной жизни
   На колючих кустах в этой тусклой отчизне,

   Вечный запах цветов, нежный тот фимиам
   С давних пор хорошо был знаком небесам.

   Перевод В. Микушевича


   Возвращение монахов

1

   Разбрызган мрачный блеск по зеркалам болот.
   Нахмурился пейзаж. Кругом ложатся тени.
   Пересчитав свои вечерние ступени,
   Прощальный свой привет равнинам солнце шлет.

   Как бы невидимой лампады отраженье,
   Прозрачная звезда из глубины ночной,
   Омытая речной медлительной волной,
   Среди проточных вод подвижна без движенья.

   Дождем исхлестанный, в ухабах, что ни шаг,
   Еловые леса и зелень полевую
   Прорезав полосой, в седую мостовую
   На перекрестке вдруг врезается большак.

   Лишь вдалеке окно зияет слуховое
   На крыше глоданной, и в черную дыру
   Луч погружается последний ввечеру,
   Как будто естество зондируя живое.

   Мистический привет повсюду, словно вздох,
   И в металлическом своем ночном покое
   Вселенная хранит безмолвие такое,
   Что чувствуется в ней, как в базилике, – бог.

2

   В монастыри свои тогда спешат монахи,
   Утешив засветло убогих горожан,
   Усталых пахарей, примерных прихожан,
   Рвань христианскую, тех, кто в предсмертном страхе

   Один среди равнин, весь грязный, весь во вшах,
   И тех, кого чужой на свалке зарывает,
   И тех, которым глаз никто не закрывает,
   Тех, кто, заброшенный, на улице зачах;

   Тех, кто искусан весь голодной нищетою,
   Кто с животом пустым, тащась на костылях,
   С пути сбивается, измученный, в полях
   И топится в прудах, покрытых темнотою.

   Монахи белые среди ночных полей
   Напоминают нам библейских исполинов,
   Которые бредут, густую тень раздвинув
   Просторною льняной одеждою своей.

3

   И колокол тогда молчанье нарушает.
   Скончается и вновь родится мерный звон,
   И звуком явственным уже со всех сторон
   Молитвенный призыв окрестность оглашает,

   Монахам возвестив благочестивый миг:
   Пора в монастырях пропеть молитвы хором,
   Чтобы тоскующим и покаянным взором
   В глубины совести своей монах проник.

   Здесь все они, все те, кто, встав зарею ранней,
   Пахал и боронил, терпением богат;
   Толковники, чей дух раскрылся, как закат,
   Над каждою строкой апостольских посланий;

   Аскеты, чья душа, сгорев сама, собой,
   В уединении томительном прозрела;
   Святые постники, чье скрюченное тело
   Взывает к небесам кровавой худобой.

4

   И наступает ночь, и молятся монахи,
   Утешив засветло убогих горожан,
   Усталых пахарей, примерных прихожан,
   Рвань христианскую, всех, кто в предсмертном страхе;

   Монахи молятся, и шепчут их уста,
   Что в пустошах глухих на вересковом ложе,
   Быть может, при смерти какой-нибудь прохожий
   И следует о тех теперь молить Христа,

   Кто съеден заживо голодной нищетою,
   Кто с животом пустым, тащась на костылях,
   С пути сбивается, измученный, в полях
   И топится в прудах, покрытых темнотою.

   И литаниями тогда наполнен храм.
   Всех в мире мертвецов монахи отпевают,
   И мертвецам глаза безмолвно закрывают
   Господни ангелы, летая здесь и там.

   Перевод В. Микушевича


   Дикий монах

   Бывают и теперь монахи, что – порой
   Нам кажется – пришли из древней тьмы лесной.

   Как будто в сумрачных изваяны гранитах,
   Они всегда живут в монастырях забытых.

   Полночный ужас чащ смолистых и густых
   Таинственно гудит в их душах грозовых,

   По ветру треплются их бороды, как серый
   Ольшаник, а глаза – что ключ на дне пещеры,

   И в складках длинных ряс, как будто в складках мглы,
   Похожи их тела на выступы скалы.

   Они одни хранят в мельканьях жизни новой
   Величье дикости своей средневековой;

   Лишь страхом адских кар смутиться может вдруг
   Железной купиной щетинящийся дух;

   Им внятен только бог, что в ярости предвечной
   Греховный создал мир для казни бесконечной,

   Распятый Иисус, ужасный полутруп,
   С застывшей скорбью глаз, кровавой пеной губ

   И смертной мукою сведенными ногами, –
   Как он немецкими прославлен мастерами, –

   Великомучеников облики святых,
   Когда на медленном огне пытают их,

   Да на песке арен терзаемые девы,
   Которым лижут львы распоротое чрево,

   Да тот, кто взял свой хлеб, но, о грехах скорбя,
   Не ест и голодом в ночи казнит себя.

   И отживут они в монастырях забытых,
   Как будто в сумрачных изваяны гранитах.

   Перевод Н. Рыковой


   Монахам

   Благочестивые отшельники, аскеты,
   В сутаны белые вас облачил мой стих,
   Вас, побежденных, он привел из лет былых,
   Чтоб нам предстали вы, безвестные поэты.
   Мы безразличны вам: что горечь наших слез,
   Что черный наш покой и алая гордыня?
   Как встарь, к распятию ваш взгляд стремится ныне.
   Душою огненный, и я обет принес:
   Бледнеющий в мечтах, коленопреклоненно
   Жить буду, преданный искусству, лишь ему.
   Упорный духом, я, как стяг, его прижму,
   Со всею силою прижму к груди до стона,
   Чтоб сердце обожгло, пройдя сквозь плоть, оно.
   Ведь ныне на земле способно лишь искусство
   Прельщать могучий ум, питать собою чувства
   И одинокий дух дурманить, как вино.
   Когда все рушится иль гибнет постепенно,
   Искусство свой собор возводит золотой,
   И по ночам, когда мир погружен в покой,
   Все выше восстают сверкающие стены
   И отсветы свои бросают в небосвод.
   Поэты, опоздав уйти от мира в кельи,
   Чтобы Искусством жить, иной не зная цели,
   На свет из витражей во тьме идут вперед.
   Загадочно высок, мерцает свод собора.
   Над морем блещущим, где отразился он,
   Сияет длинный ряд серебряных колонн,
   И вторит волн хорал молитвенному хору.
   Из бесконечности идущие ветра
   Несут неясные напевы неустанно
   Двум башням храмовым, высоким, как титаны,
   Чья мощь гранитная сурова и мудра.
   Тот, кто осмелится войти в безмолвье храма,
   Увидит лиру там средь факельных огней.
   Столетьями никто не прикасался к ней,
   Но струны медные поэта ждут упрямо.
   Пребудет этот храм навеки, навсегда;
   Средь сумерек для нас он – средоточье света,
   А вы, отшельники, все в белое одеты,
   Печальным шествием, чтоб сгинуть без следа
   В мистической заре, чужды мирскому счастью,
   Среди безбожников блуждая без дорог,
   Пойдете вы туда, где умирает Бог,
   Чтобы вручить ему последнее причастье.

   Перевод Ю. Денисова


   Обочины дороги

   Декабрь

   Под бледным небом по полям туман ползет,
   Земля от холода вся в трещинах глубоких,
   На рыжих склонах инея налет,
   И над безмолвием трещат, кричат сороки.

   Как стая гарпий злобных и жестоких,
   Кусты сражаются, и ветер листья рвет,
   Тряпье осеннее, и там, в полях далеких,
   Как будто кто по наковальне бьет.

   Зима унылая! Твой холод беспрестанно
   Сжимает душу мне своей рукой титана,
   И тот же звон глухой плывет издалека,

   Тоскливый звон из церковки соседней
   Твердит, что там собрали в путь последний
   И в землю опускают бедняка.

   Перевод Ф. Мендельсона


   Смутное

   Цветок увидеть, хрупкий и беспечный,
   Который на качели стебелька,
   Раскачиваясь, хрупкий и беспечный,
   Спит, а потом увидеть мотылька,
   Как он горит алмазом на лету
   Иль вдруг в луче закатном замирает;
   Потом увидеть парусник в порту, –
   Он в путь готов, лишь ветра ожидает,
   И моряки-фламандцы, торопливо
   Прощаясь, выбирают якоря,
   Чтоб выйти на просторы до отлива.
   Увидеть все, что мне дала заря
   Вечерняя, и вопрошать тревожно:
   Вдруг упадет цветок? Не станет мотылька?
   Иль белый парусник войдет неосторожно
   В стремнину бурную, как горная река,
   И станет жалкою игрушкою стихии
   Там, где вздымаясь пенятся валы
   И грозно ходят горы ледяные?..
   Воспоминанья о тебе плывут из мглы,
   Как облака в последний час заката.
   Цветок, и мотылек, и парус над волной,
   И ты – все в ночь уходит без возврата,
   Лишь боль и золото закатное – со мной!

   Перевод Ф. Мендельсона


   Гимн

I

   Хотел бы я иметь, чтобы тебя воспеть,
   Глас торжествующий и грозный океана,
   Неукротимое дыханье урагана.

   Хотел бы заглушить гремящих молний медь
   И грома дальнего в ночи слова глухие,
   Чтоб славили тебя одну стихии!

   О как хотел бы я, чтоб разом все моря
   На берег хлынули, и чтобы пела пена
   Земле, как ты прекрасна и священна.

   Еще хотел бы я, чтоб, в небесах горя,
   Над ревом бурь и грозами шальными
   Кометой ярче звезд твое сияло имя!

II

   Как ящерицы, те, что солнце пьют,
   Зеленым длинным телом извиваясь,
   К тебе мои желания ползут.

   В полдневный зной я над тобой склоняюсь;
   Вокруг поля, и полыхает рожь,
   И не унять томительную дрожь.

   Ласкает ветер нас, мы от жары устали.
   Среди холмов Эско сверкает там и тут,
   Все небо в золоте, и необъятны дали,

   Как ящерицы, те, что солнце пьют,
   Ты предо мной лежишь, бесстыдно сладострастна,
   И снова я горю, и наша страсть прекрасна!

   Перевод Ф. Мендельсона


   Артевельде

   Смерть величавая из глубины органа
   Под свод готический возносит до высот
   Вождя фламандского, чье имя каждый год
   В день поминания горит из-под тумана.

   Кровавой чередой прошли над ним века,
   Но в битвах и резне, в отчаянье восстанья
   Народ хранит о нем священные преданья, –
   Течет в вечерний час рассказ у камелька...

   Низвергнув королей, он их топтал ногами.
   Доверчиво к нему стекаясь без конца,
   Вручал ему народ и руки и сердца,
   И бушевало в нем стихий народных пламя.

   Он знал и помыслы и душу знал народа,
   И он провидел бунт, что в будущем блеснет
   Как факел огненный; и рук могучий взлет
   В грядущем предвещал желанную свободу.

   Творил он чудеса – легенды в мире прозы, –
   Преграды все ломал, в борьбе добра и зла,
   Покуда в саван смерть его не облекла,
   И мрак окутал лоб, где вспыхивали грозы.

   Он пал в вечерний час, предательски убитый...
   А в городе народ восстал в вечерний час.

   Перевод Б. Томашевского


   Часы

   Ночью, в молчании черном, где тени бесшумные бродят, –
   Стук костыля, деревянной ноги.
   Это по лестнице времени всходят и сходят
   Часы, это их шаги!

   Вокруг устарелых эмблем и наивных узоров
   Цифр под стеклом утомительный ряд.
   О луны угрюмых, пустых коридоров:
   Часы и их взгляд!

   Деревянный киоск роковых откровений,
   Взвизги напилка, и стук молотков,
   И младенческий лепет мгновений, –
   Часы и их зов!

   Гроба, что повешены всюду на стены,
   Склепы цепей и скелетов стальных,
   Где кости стучат, возвещая нам числа и смены–
   Часы и весь ужас их!

   Часы!
   Неутомимы, бессонны,
   Вы стучите ногами служанок в больших башмаках,
   Вы скользите шагами больничных сиделок.

   Напрасно вас молит мой голос смущенный.
   Вы сдавили мой страх
   Циркулем ваших безжалостных стрелок.

   Перевод В. Брюсова


   Притча

   Над золотом глади озерной,
   Где белые лилии спят,
   Усталые цапли скользят,
   В воде отражаются черной.

   Их крыльев широк размах,
   Медлительны их движенья;
   Плывут они в небесах,
   Гребут в воде отраженья.

   Но рыбак туповатый и важный
   На них расставляет сети,
   Не видя, что птицы эти
   Гребут в высоте отважно,

   Что в мокрые сети скуки
   Птицы не попадают.
   Напрасно он в тине их ищет, –
   Птицы все выше взмывают,

   И мчатся, как призраки, мимо,
   Безумны и неуловимы!

   Перевод Ф. Мендельсона


   Не знаю, где

   Это где-то на севере, где, я не знаю,
   Это где-то на полюсе, в мире стальном,
   Там, где стужа когтями скребется по краю
   Селитренных скал, изукрашенных льдом.

   Это – холод великий, едва отраженный
   В серебряном зеркале мертвых озер;
   Это – иней, что точит, морочит – бессонный,
   Низкорослый, безлиственный бор.

   Это – полночь, огромный скелет обнаженный
   Над серебряным зеркалом мертвых озер,
   Это – полночь, что точит, морочит, хохочет,
   Но раздвинуть руками гигантскими хочет
   Холодный и звездный простор.

   В дали полуночной безвольной
   Это смолкнувший звон колокольный,
   Это убранный снегом и льдами собор.
   Это хор похоронный, с которым без слов я рыдаю,
   Литургия Великого Холода в мире стальном.
   Это где-то, – не в старом ли северном крае? – не знаю!
   Это где-то, – не в старом ли северном сердце? – в моем!

   Перевод В. Брюсова

   Дурной час

   С тех пор как схлынули прощальные огни,
   Все дни мои в тени, все тяжелей они.

   Я верил в разум мой, где не гнездились тени,
   И мысль моя (в ней солнца шар пылал,
   В ней гнев светился, яростен и ал)
   Кидалась некогда на скалы заблуждений.

   Надменный, радость я немую знал:
   Быть одиноким в дебрях света;
   Я верил лишь в могущество поэта
   И лишь о творчестве мечтал,
   Что нежно и спокойно возникает
   И движется (а путь широк и прям)
   К тем очагам,
   Где доброта пылает.

   Как темен был тот вечер, полный боли,
   Когда сомненьями себя душа сожгла
   Дотла
   И трещины разъяли стену воли!

   Вся твердость рухнула во прах.
   Персты? Без сил. Глаза? Пусты. Надменность? Смята.
   Стучится кровь печальная в висках,
   И жизнь, как пьявками, болезнями объята...

   Теперь, сходя во гроб, летя невесть куда,
   О, как хотел бы я, чтобы над мглой бездонной,
   Как мрамор, пыткою и славой опаленный,
   Мое искусство рдело бы всегда!

   Перевод Г. Шенгели


   Ноябрь

   Вот листья, цвета гноя и скорбей, –
   Как падают они в моих равнинах;
   Как рой моих скорбей, все тяжелей, желтей, –
   Так падают они в душе моей.

   Лохмотьями тяжелых облаков
   Окутавши свой глаз слепой,
   Поник, под ветра грозный вой,
   Шар солнца, старый и слепой.

   Ноябрь в моей душе.

   Над илом ивы чуть видны; в туманы,
   Мелькая, черные уносятся бакланы,
   И льется крик их, долгий, точно вечность,
   Однообразный, – в бесконечность.

   Ноябрь в моей душе.

   О, эти листья, что спадают,
   Спадают;
   О этот бесконечный дождь
   И этот вой средь голых рощ,
   Однообразный, рвущий все в душе!..

   Перевод Г. Шенгели


   Вечера

   Человечество

   Распятые в огне на небе вечера
   Струят живую кровь и скорбь свою в болота,
   Как в чаши алые литого серебра.
   Чтоб отражать внизу страданья ваши, кто-то
   Поставил зеркала пред вами, вечера!

   Христос, о пастырь душ, идущий по полянам
   Звать светлые стада на светлый водопой,
   Гляди: восходит смерть в тоске вечеровой,
   И кровь твоих овец течет ручьем багряным...
   Вновь вечером встают Голгофы пред тобой!

   Голгофы черные встают перед тобою!
   Взнесем же к ним наш стон и нашу скорбь! Пора!
   Прошли века надежд беспечных над землею!
   И никнут к черному от крови водопою
   Распятые во тьме на небе вечера!

   Перевод В. Брюсова


   Под сводами

   Сомкнулись сумерки над пленными полями,
   Просторы зимние огородив стеной.
   Мерцают сонмы звезд в могильной мгле ночной;
   Пронзает небеса их жертвенное пламя.

   И чувствуешь вокруг гнетущий медный мир,
   В который вплавлены громады скал гранитных,
   Где глыба каждая – каких-то первобытных
   Подземных жителей воинственный кумир.

   Мороз вонзил клыки в углы домов и башен.
   Гнетет молчание. Хотя б заблудший зов
   Донесся издали!.. Бой башенных часов
   Один лишь властвует, медлителен и страшен.

   Ночь расступается, податлива как воск,
   Вторгаются в нее безмолвие и холод.
   Удары скорбные обрушивает молот,
   Вбивая вечность в мозг.

   Перевод М. Донского


   Холод

   Огромный светлый свод, бесплотный и пустой,
   Стыл в звездном холоде – пустая бесконечность,
   Столь недоступная для жалобы людской, –
   И в зеркале его застыла зримо вечность.

   Морозом скована серебряная даль,
   Морозом скованы ветра, и тишь, и скалы,
   И плоские поля; мороз дробит хрусталь
   Просторов голубых, где звезд сияют жала.

   Немотствуют леса, моря, и этот свод,
   И ровный блеск его, недвижный и язвящий!
   Никто не возмутит, никто не пресечет
   Владычество снегов, покой вселенной спящей.

   Недвижность мертвая. В провалах снежной тьмы
   Зажат безмолвный мир тисками стали строгой, –
   И в сердце страх живет пред царствием зимы,
   Боязнь огромного и ледяного бога.

   Перевод Г. Шенгели


   Соломенные кровли

   Склонясь, как над Христом скорбящие Марии,
   Во мгле чернеют хутора;
   Тоскливой осени пора
   Лачуги сгорбила худые.

   Солома жалких крыш давно покрылась мхом,
   Печные покосились трубы,
   А с перепутий ветер грубый
   Врывается сквозь щели в дом.

   Склонясь от немощи, как древние старухи,
   Что шаркают, стуча клюкой,
   И шарят вкруг себя рукой,
   Бесчувственны, незрячи, глухи,

   Они запрятались за частокол берез;
   А у дверей, как стружек ворох,
   Опавшие листы, чей шорох
   Заклятий полон и угроз.

   Склонясь, как матери, которых гложет горе,
   Они влачат свои часы
   В промозглой сырости росы
   На помертвелом косогоре.

   В ноябрьских сумерках чернеют хутора,
   Как пятна плесени и тленья.
   О, дряхлой осени томленье,
   О, тягостные вечера!

   Перевод М. Донского


   Лондон

   То – Лондон, о мечта! чугунный и железный,
   Где стонет яростно под молотом руда,
   Откуда корабли идут в свой путь беззвездный –
   К случайностям морей, кто ведает куда!

   Вокзалов едкий дым, где светится мерцаньем,
   Серебряным огнем, скорбь газовых рожков,
   Где чудища тоски ревут по расписаньям
   Под беспощадный бой Вестминстерских часов.

   Вдоль Темзы – фонари; не парок ли бессонных
   То сотни веретен вонзились в темь реки?
   И в лужах дождевых, огнями озаренных, –
   Как утонувшие матросов двойники.

   И голоса гуляк, и жесты девки пьяной,
   И надпись кабака, подобная Судьбе, –
   И вот, внезапно Смерть в толпе, как гость незваный...
   То – Лондон, о мечта, влачащийся в тебе!

   Перевод В. Брюсова


   Вдали

   Вплывают блики крыл в угрюмые ангары,
   Ворота черные все голоса глушат...
   Кругом – унынье крыш, фасады, и амбары,
   И водосточных труб необозримый ряд.
   Здесь глыбы чугуна, стальные стрелы, краны,
   И эхом в щелях стен вся даль отражена:
   Шаги и стук копыт, звенящий неустанно,
   В быки мостов, шурша, врезается волна...
   И жалкий пароход, который спит, ржавея,
   В пустынной гавани, и вой сирен вдали...
   Но вот, таинственно сквозь мрак ночной белея,
   В далекий океан уходят корабли,
   Туда, где пики скал и ярость урагана...
   Душа, лети туда, чтоб в подвиге сгореть
   И чтоб завоевать сверкающие страны!
   Какое счастье жить, гореть и умереть!

   Взгляни же в эту даль, где острова в сиянье,
   Где мирры аромат, коралл и фимиам –
   Мечтою жаждущей уйди в зарю скитаний
   И с легкою душой вручи судьбу ветрам,
   Где океанских волн блистает свет зеленый...
   Иль на Восток уйди, в далекий Бенарес,
   К воротам древних Фив, в руины Вавилона,
   В туман веков, где Сфинкс, Афина и Гермес,
   Иль к бронзовым богам на царственном пороге,
   К гигантам голубым, или во тьму дорог,
   Где за монахами медлительные дроги
   Неповоротливо ползут из лога в лог...
   И взор твой ослепят лучи созвездий южных!
   О бедная душа, в разлуке ты с мечтой!
   Уйди же в зной пустынь, в прозрачность бухт жемчужных,
   Путем паломника в пески земли святой...
   И может быть, еще в какой-нибудь Халдее
   Закатный вечен свет: он пастухов хранит,
   Не знавших никогда и отблеска идеи...
   Уйди тропой цветов, где горный ключ звенит,
   Уйди так глубоко в себя мечтой упорной,
   Чтоб настоящее развеялось, как пыль!..

   Но это жалкий бред! Кругом лишь дым, и черный
   Зияющий туннель, и мрачной башни шпиль...
   И похоронный звон в тумане поднимает
   Всю боль и всю печаль в моей душе опять...
   И я оцепенел, и ноги прилипают
   К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.

   Перевод Б. Томашевского


   Бесконечное

   Ветров осенних псы, охрипшие от лая,
   Бессилья цепь грызут со злобою тупой,
   А ночь крадется прочь, глаза им застилая,
   К луне, скатившейся в бездонный водопой.

   Там, далеко внизу, огни, огни без счета,
   А там, вверху, – грома чугунных голосов:
   От бесконечности уснувшего болота –
   До бесконечности разбуженных лесов,

   Где в океане звезд и сумрака сквозного
   Дороги тянутся, мерцая на свету,
   Переплетаются и ускользают снова
   Все дальше – в жуткую ночную черноту.

   Перевод Р. Дубровкина


   Крушения

   Разговор

   ... Так будь же палачом!
   Руками собственными сам себя замучай,
   Не поручай другим пытать тебя – и жгучий
   Свой поцелуй дари отчаянью; ни в чем
   Не уступай себе: чем беспощадней горе,
   Тем легче укротить его – перебори
   Страданья гордостью, а душу изнури
   Кощунством – и над ней восторжествуешь вскоре,
   Вся жизнь – сплошное зло, но кто поддастся злу?
   – Ах, как бы я хотел последовать примеру
   Древнейших христиан, страдающих за веру,
   Бичующих себя в молитвенном пылу!
   Моих терзаний путь, я знаю, будет долог,
   Смеясь, я выпью яд обманов и обид:
   Так сельский колокол рыдает и скорбит,
   На землю траурный набрасывая полог, –
   И буду втайне пьян от смелости такой! –
   Подстерегать себя, себе готовить беды,
   С остервененьем ждать восторженной победы
   Над зверем, прозванным бессильем и тоской.
   Он в сердце метит – пусть! Не примиряться с крахом
   Надежд, – против себя восстать и стать сильней
   Кичливой пустоты, быть равнодушным к ней.
   – Стать мощью собственной, мучением и страхом,
   И знать, что есть поля, куда влечет вражда,
   Где люди с каменными жесткими сердцами
   Посевов гибельных становятся жнецами,
   Дороги есть в полях, где слышится всегда
   Тяжелый гул шагов и крики, – все живое
   Бежит тех мест, когда на жертвенной скале,
   В густой крови лиан, тускнеющих во мгле,
   Злодейства лезвие сверкает огневое.

   Перевод Р. Дубровкина


   Меч

   И Некто, меч подъяв, мне предсказал с презреньем:
   В безвестность канешь ты, ничтожный, поделом –
   Подточен праздностью, бесплодным самомненьем,
   В грядущем ты вкусишь лишь горесть о былом.

   В тебе прокиснет кровь простосердечных дедов –
   В убогом отпрыске их мощь истощена;
   На жизнь, ее златых триумфов не изведав,
   Ты будешь, как больной, дивиться из окна.

   И нервы съежатся: ни счастья, ни страданий,
   И скука въестся в плоть: чуть начал – и устал;
   Твой лоб надгробием придавит рой мечтаний,
   И поселится страх во мгле ночных зеркал.

   Бежать бы от себя!.. Ах, если б!.. Но усталость
   Уж отпечатала неизгладимый след;
   Чужая и своя томительная вялость
   Нальет свинцом твой мозг и размягчит скелет.

   Пройдешь, с порывами отважных незнакомый,
   Ты по земле один; твой не зажжется взгляд
   Сияньем их надежд, – и радостные громы
   Вдали, не для тебя, победно прогремят.

   Перевод М. Донского



   Как горько!

   Замкнуться навсегда, уйти поглубже в складки,
   Стать серым, словно холст однообразно гладкий, –

   Как горько! и, прикрыв собою разный хлам,
   Пылиться, выцветать и рваться по углам, –

   Как горько! и в душе не находить отваги
   Судьбу перекроить на царственные стяги.

   Свернуться складками и ждать к себе гостей –
   Детей пустых страстей, ошибок и смертей.

   Не дрожью шелковой разлиться по прилавку,
   А чувствовать в груди кровавую булавку

   И где-нибудь в углу чулана, под замком,
   Годами пролежать бесформенным тюком,

   И видеть, как тебе всю душу исчернили
   Налеты плесени и липковатой гнили.

   Истлеть под складками и не стремиться прочь,
   Стать скукой, что не прочь расти из ночи в ночь,

   И знать, что там внутри, под кожей, в каждом нерве,
   Скрывается недуг, и ткань прогрызли черви.

   Перевод Р. Дубровкина


   Исступленно

   Пусть ты истерзана в тисках тоски и боли
   И так мрачна! – но все ж, препятствия круша,
   Взнуздав отчаяньем слепую клячу воли,
   Скачи, во весь опор скачи, моя душа!

   Стреми по роковым дорогам бег свой рьяный,
   Пускай хрустит костяк, плоть страждет, брызжет кровь!
   Лети, кипя, храпя, зализывая раны,
   Скользя, и падая, и поднимаясь вновь.

   Нет цели, нет надежд, нет силы; ну так что же!
   Ярится ненависть под шпорами судьбы;
   Еще ты не мертва, еще в последней дрожи
   Страданье под хлыстом взметнется на дыбы.

   Проси – еще! еще! – увечий, язв и пыток,
   Желай, чтоб тяжкий бич из плоти стон исторг,
   И каждой порой пей, пей пламенный напиток,
   В котором слиты боль, и ужас, и восторг!

   Я надорвал тебя в неистовой погоне!
   О кляча горестей, топча земную твердь,
   Мчи одного из тех, чьи вороные кони
   Неслись когда-то вдаль, сквозь пустоту и смерть!

   Перевод М. Донского


   Молитвенно

   Ночь в небо зимнее свою возносит чашу.

   И душу я взношу, скорбящую, ночную,
   О, господи, к тебе, в твои ночные дали!
   Но нет в них ничего, о чем я здесь тоскую,
   И капля не падет с небес в мои печали.
   Я знаю: ты – мечта! И все ж во мраке ночи,
   Колени преклонив, тебе молюсь смиренно...
   Но твой не внемлет слух, твои не видят очи,
   Лишь о самом себе я грежу во вселенной.
   О, сжалься, господи, над бредом и страданьем,
   Я должен скорбь излить здесь, пред твоим молчаньем.

   Ночь в небо зимнее свою возносит чашу.

   Перевод В. Брюсова


   Осенний час

   Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
   Под гнетом северным хрипят и стонут ели,
   Повсюду на земле листвы металл и кровь,
   И ржавеют пруды и плесневеют вновь, –
   Деревьев плач – мой плач, моих рыданий кровь.

   Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
   Под гнетом холода кусты оцепенели
   И вот, истерзаны, торчат в пустых полях
   Вдоль узкой колеи, на траурных камнях, –
   Их рук – моих, моих печальных рук размах.

   Да, ваша скорбь – моя, осенние недели!
   В промерзшей колее колеса проскрипели,
   Своим отчаяньем пронзая небосклон,
   И жалоба ветвей, и карканье ворон –
   Стон сумрака – мой стон, затерянный мой стон.

   Перевод Г. Шенгели


   Роковой цветок

   Бессмыслица растет, как роковой цветок
   На черноземе чувств, желаний, дум гниющих.
   Героев тщетно ждать, спасителей грядущих,
   И в разуме родном коснеть – наш горький рок!

   Иду к безумию, к его сияньям белым,
   К сияньям лунных солнц, так странных в полдень нам,
   К далеким отзвукам, в которых гул и гам,
   И лай багряных псов за призрачным пределом.

   Озера роз в снегу, и птицы в облаках,
   На перьях ветерка присевшие, летая;
   Пещеры вечера и жаба золотая,
   Задвинувшая даль, у входа на часах;

   Клюв цапли, в пустоту разинутый безмерно,
   В луче дрожащая недвижно мошкара;
   Бессильное тик-так, беспечная игра...
   Смерть сумасшедшего, – тебя я понял верно!

   Перевод В. Брюсова


   Голова

   На черный эшафот ты голову взнесешь
   Под звон колоколов – и глянешь с пьедестала,
   И крикнут мускулы, и просверкает нож, –
   И это будет пир, пир крови и металла!

   И солнце рдяное и вечера пожар,
   Гася карбункулы в холодной влаге ночи,
   Узнают, увидав опущенный удар,
   Сумели ль умереть твое чело и очи!

   Зло величавое змеей в толпу вползет,
   В толпу, – свой океан вокруг помоста славы
   Смирившей, – и она твой гроб как мать возьмет,
   Баюкать будет труп, кровавый и безглавый.

   И ядовитее, чем сумрачный цветок,
   Где зреет ярче яд, чем молнии сверканье,
   Недвижней и острей, чем впившийся клинок,
   Властней останется в толпе воспоминанье.

   Под звон колоколов ты голову взнесешь
   На черный эшафот – и глянешь с пьедестала,
   И крикнут мускулы, и просверкает нож, –
   И это будет пир, пир крови и металла.

   Перевод В. Брюсова


   Черные факелы

   Законы

   Печален лик земли среди угрюмых зданий,
   Где жизнь заключена в прямоугольный плен,
   Где предопределен удел моих страданий
   Всей тяжестью колонн и непреклонных стен.

   Вот башенки наук, вот лабиринты права,
   Где человечий мир в законы водворен,
   Где мозг одет в гранит – и не посмеет он
   Поколебать столпы священного устава.

   Гордыня бронзы там нисходит с высоты,
   Чугунная плита сдавила все живое...
   О, сколько нужно дум и страстной чистоты,
   Чтоб волновался ум, чтоб сердцу быть в покое

   Дабы оно могло багряный купол свой
   Просторно изогнуть в глубокой, нежной сини,
   Где б не посмело зло коснуться той твердыни,
   Той мудрой доброты и ясности живой!

   Но в бездне вечеров, уже чреватых бурей,
   Лучами черных солнц охвачен башен ряд,
   И мчатся тучи к ним толпою грозных фурий,
   Швыряя молний блеск на крутизну громад.

   И лунный желтый глаз великой лженауки
   В тех небесах, куда устремлена сейчас
   Готическая мощь, ужели не погас
   От старости своей, от вековечной скуки?..

   Перевод Ю. Александрова


   Мятеж

   Туда, где над площадью – нож гильотины,
   Где рыщут мятеж и набат по домам!
   Мечты вдруг, безумные, – там!

   Бьют сбор барабаны былых оскорблений,
   Проклятий бессильных, раздавленных в прах,
   Бьют сбор барабаны в умах.

   Глядит циферблат колокольни старинной
   С угрюмого неба ночного, как глаз...
   Чу! Бьет предназначенный час!

   Над крышами вырвалось мстящее пламя,
   И ветер змеистые жала разнес,
   Как космы кровавых волос.

   Все те, для кого безнадежность – надежда,
   Кому вне отчаянья радости нет,
   Выходят из мрака на свет.

   Бессчетных шагов возрастающий топот
   Все громче и громче в зловещей тени,
   На дороге в грядущие дни.

   Протянуты руки к разорванным тучам,
   Где вдруг прогремел угрожающий гром,
   И молнии ловят излом.

   Безумцы! Кричите свои повеленья!
   Сегодня всему наступает пора,
   Что бредом казалось вчера.

   Зовут... приближаются... ломятся в двери...
   Удары прикладов качают окно, –
   Убивать – умереть – все равно!

   Зовут... и набат в мои ломится двери!

   Перевод В. Брюсова


   Города

   Воняет битумом и кожами сырыми,
   И, как тяжелый бред, гранит вздымают свой
   Дома, запутавшись в туманах, в желтом дыме
   И в серых сумерках, пропахнувших смолой
   И гарью. Черные дороги, словно змеи,
   Ползут за доками вдоль складов, по мостам,
   Где отсвет факелов, то ярче, то мрачнее,
   Безумно мечется по стенам тут и там,
   Тревожа темноту борьбой огня и тени.
   Под плеск холодных волн и по ночам, и днем
   Отплытий медленных и мрачных возвращений
   Проходит череда; корабль за кораблем
   Плывут через моря; тем временем заводы
   Дымят, работая; там молоты гремят,
   Колеса крутятся и месяцы, и годы,
   И ходят шатуны весь день вперед-назад;
   Канаты и ремни натянуты, как жилы,
   На крючьях и шкивах, и движет их тоска.

   Канавы тянутся по пустырям уныло,
   Туннели ночь сосут, но вот издалека
   Растет железный свист, чтоб ослабеть помалу, –
   То, сотрясая мост, несутся поезда,
   Несутся поезда так, что стенают шпалы,
   И каждого туннель глотает без труда,
   Чтоб вскоре изрыгнуть, и поезд снова мчится,
   Вновь бешено летит к далеким городам.

   Бочонки толстые, в тугих мешках пшеница,
   Эбен и каучук пылятся, словно хлам;
   Рога ветвистые навалены повсюду,
   И шкуры хищников распяты здесь навек;
   Здесь бивни мощные лежат огромной грудой.
   Продать за медяки всю славу гор и рек!
   Гуртом и в розницу! Звериная гордыня
   Кроваво попрана. Сомы глухих озер,
   Медведи севера и страусы пустыни,
   Индийские слоны и львы Атласских гор!
   Цари! Любой из вас был вольным и могучим,
   Но жизнь вам не спасли ни когти, ни клыки.
   Теперь для вас – брезент на кузове скрипучем
   И склад, где свалены кадушки и тюки.
   Вот Лондон в сумерках, холодных и обманных,
   Где солнца старого останки сгноены,
   Мечты о золоте купающий в туманах,
   И свой багровый бред, и тягостные сны.
   Вот Лондон, над рекой неясно проступая,
   Растет, как сон во сне: вот лодки и суда,
   Конторы, стройки, верфь, заборы, мостовая,
   Хибары, пристани и темная вода
   В туманный лабиринт переплелись, а выше
   Сквозь воздух цинковый угрюмо вознеслись
   В страданье каменном, внизу оставив крыши,
   Десятки башен, труб, чтоб протаранить высь.

   Жар биржевых боев, горячка, страсть наживы,
   Молитв о золоте неисчислимый хор,
   Блеск одержимых глаз, подъем нетерпеливый
   Мильонов торгашей на золотой Фавор!
   Душа моя, смотри! С ума на биржах сводит
   Мечта о золоте, несытая мечта!
   Гул, гам, тревожный крик – тоскливо день уходит;
   Приходят с ночью вновь шум, крики, маета
   Труда полночного, вновь начатых сражений
   Грядущего с былым, пера против пера,
   При свете газовом, без устали, без лени,
   В конторах и бюро, сегодня, как вчера.
   Бой банков с банками и воротил друг с другом!

   В борьбе всех против всех вовек душе моей
   Не выжить! Мне конец! Стальным здесь пашут плугом,
   Чтоб, сея золото, снять урожай гиней
   На жарких нивах бирж. Ты треснута, надбита,
   Душа моя! Твой гнев не удержать в груди!
   Душа моя, душа, сошедшая с орбиты,
   В негодовании палящем пропади!
   Вот город золотой алхимии могучей!
   Мой дух расплавится в горниле зла, и тут
   Сведут меня с ума противоречий тучи,
   Чьи молнии мне мозг и сердце обожгут!

   Перевод Ю. Денисова


   Скала

   На ту скалу, изглоданную морем,
   Чей шаг, скажи, пойдет за мной, чей шаг?

   Я заселил ее моей душою.
   – Скажи, как мне побыть с моей душою?
   В эбеновых стенах, что мной возведены,
   Моя надежда зеркалом искрилась,
   Но вот беззвучно в сумерках разбилась.

   Как мне побыть наедине с душою,
   В ночи, у края грозной крутизны?
   Сесть в кресло ненависти, чтоб явилось
   Лицо гордыни, чьи черты темны?
   Смогу ль наедине пролить слезу я
   В моленьях Богоматери Безумья?

   Дано ли мне уединиться с морем,
   В ночи, у края грозной крутизны?

   Там, волосатые от пены, темной кучей
   Сожрали жабы солнца блеск летучий.

   Огромный столб, держащий пустоту,
   Как человек, торчит над чередою
   Надгробий, где плита сменяется плитою.

   Здесь, на скале, стенающей над морем,
   Скажи, побуду ль я внутри моей души?

   Дано ль мне в злобной радости узнать,
   Как бросится безумье подминать,
   За нервом нерв, мой мозг-добычу?
   Упрямец, каторжник, я смог
   В цепях рассудка выстрадать свой срок,
   Но скоро ли я новый день окличу?

   Забыть, что каждой мысли гнет
   Меня стальной пятою мнет,
   И задушить в себе, зажать
   Извечный крик неистовства и боли,
   Что в небесах летит к иной юдоли.

   И на скале, опустошенной морем,
   Мечтать, грустя у края крутизны;
   В эбеновых стенах стареть от тишины,
   Что даже мертвецам невыносима б стала;
   По коридорам долгий груз шагов влачить устало,
   Глядеть, как час идет сменить такой же час,
   И ничего не ждать, надежде разучась.
   Потом навек закрыть последнее окно,
   Где лишь далекий знак увидеть мне дано.
   Любить салонов тлен и кресла их пустые,
   И спальни, где не раз в постелях смерть спала,
   Где вечером персты синюшно-ледяные
   Мне на виски кладет тучнеющая мгла.

   Здесь, на скале, полусметенной морем,
   Смогу я, наконец, остаться с морем?
   Смогу я, наконец, побыть в моей душе?

   И стать ничем – спокойно умереть
   И ничего уже не помнить впредь.
   Уйти без колокольного трезвона,
   Без свеч, без оглашения с амвона –
   Пускай прохожий весело пройдет,
   Без огорчений и забот.

   А там, на высоте, у крутизны –
   Моя душа и все ее вины:
   Ее среди камней навек укрыла
   Стенающая мрачная могила.

   Перевод Геннадия Русакова


   Числа

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ,
   Со лбом, в бореньях роковых
   Разбитым о недвижность их!

   На жесткой почве, с прямотой иглы,
   Глухого леса высятся стволы;
   Их ветки – молний изваянья;
   Вверху – квадратных скал углы –
   Громады страха и молчанья;
   И бесконечность в вышине
   Алмазных звезд, с небес ко мне
   Глядящих, – строги и суровы;
   И за покровами покровы
   Вкруг золотой Изиды, в вышине!

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ!

   Как взоры пристальны их роковых проблем!
   Первичные, они – пред нами суть затем,
   Чтоб в вечности пребыть такими ж!
   От их всевластных рук вселенной не отымешь.
   Они лежат на дне и в сущности вещей,
   Нетленно проходя сквозь мириады дней.

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ!

   Открою я глаза: их чудеса кругом!
   Закрою я глаза: они во мне самом!
   За кругом круг, в бессчетных сочетаньях,
   Они скользят в воспоминаньях.
   Я погибаю, я пропал,
   Разбив чело о камни скал,
   Сломав все пальцы об утесы...
   Как бред кошмара – их вопросы!

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ!

   Вы тексты от каких затерянных страниц?
   Остатки от какой разрушенной вселенной?
   Ваш отвлеченный взор, взор глаза без ресниц, –
   Гвоздь, проходящий в сталь, меч, острый неизменно!
   От ваших пристаней кто вдаль не отплывал?
   Но гибли все ладьи о зубья тайных скал.

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ!

   Мой ум измучен и поник
   На берегах спокойных книг,
   В слепящем, словно солнце, мраке;
   И предо мной во мгле теней
   Клубком переплетенных змей
   Взвиваются хмельные знаки.
   Я руки протянул во мгле:
   Но вашей тяжестью к земле
   Я наклонен в порыве смелом.
   Я изнемог, я изнемог –
   На переходах всех дорог
   Встречаться с вами, как с пределом!

   Я – обезумевший в лесу Предвечных Числ!

   Доколе ж длительная пытка
   Отравленного их напитка,
   Вливаемого в грудь с высот?
   Как знать, реальность или тени
   Они? но, холоден как лед,
   Их роковой закон гнетет
   Чудовищностью нарушений!
   Доколь бессчетность в вышине
   Алмазных звезд в их вечном сне,
   Взор устремляющих ко мне
   Неумолимо и сурово?
   О, вечно ль не сорвать покрова
   Вкруг золотой Изиды в вышине?

   Перевод В. Брюсова


   Мертвец

   В одежде цвета горечи и яда
   Рассудок мой холодным мертвецом
   Плывет по Темзе вверх лицом.

   Над ним – мостов тяжелые громады,
   Вагонов лязг по рельсам эстакады
   И колыханье сумрачных теней
   От парусов скользящих кораблей.

   Его сгубила жажда все объять
   И на скрижали черного гранита
   Резцом неизгладимым начертать
   Ту истину, что от людей сокрыта.

   Его коварно отравил
   Горячечный, обманный пыл
   И полное безумной страсти
   Стремленье к огненной, высокой власти.
   Перенатянутая тетива
   Оборвалась почти у самой цели,
   Когда, казалось, крылья торжества
   Уже над ним победно шелестели.
   Он сам себя сгубил – тщетой
   Надежд, бесплодной маетой
   Испепеляющих желаний
   И бесконечных разочарований.

   Вот он плывет по траурным волнам,
   Минуя строй унылых стен кирпичных,
   Минуя окна корпусов фабричных,
   Где царствует железный гром и гам.

   Вдоль длинных набережных грязных,
   Пакгаузов однообразных
   И фонарей над зыбкою водой
   С их тянущейся пряжей золотой,
   Вдоль жутких верфей, где торчат скелеты
   Еще неоснащенных кораблей
   И к бледным небесам воздеты
   Распятья голых рей...

   В померкших перлах, в потускневшей черни,
   В пурпурово-горящий час вечерний
   Рассудок мой холодным мертвецом
   Плывет по Темзе вверх лицом.

   Плывет, бесповоротно канув
   В пучину мрака и туманов,
   Под приглушенный похоронный звон,
   Стон, доносящийся со всех сторон.

   Он уплывает, темнотой объятый,
   Навеки оставляя за собой
   Огромный город жизни непочатой, –
   Чтобы уснуть и обрести покой
   Там, в склепе ночи, в бездне непроглядной,
   Где вал вскипает, горек и свинцов,
   Где вечность поглощает беспощадно
   Всех мертвецов!

   Перевод Г. Кружкова


   Представшие на моем пути

   Видение на горизонте

   В заброшенный маяк пробрался я – и вниз
   Смотрел в сырую мглу, где проносились грозы:
   В туннелях копоти свистели паровозы,
   А сверху фонаря кровавый глаз повис.

   Огромный грузный порт дремал невдалеке,
   Щетинясь мачтами у маслянистой зыби,
   А в доках кран чернел на неподъемной глыбе,
   Лиан гигантских ком сжимая в кулаке.

   Под черным мрамором небес я отыскал
   Цепочку бледную огней, – дрожа во мраке,
   Она тянулась вдаль, в квартал, где шум и драки,
   Где пляшут женщины у золотых зеркал.

   Как вдруг над пристанью, над чернотой волны,
   Кровавой раною раздулся парус алый,
   И на причал сошел надменный и усталый
   Беглец легендами овеянной страны.

   Как обнажают сталь – кинжалы и мечи, –
   Он ярость обнажил, и в сумеречном гаме
   Победно крик его витал над берегами
   И таял в грозовой разбуженной ночи.

   Он был велик, он жил безбрежностью морской
   И каждый горизонт отчаянных скитаний
   Попробовал на вкус, – тем злей и –неустанней
   Боролся он с ночной убийственной тоской.

   Внушая страх, страшась, он путь найти мечтал
   К существованию иному – и упорно
   Искал пророческих чудес в пустыне горной,
   Где дуб обрел бы речь и ожил бы металл,

   Где подлинный восторг – уйти в себя, когда
   Все стынет в ужасе, и сотрясают боги
   Громами голосов наш мир, такой убогий
   Под тонким золотом безоблачного льда, –

   И, ставя паруса во весь огромный рост,
   Тысячелетьями все ожидал он знака
   От грозовых миров, когда в пучинах мрака
   Дробился, падая, хрусталь кровавых звезд.

   Перевод Р. Дубровкина


   Страх

   Растет мой древний страх в равнине ледяной,
   Где Пастырь Ноябрей трубит, безмерно старый.
   Стоит он, как беда над робкою отарой,
   Трубит он, клича смерть из глубины земной.

   Над совестью моей, над грустною страной
   Трагический рожок напрягся в муке ярой.
   Кричит он вдалеке, грозит он смутной карой
   Над кровью ивняка, над стылою волной.

   И овцы черные с клеймом багрово-красным
   Вернулись под бичом тем вечером ненастным
   В загон моей души, как скопище грехов.

   Мой неуемный страх растет во мгле морозной,
   Где в мертвой тишине трубит о буре грозной
   Старейший изо всех жестоких пастухов.

   Перевод Ю. Александрова


   Вестник праха

   Я гонец грандиозной державы гниенья.
   Я исчадие зыбкой страны мертвецов,
   Где не сыщешь начал и концов;
   Я принес тебе нижнего мира виденье:
   Это сумрачный остров-гигант,
   Где висит для червей провиант
   Мириадом гирлянд;
   Где мерцает средь пышных цветов вечерами
   Жабьих пристальных глаз золотистое пламя,
   Озаряя пригорки и мрачные гроты.
   О, пещер моих страшных зевота,
   О трясины мои, о болота!
   На деревьях моих, что под стать прокаженным,
   Сохнут сердце твое и твои облаченья,
   Старый Лир; а за Гамлетом, странным и черным,
   Увивается воронов прыткая стая;
   Вот Ринальдо в земле коченеет устало,
   Вот Офелия, словно кувшинка гнилая,
   Бледных рук лепестки по воде распластала.
   Нить убийства ведет лабиринтами гнили
   Во дворец, где мучительным сном опочили
   Императоры гнойно-кровавой страны.

   О чертоги ночных властелинов загробных,
   Где Неронов безумных, Тибериев злобных
   На графитных террасах останки видны!
   Поросли черепа их червями – но ядом
   Прежних дум о пожарищах древнего Рима
   Полон бешеный мозг, пораженный распадом.
   Там лемуры прыщавое брюхо сосут,
   Что Вителлием было, – и всюду незримо
   Изливается боли и злобы сосуд.

   Я исчадие зыбкой страны мертвецов.

   Есть меж ними приявшие божеский дар;
   Есть сердца, опаленные верой; их жар
   Служит скопищу солнц бесконечным укором,
   А признанья огнем экстатическим жгут:
   "Ничего для себя и для мира, в котором
   Сплетены себялюбие, алчность и блуд, –
   От греха, что на нас наползает лавиной,
   Мы спасенье найдем только в вере единой!"
   И Фламель, алхимических грез порожденье,
   И сквалыга, что сам себя поедом ест,
   И воитель в недвижном доспехе, чей крест –
   Раскаленных рубинов сплошное горенье,
   И супруги их, женщины с ласковым взглядом
   Все они, как живые, стоят со мной рядом.

   Я посланец державы зловонного тленья.

   Я в том саду, где сумрак серый,
   Склонясь над черною шпалерой,
   Ращу химеру за химерой.
   Болезнь? Да вот она: глядится страшнолицей
   Ликующей и лютой жницей,
   Чей серп, что выкован Гекатой,
   С луною на ущербе схож.
   О свежесть детства, запах мяты,
   Крик радости, восторга дрожь,
   Порывы ветра утром ранним!
   Все опоганил я своим дыханьем:
   Где трепетало чувств живое чудо –
   Там желтых листьев да колючек груда.

   Из царства тлена я пришел с посланьем.

   Вот те, кто изнемог от хмеля красоты,
   Кто угодил в капкан несбыточной мечты –
   Венеру увидать, рождаемую морем;
   Вот жалкая их плоть, покорная всем хворям;
   Их красные глаза, мослы костлявых рук,
   Их фаллы, вздутые от бешеных потуг
   Надрывных – а вокруг густеет постепенно
   Людского семени пузырчатая пена.
   Вот женщины – из тех, кому их смрадный грех
   Дороже всех забав, милее всех утех:
   Самих себя грызут безумные горгоны,
   Но раны зализать спешит самовлюбленно
   Их каменный язык – и вот за годом год
   То пятятся они, то вновь бегут вперед,
   Томимы похотью и мучимы луною.
   Так все они – взгляни – проходят предо мною,
   Обращены во прах и в мертвенную жуть,
   Но самый их распад – блистательная суть
   И смысл моей страны над морем первозданным.

   Я порожден ее гниеньем неустанным,
   Мне ведома ее гниенья безграничность.
   Там золото и желчь смешались воедино,
   Там нет, кроме меня, судьи и господина.
   И вот тебе принес я дымный факел свой:
   Мечту, безумье, пыл, иронию, трагичность
   И хохот на краю могилы мировой.

   Перевод Ю. Стефанова


   Моя равнина

   Я выряжусь в рубище дней,
   Что есть силы налягу на посох гордыни;
   О шаги мои! Все тяжелей
   Мне в бескрайних просторах полей
   Без надежды скитаться отныне.
   Душа моя башнею сторожевой
   Гудит над стеной крепостной
   Порою ночной.
   Пуста голова,
   И надменные прежде слова
   Разлетаются вразнобой.

   Ах, поскорей бы смерть пришла!

   Воздвигайте кресты над травой придорожной,
   Воздвигайте кресты над стеной крепостной,
   Воздвигайте их всюду, где только возможно,
   Ведь мертвой надежды сомкнулись вежды.
   И край мой, и город открыты взорам:
   Река под туманною пеленой,
   Шпилей и крыш частокол сплошной,
   И озера, однообразным узором
   Мерцающие во тьме ночной.

   Ах, поскорей бы смерть пришла!

   Но что это за луч ложится вдруг
   На мертвый посох, выпавший из рук?
   Что за сияние скользит над дальним лугом,
   Засеянным лишь злобой да испугом?
   И пусть набат не устает гудеть,
   Пусть медь колотится о медь,
   Не слышен он, зловещий звон,
   Не слышен он, не слышен он,
   А слышен голос с высоты – меня он хочет пожалеть.

   Я верю, верю, что она с высот
   К агонии моих желаний снизойдет, –
   Не смерть, а та,
   Что для меня всегда была и вечна, и свята.

   Перевод Ю. Стефанова


   Святой Георгий

   Широкой молнией пробита сквозь туман
   Дорога;
   И вот, святой Георгий, блеща златом
   По латам,
   Сияя шишаком пернатым,
   На взмыленном коне свой выпрямляя стан,
   Нисходит.

   Его доспех алмазный проложил
   Небесным милостям победную дорогу
   На нашу землю, павшую без сил.
   Храня добра свершительного пыл,
   Созвучный смелости и как хрусталь прозрачный,
   Какими молниями он обвил,
   Мечом сияя, дух мой мрачный!
   Как слушал я сребристый лепет
   Ветров вокруг его кольчуги, трепет
   Его звенящих шпор.
   Святой Георгий, тот, кто льет
   Лучей трепещущий узор,
   Нисходит в криках моего желанья
   Принять
   Моих простертых рук дрожанье,
   Понять томление мое.
   Как правды острый крик, пролившийся в восторге,
   Подъемлет ввысь свое копье
   Святой Георгий;

   Он ослепляет взор потухший мой
   Суровою победой золотой
   Над змеем,
   Сияя на челе елеем,
   Прекрасный сердцем и собой,
   Святой Георгий.

   Звоните вы, колокола надежд!
   Во мне звоните, под ветвями,
   Звоните в ветер, в солнечное пламя!
   Будь радостью, слюда, меж каменных одежд!
   И вы, осколки гальки белой,
   Из вод направьте взгляд несмелый
   Между прохладных вежд;
   Озер багряных мрачная дремота,
   Будь зеркалом лучистого полета,
   Что мчит в душе моей святой Георгий!

   Против костей дракона черных,
   Против доспеха лишаев позорных,
   Он подымает чудотворный меч,
   Ссекая с плеч
   Все головы хотений черных.

   И пламень, золотой и величавый,
   Круженье звезд, огни и светы славы
   Под звучный скок его коня
   Слепят меня.

   Он мчится, благовестник белых стран,
   Где мраморы сияют,
   Где в рощах, окруживших океан,
   Деревья благости благоухают.

   Он знает тихий тот залив,
   Где ангелов ладьи качаются и дремлют,
   Те вечера, что в небеса подъемлют
   Лучистых островов великолепный взмыв.
   В том царстве, где сияет Дева,
   Он – радость пламеносная, и меч
   Его дрожит, как звук напева,
   Что зыблется в молитвенной тиши
   При свете свеч.

   Святой Георгий светлый, –
   Как пламя в глубине моей души.
   Он знает, из каких краев иду я
   С тяжелым сумраком в мозгу;
   Как я удары берегу
   Кинжалов в мысли; как тоскую;
   Как насмехаюсь над добром;
   Как жалко силы расточаю;
   Каким безумием и яростью пылаю
   В позоре, в гордости, – во всем.

   Я был труслив, и я бежал
   От мира, жалкой гордостью объятый,
   Враждебных знаний пьедестал
   Я возносил в кипящие закаты;
   Я припадал к ногам полуночных богов;
   Но только смерть – царица вечеров,
   И человеческие все усилья
   Лишь на заре свои раскинут крылья:
   Мольбы с цветами засиять хотят,
   У них с цветами тот же аромат;
   И солнце ясное, дробясь в воде жемчужной,
   Рукой спасительной свой проливает свет;
   Заря сияет нам, как бы совет
   Содружный.
   Кто внял ему, – спасется тот
   От сумрачных грехов из топких их болот.

   Святой Георгий в броне из огня
   Домчался свежим утром до меня;
   Он разогнал ночные тени,
   Он был прекрасен, юн и смел,
   И конь его так близко пролетел,
   Что ринулся я на колени.
   Как золотой бальзам в меня он влил
   Свое усилие, свой пыл;
   Перед его виденьем гордым
   В его горячие персты
   Моих печалей я вложил цветы, –
   И он умчался прочь, меня соделав твердым,
   И с золотым крестом на лбу – знак от копья –
   Остался перед богом я.

   Перевод Г. Шенгели


   Иная равнина

   С цветка перелетая на цветок,
   Рассветные лучи дрожат в листве зеленой,
   И солнцу губы подставляет истомленный,
   От поцелуя раскрасневшийся цветок.

   По склону вниз, искрясь и разбиваясь,
   Ручей сбегает со ступени на ступень,
   Сверкает ослепительный слепень,
   В сиянье синих стекол разбиваясь.

   Поет листва – светло, звонкоголосо!
   С минуты на минуту вышина
   От крыльев зазвенит, а времени колеса
   Вокруг подсолнухов кружатся дотемна.

   Перевод Р. Дубровкина


   Обезумевшие деревни

   Город

   Приводят в город все дороги.

   Со дна тумана,
   Как высоченный горный кряж,
   До неба громоздя за этажом этаж,
   Встает он словно в грезе странной.

   Там
   Мостов пружинистая сталь
   Уносится прыжками вдаль;
   Там стаи сфинксов и горгон
   Расселись по верхам колонн;
   Там хмур и груб строй черных труб;
   Там острыми углами ввысь
   Мильоны кровель вознеслись:
   То исполинский город-спрут
   Залег
   В конце земных дорог.

   Мерцанье алых фонарей
   Средь мачт и рей
   Слепит ночную темноту.
   Они пылают даже днем
   Пурпурно-золотым огнем,
   Зато у солнца кляп во рту,
   И в полдень лик его незрим
   Сквозь гарь и дым.

   Река из нефти и смолы
   Бьет в камень берегов, грызет мостов углы;
   Сирены в ужасе ревут среди тумана;
   Сигнальные огни на кораблях горят,
   Вонзая свой зеленый взгляд
   В просторы океана.

   Сотрясая перрон, за фургоном подходит фургон,
   Тачек визг – словно петель несмазанных стон;
   Комья мрака, с железных сорвавшись лебедок,
   Исчезают в подвалах, что пышат огнем,
   А мосты разводные застыли торчком,
   Словно виселицы, между мачтами лодок.
   И огромные медные буквы, вместившие весь окоем,
   Напролом
   Продираясь сквозь стены, карнизы и крыши,
   Как на приступ, стремятся все выше.

   А там, внизу, стучат колеса,
   И поезда, один другого тяжелей,
   Летят к вокзалам, чьи фронтоны остроносы,
   Как ростры золотых недвижных кораблей.
   Там рельсы вглубь земли, под спуд,
   Нырнут – и снова тут как тут:
   Свиваются в слепящий жгут,
   И блеск их лют.
   То исполинский город-спрут.

   Вот улица – ее разлива
   Меж монументов буйствует струя –
   Петляет как змея;
   Толпа по ней несется торопливо –
   Неровен шаг, и рук безумен взмах,
   И ненависть в глазах, –
   Ловя зубами ускользающее время,
   И на заре, и в темноте,
   В смятенье, давке, суете
   Она куда попало мечет семя
   Своих трудов, пустой своей заботы,
   Гирь и весов, дней и часов,
   Своих контор, зловещих нор,
   И грузных банков, чьи ворота
   Грозит сорвать безумия напор.

   А вдоль реки исходит смрадным чадом –
   Как будто тряпки старые горят –
   Коптящих плошек бесконечный ряд.
   И все вокруг набухло винным ядом.
   На тротуар за баром бар
   Струит зеркальный свой угар,
   Гул потасовок, хмеля пену.
   Слепая оперлась о стену
   И предлагает свет в коробочках за грош;
   Блудят в притонах кража и грабеж;
   Туман, чудовищный и рыжий,
   Порой сползает к морю вязкой жижей,
   И в этот миг
   Несется к солнцу неуемный крик:
   Базары, площади, вокзалы
   С таким неистовством спешат расправить грудь,
   Что умирающим нет сил глаза сомкнуть,
   И тщетно ждут они, чтоб тишина настала.

   Таков он среди дня, – а темными ночами,
   Взносящими над ним эбеновый свой свод,
   Среди глухих равнин он издали встает,
   Как призрачных надежд безудержное пламя;
   Его желаний жар, его безумий бред
   Зарницей огненной восходят в небеса,
   Свет газовых рожков – как звезд бессчетных свет,
   А рельсов искристая полоса
   Бежит путем обманчивых побед,
   Одержанных отвагой и удачей;
   Как армия, стоят ряды его громад,
   И даже гарь и чад ночной порой летят
   Призывом светлым к местности незрячей.

   Вот он, огромный город-спрут,
   Чьи огневые щупальца растут
   В ночную тьму.

   И в мире все пути не могут не вести
   К нему.

   Перевод Ю. Стефанова


   Поставщик дурных советов

   Вдоль нищих нив и мокрых риг
   Он по проселкам колесит,
   Дурных советов поставщик.

   На перекрестке за селом,
   Где путь колдобами изрыт,
   Юродивая под дождем
   Его двуколку сторожит.
   И лошадь в придорожном рву
   Жует пожухлую траву,
   И в зябких лужах отражен
   И на клочки распотрошен
   Слезливый, серый небосклон...
   Дурных советов поставщик
   Является на склоне дня,
   Стучится в двери горемык.

   Шныряет он по хуторам,
   Зловещий гость, он – первый там,
   Где приключается беда,
   Где горше, гибельней нужда.
   Он – тот, кто в сумерках пихнет
   Калитку и проходит в дом,
   Где перед мертвым очагом
   Унынье тощее сидит
   И в угли стылые глядит.

   Нашептывая и ворча,
   Витийствуя и бормоча,
   И в ухо въедливо жужжа
   Тому, чьи акры съела ржа,
   Чьи франки обратились в прах,
   Все бросить он дает совет
   И поспешить на звон монет
   В туманных, дальних городах.

   Тому, кто помощи не ждет,
   Кто в час полночный не уснет
   С погасшей лампою наедине,
   Нащупывая пальцами в стене
   Ходы, прогрызенные нищетой,
   Подсунет он совет простой:
   Вглядеться в омут – и одним прыжком
   С дрожащим слиться двойником.

   Он сбить старается с пути
   Девчонку с пламенем в крови –
   Ту, что созрела для любви
   И грань готова перейти.
   Он грех умеет раскалять
   В горниле вкрадчивых речей,
   Чтоб самка, пробудившись в ней,
   Осилила жену и мать
   И в рабство проданная плоть
   Была мертвей и холодней
   Кладбищенских камней.

   Супругов, дружных старичков,
   Дающих в рост, он подстрекнет
   Смелее грабить в трудный год
   Соседей-бедняков;
   Научит их вести дела,
   Селенья разорять дотла
   И прятать деньги в сальный пуховик
   Иль под комод, чтоб, ползая в пыли,
   Почувствовать себя на миг
   Владыками земли.

   И если вдруг под праздник, в ночь,
   Невесть откуда поползет пожар
   С дощатого амбара на амбар, –
   Он тут! С его подсказки выбран час,
   Когда повсюду свет погас
   И колокол церковный спал...
   За чьим-то домом он стоял
   В укромной мгле, в глухой тиши,
   Прикидывая барыши,
   И по стене беленой тень руки
   Выписывала темные значки.

   Он, уходя, нацедит вам
   Со дна души, взболтнув слегка,
   Крепчайшей желчи два глотка
   Со старой злобой пополам;
   Свидание в глуши лесной
   Назначит – и подвяжет там
   Веревку прочную с петлей.

   Так ездит он по деревням,
   Когда долгам и платежам
   Срок вышел, и кругом тупик, –
   Дурных советов поставщик.

   Он вечен и неутомим,
   Нескладный, тощий пилигрим
   С усталой клячей, что не ржет,
   С юродивой, что стережет
   Его двуколку за селом
   На перекрестке, под дождем.

   Перевод Г. Кружкова


   Паломничество

   Куда бредут крестьяне-старики
   Под тяжким гнетом страха и тоски
   В закатный час, по обагренным пашням?

   С ожесточеньем мельница вертится
   И, словно обезумевшая птица,
   Крылами хлопает, сминая ветер злой.

   И чаек стон издалека плывет,
   И гулом весь наполнен небосвод.
   Как будто бьет в ночи набат зловещий.

   Все в этот час бедою угрожает;
   В своей повозке Ужас проезжает.
   То – старый Дьявол обагренных нив.

   Какой же стариков влечет призыв
   В полях, одетых в златотканый траур?

   Уж, верно, порчу насылает кто-то;
   Тут чья-то, знать, особая забота –
   Раз каждый колос, как солома, пуст.

   Ушла вода от жаждущих семян,
   На выжженных полях пророс бурьян.
   Уж верно, кто-то шутит с родниками.

   Особая забота тут видна:
   Недаром жизнь вся выпита до дна
   Какой-то жадной, ненасытной глоткой.

   Куда ж гонимы старики, как плеткой,
   В полях, одетых в златотканый траур?

   В апреле здесь страшнейший из злодеев
   Прошел по нивам, плевелы посеяв,
   И старики почуяли его.

   Иные же в те дни видали сами:
   Он портил рожь, склонившись над ростками,
   Как буря, был он молний полн.

   Боясь, чтоб он не возвратился вновь,
   Чтоб жуткий хохот, леденящий кровь,
   Не грянул снова, дружно все молчали.

   Но все же старикам известно средство,
   Как обезвредить страшное соседство
   Того, кому подвластен урожай.

   Куда же старики бредут, дрожа,
   В полях, одетых в златотканый траур?

   Сам злобный сеятель, поодаль стоя,
   Глядит на это шествие немое
   И скалит зубы, над людьми глумясь.

   Он знает, что в измученных сердцах
   Еще таится неизбывный страх
   Пред грозною нечистой силой,

   Что стариков, вдыхавших запах серный,
   Религией связал он суеверной,
   Сияющей, как полночь цвета ртути,

   Что суждено им вечно трепетать:
   Не обесплодит ли он землю-мать,
   И слать мольбы и чтить его, как бога...

   К какому ж алтарю ведет дорога
   В полях, одетых в златотканый траур?

   Хозяин страшный выжженных полей,
   Владыка околдованных людей,
   Что крестятся тайком рукою левой, –

   Одет огнем и мглой, – стоит упорно,
   Стоит, прильнув к какой-то глыбе черной,
   Которая шевелится подчас.

   Кому могла такая явь присниться?
   Глаза его как угли, а ресницы
   Подобны мертвому чертополоху.

   Почувствовали пленники судьбы,
   Что он услышал тихие мольбы,
   Что разгадал он тайные надежды.

   Еще тесней сомкнув уста,
   Свершая жертвоприношенье,
   В знак своего благоговенья

   Они, не проронив ни слова,
   В костер из хвороста сухого
   Живого бросили кота.

   И кот издох, в мучениях стеня,
   От боли корчась в языках огня.

   Понуро побрели они потом
   К своим домам, продубленным ветрами,
   Оставив гаснуть жертвенное пламя,
   Не зная ничего и ни о чем.

   Перевод В. Шора


   Песня безумного

   Сломайте лапки им и спины,
   Гоните крыс, крыс!
   И в сумерки просыпьте вниз,
   Вниз
   Пшеницы черной с высоты
   В глубь темноты.
   Когда мое разбилось сердце,
   То женщина его взяла
   И крысам отдала.

   – Сломайте лапки им и спины!

   Я часто слышал бег их юркий
   У очага за штукатуркой:
   Они там грызли смерть мою.

   – Сломайте лапки им и спины!

   Не раз я чувствовал во сне,
   Как бегали они по мне,
   Глубь черной раны растравляя,
   Которой грудь моя больная
   Разверзлась, сердце отдавая.

   – Сломайте лапки им и спины!

   И ветры в черепе моем,
   Скользнув из-под дверей, гуляют,
   И крысы, крысы обитают,
   Там, в мертвом черепе моем.

   – Сломайте лапки им и спины!

   Никто не знает ничего.
   Добро, зло – что скучней его?
   Там крыс огромных полк проворный;
   Скажи, просыпешь ты
   Пшеницы черной
   Рукою полной с высоты?

   Перевод Г. Шенгели


   Грех

   Там, на холме, где ветер хлещет,
   Она хрипит, шипит, скрежещет,
   Грех древний в древних жерновах
   Перетирая в прах.

   Она гудит и приседает,
   Сырой буран ее шатает,
   Когда осенних облаков
   Касается угрюмый кров.

   В глуши забытой, странной, тихой
   Она огромной паучихой
   Свивает свой ужасный мост
   До самых звезд.

   То мельница грехов старинных.

   И, шум услышав небывалый,
   Усталый путник различит,
   Как сердце дьявола в груди ее стучит.

   То мрака труд и тьмы бездонной
   Творится ночью похоронной,
   Когда надкушена луна
   И в лужу брошена – небесная облатка
   Кощунственно осквернена.

   Мели же, мельница крушений,
   Зло – и рассеивай в поля,
   Безмерные, как дождь осенний!

   Тот, кто соседа обмеряет,
   От света хоронясь, межу переставляет;
   Кто сеять нанялся – и сеет, как умеет:
   Поганый плевел в поле сеет;
   Кто пробирается разведанной тропой
   Подбросить яду в водопой;
   Кто крадется, прикрывшись тьмой,
   В овин чужой с горящей головней, –
   Всех перемелют жернова.

   И еще:

   Гадатель, знахарь, чародей,
   Пособник грешных матерей;
   И те, кто прячут в черной чаще
   Звериных случек вой смердящий;
   Кто любит плоть, да так, чтобы, дрожа,
   Испробовать, как кровь свежа;
   Кто режет глотки по глухим притонам
   Ножом, от крови воспаленным;
   Кто путника подстерегает
   И смерть вопящую в ночи приберегает, –
   Всех перемелют жернова.

   И с ними:

   Бездельники, во рвах зловонных
   Брюхатящие девок сонных;
   Те полюбовники-кретины,
   Что распаляются от похоти скотины;
   Те греховодники, что землю разгребают
   И трупы тащат и терзают;
   Те старики, для мерзостных затей
   Кладущие между собой детей, –
   Всех перемелют жернова.

   И вот сошлись; для всех как раз –
   Удобный день, урочный час,
   С двуколками идут, с ослами,
   С тележками идут и псами,
   Все собрались, и стар и млад.
   Любой ценою каждый рад
   Свезти свое зерно дурное.
   Пока с отвесного холма
   Они сошли – земля сама
   Несет других: идет волною
   По венам призрачных дорог
   Кровь зла, безудержный поток.

   А мельница вертит – за кругом круг –
   Крестом своих тяжелых рук,
   Два ока, два огня лихих
   Вращая в окнах слуховых.
   Их свет мелькает и дробится,
   В глухих углах выхватывая лица:
   Внизу, во тьме, у межевых столбов,
   Под злыми ношами шатаясь,
   Оскальзываясь, спотыкаясь,
   Бредут работники грехов.

   Перевод О. Седаковой


   Мор

   Смерть себе спросила крови
   Здесь, в трактире "Трех гробов".

   Смерть уходит, на прилавке
   Бросив черный золотой.
   Кто попросит о прибавке?

   "Вам на траур и на свечи!"
   Вышла, бросив золотой.

   Смерть пошла, качая свечи,
   Тихим шагом старика
   Поискать духовника.

   Вот кюре понес причастье,
   Рядом – мальчик со звонком
   – Слишком поздно! –
   В дом,
   Где уже царит несчастье,
   Где уже закрыты окна.
   Смерть себе спросила крови
   И теперь пьяна!

   "Матушка-Смерть! Пощади, пощади!
   Пей свой стакан не до дна!
   Матушка-Смерть! Погляди, погляди!
   Наша мольба на ладонке видна!
   Матери мы, деревенские тетки,
   Как бесконечные четки,
   Тянемся мы, без надежд бормоча,
   В рваных платках, костылями стуча.
   И отражаются в старческом взоре
   Годы и горе.

   Мы – снедь для могильных червей,
   Цель для косы твоей!"

   Полно вам, старухи!
   Смерть – пьяна.
   Капли крови, как вина,
   Ей забрызгали колет,
   Покрывающий скелет.
   Пьяные на просьбы глухи.
   Голова ее качается,
   На плечах как шар катается.
   Даром денег Смерть не бросит,
   Что-нибудь за деньги спросит
   Здесь, в трактире "Трех гробов",
   С бедняков.

   "Матушка-Смерть! Это мы, ветераны
   (Много нас, много! Болят наши раны!),
   Черные пни на просеке лесной,
   Где ты гуляла когда-то с войной!
   Знаем друг друга мы. В дыме и гуле
   Ты нам была и видна и слышна:
   Ты перед нами несла знамена,
   Ядра катала и сыпала пули.
   Гордая, строгая, виделась ты
   На кругозоре гудящей мечты,
   Быстро вставала на бой барабанов,
   Первая в битву бросалась вперед...
   Матушка-Смерть! Наша слава! Оплот!
   Выслушай нас, стариков ветеранов:
   Нас огляди, сыновей не губя, –
   Где малышам постоять за себя!"

   Полно вам болтать без толку!
   Разойдитесь втихомолку!
   Что ей старый ваш костыль!
   Смерть пьяна; сидит, качается,
   Голова ее катается,
   Как в дорожных рвах бутыль.
   Ей катать бы бочки крови
   По полям зеленой нови!

   Посидев у вас в трактире,
   Погулять желает в мире,
   Посреди людских племен,
   Под случайностью знамен!

   "Матушка-Смерть! Это я, богородица.
   Видишь, в короне своей золотой
   Я на коленях стою пред тобой.
   Я из часовни, с горы, богородица.
   Вышла тебя попросить за село.
   Тысячи лет уж прошло,
   Как в мою душу скорбящую,
   Перед крестом предстоящую,
   Горе, как меч беспощадный, вошло.

   Матушка-Смерть, это я, богородица.
   Жителям здешним дала я обет
   Их защищать в дни несчастья и бед...
   Вот и тебя умолять мне приходится..."

   Матерь божья! И на слове
   Благодарны мы тебе.
   Только Смерть – как не в себе,
   Снова хочет крови!
   В отуманенном сознанье
   У нее одно желанье...
   Смерть пьяна!
   Тихих просьб она не слышит!
   Надоели ей
   Руки матерей!
   Смерть пьяна и злобой дышит:
   Злость ее несется вскачь,
   Словно мяч,
   Через мост,
   Из деревни на погост.

   "Смерть! Это я – Иисус и твой царь!
   Создал я сам тебя, древнюю, встарь,
   Чтоб исполнялся закон
   Вещей и времен.
   Мои пригвожденные руки
   Благословили последние муки.

   Смерть! Я был мертв и воскрес,
   Я – манна с небес.
   На землю сошел я смиренно
   Вернуть заблудших овец.
   Я – твой царь и отец,
   Я – мир вселенной!"

   Череп к огню наклоня,
   Смерть сидит у огня,
   Пьет за стаканом стакан и качается,
   Полузакрыв глаза,
   Улыбается.

   У господа гром, а у Смерти коса!

   Хочет кто пить, так садись перед ней –
   Всех угостит из бутылки своей,
   Сколько вздумаешь, пей,
   Лишь не проси за детей, за внучат!
   Каждый пьет на свой лад.

   И Смерть пила, пила, пила;
   Христос ушел – она не встала,
   Подобной дерзостью немало
   Смущая жителей села.
   Но дни и дни, опять и вновь
   (Как будто позабыв о мире)
   Сидела Смерть у них в трактире
   И в долг пила без счета кровь.

   Потом, однажды утром, встала,
   Худую клячу оседлала;
   Ей на спину мешок взвалив,
   Поехала в раздолье нив.

   И к ней из каждой деревушки
   Спешили матери-старушки,
   Несли ей хлеба и вина,
   Чтоб здесь не зажилась она;
   Несли ей хлеба и свинины,
   Большие с грушами корзины,
   А дети роем – весь приход –
   Несли ей мед.

   Смерть странствовала много, много
   По всем дорогам,
   Уже без гнева и не строго
   Оглядывая всех: она
   Была пьяна.

   На ней был рыжий плащ убогий
   С блестящей пряжкой на отлет,
   И с перьями колпак двурогий,
   И сапоги, как для болот.
   Ее заезженная кляча,
   По грязным рытвинам маяча,
   Тащилась медленно вперед.
   И толпы шли за ней в тревоге,
   Следя, как медлит на дороге
   Хмельной и дремлющий костяк,
   Ведущий к далям без зазренья
   Свой темный ужас. Но не всяк
   Мог слышать терпкий запах тленья
   И видеть, как под платьем ей
   Впивался в сердце рой червей.

   Перевод В. Брюсова


   Исход

   Из здешних мест, за шагом шаг –
   Мозг отупел, на сердце мрак –
   Народ по столбовой дороге
   Уходит прочь, бурьяном сыт,
   Туманом пьян, дождем укрыт.

   Нет за душою ничего,
   А впереди, одета тьмой,
   Лишь бесконечность столбовой дороги.
   У всех, на палке ли, в руке ли,
   Платок с каемкой голубой,
   Узлом завязанный платок –
   Устали руки, онемели –
   У каждого платок,
   А в нем надежды лоскуток.

   Народ из здешних мест бредет
   Дорогой в никуда, вперед.

   На бесконечности пути
   Стоит харчевня впереди;
   Под сводом крыши водят мыши
   И крысы хоровод;
   Харчевню лихорадка бьет,
   Прогнили балки потолка,
   Крыльцо и стены плесень съела
   И на ветру окостенела
   Ослизлой вывески рука.

   Народ из здешних мест от века боязлив:
   Крестом невзгоду осенив,
   Дрожит и цепенеет.
   Его душа – очаг остылый,
   В ней головни чадят уныло,
   Кресты из головней.

   Народ из здешних мест от века боязлив,
   И больше нет свечей у алтарей,
   И статуи в пыли,
   И ладаном в церквах не пахнет,
   И лишь порою роза чахнет
   У гипсовых ступней Христа.

   Народ из здешних мест боится мглы полей,
   И мертвой птицы у дверей,
   И в озере луны двурогой.
   Здесь люди смотрят косо на людей.

   Народ из здешних мест топорен,
   Неповоротлив, непроворен,
   Безволен, но упрям.
   Живет он мелочно и скупо
   И пересчитывает тупо
   Нужду по медякам.

   Собак и кошек взяв с собой,
   И птиц, и птичьи клетки,
   Чтоб выжить, гнев залив водой,
   Слезой умывшись едкой,
   Покинув кров и край родной,
   Хромой медлительной толпой
   Народ из здешних мест бредет
   Дорогой в никуда, вперед.

   Визжит и воет, ковыляя,
   Держась за юбки матерей,
   Орава грязная детей;
   Глядят, глядят, запоминая,
   Моргая, старики
   На свой клочок земли любимой,
   Которую глодали зимы
   И сорняки;
   Шагают парни по дороге,
   Как плети руки, тяжки ноги,
   Нет мужества и даже нет
   Порыва к счастью прежних лет,
   Нет сил, чтобы ускорить шаг
   И сжать себя в тугой кулак
   И выпрямиться для борьбы
   Со смертью, с яростью судьбы.

   Народ полей, из здешних мест народ
   Приучен к бесконечности невзгод.

   Телеги, тачки с самого рассвета
   Ползут вперед,
   Размалывая день-деньской
   Хребет дороги столбовой;
   Одни – как ветхие скелеты,
   На их оглоблях амулеты,
   Раскачиваясь, дребезжат;
   Другие жалобно визжат,
   Как заржавелых ведер дужки;
   На третьих фонари и побрякушки.

   За шагом шаг
   Трудят расхлябанный костяк
   Усталые, больные клячи.
   Возница вертится и чуть не плачет.
   Потом, как будто он
   В рассудке поврежден,
   Швыряет наудачу
   Каменья в небо, где маячит,
   Как туча, воронье судьбы незрячей.

   Народ из этих мест в беде
   И крест несет всегда, везде.

   По глине, по пескам, минуя реки, рощи,
   Замучены, понуры, тощи,
   Бредут стада.
   Их тоже выгнала бог весть куда
   Тугая плеть неурожая.
   О камни спотыкаются бараны,
   Быки ревут – к ним смерть плывет через туманы,
   Коровы тащатся, водянкой налитые,
   Одрябли их сосцы пустые.
   Из здешних мест народ и скот
   Бредет дорогой старой,
   Дорогой, что в ночи ведет
   Вокруг земного шара.
   Бредет из дальних из сторон,
   Сквозь сумрак судеб и времен,
   Вдоль нив, лугов, селений нищих,
   Спокойно спит лишь на кладбищах,
   Спускается из лога в лог
   По петлям сумрачных дорог,
   Зимою, осенью, весной,
   Без отдыха, в мороз и зной,
   Из никуда и в никуда.

   А там, вдали,
   Где дымный небосвод спустился до земли,
   Там, величавый как Фавор,
   Днем серый, вечером багряней, чем костер,
   Далеко щупальца-присоски простирая,
   Людей из деревень притягивая и вбирая,
   Одетый в мрамор, в гипс, и в сталь, и в копоть, и в мазут,
   Ждет город-спрут.

   Перевод Э. Линецкой


   Города-спруты

   Равнина

   Равнину мрак объял: овины, нивы
   И фермы с остовом изъеденных стропил;
   Равнину мрак объял, она давно без сил;
   Равнину мертвую ест город молчаливо.

   Огромною преступною рукой
   Машины исполинской и проклятой
   Хлеба евангельские смяты,
   И смолк испуганно задумчивый оратай,
   В ком отражался мир небесный и покой.

   Ветрам дорогу преградя,
   Их загрязнили дым и клочья сажи;
   И солнце бедное почти не кажет
   Свой лик, истертый струями дождя.

   Где прежде в золоте вечернем небосвода
   Сады и светлые дома лепились вкруг, –
   Там простирается на север и на юг
   Бескрайность черная – прямоугольные заводы.

   Там чудище огромное, тупое
   Гудит за каменной стеной,
   Размеренно хрипит котел ночной,
   И скачут жернова, визжа и воя;
   Земля бурлит, как будто бродят дрожжи;
   Охвачен труд преступной дрожью;
   Канава смрадная к реке течет
   Мохнатой тиной нечистот;
   Стволы, живьем ободранные, в муке
   Заламывают руки,
   С которых, словно кровь, струится сок;
   Крапива и бурьян впиваются в песок
   И в мерзость без конца копящихся отбросов;
   А вдоль угрюмых рвов, вдоль путевых откосов
   Железо ржавое, замасленный цемент
   Вздымают в сумерках гниенью монумент.

   Под тяжкой кровлею, что давит и грохочет,
   И дни и ночи
   Вдали от солнца, в духоте
   Томятся люди в страдной маете:
   Обрывки жизней на зубцах металла,
   Обрывки тел в решетках западни,
   Этаж за этажом, от зала к залу
   Одним кружением охвачены они.
   Их тусклые глаза – глаза машины,
   Их головы гнетет она, их спины;
   Их пальцы гибкие, которые спешат,
   Стальными пальцами умножены стократ,
   Стираются так скоро от напора
   Предметов жадных, плотоядных,
   Что оставляют постоянно
   След ярости на них, кровавый и багряный.

   О, прежний мирный труд на ниве золотой,
   В дни августа среди колосьев хлеба,
   И руки светлые над гордой головой,
   Простертые к простору неба, –
   Туда, где горизонт налился тишиной!
   О, час полуденный, спокойный и невинный,
   Для отдыха сплетавший тень
   Среди ветвей, чью лиственную сень–
   Качали ветерки над солнечной равниной!
   Как будто пышный сад, раскинулась она,
   Безумная от птиц, что гимны распевали,
   Высоко залетев в заоблачные дали,
   Откуда песня их была едва слышна.

   Теперь все кончено, и не воспрянуть нивам;
   Равнину мрак объял, она без сил:
   Развалин прах ее покрыл
   Размеренным приливом и отливом.

   Повсюду черные ограды, шлак, руда,
   Да высятся скелетами овины,
   И рассекли на половины
   Деревню дряхлую стальные поезда.

   И вещий глас мадонн в лесах исчез,
   Среди деревьев замерший устало;
   И ветхие святые с пьедестала
   Упали в кладези чудес.

   И все вокруг, как полые могилы,
   Дотла расхищено, осквернено вконец,
   И жалуется все, как брошенный мертвец,
   Под вереском сырым рыдающий уныло.

   Увы! Все кончено! Равнина умерла!
   Зияют мертвых ферм раскрытые ворота.
   Увы! Равнины нет: предсмертного икотой
   В последний раз хрипят церквей колокола.

   Перевод Ю. Левина


   Душа города

   Во мгле потонули крыши;
   Колокольни и шпили скрыты
   В дымчато-красных утрах,
   Где бродят сигнальные светы.

   По длинной дуге виадука
   Вдоль тусклых и мрачных улиц
   Грохочет усталый поезд.
   Вдали за домами в порте
   Глухо трубит пароход.

   По улицам душным и скучным,
   По набережным, по мостам
   Сквозь синий сумрак осенний
   Проходят тени и тени –
   Толпы живущих там.

   Воздух дышит нефтью и серой,
   Солнце встает раскаленным шаром,
   Дух внезапно застигнут
   Невозможным и странным.
   Ревность к добру иль клубок преступлений, –
   Что там мятется средь этих строений,
   Там, где над крышами черных кварталов
   Тянутся ввысь на последней мете
   Башни пилонов, колонны порталов,
   Жизнь уводящих к огромной мечте?

   О, века и века над ним,
   Что так славен прошлым своим, –
   Пламенеющим городом, полным,
   Как и в этот утренний час, призраков!
   О, века и века над ним
   С их огромной преступною жизнью,
   Бьющей – о, сколько лет! –
   В каждое зданье, в каждый камень–
   Прибоем безумных желаний и гневов кровавых!
   Сперва – вблизи двух-трех лачуг – священник-пастырь!
   Приют для всех – собор, и сквозь узор оконниц
   Сочится свет церковных догм к сознаньям темным.
   Стена, дворец и монастырь, зубцы на башнях,
   И папский крест, которым мир овладевает.
   Монах, аббат, король, барон, рабы, крестьяне,
   Каменья митр, узорный шлем, камзол и ряса.
   Борьба страстей: за честь герба, за честь хоругви;
   Борьба держав... и короли неполновесный
   Чекан монет хотят прикрыть гербами лилий,
   Куют ударами меча свои законы
   И суд вершат на площадях, слепой и краткий.
   Потом рождается – как медленно! – гражданство:
   Те силы, что хотят из права прорасти,
   Народа когти против челюстей правителей...
   И яростные морды в тени, в подпольях завыванье,
   Бог весть к какому идолу, сокрытому в туманах,
   Набаты плавят в вечерах неведомые ярости;
   Слова освобожденья и надежды – в атмосфере,
   Насыщенной кипеньем мятежей;
   Страницы книг, внезапно просветленных,
   Жгут чувством истины, как Библии когда-то;
   Герои светлые, как золотой ковчег, откуда
   Выходят совершенья вооруженными и крепкими;
   Надежда безумная во всех сердцах
   Сквозь эшафоты, казни и пожары,
   И головы в руках у палачей...

   Городу – тысяча лет –
   Терпкому долгому городу...
   Не устает он противиться
   Страстному натиску дней,
   Тайным подкопам народов.
   Сердце его – океан, нервы его – ураган!
   Сколько стянула узлов эта упорная воля!
   В счастье сбиратель земель,
   Сломленный – ужас вселенной, –
   Всюду в победах своих и разгромах
   Он остается гигантом.
   Гудит его голос, имя сверкает,
   Светы его среди ночи пылают
   Заревом медным до самого звездного свода,
   О, века и века над ним!

   В эти мрачные утра душа его
   Дышит в каждой частице тумана
   И разодранных туч:
   Душа огромная, смутная, подобная этим соборам,
   Стушеванным дымною мглою;
   Душа, что скрывается в каждой из этих теней,
   Спешащих по улицам мрачных кварталов;
   Душа его, сжатая спазмами, грозная,
   Душа, в которой прошедшее чертит
   Сквозь настоящее смутные лики наступающих дней,
   Мир лихорадочный, мир буйного порыва,
   С дыханием прерывистым и тяжким,
   Стремящийся к каким-то смутным далям;
   Но мир, которому обещаны законы
   Прекрасные и кроткие, – они
   Ему неведомы, и он добудет их
   Когда-нибудь из глубины туманов.
   Угрюмый мир, трагический и бледный,
   Кладущий жизнь и дух в один порыв,
   И день, и ночь, и каждый миг несущий
   Все – к бесконечности!

   О, века и века над ним, городом буйным!
   Старая вера прошла, новая вера куется,
   Она дымится в мозгах, она дымится в поте
   Гордых работою рук, гордых усильем сознаний.
   Глухо клокочет она, подступая к самому горлу
   Тех, кто несет в груди уголь желанья
   Громко крикнуть ее, с рыданьями кинуть в небо.
   Отовсюду идут к нему –
   От полей, от дальних селений,
   Идут испокон веков, из незапамятных далей
   Нити вечных дорог –
   Свидетели вечных стремлений:
   Этот живой поток –
   Сердца его биенье.

   Мечта, мечта! Она превыше дымов
   Отравленных вознесена,
   И даже в дни сомненья и уныний
   Она царит над заревом ночей,
   Подобно купине, пылающей звездами
   И черными коронами...

   Но что до язв? То было и прошло...
   Что до котлов, где ныне бродит зло? –
   Коль некогда сквозь недра туч багровых,
   В лучах изваянный, сойдет иной Христос
   И выведет людей из злой юдоли слез,
   Крестя огнем созвездий новых!

   Перевод М. Волошина


   Порт

   Все к городу стремятся океаны!

   Огромный порт его – зловещий лес крестов:
   Скрещенье рей и мачт на фоне облаков.

   Его огромный порт сквозь дым и мглу маячит,
   Где солнца красный глаз струями сажи плачет.

   Его огромный порт весь полон кораблей,
   Дымящих в темноте незримо для людей.

   Его огромный порт весь мускулист от рук,
   Затерянных в сети причалов и канатов.

   Его огромный порт гудит весь от раскатов
   Цепей и молотов, стальной кующих звук.

   Все к городу стремятся океаны!

   И легких волн беспечный бег,
   Зеленых гребней пенный снег –
   На кораблях приносят мир огромный,
   Чтоб град всосал его своею пастью темной.
   Восток, и тропики, и белый льдистый норд,
   Безумьем схвачены, плывут в широкий порт;
   Все числа алчные, чьи сердцу снятся суммы,
   Все изобретенья, все яростные думы,
   Что мощный человек поит, растит в себе, –
   Все тянутся к нему, к его огню, к борьбе.
   Он сотрясается от пыла споров страстных;
   Над ним сияние плывет богатств всевластных;
   И моряки его эмблему, кадуцей,
   На красной коже рук наивно вытравляют,
   Когда закаты мраком одевают
   Простор океанических зыбей.

   Все к городу стремятся океаны!

   О Вавилон, возникший наконец!
   Народы смешаны в единый стук сердец;
   Наречья слиты воедино;
   И город, как рука, раскрывшая персты,
   Весь мир сжимает, подчинив хребты,
   Смирив пучины.

   О, эти доки, полные до крыш!
   Леса, и горы, и пустыни,
   Там, как в сетях, плененные отныне
   В зиянье ниш!
   О, эти глыбы вечности: металлы
   И мраморы – сиянья и венцы;
   О, сумрачные мертвецы,
   Немые жертвы этой бури алой!

   Все к городу стремятся океаны!

   Всегда свободные моря,
   Что держат сушу в равновесье полном,
   Моря, где жив закон, что толпам дан и волнам,
   Где вечно токи вод чертят простор, горя;
   Моря и волны их сплошные,
   Что разрушают стены скал
   И, в блеске пенных покрывал,
   Вновь растворяются в родной стихии;
   Моря, в которых каждый вал
   То веет нежностью, то злобы полон дикой,
   Моря, тревожащие красотой великой
   Их лика.

   Все к городу стремятся океаны!

   И порт раскинулся в мучительных огнях,
   Что с кранов в высоте роняют рдяный прах.

   И порт щетинится зубцами башен спящих,
   В чьих недрах – вечное теченье вод хрипящих.

   И порт отяжелел от глыб, где взор горгон
   Сплетеньем черных змей, как нимбом, окружен.

   И порт – как сказочный, в нем смутно сквозь туманы
   Под бушпритом судов богинь белеют станы.

   И порт – торжественен: он укротитель бурь
   Меж молов мраморных, прорезавших лазурь.

   Перевод Г. Шенгели


   Статуя

   Он – глыба мрамора, да имя на табличке.

   Живот горой, крутая челюсть, лоб литой,
   Тяжелый лик, угрюмой злобой налитой,
   Кулак, что всех и вся расплющит – по привычке.

   И перекресток, где параден каждый дом,
   Откуда он глядит упорно-гневным взглядом
   В рассветные огни, мерцающие рядом,
   Под стать ему – идет одним сплошным углом.

   Он был временщиком, которым правил случай,
   Но, силой вознесен, не расставался с ней,
   В минувшем задушив зерно грядущих дней,
   Взывавших к нам трубой пугающе-певучей.

   Был гнев его страшней закона в оны дни,
   И голоса льстецов о нем вещали миру.
   А он мечтал страну построить по ранжиру,
   Подмяв любителей трусливой болтовни.

   В нем сумрачная мощь угрюмо клокотала.
   Он был то скрытен, то презрительно жесток.
   Возвысясь в полный рост, он делал все, что мог, –
   Но только на разбой его всегда хватало.

   Он жизни жить мешал, маяча перед ней.
   Спаситель королей и собственной особы,
   Он наслаждался страхом заговоров, чтобы,
   Плетя их, по ночам душить еще верней.

   И вот теперь он здесь надежно занял место.
   Злопамятен и строг, он мстить не перестал.
   И до сих пор еще готов гротескным жестом
   Отстаивать свой сейф – массивный пьедестал.

   Перевод Геннадия Русакова


   Города-спруты

   Равнина

   Равнину мрак объял: овины, нивы
   И фермы с остовом изъеденных стропил;
   Равнину мрак объял, она давно без сил;
   Равнину мертвую ест город молчаливо.

   Огромною преступною рукой
   Машины исполинской и проклятой
   Хлеба евангельские смяты,
   И смолк испуганно задумчивый оратай,
   В ком отражался мир небесный и покой.

   Ветрам дорогу преградя,
   Их загрязнили дым и клочья сажи;
   И солнце бедное почти не кажет
   Свой лик, истертый струями дождя.

   Где прежде в золоте вечернем небосвода
   Сады и светлые дома лепились вкруг, –
   Там простирается на север и на юг
   Бескрайность черная – прямоугольные заводы.

   Там чудище огромное, тупое
   Гудит за каменной стеной,
   Размеренно хрипит котел ночной,
   И скачут жернова, визжа и воя;
   Земля бурлит, как будто бродят дрожжи;
   Охвачен труд преступной дрожью;
   Канава смрадная к реке течет
   Мохнатой тиной нечистот;
   Стволы, живьем ободранные, в муке
   Заламывают руки,
   С которых, словно кровь, струится сок;
   Крапива и бурьян впиваются в песок
   И в мерзость без конца копящихся отбросов;
   А вдоль угрюмых рвов, вдоль путевых откосов
   Железо ржавое, замасленный цемент
   Вздымают в сумерках гниенью монумент.

   Под тяжкой кровлею, что давит и грохочет,
   И дни и ночи
   Вдали от солнца, в духоте
   Томятся люди в страдной маете:
   Обрывки жизней на зубцах металла,
   Обрывки тел в решетках западни,
   Этаж за этажом, от зала к залу
   Одним кружением охвачены они.
   Их тусклые глаза – глаза машины,
   Их головы гнетет она, их спины;
   Их пальцы гибкие, которые спешат,
   Стальными пальцами умножены стократ,
   Стираются так скоро от напора
   Предметов жадных, плотоядных,
   Что оставляют постоянно
   След ярости на них, кровавый и багряный.

   О, прежний мирный труд на ниве золотой,
   В дни августа среди колосьев хлеба,
   И руки светлые над гордой головой,
   Простертые к простору неба, –
   Туда, где горизонт налился тишиной!
   О, час полуденный, спокойный и невинный,
   Для отдыха сплетавший тень
   Среди ветвей, чью лиственную сень–
   Качали ветерки над солнечной равниной!
   Как будто пышный сад, раскинулась она,
   Безумная от птиц, что гимны распевали,
   Высоко залетев в заоблачные дали,
   Откуда песня их была едва слышна.

   Теперь все кончено, и не воспрянуть нивам;
   Равнину мрак объял, она без сил:
   Развалин прах ее покрыл
   Размеренным приливом и отливом.

   Повсюду черные ограды, шлак, руда,
   Да высятся скелетами овины,
   И рассекли на половины
   Деревню дряхлую стальные поезда.

   И вещий глас мадонн в лесах исчез,
   Среди деревьев замерший устало;
   И ветхие святые с пьедестала
   Упали в кладези чудес.

   И все вокруг, как полые могилы,
   Дотла расхищено, осквернено вконец,
   И жалуется все, как брошенный мертвец,
   Под вереском сырым рыдающий уныло.

   Увы! Все кончено! Равнина умерла!
   Зияют мертвых ферм раскрытые ворота.
   Увы! Равнины нет: предсмертного икотой
   В последний раз хрипят церквей колокола.

   Перевод Ю. Левина


   Душа города

   Во мгле потонули крыши;
   Колокольни и шпили скрыты
   В дымчато-красных утрах,
   Где бродят сигнальные светы.

   По длинной дуге виадука
   Вдоль тусклых и мрачных улиц
   Грохочет усталый поезд.
   Вдали за домами в порте
   Глухо трубит пароход.

   По улицам душным и скучным,
   По набережным, по мостам
   Сквозь синий сумрак осенний
   Проходят тени и тени –
   Толпы живущих там.

   Воздух дышит нефтью и серой,
   Солнце встает раскаленным шаром,
   Дух внезапно застигнут
   Невозможным и странным.
   Ревность к добру иль клубок преступлений, –
   Что там мятется средь этих строений,
   Там, где над крышами черных кварталов
   Тянутся ввысь на последней мете
   Башни пилонов, колонны порталов,
   Жизнь уводящих к огромной мечте?

   О, века и века над ним,
   Что так славен прошлым своим, –
   Пламенеющим городом, полным,
   Как и в этот утренний час, призраков!
   О, века и века над ним
   С их огромной преступною жизнью,
   Бьющей – о, сколько лет! –
   В каждое зданье, в каждый камень–
   Прибоем безумных желаний и гневов кровавых!
   Сперва – вблизи двух-трех лачуг – священник-пастырь!
   Приют для всех – собор, и сквозь узор оконниц
   Сочится свет церковных догм к сознаньям темным.
   Стена, дворец и монастырь, зубцы на башнях,
   И папский крест, которым мир овладевает.
   Монах, аббат, король, барон, рабы, крестьяне,
   Каменья митр, узорный шлем, камзол и ряса.
   Борьба страстей: за честь герба, за честь хоругви;
   Борьба держав... и короли неполновесный
   Чекан монет хотят прикрыть гербами лилий,
   Куют ударами меча свои законы
   И суд вершат на площадях, слепой и краткий.
   Потом рождается – как медленно! – гражданство:
   Те силы, что хотят из права прорасти,
   Народа когти против челюстей правителей...
   И яростные морды в тени, в подпольях завыванье,
   Бог весть к какому идолу, сокрытому в туманах,
   Набаты плавят в вечерах неведомые ярости;
   Слова освобожденья и надежды – в атмосфере,
   Насыщенной кипеньем мятежей;
   Страницы книг, внезапно просветленных,
   Жгут чувством истины, как Библии когда-то;
   Герои светлые, как золотой ковчег, откуда
   Выходят совершенья вооруженными и крепкими;
   Надежда безумная во всех сердцах
   Сквозь эшафоты, казни и пожары,
   И головы в руках у палачей...

   Городу – тысяча лет –
   Терпкому долгому городу...
   Не устает он противиться
   Страстному натиску дней,
   Тайным подкопам народов.
   Сердце его – океан, нервы его – ураган!
   Сколько стянула узлов эта упорная воля!
   В счастье сбиратель земель,
   Сломленный – ужас вселенной, –
   Всюду в победах своих и разгромах
   Он остается гигантом.
   Гудит его голос, имя сверкает,
   Светы его среди ночи пылают
   Заревом медным до самого звездного свода,
   О, века и века над ним!

   В эти мрачные утра душа его
   Дышит в каждой частице тумана
   И разодранных туч:
   Душа огромная, смутная, подобная этим соборам,
   Стушеванным дымною мглою;
   Душа, что скрывается в каждой из этих теней,
   Спешащих по улицам мрачных кварталов;
   Душа его, сжатая спазмами, грозная,
   Душа, в которой прошедшее чертит
   Сквозь настоящее смутные лики наступающих дней,
   Мир лихорадочный, мир буйного порыва,
   С дыханием прерывистым и тяжким,
   Стремящийся к каким-то смутным далям;
   Но мир, которому обещаны законы
   Прекрасные и кроткие, – они
   Ему неведомы, и он добудет их
   Когда-нибудь из глубины туманов.
   Угрюмый мир, трагический и бледный,
   Кладущий жизнь и дух в один порыв,
   И день, и ночь, и каждый миг несущий
   Все – к бесконечности!

   О, века и века над ним, городом буйным!
   Старая вера прошла, новая вера куется,
   Она дымится в мозгах, она дымится в поте
   Гордых работою рук, гордых усильем сознаний.
   Глухо клокочет она, подступая к самому горлу
   Тех, кто несет в груди уголь желанья
   Громко крикнуть ее, с рыданьями кинуть в небо.
   Отовсюду идут к нему –
   От полей, от дальних селений,
   Идут испокон веков, из незапамятных далей
   Нити вечных дорог –
   Свидетели вечных стремлений:
   Этот живой поток –
   Сердца его биенье.

   Мечта, мечта! Она превыше дымов
   Отравленных вознесена,
   И даже в дни сомненья и уныний
   Она царит над заревом ночей,
   Подобно купине, пылающей звездами
   И черными коронами...

   Но что до язв? То было и прошло...
   Что до котлов, где ныне бродит зло? –
   Коль некогда сквозь недра туч багровых,
   В лучах изваянный, сойдет иной Христос
   И выведет людей из злой юдоли слез,
   Крестя огнем созвездий новых!

   Перевод М. Волошина


   Порт

   Все к городу стремятся океаны!

   Огромный порт его – зловещий лес крестов:
   Скрещенье рей и мачт на фоне облаков.

   Его огромный порт сквозь дым и мглу маячит,
   Где солнца красный глаз струями сажи плачет.

   Его огромный порт весь полон кораблей,
   Дымящих в темноте незримо для людей.

   Его огромный порт весь мускулист от рук,
   Затерянных в сети причалов и канатов.

   Его огромный порт гудит весь от раскатов
   Цепей и молотов, стальной кующих звук.

   Все к городу стремятся океаны!

   И легких волн беспечный бег,
   Зеленых гребней пенный снег –
   На кораблях приносят мир огромный,
   Чтоб град всосал его своею пастью темной.
   Восток, и тропики, и белый льдистый норд,
   Безумьем схвачены, плывут в широкий порт;
   Все числа алчные, чьи сердцу снятся суммы,
   Все изобретенья, все яростные думы,
   Что мощный человек поит, растит в себе, –
   Все тянутся к нему, к его огню, к борьбе.
   Он сотрясается от пыла споров страстных;
   Над ним сияние плывет богатств всевластных;
   И моряки его эмблему, кадуцей,
   На красной коже рук наивно вытравляют,
   Когда закаты мраком одевают
   Простор океанических зыбей.

   Все к городу стремятся океаны!

   О Вавилон, возникший наконец!
   Народы смешаны в единый стук сердец;
   Наречья слиты воедино;
   И город, как рука, раскрывшая персты,
   Весь мир сжимает, подчинив хребты,
   Смирив пучины.

   О, эти доки, полные до крыш!
   Леса, и горы, и пустыни,
   Там, как в сетях, плененные отныне
   В зиянье ниш!
   О, эти глыбы вечности: металлы
   И мраморы – сиянья и венцы;
   О, сумрачные мертвецы,
   Немые жертвы этой бури алой!

   Все к городу стремятся океаны!

   Всегда свободные моря,
   Что держат сушу в равновесье полном,
   Моря, где жив закон, что толпам дан и волнам,
   Где вечно токи вод чертят простор, горя;
   Моря и волны их сплошные,
   Что разрушают стены скал
   И, в блеске пенных покрывал,
   Вновь растворяются в родной стихии;
   Моря, в которых каждый вал
   То веет нежностью, то злобы полон дикой,
   Моря, тревожащие красотой великой
   Их лика.

   Все к городу стремятся океаны!

   И порт раскинулся в мучительных огнях,
   Что с кранов в высоте роняют рдяный прах.

   И порт щетинится зубцами башен спящих,
   В чьих недрах – вечное теченье вод хрипящих.

   И порт отяжелел от глыб, где взор горгон
   Сплетеньем черных змей, как нимбом, окружен.

   И порт – как сказочный, в нем смутно сквозь туманы
   Под бушпритом судов богинь белеют станы.

   И порт – торжественен: он укротитель бурь
   Меж молов мраморных, прорезавших лазурь.

   Перевод Г. Шенгели


   Статуя

   Он – глыба мрамора, да имя на табличке.

   Живот горой, крутая челюсть, лоб литой,
   Тяжелый лик, угрюмой злобой налитой,
   Кулак, что всех и вся расплющит – по привычке.

   И перекресток, где параден каждый дом,
   Откуда он глядит упорно-гневным взглядом
   В рассветные огни, мерцающие рядом,
   Под стать ему – идет одним сплошным углом.

   Он был временщиком, которым правил случай,
   Но, силой вознесен, не расставался с ней,
   В минувшем задушив зерно грядущих дней,
   Взывавших к нам трубой пугающе-певучей.

   Был гнев его страшней закона в оны дни,
   И голоса льстецов о нем вещали миру.
   А он мечтал страну построить по ранжиру,
   Подмяв любителей трусливой болтовни.

   В нем сумрачная мощь угрюмо клокотала.
   Он был то скрытен, то презрительно жесток.
   Возвысясь в полный рост, он делал все, что мог, –
   Но только на разбой его всегда хватало.

   Он жизни жить мешал, маяча перед ней.
   Спаситель королей и собственной особы,
   Он наслаждался страхом заговоров, чтобы,
   Плетя их, по ночам душить еще верней.

   И вот теперь он здесь надежно занял место.
   Злопамятен и строг, он мстить не перестал.
   И до сих пор еще готов гротескным жестом
   Отстаивать свой сейф – массивный пьедестал.

   Перевод Геннадия Русакова


   Заводы

   Стеклом полупустых глазниц уставившись устало
   В пропахшую селитрой гладь канала,
   Что по прямой ведет куда-то прочь,
   На берегах, где вечно хмарь и ночь,
   Ревут, в предместиях глухих
   Со всею слезной нищетою их,
   Махины корпусов фабричных.

   Ряды громад гранитных и кирпичных,
   И километры закопченных стен,
   Без перерыва и без перемен.
   В тумане завершают каждый куб
   Зубцы железок и громоотводов
   По краю труб.

   Уставясь темью окон симметричных
   Поверх предместий, куда-то прочь,
   Гудят, гудят и день, и ночь
   Махины корпусов фабричных.
   О ржа кварталов, смоченных дождем!
   И женщины, прикрытые тряпьем,
   И кариозность сквериков, где скоро
   На грудах шлака и отвалах сора
   Дотлеет рахитическая флора.
   На перекрестках – настежь двери в барах,
   Где медь, где блеск зеркал уныло-старых,
   Где погребцы, бутылей жаркий ряд,
   И где горят
   От спирта отсветы на тротуарах,
   Где пышут пинты, странные по виду,
   Воздвигнуты на стойке в пирамиду,
   И пьяницы, к прилавку привалясь,
   Пьют с хлюпаньем, не тратя лишних фраз,
   Кто эль, кто виски – дымчатый топаз.

   А в глубине предместий городских,
   Где все пропахло нищетою их,
   Где только скука, скудость и потери,
   Где злоба метит всех по одному
   И бьется в двери,
   Где вор у вора рад украсть суму,
   Гремят, не затихая ни на миг,
   Под ропот выдохов глухих,
   Меха заводов симметричных – громад гранитных и кирпичных.

   Там где искрятся крыш стеклянные пролеты,
   Всему владыкой пар, плененный для работы:
   Стальные челюсти дымятся и жуют,
   И глыбы молотов молотят,
   По наковальням золото куют.
   И печи, у стены, в неверном освещенье –
   Неистовей зверей в минуту укрощенья.

   А дальше – пальцы пристальных ткачих,
   Бесшумно, не промедлив ни на миг,
   Ткут полотно, и нити в легкой дрожи
   На трепетанье паутин похожи.
   И передач горизонтальный бег
   Ремнями опоясывает цех,
   И промельк бешеных маховиков
   Под стать крылам безумных ветряков,
   Раскрученных порывом без помех.
   Скупое солнце бледно протекло
   В отдушину, сквозь жирное стекло,
   Которое лоснится как от пота.
   Гремит работа.
   Автоматично и без слов
   Рабочий выверить готов
   Тиктаканье отлаженного хода,
   Как на часах вселенского завода,
   Чьих шестерен зубчатки-жернова
   С разгона рвут, безумию в угоду,
   Людские бесполезные слова.

   А там, во тьме, ударов гул и гуд
   Тяжелой глыбой в воздухе встают,
   На высшей точке замирая вдруг –
   И разом стены грохота осели,
   И на мгновенье стихло все вокруг,
   Хотя свистков отчаянные трели
   И крики все настойчивей и злей
   Вздымаются у дальних фонарей,
   Чей дикий свет отскакивает к тучам
   И обдает их золотом летучим.

   Вон, опоясав ночь стеною теней,
   Стоят громады сумрачных строений.
   Вот порты, доки, вот мосты и маяки,
   Вокзалов сумасшедшие гудки.
   А там, вдали, – других заводов крыши.
   Там чаны, топки, кузницы, где дышат
   Нефть и смола, где плавка пышет
   Снопами искр, их отраженным жаром,
   Обдав полнеба ревом и пожаром.

   Вдоль старого канала без конца,
   Над всею безоглядностью убогой
   Проездов, над мощеною дорогой,
   И день, и ночь, и каждый миг,
   Под стоны выдохов глухих
   Стоит в предместьях городских
   Гул корпусов фабричных, гранитных и кирпичных.

   Взойдет рассвет – и минуть рад
   Обросший сажею квадрат.
   Настанет полдень – так и тот
   Слепцом в тумане побредет.
   И лишь когда закончен круг работ,
   В конце недели тяжко тьма падет,
   Затихнет гул, всегда готовый взмыть,
   Как молот, брошенный под наковальней, –
   Затлеет в дымке золотая нить,
   Пророча приближенье ночи дальней.

   Перевод Геннадия Русакова


   Биржа

   Как торс, где слиты камень и металл,
   Здесь монумент во славу злата встал.

   Чуть ночь умрет и ближе дня начало –
   Ширь перекрестка, залитого алым,
   Где каждый день на день резни похож,
   Охватит дрожь.

   Открылись банков ранние окошки,
   Где золото развешено по крошке,
   И к ним, раскинув паруса, плывет
   Летучая флотилия банкнот.
   Но оживленье только нарастает:
   Спускается на улицу, влетает
   В жилище и бесчинствует в домах,
   Будя безумье, гордость или страх.

   Но монумент молчит: полудня не пробило,
   Чтоб ожила его неистовая сила.

   Тут столько грез, как рыжие огни,
   Сшибутся пламенем, – везде одни они,
   В разгуле дикой суетни!
   Тут вновь, чудовищна и лжива,
   Удавки заплетет нажива.
   Она сначала походя, украдкой,
   Дохнет по лицам жаркой лихорадкой,
   Потом окрепнет, загремит:
   Уже скрипят под ней ступени,
   Ужесточилось нетерпенье,
   И неотступностью томит
   Надежда, жаждущая чуда,
   На дне воронки, полной гуда,
   Где все грохочет и дымит,
   И вор вора зовет на бой.
   Сухие рты, горящий взгляд, пугливые движенья
   И миллионов – в голове – круженье,
   И страхом все вокруг равны.
   Тут спешку в смелость обряжают
   И тем других опережают,
   Доверив суть афер своих
   Лишь тайне книжек записных,
   Молясь, чтоб выжгло молоньей
   Хотя б страну у края света.
   Кипит химер несметный рой.
   А шанс – то здесь, то рядом где-то.
   То по рукам, то сорвалось,
   И всюду торг, обман и злость,
   И воздух цифрами пропах:
   Прут из портфелей, из бумаг,
   Укрыты, взбиты, перерыты,
   Дуреют в этой кутерьме.
   Вот суммы двинулись устало
   Вал против вала –
   И все пропало.
   К исходу месяца – подсчитывать потери.
   Числом самоубийств их в полной мере
   Упьется смерть, и славу крахам
   Воздаст размахом
   Никчемно-пышных похорон.
   Но в тот же день, в угрюмые часы,
   Горячка вновь попрет со всех сторон,
   И восстановится теченье
   Привычного ожесточенья.
   Себе польстить, простить, себя предать, –
   Но чтоб другому яму подгадать.
   А ненависть, как ровный звук мотора,
   Гудит меж тех, кого задушит скоро.
   С уверенностью высшей правоты
   Тут грабят тех, чьи сундуки пусты,
   тут честь и ложь друг другом помыкают,
   Тут клочья родины с торгов пускают,
   И рвется к золоту сквозь этот пыл и срам
   Всечеловеческий бедлам.

   Тут золото – прекрасней замков в тучах,
   Приманка россыпей из миражей летучих,
   К которым вздеты миллионы рук –
   Ночные зовы, жесты страстных мук.
   Вселенская молитва без ответа,
   Дошедшая сюда со всех пределов света!

   Тут слитки золота на золоте литом,
   Громадных состояний обороты,
   Рождаемые алгеброй расчета.

   Жить – в золоте! Есть-пить – на золотом!
   Но, яростней мечты о царстве золотом –
   Соблазн игры: ее везений тайных,
   Всегда бессмысленно случайных,
   По воле прихотей слепых
   Способных все поправить вмиг;
   Играть и жить по милости удачи,
   В единственном желаньи новизны;
   Тут похоть и безумье сплетены;
   Сошлись в одно, цепляясь друг за друга,
   Законы разрушенья и испуга –
   Чтоб только будущее виделось иначе.
   Как торс, где слиты камень и металл,
   Где, скрытое от глаз горячей глубиною,
   Трепещет сердце бедное, земное, –
   Встал монумент – во славу злата встал.

   Перевод Геннадия Русакова


   Восстание

   На улице топот и стук,
   И плечи, и спины, и лес угрожающих рук,
   Рванувшись в хаос и безумье,
   Мятутся, как в бурю.
   Надежда и злоба мешаются в шуме,
   И ярость, и ненависть в криках кипят;
   Огней круговерть
   И мрачный кровавый закат.

   На улице смерть,
   Мечтой порожденная, кроется в дыме,
   Вздымается башнями штурмовыми.
   На улице смерть – это тысячи кос, на убийства готовых,
   И раны, и стоны, и множество тел безголовых.

   Орудий чудовищных гром
   И уханье пушек глухих за углом
   Рыданьям и крикам отчаянья вторят.
   Высоких часов городских циферблаты
   Разбиты. Теперь им навеки
   Уже не поднять свои веки,
   И время уже не идет –
   Прервал его ярый народ,
   Голодный и гневом объятый.

   Клокочет в любом человеке
   Безумство; восставший плебей
   Взлезает на груды камней,
   И крови горячечной реки
   По венам несутся быстрей.
   И ярость народа
   Так велика,
   Что миг упоенья хмельней, чем века,
   Друг друга сменявшие в скуке, пока
   Мятеж не взрывает столетья и годы.

   И все вековые мечты
   О мире добра, красоты
   В грядущем без горя и зла
   Для тех, кто душою чисты,
   Вся боль, что подспудно росла
   И кровь потаенно томила,
   На волю все вырвалось вдруг
   Оружием в тысячах рук,
   Пылая с неистовой силой.

   И вспыхнули радости яркие флаги
   Над пиршеством крови, потопом отваги;
   Восставшие мчатся ордой, как хмельные,
   По мертвым телам опьяненно бегут;
   Солдаты штыки выдвигают стальные,
   Но где же тут правда? неправда где тут?
   Они подвигаются хмуро вперед,
   Где бурно бунтует огромный народ,
   Себя увенчавший, мольбы презирая и стоны,
   Короной побед, золотой и кровавой короной.

   Когда наступил уже вечер глубокий,
   Среди темноты запылали жилища и доки,
   Там в черных каналах кровавый пожар отражен,
   И в дымном величье колеблется он.
   Огромные тени подсвеченных башен
   На город легли; облик города страшен.
   Огня погребального мечутся руки средь ночи,
   Бросая во тьму золотые лохмотья и клочья,
   И в корчах немыслимых рвутся горящие крыши
   К ночным облакам, все страстнее, все выше.

   В старинную ратушу, где магистрат
   Всем городом правил столетья подряд,
   Где шквал мятежей усмирял он сурово,
   Толпа ворвалась, разбивая засовы,
   Срывая замки, все круша, словно –зверь;
   Стальные шкафы распахнулись теперь,
   Там кипы законов пылились до срока,
   Чтоб пламя лизало их в ласке жестокой.
   Уходит минувшее в дыме и гари;
   Чернь грабит подвалы в разгульном угаре;
   Бросают за трупами труп в старый ров,
   Телами заваленный весь до краев.

   Под свист витражи со святыми отцами
   Осколками сыплются на пол во храме;
   Вверх дном все поставлено в каждой капелле,
   Христос изможденный висит еле-еле,
   Он, призрачно бледный, поник головой,
   Как встарь, окровавив свой крест золотой.
   Алтарь сокрушив, топчут склянки елея;
   В ходу кулаки, и проклятия злее;
   Во гневе плюют на фигуры святых,
   И в нефе огромном, что словно притих,
   Как снег, осыпаются на пол облатки,
   И толпы их топчут, несясь без оглядки.

   Под взорами звезд средь ночного простора
   Сверкают рубины убийств и разора.
   Увенчанный пламенем алым,
   Красуется город костром небывалым;
   К далекому морю под ветром померкшего дня
   Все ниже он клонит корону огня.
   Сплетаются гнев и несчастья,
   Безумства, и муки, и страсти
   Так буйно, что, кажется, недра дрожат,
   Пространства горят,
   Дымы разлохмаченно, остервенело летят,
   Холодные выси от края до края метут.

   Убить, чтоб воскреснуть моложе стократ!
   Победы иль беды за дверью старинной,
   Иль жизнь, иль погибель – теперь все едино!
   И разве не движет Землей роковая
   Великая сила, что дышит во всем
   Извечно, повсюду, и ночью, и днем,
   Зеленой иль красной весной расцветая?!

   Перевод Ю. Денисова


   Искания

   Лаборатории, музеи, башни
   Со сфинксами на фризах, и бесстрашно
   Глядящий в бездну неба телескоп.
   Клинки лучей, прошедшие сквозь призму,
   Откуда брызнул
   Свечений драгоценных дивный сноп;
   Огромные кристаллы; тиглей ряд,
   Где плодоносным пламенем горят
   Соцветья атомов, чьи превращенья –
   Венок чудес; тончайшие сплетенья
   Пружин и рычагов; приборы – существа,
   Похожие на насекомых стройных...
   Все дышит жизнью страстной, беспокойной
   В пылу борьбы за тайну вещества.

   То строится науки зданье,
   Стремящейся сквозь факты в даль познанья.

   О, сколько времени низверглось в бездну лет!..
   О, сколько здесь тревог и упований было;
   Каких умов огонь усталость погасила,
   Дабы забрезжить мог уверенности свет!
   А заблужденья!.. А темницы веры,
   В которых разум воздуха лишен!..
   И на горе, вверху, победы возглас первый,
   Что ропотом толпы мгновенно заглушен!

   Вот жар костров, орудия позора,
   Распятий лес, костей на дыбе хруст, –
   С бескровных лиц глядят безумья взоры,
   Но слово истины летит с кровавых уст!

   То строится науки зданье,
   Стремящейся сквозь факты в даль познанья.

   Вооруженный взгляд, не знающий преград,
   Идет в глубины – к атомам, к светилам,
   К началам всем, к вершинам и могилам,
   И дело движется на лад:
   Огромная вселенная до дна
   Обшарена пытливыми глазами,
   Как солнца жаркими руками
   Морей холодных взрыта глубина.

   Здесь каждый действует с упорством смелым
   В потоке общих дум, удач и неудач,
   Один лишь узелок развязывая в целом,
   Составленном из тысячи задач.
   Все ищут, к истине вплотную все подходят,
   Все правы – но единственный находит.
   А он!..
   О, из какой прекрасной дали
   Он шествует, неся великий свет!
   Какою пламенной любовью он согрет!
   Какие ум его надежды волновали!
   Как часто, как давно трепещет он,
   Тому же ритму подчиненный,
   Что и закон,
   Победно им провозглашенный!..

   Как скромен он и чист перед вещами!
   Как он внимателен, едва лишь мрак
   Подаст ему желанный знак
   И шевельнет губами!
   Как он стремительно, прислушавшись к себе,
   В зеленой чаще жизни настигает
   Нагую истину, и миру возвещает
   Ее, подобную судьбе!

   Когда такие же – и большие, чем он, –
   Своим огнем земную твердь расплавят
   И высших тайн врата скрипеть заставят,
   Минуя ночи, дни, стенаний миллион,
   К небытию во мраке обращенных,
   Угасшие порывы укрощенных
   И разъяренных океанов рев, –
   Тогда сумеет простодушный гений
   Упорных, гордых, вольных поколений,
   Как острый шпиль, вонзить в небесный кров
   Луч постиженья всех миров.

   И вознесется перед нами зданье
   Единого и полного познанья.

   Перевод Ю. Александрова


   К будущему

   О род людской, твой путь в небесные глубины
   Лежит среди светил, но кто б сумел из нас
   Ответить, что за вихрь потряс
   Твою судьбу за век единый!

   Прорвавшись в высоту, сквозь облачный шатер,
   И самых дальних звезд разоблачив убранство,
   Из ночи в ночь и вновь из одного пространства
   В другое странствует неутомимый взор.

   Меж тем как под землей, где дремлют вереницы
   Бесчисленных годов, где целые века
   Пластами залегли, пытливая рука,
   Нащупав их, на свет выводит из гробницы.

   Стремление во всем отдать себе отчет
   Одушевляет лес существ прямостоящий,
   И человек, сквозь все проламываясь чащи,
   Свои права и долг извечный познает.

   В ферменте и в пыли, аморфной и инертной,
   И в атоме есть жизнь; и все заключено
   В несчетный ряд сетей, которые дано
   Сжимать и разжимать материи бессмертной.

   Искатель золота, мудрец, артист, герой –
   Все в ежедневный бой вступают с Неизвестным.
   Благодаря трудам их розным иль совместным
   Мы мироздание осознаем собой.

   И это вы одни лишь,
   О города,
   Как сила грозная, которой не осилишь,
   Восстали навсегда
   Среди равнины
   И среди долины,
   Сосредоточивши достаточно людей,
   Кипенья рдяных сил и пламенных идей,
   Чтоб лихорадкою и яростью священной
   Зажечь сердца у всех смиренных
   И надменных,
   Кому лишь удалось,
   Открыв закон миров, в себе увидеть ось
   Вселенной.

   Господень дух вчера еще был духом сел.
   Враждебный опыту и мятежу, все клятвы
   Он рабски блюл. Он пал, и по нему прошел
   Горящий воз снопов, как символ новой жатвы.

   На обреченное погибели село
   Со всех сторон летят разрухи ветры злые,
   А город издали последнее тепло
   Старается извлечь из этой агонии.

   Где золотилась рожь, маховики стучат.
   По крыше церкви дым драконом вьется черным,
   Мы движемся вперед, и солнечный закат
   Уже не кажется причастьем чудотворным.

   Проснутся ль некогда поля, исцелены
   От ужасов, безумств и зол средневековья,
   Садами светлыми, сосудами весны,
   До края полными цветущего здоровья?

   В подмогу взяв себе и подъяремный скот,
   И ветер, и дожди, и солнца дар нетленный,
   Построят ли они свой новый мир – оплот,
   Спасающий людей от городского плена?

   Иль станут, навсегда былых богов изгнав,
   Они последними подобиями рая,
   Куда в полдневный час придет мечтать конклав
   Усталых мудрецов, дремоту поборая?

   Покуда ж к прошлому сжигая все мосты,
   Жизнь стала радостью безумно-дерзновенной.
   Что долг и что права? Лишь зыбкие мечты
   Твои, о молодость, наследница вселенной!

   Перевод Б. Лившица


   Призрачные деревни

   Рыбари

   Вязкой желчью мутнеет река,
   И сплошною плывут вереницей
   Гнили мерзостной вороха,
   И луну усопшую, мнится,
   Поспешили зарыть в облака.

   Фонари с плоскодонок над зыбью пустынной
   Старых высветили рыбаков,
   И горбами встают у бортов
   Их упрямо склоненные спины.

   Эти люди вчера, чуть взялось вечереть,
   Для ночного странного лова
   В воду бросили черную сеть
   Средь реки в немоте суровой.

   Там, незримы, на дне терпеливо
   Человечьи злосчастия ждут,
   Караулят земную поживу –
   Их изловит настойчивый люд,
   Почитая свой труд восхваленья достойным
   В свете звезд неспокойном.

   Полночь пробили колокола,
   Ноша звуков легла, тяжела.
   Полночь долго и гулко бьет
   Ночь осеннюю всю напролет,
   Тяжела полночная мгла.

   Сонный мир деревень неподвижен,
   Сонно бродит лень среди хижин,
   Сонны очерки ив и орешин,
   Ветер дальше помчался, поспешен,
   Ни возглас не слышим, ни лист не колышим
   По лесам в эту полночь глухую,
   В прахе роющуюся вслепую.

   В одиночку, забыв о собратьях
   В этих братских занятьях,
   Машинально, не глядя во мрак,
   Тащит сети каждый рыбак:
   Тот гребет из ячеек пустых на борту
   Не рыбешек – свою нищету;
   А другой зачерпнул без вины
   Ил хворобы своей с глубины;
   Тот открыл свои верши,
   Чтоб разжиться надеждой умершей;
   А иному бросать в свой баркас по нраву
   Не улов, а души растраву.

   На борту этих лодок немых,
   Где фонарный огонь притих,
   Лабиринт копая кровавый
   Сквозь войлок тумана дырявый,
   Скрыла смерть пеленой тишины
   Рыбарей, что безумью верны.

   Огорожены толщей тумана
   И друг другу вблизи не видны;
   Руки падают, утомлены;
   Их сгубил этот труд недреманный.
   Неужели они в этой тьме не кричали,
   Утешая друг друга в печали?

   Нет, застыв в безразличье глухом,
   Выгнув спины дугой над бортом,
   Оставались они, заслонив огоньки,
   Неподвижны среди реки.

   Словно глыбы мрака, стоят,
   Но стремится упрямый взгляд,
   Роясь в мороси ноздреватой,
   К своду горнему, где сокрыт,
   Притягательный, как магнит,
   Рой созвездий крылатый.

   Ловят, черные, черную жуть,
   Уготован им скорбный путь,
   В этой тьме под звон колокольный
   Сами губят свой жребий юдольный,
   И осенняя полночь сырая
   Душу точит, в слезах обмирая.

   Перевод А. Парина


   Мельник

   Столетний мельник с ветхой, черной
   Забытой мельницы, – он был
   Схоронен глухо, как и жил,
   Среди растительности сорной
   В кругу покинутых могил.

   А почва, что горбатой грудой
   Над ямой свежею ждала,
   Казалась пеплом и цикутой;
   Метался ветер, стыла мгла,

   И тощий пес бродил, хромая,
   Меж покосившихся оград,
   Уныло морду поднимая
   На догорающий закат.

   Звеня, терзала грунт лопата, –
   Блестящий зуб кромсал и грыз,
   И комья прыгали куда-то
   В ночную бездну, вниз...

   И солнце падало покорно,
   Кровавя небосвод –
   Могильщик действовал проворно,
   Как всполошенный крот.
   Лопата бешено скакала
   В его руках.
   Но яма все-таки зияла
   И ширилась впотьмах,
   И жуть из мрака наплывала,
   Впивался в душу страх.

   Ведь на селе никто
   Не дал гвоздей, чтоб сбить убогий гроб.

   Не провожал никто,
   Когда усопшего несли.

   Не подошел никто,
   Чтоб осенить крестом огромный лоб.

   Не захотел никто
   В могилу кинуть горсть земли.

   Пред этим мертвецом в рогоже,
   Чья жизнь была селянам не нужна,
   Которого всегда, похоже,
   Сопровождала ненависть одна,
   Могильщик сам в какой-то миг
   Все одиночество свое постиг.

   Там, на холме вечеровом,
   Безвестно жил старик угрюмый
   Наедине с пытливой думой;
   Дышал в просторе ветровом
   В согласии с полетом бурь,
   С дыханьем Севера суровым,
   Гонящим облачную хмурь
   К закатам серным и багровым...
   Он чутким сердцем слушал тьму
   И золото ночей бескрайных,
   Шептавших запросто ему
   О звездах, о великих тайнах,
   Не приоткрытых никому.

   Старейшие не помнили, когда
   Он поселился на отшибе,
   На исполинской серой глыбе
   Холма,
   И жил, вперяя в никуда
   Свой взор, следящий знаки молний,
   Каким-то исступленьем полный
   Безбожного ума.

   Никто бы не узнал о том,
   Что смерть пришла в крылатый дом
   И повлекла жильца к могиле, –
   Когда бы крылья, что с трудом
   Взносились в утренней мольбе,
   Вдруг не застыли, став крестом
   На завершившейся судьбе.

   Могильщик видел зыбь растущей тени,
   Безликой, как толпа,
   И что деревня тает в отдаленье,
   Как на ладони снежная крупа.
   Враждебная неясность этой дали
   Холодными касаньями плела
   Сеть ужаса и яростной печали,
   До той секунды, как могильщик вдруг
   Почуял рядом чащу цепких рук,
   Швырнул невесть куда лопату,
   Рванулся опрометью прочь,
   Перемахнул через ограду
   И канул в ночь.

   Заполненная тишиной,
   Казалась яма необъятной,
   Бездонной трещиной земной,
   Казалась пастью почвы жадной,
   Глотавшей прах и перегной.
   Лишь ненасытная равнина
   Дохоронила мертвеца,
   Чья жизнь была с ней так едина
   До самого конца.

   И лишь равнина, лишь она сама,
   Своею тайной
   Дала ему восторг бескрайный,
   Жизнь безграничную, перед которой
   Бессилен Север с дикой сворой
   Ветров.
   И так бессильна
   Тьма.

   Перевод Ю. Александрова


   Столяр

   Столяр, искусник бородатый,
   Да и упрямец пребольшой,
   Постигнув мудрость всей душой,
   Творит круги, потом квадраты,
   А в них – незыблемый закон,
   В них ясность творческих времен.

   На вывеске его угластой
   Раздвинут циркуль голенастый.
   В его лучах родной очаг
   Сверкает, словно позолота.

   Столяр берет свои долота
   И движет их навстречу тем
   Дремучим дебрям теорем,
   Где побеждает рук проворство
   И взора хитрого упорство,
   Где все увертки и крючки
   Провидят строгие очки.

   В громоздких переплетах рам
   Томится солнце по утрам, –
   О, эти солнечные муки
   В каморках старости и скуки!

   Подкручивая по старинке
   Винты, зажимы и струбцинки, –
   Корпя над верстаком-столом,
   Строгая крест, бубня псалом,
   Вертя латунный транспортир,
   Столяр творит окрестный мир.

   Столяр колдует дни и ночи,
   Слезятся старческие очи, –
   О ухищренья ремесла,
   Строптивых трудностей лавина!
   Казнись, потей, чтоб крестовина
   Черты Спасителя несла!

   О, эти стружки, эта дранка,
   И мирозданья высота,
   И в кротких доводах рубанка
   Нагих гипербол правота!
   Безмерность лет, слепых и вещих,
   Загадок бытия зловещих,
   Нам объяснит столяр и резчик.

   И не затем ли, не затем ли
   Он, обольщеньям Тайны внемля,
   Так верит в утреннюю землю?

   Он властелин противоречий,
   Смутивших разум человечий;
   Ведя воинственные речи,
   Он тех, кто мирозданье сузил,
   Многажды в спорах оконфузил!

   Священник с ним вступает в спор
   И эскулап, плетущий вздор.
   Их доводы неистощимы
   И все-таки несовместимы!

   Их колебанья и сомненья
   Развеял он без сожаленья
   И, насладившись мнений сшибкой,
   Назвал их доводы ошибкой!

   Заказчиков по пальцам счесть
   Нетрудно. Впрочем, паства есть:
   Ее, решеньем всех вопросов,
   К себе привлек столяр-философ.

   Трудом живет старик упрямый.
   Звонок лепечет день-деньской,
   И циркуль, окруженный рамой,
   Висит над дверью мастерской.

   Старик угрюмый все осилит;
   Вот он шлифует, режит, пилит, –
   Есть, верно, у него своя
   Простая тайна бытия!

   Когда ж помрет старик-мастак,
   Рассыплется его верстак,
   В забавы детской скоротечность
   Мгновенно превращая вечность,
   Ту, что творил угольник странный
   С линейкою четырехгранной!

   Перевод А. Голембы


   Звонарь

   Слепым и ошалелым стадом бычьим
   Несется ураган во тьме ночной
   С безумным кличем.

   И вдруг за черною церковного стеной,
   Исполосованной бичами молний,
   Вздымается огонь над колокольней.

   Старик-звонарь простоволосый,
   Разинув глотку в муке безголосой,
   Бегом туда.

   Беда!
   Как будто выше стала башня.
   Пылает горизонт со всех сторон,
   И страшным
   Пожарищем весь город озарен.
   Бурлит внизу толпа в смятенье диком,
   Захлебываясь ужасом и криком,
   И кровяное пойло пьет
   Любой оконный переплет.

   Старик-звонарь на весь бескрайний окоем
   Раззванивает весть о бедствии своем:
   Пожар!

   Громадой возвышаясь небывалой,
   Бросает башня отсвет алый
   На зыбь реки, на гладь болот,
   И, раскалившись, черепицы
   Летят, как огненные птицы,
   Туда, куда их ночь зовет.
   Где искристая ни промчится стая,
   Там запылают хижины, блистая,
   А если свод осядет целиком,
   То с крыши, огневой волной влеком,
   Ломая руки, рухнет крест ничком.

   Старик-звонарь звонит, забыв усталость,
   Как будто пламя к Господу подкралось.

   Пожар!
   Нутро у башни выедает он,
   Бушует в недрах каменного чрева,
   Ползет на самый верх, где, болью разъярен,
   Танцует колокол, дрожа от гнева.
   Стаи галок и сычей
   Бьются в месиве лучей,
   Сослепу в оконные засовы
   Тычутся сгорающие совы
   И под нестерпимый человечий вой,
   Описав кривую, замертво на мостовую
   Падают вниз головой.

   Глядит старик-звонарь, как меж колоколами
   Руками золотыми шарит пламя.

   Пожар!
   На месте башни – ярый куст огня,
   Чьи пламенные сучья,
   Друг друга пожирая и тесня,
   Вздымаются все выше и все круче.
   Грызет огонь, жесток и жарок,
   Перила, брусья и стропила,
   Змеится вкруг тяжелых балок,
   Откуда колокол взывает что есть силы.

   Старик-звонарь звонит во все колокола,
   Они обречены, смерть и за ним пришла.

   Пожар!
   Как будто грянул гром,
   Застлало пылью все кругом,
   И башня ходит ходуном,
   Раскалываясь пополам.
   И вдруг утих набата гнев,
   А колокольня, почернев,
   Осела, выгорев дотла;
   И слышно, что по этажам,
   Крутясь и воя как юла,
   Несутся вниз колокола
   Сквозь чад и гарь.

   Не двинулся старик-звонарь.

   И колокол, вонзившись в землю с силой,
   Стал для него и гробом и могилой.

   Перевод Ю. Стефанова


   Кузнец

   Где выезд в поле, где конец
   Жилых домов, седой кузнец,
   Старик угрюмый и громадный,
   С тех пор как, ярость затая,
   Легла руда под молот жадный,
   С тех пор, как дым взошел над горном,
   Кует и правит лезвия
   Терпенья над огнем упорным.

   И знают жители селенья,
   Те, что поблизости живут
   И в сжатых кулаках таят ожесточенье,
   Зачем он принял этот труд
   И что дает ему терпенье
   Сдавить свой гневный крик в зубах!
   А те, живущие в равнинах, на полях,
   Чьи тщетные слова – лай пред кустом без зверя,
   То увлекаясь, то не веря,
   Скрывают страх
   И с недоверчивым вниманьем
   Глядят в глаза, манящие молчаньем.

   Кузнец стучит, старик кует
   За днями день, за годом год.

   В свой горн он бросил крик проклятий
   И гнев глухой и вековой;
   Холодный вождь безвестных ратей,
   В свой горн горящий, золотой
   Он бросил ярость, горесть – злобы
   И мятежа гудящий рев,
   Чтоб дать им яркость молний, чтобы
   Им дать закал стальных клинков.

   Вот он,
   Сомненья чужд и чуждый страха,
   Склоненный над огнем, внезапно озарен,
   И пламя перед ним как ряд живых корон;
   Вот, молот бросивши с размаха,
   Его вздымает он, упрям и напряжен,
   Свой молот, вольный и блестящий,
   Свой молот, из руды творящий
   Оружие побед,
   Тех, что провидит он за далью лет!

   Пред ним все виды зол – бессчетных, всевозможных:
   Голодным беднякам – подарки слов пустых;
   Слепцы, ведущие уверенно других;
   Желчь отвердевшая – в речах пророков ложных;
   Над каждой мыслью – робости рога;
   Пред справедливостью – из текстов баррикады;
   Мощь рабских рук, не знающих награды
   Ни в шуме городском, ни там, где спят луга;
   Деревни, скошенные тенью,
   Что падает серпом от сумрачных церквей;
   И весь народ, привыкший к униженью,
   Упавший ниц пред нищетой своей,
   Не мучимый раскаяньем напрасным,
   Сжимающий клинок, что все же станет красным;
   И право жить и право быть собой –
   В тюрьме законности, толкуемой неверно;
   И пламя радости и нежности мужской;
   Погасшее в руках морали лицемерной;
   И отравляемый божественный родник,
   В котором жадно пьет сознанье человека;
   И после всяких клятв и после всех улик
   Все то же вновь и вновь, доныне и от века!

   Кузнец, в спокойствии немом,
   Не верит хартиям, в которых
   Вскрывают смысл иной потом.
   В дни действий гибель – договоры!
   И он молчит, давно молчит,
   Мужскую гордость сжав зубами воли,
   Неистовец из тех, кому две доли:
   Он мертв падет иль победит!
   Чего он хочет – хочет непреклонно,
   Круша своим хотением гранит,
   Сгибая им во тьме бездонной
   Кривые мировых орбит.
   И слушая, как снова, снова
   Струятся слезы всех сердец, –
   Невозмутимый и суровый
   Седой кузнец, –
   Он верит пламенно, что злобы неизменной,
   Глухих отчаяний безмерная волна,
   К единому стремлением сильна,
   Однажды повернет к иному времена
   И золотой рычаг вселенной!

   Что должно ждать с оружием в руках,
   Когда родится Миг в чернеющих ночах;
   Что нужно подавлять преступный крик разлада,
   Когда знамена ветер споров рвет;
   Что меньше надо слов, но лучше слушать надо,
   Чтоб Мига различить во мраке мерный ход;
   Что знаменьям не быть ни на земле, ни в небе,
   Что бог-спаситель к людям не сойдет.
   Но что безмолвные возьмут свой жребий!

   Он знает, что толпа, возвысив голос свой
   (О, сила страшная, чей яркий луч далеко
   Сверкает на челе торжественного Рока),
   Вдруг выхватит безжалостной рукой
   Какой-то новый мир из мрака и из крови.
   И счастье вырастет, как на полях цветы,
   И станет сущностью и жизни и мечты.
   Все будет радостью, все будет внове!

   И ясно пред собой он видит эти дни,
   Как если б, наконец, уже зажглись они:
   Когда содружества простейшие уроки
   Дадут народам – мир, а жизни – светлый строй;
   Не будут люди, злобны и жестоки,
   Как волки грызться меж собой;
   Сойдет любовь, чья благостная сила
   Еще неведома в последних глубинах,
   С надеждой к тем, кого судьба забыла;
   И брешь пробьет в пузатых сундуках
   (Где дремлет золото, хранимое напрасно)
   День справедливости, величественно властной;

   Подвалы, тюрьмы, банки и дворцы
   Исчезнут в дни, когда умрут гордыни;
   И люди, лишь себя величащие ныне,
   Себялюбивые слепцы,
   Всем братьям расточат свои живые миги;
   И будет жизнь людей проста, ясна;
   Слова (их угадать еще не могут книги)
   Все разъяснят, раскроют все до дна,
   Что кажется теперь запутанным и темным;
   Причастны целому, с своим уделом скромным
   Сроднятся слабые; и тайны вещества,
   Быть может, явят тайну божества...

   За днями день, за годом год
   Кузнец стучит, старик кует,
   За гранью города, в тиши,
   Как будто лезвия души.
   Над красным горном наклонен,
   Во глубь столетий смотрит он.
   Кует, их светом озарен,
   Предвидя сроков окончанье,
   Клинки терпенья и молчанья.

   Перевод В. Брюсова


   Пылающие стога

   В вечерней глубине пылает вся равнина,
   Набат со всех сторон прыжками мечет звон
   В багровый небосклон.

   – Вот стог пылает! –

   По колеям дорог бежит толпа,
   И в деревнях стоит толпа, слепа,
   И во дворах псы лают у столба.

   – Вот стог пылает! –

   Огонь ревет, охватывая крыши,
   Солому рвет и мчится выше,
   Потом, извилист и хитер,
   Как волосы пурпурные, змеится,
   И припадает, и таится, –
   И вновь взметается костер,
   В безумье золотом и пьяном,
   Под небо черное – султаном.

   – Вот стог другой мгновенно загорелся! –

   Огонь огромен, – вихрем красным,
   Где вьются гроздья серных змей,
   Он все быстрей летит в простор полей,
   На хижины, где в беге страстном
   Слепит все окна светом красным.

   – Вот стог пылает! –

   Поля? Они простерлись в страхе;
   Листва лесов трепещет в дымном прахе
   Над ширью пашен и болот;
   Дыбятся жеребцы с остервенелым ржаньем,
   И птицы мечутся и сразу с содроганьем
   Валятся в уголья, – и тяжкий стон встает
   С земли, – и это смерть,
   Смерть, обожженная в безумии пожара,
   Смерть, с пламенем и дымом, яро
   Взлетающая в твердь.
   На миг безмолвие, но вот внезапно там,
   В усталых далях, смел и прям,
   Взрыв новый пламени в глубь сумерек взлетает.

   – Вот стог пылает! –

   На перекрестках сумрачные люди
   В смятенье, в страхе молятся о чуде,
   Кричат и плачут, дети, старики
   Стремят бессильный взмах руки
   К знаменам пламени и дыма,
   А там, вдали, стоят неколебимо
   Умалишенные и тупо смотрят ввысь.

   – Вот стог пылает! –

   Весь воздух красен; небосклон
   Зловещим светом озарен,
   И звезды – как глаза слепые;
   А ветер огненных знамен
   Колеблет гроздья золотые.
   Огонь гудит, огонь ревет,
   Ему из дали вторит эхо,
   Реки далекий поворот
   Облекся в медь чудесного доспеха.
   Равнина? Вся – огонь и бред,
   Вся – кровь и золото, – и бурей
   Уносится смертельный свет
   Там, в обезумевшей лазури.

   Перевод Г. Шенгели


   Двенадцать месяцев

   Февраль

   Есть в мире скорбные сердца,
   Что плачут, плачут без конца;
   Как мрамор плит в лучах луны,
   Они бледны.

   Есть в мире много скорбных спин,
   Согбенных под ярмом годин,
   Как кровли нищенских домов
   У берегов.

   Есть в мире много скорбных рук,
   Иссохших от вседневных мук,
   Как листья желтые у ног
   В пыли дорог.

   Есть в мире много скорбных глаз,
   Глядящих с робостью на нас,
   Как овцы в час грозы ночной
   Глядят с тоской.

   Да, много скорбных есть людей,
   Усталых в кротости своей,
   Что, сгорблены, бегут вдали
   По всем путям большой земли.

   Перевод В. Брюсова


   Декабрь

   Гости

   – Откройте, люди, откройте дверь мне!
   Стучусь в окно я, стучусь в косяк.
   Откройте, люди! Я – зимний ветер,
   Из мертвых листьев на мне наряд.

   – Входи свободно, холодный ветер,
   Живи всю зиму в печной трубе;
   Тебя мы знаем, тебе мы верим,
   Холодный ветер, привет тебе!

   – Откройте, люди! Я – неустанный,
   В неверно-серой одежде дождь.
   Я чуть заметен в дали туманной,
   На фоне неба и голых рощ.

   – Входи свободно, дождь неустанный,
   Входи, холодный, входи, глухой!
   Входите вольно, дождь и туманы,
   Есть много трещин в стене сырой.

   – Откройте, люди, дверные болты,
   Откройте, люди! Я – белый снег.
   Все листья, ветер, в полях размел ты,
   Плащом я скрою их всех, их всех.

   – Входи свободно под крики вьюги
   И лилий белых живой посев
   Разбрось щедрее по всей лачуге
   До самой печи, о белый снег!

   Входите смело, снег, дождь и ветер,
   Входите, дети седой зимы!
   Мы, люди, любим и вас и север
   За скорбь, что с вами познали мы!

   Перевод В. Брюсова


   Лозы моей стены

   На север

   С темными бурями споря
   Возле утесистых стен,
   Два моряка возвращались на север
   Из Средиземного моря
   С семьею сирен.

   Меркнул закат бледно-алый.
   Плыли они, вдохновенны и горды.
   Ветер попутный, сырой и усталый,
   Гнал их в родные фиорды.
   Там уж толпа в ожиданье
   С берега молча глядела...
   В море, сквозь сумерки синие,
   Что-то горело, алело,
   Сыпались белые розы,
   И извивались, как лозы,
   Линии
   Женского тела.

   В бледном мерцанье тумана
   Шел к ним корабль, как рог изобилья,
   Вставший со дна океана.
   Золото, пурпур и тело...
   Море шумело...
   Ширились белые крылья
   Царственной пены...
   И пели сирены,
   Запутаны в снасти,
   Об юге, о страсти...

   Мерцали их лиры.
   А сумерки были и тусклы и сыры.
   Синели зубчатые стены.
   Вкруг мачт обвивались сирены.
   Как пламя дрожали
   Высокие груди...
   Но в море глядевшие люди
   Их не видали...

   И мимо прошел торжествующий сон,
   Корабли, подобные лилиям,
   Потому что он не был похож
   На старую ложь,
   Которую с детства твердили им.

   Перевод М. Волошина


   Лики жизни

   На набережной

   Там, в ландах, к жизни мирной и оседлой
   Привыкли люди. В крепких и простых
   Суконных платьях и сабо своих
   Они шагают медленно. Средь них,
   О, жить бы мне в Зеландии той светлой!

   Туда, где, отразив закат,
   Заливы золото дробят,
   Я плыл немало лет подряд.
   О, жить бы там, –
   У пристани, где спят суда,
   Свой бросить якорь навсегда
   Тому, кто долгие года
   Плыл по волнам!

   К надеждам зыбким в те края,
   Смирив гордыню, путь направил я.

   Вот славный город с тихими домами,
   Где кровля каждая над узкими дверями
   На солнышке блестит, просмолена.
   Вверху колокола с рассвета дотемна
   Так монотонно
   Плетут все ту же сеть из ветерка и звона.

   Я плыл по дальним рекам, что суровы
   И горестно-медлительны, как вдовы.
   Свеж будет уголок чудесный,
   Что станет в чистоте воскресной
   Служанка старая держать,
   Где стену будет украшать –
   В тяжелой золоченой раме
   С причудливой резьбой, с церковными гербами
   Ландкарта Балеарских островов.
   А на шкапу, – о, моря зов! –
   В бутылку спрятана умело,
   Расправив крылья парусов
   Из лоскутков, по ветру смело
   Плывет малютка каравелла!

   Я миновал в ночном звенящем гуле
   Теченья мощные, что землю обогнули.

   Вблизи канала, в кабачке,
   Я, как обычно, в час вечерний
   Усядусь и увижу вдалеке
   На мачте корабля свет фонаря неверный.
   Горит, как изумруд, его зеленый глаз...
   Я из окна увижу в этот час
   Шаланд коричневых и барок очертанья
   В огромной ванне лунного сиянья.
   Листва над синей пристанью темна
   И в дремлющей воде отражена...
   Недвижен этот час, как слиток золотой.
   Ничто не дрогнет в гавани. Порой
   Лишь парус там, над сонною волной,
   Чуть заполощет, но повиснет вскоре
   В ночном безветрии...

   О, море, море!

   Неверное и мрачное, оно
   Моею скорбью до краев полно.
   Уж десять лет, как сердце стало эхом
   Бегущих волн. Живу и грежу ими.
   Они меня обворожили смехом,
   И гневом, и рыданьями своими.
   О, будет ли под силу мне
   Прожить от моря в стороне?
   Смогу ли в доброй, светлой тишине
   Забыть о злом и ласковом просторе,
   Жить без него?

   О, море, море!

   Оно живительной мечтой
   Согрело ум холодный мой.
   Оно той гордой силой стало,
   Что голову мою пред бурей поднимала.

   Им пахнут руки, волосы и кожа.
   Оно в глазах моих,
   С волною цветом схожих.
   Его прилив, отлив его
   В биенье сердца моего.

   Когда на небе золотом и рдяно-серном
   Раскинула эбеновый шатер
   Царица-ночь, возвел я страстный взор
   За край земли
   В такой простор безмерный,
   Что до сих пор
   Он бродит в той дали.

   Мне часа каждого стремительный удар,
   И каждая весна, и лета жар
   Напоминают страны
   Прекрасней тех, что вижу пред собой.
   Заливы, берега и купол голубой
   В душе кружатся. И сама душа
   С людьми, вкруг бога, вечностью дыша,
   Кружится неустанно,
   А в старом сердце скорбь,
   С гордыней наравне, –
   Два полюса земных, живущие во мне.

   Не все ль равно, откуда те, кто вновь уйдет,
   И вечно ль их сомнение грызет,
   В душе рождая лед и пламя!
   Мне тяжело, я изнемог,
   Я здесь остался б, если б мог.
   Вселенная – как сеть дорог,
   Омытых светом и ветрами.
   И лучше в путь, в бесцельный путь, но только в путь,
   Чем возвращаться в тот же дом и, за трудом
   Одним и тем же сидя вечерами,
   В угрюмом сердце ощутить
   Жизнь, переставшую стремленьем вечным быть!

   О, море, нескончаемое море!
   О, путь последний по иным волнам
   К стране чудесной, незнакомой нам!
   Сигналы тайные ко мне взывают,
   Опять, опять уходит вдаль земля,
   И вижу я, как солнце разрывает
   Свой золотой покров пред взлетом корабля!

   Перевод Ю. Александрова


   Толпа

   В городах из сумрака и черни,
   Где цветут безумные огни;
   В городах, где мечутся, беснуясь,
   С пеньем, с криками, с проклятьями, кипя,
   Как в котле, трагические толпы;
   В городах, внезапно потрясенных
   Мятежом иль паникой, – во мне,
   Вдруг прорвавшись, блещет и ликует
   Утысячеренная душа.
   Лихорадка с зыбкими руками,
   Лихорадка в буйный свой поток меня
   Увлекает и несет, как камень, по дорогам.
   Разум меркнет,
   Сердце рвется к славе или преступленью,
   И на дикий зов единокупной силы
   Я бегу из самого себя.

   Ярость ли, безумие, любовь ли –
   Все пронзает молнией сердца;
   Все известно прежде, чем сознанье
   Верной цели в мозг впилось, как гвоздь.

   Факелами потрясают руки,
   Рокот волн на папертях церквей,
   Стены, башни, вывески, вокзалы –
   Пляшет все в безумье вечеров;
   Простирают мачты золотые светы
   И отчаянья огни,
   Циферблаты отливают кровью;
   И когда трибун на перекрестке
   Говорит, то ловишь не слова –
   Только жест, которым исступленно
   Он клеймит венчанное чело
   Императора и рушит алтари.

   Ночь кипит и плещет грозным шумом,
   Электричеством напитан воздух,
   Все сердца готовы отдаться,
   Душа сжимается безмерной тревогой, разрешаясь
   Криками... и чувствуешь, что каждое мгновенье
   Может вознести иль раздавить рождающийся мир.
   Народ – тому, кому судьба ссудила
   Руки, владеющие молнией и громом,
   И власть открыть средь стольких смутных светов
   Ту новую звезду, которая пребудет
   Магнитом новой всемирной жизни.
   Чувствуешь ты, как прекрасно и полно
   Сердце мое
   В этот час,
   В сердце мира поющий и бьющий?

   Что нам до ветхих мудростей, до солнц
   Закатных, отпылавших истин?
   Вот час, кипящий юностью и кровью,
   Вот ярый хмель столь крепкого вина,
   Что всякая в нем гаснет горечь;
   Надежда широкая смещает равновесья,
   Что утомили души;
   Природа ваяет новый лик
   Бессмертья своего;
   Все движется, и сами горизонты идут на нас,
   Мосты, аркады, башни
   Потрясены до самых оснований.
   Внезапные порывы множеств
   Взрывают города,
   Настало время крушений и свершений,
   И жестов молнийных, и золотых чудес
   На высотах Фаворов осиянных.

   Как волна, потерянная в реках,
   Как крыло, ушедшее в пространство,
   Утони, душа моя, в толпе,
   Бьющей город победоносной яростью и гневом.
   Посмотри, как каждое безумье,
   Каждый ужас, каждый клич калятся,
   Расплавляются и прыщут в небо;
   Собери в единый узел миллионы
   Напряженных мускулов и нервов;
   Намагниться всеми токами,
   Отдайся
   Всем внезапным превращеньям
   Человека и вещей,
   Чтоб ощутить внезапно, как прозренье,
   Грозный и жестокий закон, что правит ими, –
   Написанным в тебе.

   Жизнь согласи с судьбою, что толпа,
   Сама того не зная, возглашает
   Этой ночью, озаренной томленьем духа.
   Она одна глубинным чувством знает
   И долг и право завтрашнего дня.
   Весь мир и тысячи неведомых причин
   Поддерживают каждый ее порыв
   К трагическим и красным горизонтам,
   Творимым ею.

   Грядущее! Я слышу, как оно
   Рвет землю и ломает своды в этих
   Городах из золота и черни, где пожары
   Рыщут, как львы с пылающею гривой.
   Единая минута, в которой потрясены века,
   Узлы, которые победа развязывает в битвах,
   Великий час, когда обличья мира меняются,
   Когда все то, что было святым и правым,
   Кажется неверным,

   Когда взлетаешь вдруг к вершинам новой веры,
   Когда толпа – носительница гнева, –
   Сочтя и перечтя века своих обид,
   На глыбе силы воздвигает право.

   О, в городах, внезапно потрясенных
   Кровавым празднеством и ужасом ночным,
   Чтоб вознестись и возвеликолепить себя,
   Душа моя, замкнись!

   Перевод М. Волошина


   Деяние

   Устав от слов, устав от чтенья,
   Души утрачивая пыл,
   Я волю гордостью омыл
   И в действии ищу спасенья.

   А рядом жизнь летит, обильем ослепляя,
   С больших земных дорог копытами взметая
   Неистовые вихри пыли.
   Ее за гриву смельчаки схватили,
   И, прядая, она, судьбе наперекор,
   Вся – грохот, вся – сверканье,
   От чуда к чуду их несет на гребни гор
   Порыва, славы и дерзанья.

   Деянье!
   В виденьях одного оно
   Пронзает небо грозовое
   Кровавым кулаком, от гнева дико воя.

   В мечтах других оно глубоко и безмолвно,
   Как моря дно,
   Куда пытливый лот не допускают волны.
   Для тех оно бесстрастно и жестоко,
   И ясный взор его давно
   Обмерил черный клипер рока.

   А для иных оно объято
   Немыми чарами цветов, камей и статуй.

   Одни найти его хотят
   Там, где несчастные, безумствуя, вопят.
   Его другие видят где-то
   На грани ночи и рассвета,
   Воссевшего у светлых и глухих
   Ворот высокомерья их.

   Жизнь шумная и жизнь немая,
   Вступающая в миг любой
   о смертью или жизнью в бой,
   Жизнь напряженная и злая,
   Она и там, во льдах, у полюсов земли,
   К которым люди путь нашли;
   Она и здесь, в огне вражды иль веры страстной,
   В кипенье наших душ и крови красной;
   Она – среди морских безжалостных валов
   И в тайных ужасах безвестных берегов;
   Она – в безудержном цветенье джунглей буйных
   У африканских рек неспешно-полноструйных;
   Она везде, где с ревом встал
   Людских усилий пенный вал,
   Где букву мертвую сметает гений
   И, раскрывая суть явлений,
   Готовит мощный взлет непобедимых превращений.

   Устав от книг, устав от чтенья,
   Я волю гордостью омыл
   И в действии ищу спасенья.
   И пусть оно родится полным сил,
   Сияющим как глыба льда, упорным,
   Правдивым, необорным,
   Достойным тех,
   Кто молча водрузил, презрев успех,
   Вдали от мира стяг гордыни.
   Его хочу я закалить в святыне
   Всечеловеческих страстей,
   Чтоб, искренним представ перед лицом людей,
   Оно пределы доброты отныне
   Раздвинуло рукой своей.

   О, жить и жить, и чувствовать себя
   Тем чище, чем сильней порыв зажег тебя;
   Жить тем блистательней, чем дольше битва длится,
   Тем величавее, чем яростнее тщится
   Судьба сломить напор и силу рук твоих;
   Мечтать о тех делах, прекрасных и простых,
   Что сможешь ты свершить, когда перед тобой
   Предстанет Ханаан, от солнца золотой;
   Жить, забывая обо всем,
   Упиться каждым одиноким днем,
   Когда вздувает мысль и ворошит желанье
   Безумием надежд костры существованья.

   Устав от книг, устав от чтенья,
   Ищу я меч, чтоб с ним сквозь сечу
   К победе ринуться навстречу.

   И для меня всегда священен тот,
   Кто – бог или герой – взойдет
   На дальнем горизонте поколений;
   Кто, словно радуги чудесный свод,
   Поднимется среди владений
   Вражды, страданий и лишений.
   Его примера свет нетленный
   Так озаряет воздух, храмы, стены,
   Что толпы не жалеют сил,
   Познать и полюбить желая
   Тот новый смысл, что он, свой гений утверждая,
   В загадки бытия вложил,
   И дух свой по его подобью лепят,
   Хоть мудрецы еще под мертвый шум цитат
   Истолковать хотят
   Отжившей догмы лепет.

   Тогда над полем битвы величаво
   Взмывает рать вооруженных слов
   И властно зазвенев в раскатах голосов,
   Как молния летит пред Подвигом и Славой;
   Тогда и те, чей дух над теплою золою
   Воспоминания склонен,
   Бросаются, вздымая меч рукою,
   К порогу будущих времен!

   Перевод Ю. Корнеева


   К морю

   На вечном трепетанье струй,
   Как вещи хрупкие, – вдали
   Спят золотые корабли.

   И ветер – нежный поцелуй –
   Чуть шепчет вслух,
   И пена волн,
   Лаская челн, –
   Как пух.

   На море праздник, воскресенье!

   Как женщины с богослуженья,
   Идут к земле и в небеса –
   Там облака, здесь паруса:
   На море праздник, воскресенье!
   Порой вдали сверкнет весло,
   Как ограненное стекло.

   Собой и часом просветленный
   И в перламутровый убор
   Вперяя взор свой ослепленный,
   Кричу я в блещущий простор:

   "О море! Ты, как царь, одето
   В атлас отливный, в шелк цветной!
   Ты мощь немеркнущего лета
   Сливаешь с ласковой весной!

   И ряд твоих зеркал качая,
   С волны сбегая на волну,
   Кочуют ветры, зажигая
   Их голубую глубину.

   Ты – пламенность; скользя по волнам,
   Хотели б гимны петь лучи, –
   Но молкнут в золоте безмолвном
   Твоей блистающей парчи!

   О море, общее наследство
   Простой, начальной красоты!
   Мое мечтательное детство,
   Мой юный возраст – это ты!

   Ты исступленный, благодатный
   Восторг давно прошедших дней!
   Ты полно негой невозвратной
   Безумной юности моей!

   Сегодня, в день твои просветленья,
   Прибоем пенистым маня,
   На новый бой, на достиженья
   Прими в прилив свой и меня!

   Я буду жить с душой освобожденной
   Под взорами глубоких, ясных лиц,
   Что вниз глядят с таинственных границ,
   Как рвемся мы к их высоте бездонной;
   Вещей живой водоворот
   Меня помчит и увлечет
   В поток единый превращений;
   Я буду грезой скал, я буду сном растений,
   В артерии мои вольется кровь богов,
   И, как стрелу, направлю в даль веков
   Я власть моих хотений!

   Во мне ложится тень. Как колея
   Обходит глубоко вкруг вспаханного поля,
   Обведена годами мощь моя,
   Уж не всегда, как меч, моя багряна воля,
   И гордость не всегда, как дерево, в цвету,
   И с меньшей страстностью своим лицом зеленым
   Хватает буйный ветер на лету –
   Тот, что в людских лесах проносится циклоном.

   О море! Чувствую, как сякнут родники
   В моей душе – равнине пожелтелой...
   Еще хоть раз огнями облеки
   Мое измученное тело,
   Пока последний час, отмеченный судьбе,
   Его не возвратит, уже навек, – тебе!

   Да! В неистомный вихрь зачатий и рождений,
   О море, примешь ты когда-нибудь мой прах!
   Ты будешь мчать его в бушующих волнах,
   Ты с красотой своей мои смешаешь тени;
   Гробницей будет мне безмерность сил твоих,
   Их тайные труды, их подвиг сокровенный,
   И существо мое в котле вселенной
   Исчезнет, растворясь среди естеств других, –
   Но возвратится вновь, чрез тысячи столетий,
   Вновь диким, девственным, как в мир приходят дети:
   Ничтожный ком земли, взглянувший в небеса,
   Мгновенье новое сознанья,
   Едва заметное сверканье,
   Недвижной вечности зажегшее глаза!"

   На тихом трепетанье струй,
   Как яркие гроба, – вдали
   Спят золотые корабли.

   Но ветер – нежный поцелуй –
   Чуть шепчет вслух,
   И пена волн,
   Лаская челн, –
   Как пух.

   На море праздник, воскресенье.

   Перевод В. Брюсова


   Маленькие легенды

   Статуэтка

   Слывя средь кегель самой редкой,
   Завидной целью игроков,
   В наряде радужных цветов
   Она была старинной статуэткой
   Времен богов.

   Никто не знал – Венерой иль Дианой
   Она возникла в древности туманной,
   В какой пещере или храме
   Была она добыта моряками
   И как, все повидавшая на свете,
   Во Фландрию дошла через столетья.

   Один из прихожан рассказывал: "Бывало,
   При прежнем-то кюре у нас
   Она часовню нашу украшала,
   Была одета в бархат и атлас,
   Как дева пресвятая,
   И мать моя, мольбы ей воссылая,
   Жгла свечи перед ней не раз".

   Другой клялся, что статуэтку эту
   Его отец у маршала достал.
   Она давно уж странствует по свету,
   И к нам был путь ее не мал
   Из Рима иль Испании далекой...
   Ее в те годы каждый видеть мог
   На перекрестке четырех дорог
   В пустых полях, под липой одинокой.

   И доброю она была и чтимой,
   В окрестных деревнях любимой.
   Больным умела помогать
   Ее святая благодать.

   Нуждались все в ее чудесном даре,
   Расслабленным она давала исцеленье,
   И если б не викарий,
   Который на язычество гоненье
   Вел все упорней год от года,
   Свет имени святого б не исчез –
   Ведь с ним немало связано чудес
   В истории прихода!

   И в реку брошена была она
   Глухою полночью на вечное забвенье.
   Но, поднимая встречное теченье,
   Ее к плотине вынесла волна,
   И там она у берега осталась,
   Где в кегли Фландрия с Брабантом состязалась.
   Хотя из дерева она была,
   Но дерево то тверже, чем скала,
   И вазу контуры ее напоминали
   С гирляндой роз на пьедестале.

   Лишь игрокам она обязана спасеньем.
   Торжественно поставили они
   Ее средь кегель. Было воскресенье,
   Весенний Духов день. Тогда в деревне
   Настали солнечные дни.
   Жужжали пчелы. Девушки в харчевне
   В чепцах крахмальных, глаженных красиво,
   Носили на подносе кружки пива,
   И хлопали прилежно все кругом
   Тому, кто первый пред толпою
   фигуру эту с древнею резьбою
   Сбивал шаром.

   Почет был и другим
   Из игроков, что вслед за ним
   Своею меткостью блистали
   И кеглю главную пять раз подряд сбивали.
   Но первый, кто нанес
   Удар по цели,
   Вдруг побледнел: в полях горели
   Его амбары, и навоз
   Подсушенный объяло пламя,
   Зловеще отраженное прудами.

   Потом,
   Шесть дней спустя, один из игроков,
   Что метко бил и выпить был здоров,
   Вернувшись ночью в дом,
   Глазам своим не веря,
   Нашел дочь, замертво лежащую у двери.

   Сначала он не понял ничего,
   Но уж его
   Тянуть не стало больше в воскресенье
   В харчевню "Белый крест" для развлеченья.

   И, наконец,
   Весьма почтенный старшина-купец,
   Что снял все кегли под один удар,
   Увидел, что его амбар
   Обрушил возведенные леса,
   Убив в саду и пастуха и пса.

   И страх с тех пор во все сердца проник.
   Страх рос, он стал велик.
   И как-то раз
   Хозяйка "Белого креста" одна
   Пошла в сарай в вечерний час,
   Где дров сухих набрать была должна.

   И вот во тьме, вокруг стоящей,
   Возник пред ней
   Бессмертной статуэтки взор горящий.
   Деревня в ужасе. Кюре скорей
   Спешит заклясть молитвою своей
   Все кегли от врага людского рода.
   И не было б покоя для прихода,
   Когда б тот странный дерева кусок
   В плаще из бархата, с каймой узора,
   Не помещен был в прежний уголок
   У алтаря святого Христофора!

   Смещен был слишком уж суровый
   Викарий и назначен новый.
   Обычаи времен былых
   Вновь ожили. Все свято чтили их.
   И вновь Венера – может быть, Диана –
   Творила неустанно
   Большие чудеса по милости своей,
   И ноготь на ноге у ней
   Был стерт лобзаньями – за много лет –
   Людей, произносивших здесь обет,
   Чтоб уберечь себя от зол и бед.

   Перевод Вс. Рождественского


   Буйные силы

   Искусство

   Одним прыжком,
   Копытом пробуждая гром,
   Навстречу солнцу и экстазу
   В пространство прянул сразу,
   Кося зрачком и не боясь погонь,
   Стремительный Пегас, крылатый гордый конь.

   Полны томленья
   Танцовщиц грациозные движенья
   На зеленеющих холмах вдали...
   То музы хоровод вели.
   Сплетались их тела, как веточки омелы.
   Невдалеке Амур усталый спал;
   Вечнозеленый лавр густую тень кидал
   На лук и на разбросанные стрелы.
   Олимп и Геликон вздымались к облакам,
   Потоки горные по склонам их бежали,
   И храмы белые, подобные венкам,
   Воспоминаньями долины озаряли.
   То – Греция. Вот мрамор Парфенона,
   Вот славная оракулом Додона...
   Вся Греция, чьих гор и городов
   Названья мелодичны,
   Раскинулась ристалищем привычным,
   Где лиры славили деяния богов.
   Но дальше мчится конь, копытом вновь ударив.
   В тумане прошлого встает пред ним из марев
   Искусство Фив, Мемфиса и Микен:
   Изида, многогруда и огромна,
   Сжимала диск, сверкавший ночью темной.
   Тысячелетья здесь текли без перемен...
   Вот белая Гатор на розовом пилоне,
   Вот царство Ур, вот башня в Вавилоне,
   Висячие сады – дивился им весь мир,
   Вот Ниневия, вот многоколонный Тир,
   Вот Индии дворцы, вот сказочные храмы
   Загадочных богов индийских – Шивы, Брамы.
   Как каменный костер, они взметнулись ввысь...
   А дальше на востоке поднялись
   Террасы, пагоды в сияющей лазури,
   Беседки пестрые, в эмали и глазури,
   Где кукольные лица мудрецов
   Гляделись в гладь прудов,
   Смеясь над зыбкостью забавных отражений
   И над никчемностью своих движений.

   И песнопения неслись со всех сторон:
   Одни – похожие на стон,
   Другие – веселы, а третьи – заунывны...
   Пегас их такт копытом отбивал.
   Порой он узнавал
   Мотив протяжный и наивный,
   Как будто гимны те в минувшие века
   Он слышать мог издалека,
   Стремя полет орлиный
   На горные вершины.

   Но не одну эмаль и бронзу видел он:
   Поэты шли сквозь тьму времен
   И побеждали смерть, подобно Геркулесу.
   Звучали в строфах их веления царей,
   И мудрость пела в них, и новизна идей.
   Их ясные слова срывали с тайн завесу,
   Дабы источник жизни бил ключом
   Кристально чистым и прозрачным
   Для человечества, охваченного сном –
   Младенческим сном, радостным, не мрачным.

   Пространства не боясь,
   Пегас
   Вновь ринулся вперед, взмахнув крылами.
   Вот он летит, и взоры мечут пламя.

   Летит... Иные страны и моря
   Раскинулись пред ним широко.

   Он Запад увидал. Грядущего заря,
   Как золото горя,
   Вставала там, затмив все чудеса Востока.

   Не храмы, полные античной простоты,
   Украсили леса, долины, горы:
   Вонзали в небеса угрюмые соборы
   Сиянье излучавшие кресты.
   Здесь каждый город был загоном,
   Куда собрали стадо рыжих крыш:
   Роскошные дворцы, лачуг сырой камыш
   И кружева из камня над амвоном...
   Струились реки там в гранитных берегах,
   В садах деревья старые дремали;
   Знамена развернув, по улицам шагали
   Под барабанный бой солдаты. На холмах
   Сверкали по ночам огни лабораторий,
   Заводов, мастерских; по ветру стлался дым...
   Молитвы, битвы, труд – все было перед ним,
   Всего в избытке: славы, счастья, горя.

   То были Рим, Париж, и Амстердам,
   И Лондон, и вдали – Америки просторы:
   Труд лихорадочный, сдвигавший с места горы,
   Свет ослепительный, открывший путь умам.
   Весь шар земной был покорен, измерен,
   И ярче звезд сияли там огни,
   Как будто были вехами они
   Для мысли, чтоб ее полет был верен.
   И снова, как в былые времена,
   Поэты шли: Гюго, Шекспир и Данте.
   Их жизнь вселенной всей была посвящена,
   Величие веков в могучем их таланте.
   Увидев это все, затрепетал Пегас.
   Не только не погас,
   Но ярче прежнего сверкнул огонь во взорах.
   И без удил, узды, воспламенясь, как порох,
   Покинул он заоблачный эфир:
   Его ристалищем отныне стал весь мир.

   Перевод Вал. Дмитриева


   Трибун

   Как мощных вязов грубые стволы,
   Что деды берегли на площади соборной,
   Стоит он между нас, надменный и упорный,
   В себе связав безвестных сил узлы.

   Ребенком вырос он на темных тротуарах
   Предместья темного, изъеденного злом,
   Где каждый, затаив проклятья, был рабом
   И жил, как под замком, в тюрьме укладов старых,
   В тяжелом воздухе мертвящего труда,
   Меж лбов нахмуренных и спин, согбенных долей,
   Где каждый день за стол садилась и нужда...
   Все это – с коих пор! и это все – доколе!

   И вдруг – его прыжок в шумящий мир борьбы,
   Когда народ, сломав преграды вековые
   И кулаки подняв на темный лик судьбы,
   Брал приступом фасады золотые,
   И, с гневом смешанный, шел дождь камней,
   Гася по окнам отблески огней
   И словно золотом усыпав мостовые!

   И речь его, похожая на кровь,
   На связку стрел, разрозненных нещадно,
   И гнев его, и ярость, и любовь,
   То вместе слитые, то вьющиеся жадно
   Вокруг его идей!

   И мысль его, неистово живая,
   Вся огневая,
   Вся слитая из воли и страстей!
   И жест его, подобный вихрю бури,
   В сердца бросающий мечты,
   Как сев кровавый с высоты,
   Как благодатный дождь с лазури!

   И стал он королем торжественных безумий.
   Всходил и всходит он все выше, все вперед,
   И мощь его растет, среди восторгов, в шуме,
   И сам забыл он, где ее исход!
   Весь мир как будто ждал, что встанет он; согласно
   Трепещут все сердца с его улыбкой властной;
   Он – ужас, гибель, злоба, смерть и кровь;
   Он – мир, порядок, сила и любовь!
   В нем тайна воли одинокой,
   Кующей молоты великих дел, –
   И, полон гордости, что знают дети рока,
   Он кровью вечности ее запечатлел.

   И вот он у столба распутья мирового,
   Где старые пути иным рассечены,
   Которым ринутся искатели иного
   К блистательной заре неведомой весны!
   Он тем уже велик, что отдается страсти,
   Не думая, всей девственной душой,
   Что сам не знает он своей последней власти
   И молний, вверенных ему судьбой!
   Да, он – загадка весь, с ненайденным решеньем,
   И с головы до ног он погружен в народ,
   Что, целен и упрям, живет его движеньем
   И с ним умрет.

   И пусть, свершив свой путь, пройдя, подобно грому,
   Исчезнет он с земли в день празднеств иль стыда,
   И пусть шумит за ним иль слава, иль вражда,
   Пусть новый час принадлежит другому!
   Не до конца его друзья пошли
   На пламенный призыв пророческого слова.
   И если он исчез, то чтоб вернуться снова!
   Его душа была в грядущем, там, вдали,
   В просторах моря золотого.
   Отлив, пришедший в свой черед,
   Ее на дне не погребет!
   Его былая мощь сверкает в океане,
   Как искр бессчетность на волнах,
   И в плоть и кровь вошел огонь его мечтаний,
   И истины его – теперь во всех сердцах!

   Перевод В. Брюсова


   Банкир

   Он – в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
   Немного сгорбленный; порывистым пером
   Он пишет за своим заваленным столом,
   Но мыслью он не здесь – там, на краю вселенной!

   Пред ним Батавия, Коломбо и Капштадт,
   Индийский океан и гавани Китая,
   Где корабли его, моря пересекая,
   То с бурей борются, то к пристани спешат.

   Пред ним те станции, что строил он в пустынях,
   Те иглы рельс стальных, что он в песках провел
   По странам золота и драгоценных смол,
   Где солнце властвует в просторах слишком синих;

   Пред ним покорный круг фонтанов нефтяных,
   И шахты темные его богатых копей,
   И звон его контор, знакомых всей Европе,
   Звон, что пьянит, зовет, живет в умах людских;

   Пред ним властители народов, побежденных
   Его влиянием: он может их рубеж
   Расширить, иль стеснить, иль бросить их в мятеж
   По прихоти своих расчетов потаенных;

   Пред ним и та война, что в городах земных
   Он, как король, ведет без выстрелов и дыма,
   Зубами мертвых цифр грызя неутомимо
   Кровавые узлы загадок роковых.

   И, в кресле выцветшем, угрюмый, неизменный,
   Порывисто чертя узоры беглых строк,
   Своим хотением он подчиняет рок, –
   И белый ужас в рог трубит по всей вселенной!

   О, золото, что он сбирает в разных странах, –
   И в городах, безумствующих, пьяных,
   И в селах, изнывающих в труде,
   И в свете солнечном, и в воздухе – везде!

   О, золото крылатое, о, золото парящее!
   О, золото несытое, жестокое и мстящее!
   О, золото лучистое, сквозь темный вихрь горящее!
   О, золото живое,
   Лукавое, глухое!
   О, золото, что порами нужды
   Бессонно пьет земля с Востока до Заката!
   О, злато древнее, краса земной руды,
   О вы, куски надежд и солнца! Злато! Злато!

   Чем он владеет, он не знает.
   Быть может, башни превышает
   Гора накопленных монет!
   Но, все холодный, одинокий,
   Он, как добычу долгих лет,
   С какой бы радостью глубокой
   Небес охране вековой
   Доверил самый шар земной!

   Толпа его клянет, и все ему покорны,
   Ему завидуя. Стоит он, как мечта.
   Всемирная алчба, сердец пожар упорный
   Сжигает души всех, его ж душа – пуста.
   И если он кого обманет, что за дело!
   Назавтра тот к нему стучится вновь несмело.
   Его могущество, как ток нагорных вод,
   С собой влечет в водоворот
   (Как камни, листья и растенья)
   Имущества, богатства, сбереженья
   И малые гроши,
   Которые в тиши
   Копили бедняки в поту изнеможенья.
   Так, подавляя все Ньягарами своей
   Растущей силы, он, сутулый и угрюмый,
   Над грудами счетов весь погружаясь в думы,
   Решает судьбы царств и участь королей.

   Перевод В. Брюсова


   Города

   О, эти города, напитанные ядом гнилого золота!
   О, каменные вопли, взлеты и жесты дыма,
   И купола, и башни, и колонны
   В звенящем воздухе средь кипени труда...

   Ты возлюбил ли ужас и тоску их,
   Странник,
   Печальный и задумчивый,
   На огненных вокзалах, что опоясали вселенную?

   О, вихрь колес сквозь горы и пространство!

   Набат глухой и тайный, что лихорадил душу твою, –
   Он в городах гудел по вечерам; их пламя
   Неисчислимое и красное твой озаряло лоб,
   Их черный лай, и мстительные крики, и улюлюканье охоты
   Были лаем, криком и травлей твоей души;
   Все существо твое глубоко искажалось их
   Богохульствами,
   И воля твоя была добычей их потока:
   Вы ненавидели друг друга, обожая.

   О, взлеты их, кощунства, преступленья,
   Вонзенные, как в спину нож, закону!
   Сердца колоколов и лоб их колоколен
   Забыли их жертв число;
   Чудовищные их нагроможденья заслоняют небо;
   Ужас века сосредоточен в них;
   Но их душа таит тот вечный миг,
   Что в неиссчетных днях собою метит время.
   История была плодотворима
   Из века в век приливом их идей;
   Их мозг и кровь питались новой кровью,
   Что в старый мир вливается надеждой
   И гением.

   Они калят дерзанья, причащают
   Пространства и колдуют горизонты,
   Их притяжения вникают в дух, как яд;
   И каждый вознесенный над другими –
   Ученый, иль апостол, иль поэт –
   Несет свой пламенник в пыланье их пожаров.
   Они в неведомое строят лестницы
   Для восхожденья дерзостных исканий,
   Светлыми ногами топчут ложь, что приковала цепью
   Мир к человеку, человека к богу.
   Видали ль ночью вы короны их огней
   И храмы из стекла и золота, откуда
   Чудовищные взгляды одетых медью стекол
   Устремлены к созвездьям сивиллинским?
   В кварталах молчаливых посещали ль
   Лаборатории, в которых неотступно
   От вывода до вывода, от связи и до связи
   Сквозь бесконечности преследует ученый
   Мельчайший трепет жизни?

   Тот человек, что судит, мыслит, волит,
   Ими весит и мерит сам себя.
   Все тайны, все загадки мира
   Им служат ставкой уже целый век
   В борьбе великой с судьбами.
   О, ярость знаний и осторожность схваток!
   Загадка здесь – ее следят, и травят,
   И настигают, как зверя свирепого,
   Чтоб уловить мгновенье, когда
   Ее глаза, раскрытые внезапно, разорвут
   Покровы тьмы и истину откроют.
   Тогда пусть ветры, волны, и небеса, и звезды,
   И тяжкие мосты, что давят глыбы устоев каменных,
   Базальты порта, городские стены
   Трепещут на четыре стороны пространства,
   Они не потрясутся столь полной радостью,
   Как страстный дух искателя
   Над новою победой.
   Нечто в мире внезапно изменилось
   Этим взрывом света из темноты;
   И все равно, прославят или ославят гений того,
   Кто выломал враждебные ворота,
   Что защищали тайну, –
   Сила его поглощена великой силой городов:
   Их бытие еще полнее ею.

   Так те, что мыслят, будущему мира
   От времени до времени несут ярь мозга своего:
   А между тем встают еще иные,
   Те, что горят с толпой и для толпы.
   Подвижники и мученики грезы,
   Они провидят ее идущей по садам мучений
   И крови – к светлому свершению времен,
   Когда дух справедливости проникнет в человека.
   Ложь издала законы – тексты черных истин:
   Их надо грызть всечасно,
   Ожидая, пока не сломят их тараны мятежа;
   А если надо кровавых удобрений для светлых всходов,
   Если нужен великий гнев для полноты любви,
   Если надо исступленье для сердца рабьего –
   То гулы набатов черных взмоют города
   Рыкающим приливом вкруг новых прав.

   Там, наверху, в кварталах старых, в тусклых залах,
   Где светы газа безграничат жесты,
   А голоса, и кулаки, и крики трибунов светлых
   Утверждают потребность всех, как истинное право;
   Таблицы, тексты, правила, системы и библии
   Даются в передержках торжественных речей;
   Для человека в мире нет господина иного, чем он сам,
   И в нем самом владычествует мир;
   Оратор говорит и сильно и высоко, слово его сверкает,
   Космато и истребительно, как полеты кометы,
   Как знамя безумное, простертое к победе;
   А если он берет толпу трамплином –
   Что до того? Он тот, чья воля полна чрез край
   Вскипающими токами расцветов;
   Отчаянья, и ярости, и гневы,
   И грозовое молчание горят в его руках:
   Как некий тайный властелин, он видит
   Подземное глухое набуханье тайных сил.
   Когда ж в согласье простом и неизбежном сопрягутся
   Полет искателя с порывами трибуна,
   То нет у неба такой грозы,
   Таких громов у власти, у порядка такого произвола,
   Чтоб раздавить собой победу мировую.

   Перевод М. Волошина


   Наука

   Да будут святы те, кто, в творческом пылу
   Исследуя весь мир, открыли в нем законы
   И первобытный страх взорвали, как скалу,
   Где груды золота скрываются исконно.

   Еще недавно смерть и поклоненье ей
   Держали нас во тьме, как в некой преисподней,
   Пытаясь укрепить поддержкою своей
   Империю греха и догмы, но сегодня

   Ночь исполинских тайн уже не так мрачна:
   В ней разливается сиянье золотое,
   И скоро, может быть, рассеется она,
   И знание взойдет, как солнце, над землею.

   Все неизвестное, все бредни старины
   Добычей стали для искателей пытливых,
   Их книги, пламенем живым озарены,
   Таят в себе плоды усилий кропотливых.

   Они вещают нам, ложь повергая ниц,
   Что единением все связано в природе.
   О этот рыжий лес, не знающий границ,
   Где половодное бушует плодородье!

   О вы, разведчики, что по путям веков
   Ведете за собой передовые цепи, –
   Как башни в солнечных лучах среди лугов,
   Вы гордо выситесь в своем великолепье!

   Вы слышите призыв, отважные: "Вперед!
   Границы нашего познания раздвиньте!"
   Рассудок верную дорогу изберет
   И не заблудится в абстрактном лабиринте.

   О, битвы точные, где воины – умы!
   О, заблуждения, что спор вскрывает пылкий!
   Все тайны бытия! Их выпускаем мы
   Из заточения, как духа из бутылки!

   Весь беспредельный мир, который населен
   Несметным множеством логических гипотез;
   Сплав мрака с золотом – надменный небосклон,
   Куда взлетел расчет, за истиной охотясь;

   Идеи, как рои трудолюбивых пчел,
   Что собирают мед, обкладывая данью
   Цветы, которые усеивают дол
   Величественных тайн, царящих в мирозданье;

   Мыслители, чей нож сознание рассек;
   Порядок и хаос в единстве неразрывном;
   Зародыши людей, чей рост из века в век
   Воспроизводит жизнь в круговороте дивном,

   И мысль, которая, куда ни посмотри,
   Свой неустанный труд вершит все вдохновенней,
   Вливая свой огонь в мерцание зари,
   Предшествующей дню великих откровений!

   Мы там раскинули владения свои,
   Где ужас царствует, властитель бестелесный,
   Где атомы ведут между собой бои
   От глубины земной до вышины небесной.

   Похищенный огонь опять у нас в руках.
   Пусть изменяются с веками наши души,
   Все та же в них любовь, чья буря, словно прах,
   В одно мгновение сметает равнодушье.

   Поэты славу ей поют в стихах своих,
   Но боги не сойдут, как прежде, в мир наш дольний,
   Что бледен до сих пор от прорицаний их
   И от низринутых из их чертогов молний.

   Уже намечен путь к вершинам голубым,
   Широкий и прямой, – и, не жалея пота,
   Век принимается, могучий, за работу
   Со всем безудержным упорством молодым.

   Нам чуждо Фауста уныние! Благие
   Провидим цели мы под небом синевы.
   Жар возродился в нас, сомнения мертвы,
   И мы уж верим в то, что будут знать другие.

   Перевод А. Ибрагимова


   Заблуждение

   Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли.
   Припадочные зимы
   Взрывали, мяли, рвали небосвод,
   Стонали толщи вод,
   Клыками бурь гонимы, –
   И дюны шли
   Огромными шагами великанов
   Вкруг океанов,
   И дюны шли,
   Глухие к стонам непогоды,
   Сквозь дни и годы
   К прозреньям жалости, к любви живой,
   И дюны шли,
   Как вечные скиталицы природы,
   На запад, вдоль морей, сквозь ветер грозовой.

   На берегах, сквозь ветер грозовой,
   На берегах, в морском огромном гуле,
   Века мелькнули,
   И вот однажды маяки,
   Взойдя на вздыбленные древние пески,
   Победный гимн своих огней послали
   В морские дали.

   И стала ночь прозрачна и светла.
   Подводных рифов грозные наросты
   И мысы, где всегда ревут норд-осты,
   Развенчанная обнажила мгла,
   И свет, мигая, разгонял туманы,
   И мраку жизнь лучи его несли,
   И пьяные простором корабли
   Шли завоевывать неведомые страны,
   И смело человек с пучиной в бой вступал.
   Пространство, сплющенное между скал,
   Смотрело на него горящими глазами.
   Валы, как встарь, захлестывали бриг,
   Но по снастям, по мачтам, точно знамя,
   Сверкающий метался блик.

   Свет стройных маяков, а не светил опальных,
   Отважных вел теперь дорогой странствий дальних.
   Стихиям яростным наперекор,
   Их провожал земли любимый взор,
   В борьбе с грозой и штормом помогая.
   С незнаемого сорван был покров;
   Опасность откровенная, нагая,
   Предстала взорам смельчаков.
   Слепая и беспомощная сила,
   Прозрев, стихии победила,
   И властелином человек взошел
   На свой престол.

   Вдоль берегов морских в безвестность дюны шли
   И сквозь туманы, бури, ураганы
   Несли в руках большие фонари,
   И, словно в свете утренней зари,
   Бледнели на небе светила,
   И дюны шли
   И день и ночь дорогой вдоль морей,
   Которая, как змей,
   Империи и царства охватила;
   А если обрывался путь, они
   Спешили водрузить, как знамя,
   На грудь утесов мирные огни.

   Спокойно протекли года,
   Но день настал, когда
   Искусно и бесстрастно люди сами
   Спасительное погасили пламя.

   И ненависть, как нож остра,
   В любовь исподтишка вонзилась, –
   Вкруг маяков засуетилась
   Людских раздоров мошкара.

   Затмилось гордое свеченье,
   Не останавливали на море в ночи
   Бессонные друзья-лучи
   Тех, кто на гибель шел по зову приключенья.

   Горячие и добрые огни,
   Свидетели открытий и свершений,
   На одинокой страже погребений
   Стояли мрачно в эти дни.

   О современники мои, как вы уныло жили,
   Когда в опасности вас вновь одела мгла
   И лишь убитых маяков тела
   Опорой вам служили!

   Одни глядели молча в дали,
   Угрюмо растянувшись на песке,
   Потом, в тревоге и тоске,
   По лабиринту снов блуждали;

   Другие – те, кто был сильней душой, –
   Старались терпеливыми руками
   Разжечь сверкающее пламя
   И ужас разогнать ночной;

   А третьи, чьи сердца не знали утоленья,
   Твердили: "Все равно, мы в путь пойдем,
   Затем что жизнь в могуществе своем
   Превыше истины и заблужденья".

   Перевод Э. Линецкой


   Религии

   Колебля звездные небесные чертоги,
   В огне и сумраке гремит кузнечный цех,
   Который некогда построили для всех
   Богов таинственные Гоги и Магоги.

   Там для Христа Вулкан о наковальню бьет
   Могучим молотом. Довольны Сатаною
   И Ягве и Аммон. Сдружились меж собою
   Привратники небес – апостол Петр и Тот.

   Богам пришла пора состариться. Их битвы
   Остались позади: сольются в одного
   Все боги всех веков, чтоб это божество
   Любые слушало хваленья и молитвы.

   Жрецы печать свою – где лотос, и змея,
   И крест – на смутные поставили познанья
   И стали без конца придумывать названья
   Для необорных сил земного бытия.

   И чудо темное привили к древу тайны
   И заменили им причину и закон.
   Небес возжаждал дух – и слепо устремлен
   Безумной верою своей в полет бескрайний.

   Все – от богов и свято все, а потому
   Нет истины ни в чем. Простимся же с гордыней
   Мятежного ума: то, что стремится ныне,
   Пытливый, он познать, – отравлено ему.

   Зато – уверенность, идущая от бога.
   О люди, для чего искать? Ведь, наконец,
   Наполнил вас покой – но тяжкий, как свинец,
   И счастье от него уныло и убого.

   Нет! Ненасытно жить в бореньях и труде,
   Тревожиться, искать настойчиво и смело.
   О, наши медные отточенные стрелы,
   Сквозь ночь летящие к неведомой звезде!

   Сомненье жгучее не опалит нам крылья,
   Нас только подхлестнет кипящей жизни шум,
   И сердце трудится и беспощадный ум,
   И покоряют мир совместные усилья!

   Кровоточащею добычей взять в борьбе
   Вселенную и пить лазурь из полной чаши!
   Да, миру вещному – труды и мысли наши;
   Мы тайну вещества найдем в самих себе!

   Мы прочитаем все запретные страницы,
   Единство только в нас теперь, а не в богах.
   Нет больше ужаса в открытых небесах,
   И умер он в очах пророчицы и жрицы.

   Вот человек вздохнул. Своей судьбе живой,
   Всем людям он отдаст и трепет и волненье.
   К чему молитвы все и все богохуленья,
   Когда он растоптал свой саван гробовой?

   Он весь был страх. Теперь и дерзостней и выше
   Подымет голову, и тверже и верней
   Упрямый шаг его к сиянью новых дней,
   Где песни все звончей, а жалобы все тише.

   Он не дает уйти надеждам и мечтам
   В пустой и лживый сон. Узнать, открыть, разведать –
   Вот подвиги его и вот его победа,
   А божества нужны – он ими будет сам!

   Перевод Н. Рыковой


   Часы творчества

   В тот день мой разум стал владыкою вселенной,
   Которая живет в душе моей нетленной.

   Весна ласкает берега лучами;
   Побеги мыслей вьются, как лианы,
   Ум разливается широко, неустанно,
   Как волны океана;
   Поток вопросов непростых
   Покинул склоны гор крутых,

   Чтоб на просторы устремиться
   И в долах золотых с рекой познанья слиться.
   Мир вспыхнул солнцем в тот же миг;
   И только в сердце страх проник,
   Что не объять всего, что создал разум.

   И жизнь безудержно рванулась разом
   Галопом огненным надежды золотой.
   Желание сливается с мечтой,
   Вобравшей все стремления вселенной;
   Душа окрылена той властью дерзновенной,
   Которая творит и убеждает всех,
   Сметая все ничтожество помех,
   О валуны преград оттачивая силу;

   Под коркою вздувается бродило
   Победной юной гордости; и в дом,
   Согретый радостным трудом,
   Доверье входит, засыпая сном спокойным.
   Кровь, нервы, кости – все в согласье стройном
   С надмирною стихией, что в лазури
   Рождает смерчи, ураганы, бури.

   И ясность легкая в пространстве ощутилась.
   О счастье приносить добро и милость!
   Ясны события, причины и законы.
   В душе гремит любовь, и разум ослепленный
   Безумствует от собственных идей."

   О те часы пронзительных страстей,
   Что каждый год манят редчайшей из услад,
   Часы удач, часы побед, часы наград,
   Вы разжигаете мне в сердце вдохновенье!

   Тогда я чувствую себя творцом вселенной,
   Которая живет в душе моей нетленной.

   Перевод М. Березкиной


   Остроги

   Подобные лучам заката золотым,
   Что, прежде чем заснуть навек в долинах,
   Бросая свет, живят огнем своим
   Унылые вершины скал пустынных, –
   Мои стихи стремятся к вам,
   Борцы, страдальцы твердые до гроба,
   Повстанцы, ссыльные, в ком нерушим,
   Наперекор годам,
   Наперекор распявшим вас крестам,
   Пыл веры, и любви, и злобы.

   Остроги на краю морей,
   Безмолвие среди железа и камней,
   Под лавою – огня кипенье;
   Гранит – и остров и сердца!
   Коварство и остервененье
   В пустыне водной – без конца.

   Как сгустки кровяные меж волнами,
   Буреют отмели песчаных островов,
   И в небо пики гор вонзились остриями.
   Толпа тюремщиков, как стая злобных псов, –
   А волны океана манят,
   Коварный подают совет,
   И раскаленный солнца свет
   Под беспощадным небом души ранит.

   Сюда прислали тех, кто, дряхлый мир поправ,
   С собою правду новую приносит,
   Кто раскаляет мысль, кто ложь, как плевел, косит.
   огущество людских извечных прав, –
   Пускай непризнанных, – дает им силу слова.
   Топча ногами дряхлые основы, ч
   Они готовы их, как сорняки, спалить.
   Провидит правду взор их исступленный,
   И если жизнь – питье, они незамутненным
   Его дают народу пить.

   Сердца их – как широкие равнины,
   Глаза прозрачны, словно у детей,
   Их сила кроется в единой
   Любви, что так светла в бездонности своей!
   Они не злы, вражду идей лишь знают,
   Не могут жить вне дела своего,
   И мысли, что не все свершили для него,
   Грызут их по ночам и сна лишают.

   Нет, жалости они не ждут
   И не зовут!
   Чего они хотят? Оставить след,
   Так закричать, чтоб этот грубый крик
   Спустя сто лет в ушах возник.
   Они хотят возжечь для правнуков примеры –
   Сверкающий огонь, высокий факел веры, –
   Они гореть, не угасая, рады
   У величавой колоннады –
   Там, где грядущие хозяева всего
   Воскликнут: "Равенство для всех – иль ничего!"

   О, их уверенность! Их шаг несокрушимый!
   Молчанье, за которым слышен гром,
   Призывы их сердец, чья власть неизъяснима,
   Что как возмездие обходят мир кругом!
   Нет! Вам их не сломить и пыткой не замучить, –
   Вам, острова, щетиною колючей
   Пронзающие солнца лик,
   И вам, остроги, место истязанья!
   Воспрянул дух людской, и каждый, каждый миг
   Суд, правый суд – его желанье!

   Перевод Е. Полонской


   Невозможное

   Пусть невозможного в стремительной погоне
   Достичь ты хочешь, человек, –
   Не бойся, что замедлят бег
   Дерзанья золотые кони!

   Твой ум уклончивый ведет тебя в обход,
   Ища проторенных тропинок,
   Но ты вступи с ним в поединок:
   Дать радость может только взлет!

   Кто вздумал отдохнуть, пройдя лишь полдороги, –
   Ему ли одолеть подъем?
   Жить – значит жечь себя огнем
   Борьбы, исканий и тревоги.

   Что виделось вчера как цель глазам твоим, –
   Для завтрашнего дня – оковы;
   Мысль – только пища мыслей новых,
   Но голод их неутолим.

   Так поднимайся вверх! Ищи! Сражайся! Веруй!
   Отринь все то, чего достиг:
   Ведь никогда застывший миг
   Не станет будущего мерой.

   Что мудрость прошлая, что опыт и расчет
   С их трезвой, взвешенной победой?
   Нет! Счастье жгучее изведай
   Мечты, несущейся вперед!

   Ты должен превзойти себя в своих порывах,
   Быть удивлением своим;
   Ты должен быть неутомим
   В своих желаньях прозорливых.

   Пускай же каменист и неприступно крут
   Твой путь за истиной в погоне:
   Дерзанья золотые кони
   В грядущее тебя взнесут!

   Перевод М. Донского


   Вперед

   Раскрыв окно свое ночное,
   Не в силах дрожи нервов превозмочь,
   Впиваю я горячечной душою
   Гул поездов, врывающихся в ночь.

   Мелькают, как пожар, их огненные пасти,
   Скрежещет по мостам железо их колес...
   Так кратер истекает лавой страсти,
   Так в бездну рушится утес.

   Я весь еще дрожу от грохота и света,
   А поезда, летя в провалы тайн ночных,
   Грозой своих колес уж пробуждают где-то
   Молчанье, спящее в вокзалах золотых.

   Но в мускулах моих чудесным отраженьем
   Все отзывается, все вновь живет,
   И нервы шлют в мой мозг, мгновенье за мгновеньем,
   Бегущих поездов грохочущий полет,

   Несут с собою хмель, несут с собой тревогу
   И страсть во всей ее бунтарской широте,
   И эта быстрота – лишь новая дорога
   Все к той же издавна знакомой красоте.

   О, трепет всех существ! О, голоса земные!
   Их воспринять в себя и воплотить их зов,
   Быть отголоском вод, и вихрей, и лесов,
   Материков и грозовой стихии!

   Стремиться, чтоб в мозгу затрепетал весь мир,
   Сгустить трепещущий эфир
   В ряд огневых изображений!
   Любить ту молнию, и тот огонь, и гром,

   Который поезда бросают нам в своем
   Всепожирающем движенье.

   Перевод В. Давиденковой


   Многоцветное сияние

   Мир

   Мир состоит из звезд и из людей.

   Там, в высоте,
   Спокон веков, таинственно далеких,
   Там, в высоте,
   В садах небес, роскошных и глубоких,
   Там в высоте,
   Вкруг солнц, бесчисленных и сходных
   С огнистым улеем, там, в высоте,
   В сверкании пространств холодных,
   Вращаются, впивая дивный свет,
   Рои трагических планет.

   Неведомо когда,
   Как рою пчел, им жизнь дала звезда,
   И вот они летят – пылинки мира –
   Среди цветов и лоз, в садах эфира;
   И каждая из них, свой вечный круг чертя,
   Сверкая в тьме ночной, а днем в лучах сокрыта,
   Уйдя далеко, вспять бежит своей орбитой
   И к солнцу-матери влечется, как дитя.

   Там, в белой немоте, есть строй неколебимый
   В движенье яростном тех золотых шаров
   Вокруг костра огня, вокруг звезды родимой, –
   В круговращении неистовом миров!
   Что за чудовищность бессчетных порождений!
   Листва из пламени, кустарник из огней,
   Растущий ввысь и ввысь, живущий в вечной смене,
   Смерть принимающий, чтоб вновь пылать ясней!
   Огни сплетаются и светят разом,
   Как бриллианты без конца
   На ожерелье вкруг незримого лица,
   И кажется земля чуть видимым алмазом,
   Скатившимся в веках с небесного лица.

   Под цепким холодом, под ветром тяжко влажным
   В ней медленно остыл пыл буйного огня;
   Там встали цепи гор, вершины леденя;
   Там ровный океан взвыл голосом протяжным;
   Вот дрогнули леса, глухи и высоки,
   От схватки яростной зверей, от их соитий;
   Вот буря катастроф, стихийный вихрь событий
   Преобразил материки;
   Где бились грозные циклоны,
   Мысы подставили свои зубцы и склоны;
   Чудовищ диких род исчез; за веком век
   Слабел размах борьбы – ударов и падений, –
   И после тысяч лет безумия и тени
   Явился в зеркале вселенной человек!

   Явился господином,
   Меж всех земных существ единым,
   Стоявшим прямо, к небу поднимавшим очи.
   Земля, ее и дни и ночи,
   Пред ним распростирала круг
   С востока к западу и с полночи на юг,
   И первые полеты первых мыслей
   Из глуби человеческой души
   Державной,
   Взнесясь в таинственной тиши,
   Незримыми гирляндами повисли.

   Мысли!
   Их яростный порыв, их пламень своенравный,
   Их ярость алая, аккорд багряный их!
   Как там, на высоте, меж облаков седых,
   Горели звезды, так они внизу сверкали;
   Как новые огни, неслись к безвестной дали,
   Всходя на выси гор, на зыбях рек горя,
   Бросая новое всемирное убранство
   На все моря
   И все пространство.

   Но чтоб установить и здесь согласный строй,
   В их золотом и буйственном смятенье,
   Как там, на высоте, да, как и там, вдали,
   Священной чередой,
   Как солнц небесных повторенье,
   Возникли гении меж расами земли.

   С сердцами из огня, с устами как из меда,
   Они вскрывали суть, глася в среде народа,
   И все случайные полеты разных дум,
   Как улей, собирал их озаренный ум,
   И тяготели к ним приливы и отливы
   Исканий пламенных, разгадок горделивых;
   И тень прислушалась, впивая их слова;
   Дрожь новая прошла по жилам вещества:
   Утесы, воды, лес почувствовали нежно,
   Как дует ветер с гор иль ветерок прибрежный;
   Прибой возжаждал плясок, листок обрел полет,
   И скалы дрогнули под поцелуем вод.
   Все изменилося до глубины заветной –
   Добро, зло, истина, любовь и красота;
   Живыми нитями единая мечта
   Соединила все в покров души всесветной,
   И мир, откуда встал невидимый магнит,
   Признал закон миров, что в небесах царит.

   Мир состоит из звезд и из людей.

   Перевод В. Брюсова


   Мыслители

   Вокруг земли, несущей все живое,
   Сквозь дни, сквозь ночи, сквозь года –
   Всегда –
   Летит скопленье мыслей грозовое.
   Седые великаны-облака
   Крутыми этажами громоздятся,
   Которые, казалось бы, годятся
   Стоять века...
   Но вновь и вновь они клубятся
   При вздохе ветерка.
   Нам ощущение знакомо,
   Что вся голубизна,
   Вся беспредельность окоема
   Их зодчеству тесна.
   И взоры тех, кто снизу вечерами
   Глядит с надеждою на них,
   Все жаждут в арабесках золотых,
   Играющих летучими огнями,
   Схватить над бездной темноты
   Грядущего пресветлые черты.

   Селенья у подножий горных
   И города средь пашен и лесов
   Объемлет вечный гул упорных
   И ясных голосов.
   Они на кровлях и фронтонах,
   Они под складками знамен,
   В глубинах памяти бездонных
   И на устах времен.

   Мыслитель, дерзновенный гений,
   Свой лоб несущий средь огня и льда,
   Идеи многих поколений
   В гармонию приводит иногда.
   Но размывает ветер новый
   Громады мраморно-свинцовой
   Величественный силуэт –
   И нет ее, как прежних нет.

   О ярость мудрецов! О цели,
   Которые на сотнях языков
   Потоку жизни подчинять умели
   Разгул небесный мыслей-облаков!
   И жизнь влекла их под крутые своды
   Незыблемых систем,
   Лишить божественной свободы
   Бессильна вместе с тем.

   И вот в стенах ажурных павильонов,
   Среди когорт
   Изящных труб и блещущих реторт
   Вершится поиск фактов и законов.
   Материя разъятая дрожит,
   Исследована каждая пылинка –
   И тайна, в результате поединка,
   Теперь уму принадлежит.
   И вот еще: на выси ледяной,
   При помощи огромного кристалла,
   Краса и суть картины неземной
   Земному взору, наконец, предстала.
   Пусть, рассекая темноту,
   Глядят миры сквозь пустоту,
   Но эта первозданная гордыня
   Божественно сверкающих небес
   Обуздана. Теперь имеет вес
   Лишь алгебры надежная твердыня.
   И вот еще: на мраморном столе
   Лежит мертвец в угрюмом зале морга.
   Над ним анатом, с думой на челе
   И ощущением восторга,
   Склоняется. Прослеживает он
   Пути любого нерва и сосуда
   В мозгу и сердце – чтоб извлечь оттуда
   Сокровища для завтрашних времен.
   Идет по ступеням науки
   Мыслителей высокий путь,
   Мозолящих в экспериментах руки,
   Отдавших голову и грудь
   Единой страсти постиженья
   Земного и небесного движенья.

   Картезий, Лейбниц, Гегель, Кант, Спиноза,
   Вы, в ком срастились логика и греза,
   Чей мощный мозг был так вооружен
   Для схватки с миром, о, скажите,
   Какими был бы он сетями окружен,
   Тисками сжат – коль вы, кто дорожите
   Его единством, обрели бы власть
   Гнуть ради целого любую часть?!
   Вы насаждали постоянство
   Концепций неподвижных, как скала,
   Там, наверху, где облачная мгла
   Переполняет синее пространство.
   Все было предусмотренным, но вдруг
   Все рушилось вокруг.
   Весь горизонт клубился от сплетений
   Каких-то новых ясностей и теней.
   Просветы новые взрезали муть,
   И каждый был как новый путь
   К иному синтезу, иному обобщенью,
   Могучей думы воплощенью.
   Потоки воздуха взносились к небесам,
   К великолепью солнца,
   Ломившегося в синие оконца,
   Всесильного к двенадцати часам –
   И разлетались белые громады,
   Остались единицы от армады,
   Казались одинокими они
   В слепящем блеске и в тени,
   До дня очередного появленья
   Колоссов отвлеченного мышленья.

   И снова громоздятся облака,
   И ветра торопливая рука
   Их снова разрушает своевольно.
   Мы ими восхищаемся невольно,
   Когда глядим на них издалека.
   Но их творцы пытались – и не раз –
   Оправить вечность, как алмаз,
   В металл всемирной, абсолютной,
   Недвижной истины, в надежде смутной
   Решить все разом. Дерзкая мечта
   Была напрасной. – Разве солнце может
   Не плавить лед и ждать, пока стреножит
   Его разбег слепая мерзлота!

   Перевод Ю. Александрова


   Хвала человеческому телу

   В сиянье царственном, что в заросли густой
   Вонзает в сердце тьмы своих лучей иголки,
   О девы, чьи тела сверкают наготой,
   Вы – мира светлого прекрасные осколки.

   Когда идете вы вдоль буксов золотых,
   Согласно, весело переплетясь телами,
   Ваш хоровод похож на ряд шпалер живых,
   Чьи ветви гибкие отягчены плодами.

   Когда в величии полуденных зыбей
   Вдруг остановится одна из вас, то мнится:
   Взнесен блестящий тирс из плоти и лучей,
   Где пламенная гроздь ее волос клубится.

   Когда, усталые, вы дремлете в тепле,
   Во всем похожи вы на стаю барок, полных
   Богатой жатвою, которую во мгле
   Незримо пруд собрал на берегах безмолвных.

   И каждый ваш порыв и жест в тени дерев,
   И пляски легкие, взметая роз потоки,
   В себе несут миров ритмический напев
   И всех вещей и дней живительные соки.

   Ваш беломраморный, тончайший ваш костяк –
   Как благородный взлет архитектуры стройной;
   Душа из пламени и золота – маяк
   Природы девственной, и сложной и спокойной.

   Вы, с вашей нежностью и тишью без конца, –
   Прекрасный сад, куда не досягают грозы;
   Рассадник летних роз – горящие сердца,
   И рдяные уста – бесчисленные розы.

   Поймите же себя, величьте власть чудес!
   Коль вы хотите знать, где пребывает ясность,
   Уверуйте, что блеск и золото небес
   Под вашим светлым лбом хранит тепло и страстность.

   Весь мир сиянием и пламенем покрыт;
   Как искры диадем, играющих камнями,
   Все излучает свет, сверкает и горит,
   И кажется, что мир наполнен только вами.

   Перевод Г. Шенгели


   Мечтания

   О, эти острова в глухом конце Вселенной,
   Где есть свои леса, и города, и пляжи!
   Так миражи
   Творят безмолвно зыбкие пейзажи,
   Встающие в заоблачный свой рост;
   Их держат в небесах булавки звезд,
   Чье серебро мерцает неизменно.

   Как часто виделись мне эти острова!
   Твердило сердце мне: "Там ветерки, едва
   Касаясь тихих рощ, струятся в мирной лени,
   Там тени глубоки, нежны, прохладны тени;
   Среди душистых роз они лежали днем,
   Чтоб вечером внести их свежий запах в дом,
   Цветущим садом окруженный.
   На море падая, лучи в полдневный час
   Слепят мильоном искр, как яркая корона,
   Где за алмазом искрится алмаз.
   Здесь гладкой тишины не тронут когти шума,
   Минуты мирные качаются без думы
   С утра до полночи, как на стеблях цветы;
   Здесь длится мягкий зной до самой темноты;
   Сон голубых дерев разлит здесь по равнине;
   Несет в ладонях бриз медовый аромат;
   Края далеких гор златятся в дымке синей
   И в свете утреннем мерцают и дрожат.

   И говорил мой дух: "Прекрасные дубровы
   Среди цветов приют дать мудрецам готовы.
   Свет излучать для смертного невмочь –
   Напрасно тщится он свою рассеять ночь!
   Не убежать! Ведь белая тюрьма –
   Вся из лучей его могучего ума.
   Все есть мираж: эфир, пространство, время.
   Едва явившись в мир, дух налагает бремя
   Системы мертвенной, насильственного плана
   На мировой хаос, безвластный и безгранный.
   В абстракциях наш ум затерян без следа.
   Нам гвозди истины не вырвать никогда –
   Как ни стараемся мы, не щадя ногтей,
   Извечных тайн стена стоит, брони прочней.
   Дана лишь видимость, о ней мы рассуждаем,
   Но ясно мудрецам, что мир непознаваем.
   Тенета грез и снов сплетает неустанно
   Для нас действительность, а счастье – плод обмана.

   Так сердцу исповедывался дух.
   Усталый вечер средь забот потух,
   И солнце после мрачного заката
   Преобразилось в свет голубоватый,
   Блуждающий, печальный свет утраты.

   Но так всем естеством, горячим и живым,
   В отваге, в мужестве нежданно обретая
   Богатства страстных сил, решительно тогда я
   Ответил им:
   Я чувствую, во мне струится хмель живучий,
   И так высок мой лоб, и силы так могучи,
   Что я не захочу принять, пока живой,
   Сомненье трезвое и благостный покой
   Подобных островов, там, на краю Вселенной.
   Я жадно жить хочу, чтоб кровь струили вены!
   Хочу путей, где ждет обилье бытия,
   С чьей вечной страстностью сольется страсть моя!
   Инстинкты древние да придадут мне веры!
   Пусть ищет разум мой иль пусть не ищет меры,
   Мчит грозных сил поток, и дик, и величав,
   С обманом истину и зло с добром смешав.

   Все понимать? – о нет! – на все идти войною!
   Жить – значит только ввысь идти тропой крутою.
   Жизнь – это лестница, где факелы горят,
   Где муки смертные, злодейства и разлад,
   Надежды, праздники, печаль и страх могилы,
   Шатая вновь и вновь железные перила,
   Прекрасны, яростны, сплетаются в клубок.

   И что страдания, когда твой дух высок?!
   Пройди сквозь боль и страх, сквозь горе и мученья,
   Чтоб только испытать любовь и восхищенье!

   Перевод Ю. Денисова


   Завоевание

   Земля дрожит раскатом поездов,
   Кипят моря под носом пароходов;
   На запад, на восток, на север и на юг
   Они бегут,
   Пронзительны и яростны,
   Зарю, и ночь, и вечер разрывая
   Свистками и сигналами.
   Их дымы стелются клубами средь туманов
   Безмерных городов;
   Пустыни, отмели и воды океанов
   Грохочут гулами осей и ободов;
   Глухое, жаркое, прерывное дыханье
   Моторов взмыленных и паровых котлов
   До самых недр глубинных потрясает
   Землю.

   Усилья мускулов и фейерверк ума,
   Работа рук и взлеты мыслей дерзких
   Запутались в петлях огромной паутины.
   Сплетенной огненным стремленьем поездов
   И кораблей сквозь пенное пространство.
   Здесь станция из стали и стекла –
   Там города из пламени и теней;
   Здесь гавани борьбы и сновидений.
   Мосты и молы, уголь, дымы, мгла –
   Там маяки, вертясь над морем бурным,
   Пронзают ночь, указывая мель;
   Здесь Гамбург, Киль, Антверпен и Марсель –
   А там Нью-Йорк с Калькуттой и Мельбурном.
   О, этих кораблей огромный караван!
   О, груз плодов и кож для неизвестных целей,
   Идущий сквозь моря самумов и метелей,
   Сквозь раскаленный штиль и гневный ураган!
   Леса, лежащие на дне глубоких трюмов,
   И недра гор на спинах поездов,
   И мраморы всех пятен и цветов,
   Как яды темные запекшиеся руды,
   Бочонки и тюки, товаров пестрых груды
   И надписи: Кап, Сахалин, Цейлон.
   А возле них, кипя со всех сторон,
   Взмывает, и бурлит, и бьется в исступленье
   Вся ярость золота!.. Палящее виденье!

   О, золото! Кровь беспощадной вседвижущей силы.
   Дивное, злое, преступное, жуткое золото!
   Золото тронов и гетто, золото скиний,
   Золото банков-пещер, подземное золото,
   Там оно грезит во тьме, прежде чем кинуться
   Вдоль по водам океанов, изрыскать все земли,
   Жечь, питать, разорять, возносить и мятежить
   Сердце толпы, – неиссчетное, страстное, красное.

   Некогда золото было богам посвященным,
   Пламенным духом, рождавшим их молнии.
   Храмы их поднимались из праха, нагие и белые,
   Золото крыш отражало собою их небо.
   Золото сказкою стало в эпоху русых героев:
   Зигфрид подходит к нему сквозь морские закаты,
   Видит во тьме ореолы мерцающей глыбы,
   Солнцем лежащей на дне зеленого Рейна.

   Ныне же золото дышит в самом человеке,
   В цепкой вере его и в жестоком законе,
   Бродит отсветом бледным в страстях его и безумье,
   Сердце его разъедает, гноит его душу,
   Тусклым бельмом застилает божественный взор.
   Если же вдруг разражается паника – золото
   Жжет, пепелит и кровавит, как войны, как мор,
   Рушит безмерные грезы ударами молота.
   Все же
   Золото раз навсегда в человеке вздыбило
   Волю к завоеванью безмерного.
   О, ослепительный блеск победителя-духа!
   Нити металла – носители быстрого слова –
   Сквозь сумасшедшие ветры, сквозь сумасшедшее море
   Тянут звенящие нервы одного сумасшедшего мозга.
   Все повинуется некоему новому строю.
   Кузня, в которой чеканят идеи, – Европа.
   Расы древних культур, расчлененные силы,
   Общие судьбы свои вы вяжете вместе с тех пор,
   Как золото жалит ваш мозг общим желаньем!
   Гавани, молы, покрытые дегтем и варом,
   Черные склады, кипящие штольни, гудящие домны,
   Ваша работа вяжет все уже узлы паутины
   С тех пор, как золото здесь, на земле,
   Победило золото неба!
   Золото жизни иль золото смерти – страстное золото
   Азию тянет петлей, проливается в Африку;
   Золото – скиптр океанов, бродячее золото,
   С полюсов белых срывается к рыжим экваторам.
   Золото блещет в победах, в разгромах мерцает,
   Золото кружится в звездных орбитах веков,
   Золото властно ведет в державно намеченных планах
   Мачты своих кораблей, рельсы своих поездов
   Вдоль по пустыням земли, вдоль по водам океанов...

   Перевод М. Волошина


   Смерть

   – Душа печальная моя,
   Откуда, об руку с луною,
   Пришла ты говорить со мною,
   Последней правды не тая?

   – Оттуда я, где огнекрылы
   Дворцы зари, где ночь светла.
   Смотри: я розы принесла
   Для завтрашней твоей могилы.

   – Душа бессмертная моя,
   Ты знаешь: одержим я страхом
   Однажды стать холодным прахом,
   Уйти во мрак небытия.

   – Но ты боишься только света,
   Боишься вечной высоты,
   Где жизнь и смерть свои цветы
   Сплетают на челе поэта.

   – Скажи, прекрасная моя:
   Ты видишь время, призрак черный,
   С косой в руке над этой сорной
   Травой, которой стану я?

   – Не бойся жалких привидений.
   Не нам с тобой во тьме лежать.
   В пространстве время удержать
   Способен плодоносный гений!

   Перевод Ю. Александрова


   Радость

   О, щедрость этих дней – родящей почвы сила
   И запахи полей, объятых тишиной!
   Спокойный городок захлестнут их волной,
   И к радости рывок душа моя свершила.

   Спасибо вам, глаза, тебе спасибо, грудь,
   Что немощи слеза не запретит вдохнуть
   И благодатный бриз, и ярость урагана,
   И огненную синь, и нежные лучи
   Звезды, глядящей вниз, на спящие в ночи
   Громады гор, пустынь, лесов и океана!

   Благодарю тебя, моя земная плоть,
   За то, что ты пока проворна и упряма,
   За то, что, жизнь любя, ты держишься так прямо
   И можешь старика во мне перебороть!

   О, долгий праздник утр спокойных и прекрасных:
   Вся свежесть росных лиц новорожденных роз,
   И сад, который мудр, поскольку он возрос
   Для этих белых птиц, для этих мыслей ясных!

   Люблю я гул толпы и улиц зеркала.
   Люблю извив тропы, которою пришла
   Несущая мою судьбу в ладонях милых;
   Люблю я вас, поля, где хлеб еще не сжат;
   Люблю тебя, земля, где пращуры лежат
   В своем родном краю, в своих простых могилах!

   Да, я живу во всем, – в болотах и лесах,
   На берегу, на дне, в стремительных созданьях,
   Пронзивших водоем, скользящих в небесах...
   И все живет во мне, в моих воспоминаньях.

   Я беспределен в том, что ширится вокруг, –
   В пространстве золотом, где слиты лес и луг;
   И я горжусь тобой, могучей жизни древо,
   Где узловой наплыв на треснувшей коре –
   Мой волевой порыв на утренней заре,
   Не сломленный судьбой в ночи труда и гнева.

   Как поцелуй огня – на лбу в струях волос
   Коснувшийся меня душистый пламень роз.
   Я на ветру продрог, но в стонах наслажденья
   Вибрирует моя смятенная душа.
   На лоне бытия, размножиться спеша,
   Я сердцем изнемог и жду освобожденья.

   И тело в этот миг само себя сожгло,
   И в оперенье книг растет мое крыло,
   Порою вознося в такую беспредельность,
   Где множественность вся, преображаясь в цельность,
   Распахивает мир так щедро предо мной,
   Что я не наг, не сир в бездомности земной.

   Мужайся, человек, не сетуй никогда,
   Не жалуйся вовек на трудные года!
   Ведь ты вкусил плода чудеснейшего сладость –
   И, вечностью горда, душа впивает радость,
   Огромную, как свет, который к берегам
   Неведомым летит. Сумел ты, взлет орлиный
   Направив против бед, в какой-то миг единый
   Себя взнести в зенит и приравнять к богам.

   Перевод Ю. Александрова


   Идеи

   В надменных городах, за судьбы их радея,
   Невидимо для всех царят,
   Превыше радостей, страданий и утрат,
   Животворящие идеи.

   В тот дерзновенный век, что был величьем славен,
   Когда сознанья вспыхнула заря,
   Они порвали путы и взвились
   Над миром ввысь
   Из лабиринтов разума, как пламень,
   Чтоб ярко вспыхнуть, в вышине паря,
   И с этого бессмертного мгновенья
   Войти в наш страх, надежды и сомненья,
   Тревожа ум и душу, как гроза,
   Оценивая каждое творенье,
   Как будто их глубокое прозренье
   Открыло бесконечности глаза.

   Они вращаются в бездонности вселенной,
   Всю землю охватив сиянием кругов,
   И каждая средь прочих несравненна,
   Но золото идей найдя средь облаков,
   Тот разум, что на свет их выпустил из плена,
   От блеска их ослеп и сотворил богов.

   Сегодня пламя их, как вечное светило,
   Но не питают его соки красоты,
   Что с кровью нашей жизни, я и ты,
   Всегда изменчивой и вечно новой силой,
   Ввергаем в их горнило.

   Пускай мыслители в единый миг прозреют,
   Пусть разум будет гордым, а душа чиста,
   Чтоб в жизни тружеников вспыхнула мечта,
   Пусть молнии идей во мраке реют,
   Чтоб факелом разжечь дремавшие умы,
   Дорогами побед их вывести из тьмы;
   Пускай они глядят с восторгом упоенным
   На тех, кто видит даль за хмурым небосклоном,
   И пусть тогда взойдут, широко, плодотворно,
   Над горизонтом, ввысь, идей великих зерна.

   Перевод М. Березкиной


   Державные ритмы

   Микеланджело

   Когда вошел в Сикстинскую капеллу
   Буонарроти, он
   Остановился вдруг, как бы насторожен;
   Измерил взглядом выгиб свода,
   Шагами – расстояние от входа
   До алтаря;
   Счел силу золотых лучей,
   Что в окна бросила закатная заря;
   Подумал, как ему взнуздать коней –
   Безумных жеребцов труда и созиданья;
   Потом ушел до темноты в Кампанью.

   И линии долин, и очертанья гор
   Игрою контуров его пьянили взор;
   Он зорко подмечал в узлистых и тяжелых
   Деревьях, бурею сгибаемых в дугу,
   Натуру мощных спин и мыщцы торсов голых
   И рук, что в небеса подъяты на бегу;
   И перед ним предстал весь облик человечий –
   Покой, движение, желанья, мысли, речи –
   В телесных образах стремительных вещей.
   Шел в город ночью он в безмолвии полей,
   То гордостью, то вновь смятением объятый;
   Ибо видения, что встали перед ним,
   Текли и реяли – неуловимый дым, –
   Бессильные принять недвижный облик статуй.
   На следующий день тугая гроздь досад
   В нем лопнула, как под звериной лапой
   Вдруг лопается виноград;
   И он пошел браниться с папой:
   "Зачем ему,
   Ваятелю, расписывать велели
   Известку грубую в капелле,
   Что вся погружена во тьму?
   Она построена нелепо:
   В ярчайший день она темнее склепа!
   Какой же прок в том может быть,
   Чтоб тень расцвечивать и сумрак золотить?
   Где для подмостков он достанет лес достойный:
   До купола почти как до небес?"
   Но папа отвечал, бесстрастный и спокойный:
   "Я прикажу срубить мой самый лучший лес".

   И вышел Анджело и удалился в Рим,
   На папу, на весь мир досадою томим,
   И чудилось ему, что тень карнизов скрыла
   Несчетных недругов, что, чуя торжество,
   Глумятся в тишине над сумеречной силой
   И над величием художества его;
   И бешено неслись в его угрюмой думе
   Движенья и прыжки, исполнены безумий.
   Когда он вечером прилег, чтобы уснуть, –
   Огнем горячечным его пылала грудь;
   Дрожал он, как стрела, среди своих терзаний, –
   Стрела, которая еще трепещет в ране.
   Чтоб растравить тоску, наполнившую дни,
   Внимал он горестям и жалобам родни;
   Его ужасный мозг весь клокотал пожаром,
   Опустошительным, стремительным и ярым.
   Но чем сильнее он страдал,
   Чем больше горечи он в сердце накоплял,
   Чем больше ввысь росла препятствий разных груда,
   Что сам он воздвигал, чтоб отдалить миг чуда,
   Которым должен был зажечься труд его, –
   Тем жарче плавился в его душе смятенной
   Металл творенья исступленный,
   Чей он носил в себе и страх и торжество.

   Был майский день, колокола звонили,
   Когда в капеллу Анджело вошел, –
   И мозг его весь покорен был силе.
   Он замыслы свои в пучки и связки сплел:
   Тела точеные сплетеньем масс и линий
   Пред ним отчетливо обрисовались ныне.
   В капелле высились огромные леса, –
   И он бы мог по ним взойти на небеса.
   Лучи прозрачные под сводами скользили,
   Смыкая линии в волнах искристой пыли.
   Вверх Анджело взбежал по зыбким ступеням,
   Минуя по три в раз, насторожен и прям.
   Из-под ресниц его взвивался новый пламень;
   Он щупал пальцами и нежно гладил камень,
   Что красотой одеть и славою теперь
   Он должен был. Потом спустился снова
   И наложил тяжелых два засова
   На дверь.

   И там он заперся на месяцы, на годы,
   Свирепо жаждая замкнуть
   От глаз людских своей работы путь;
   С зарею он входил под роковые своды,
   Ногою твердою переступив порог;
   Он, как поденщик, выполнял урок;
   Безмолвный, яростный, с лицом оцепенелым,
   Весь день он занят был своим бессмертным делом.

   Уже
   Двенадцать парусов он ликами покрыл:
   Семь прорицателей и пять сивилл
   Вникали в тексты книг, где, как на рубеже,
   Пред ними будущее встало,
   Как бы литое из металла.
   Вдоль острого карниза вихри тел
   Стремились и летели за предел;
   Их золотые спины гибкой лентой
   Опутали антаблементы;
   Нагие дети ввысь приподняли фронтон;
   Гирлянды здесь и там вились вокруг колонн;
   Клубился медный змий в своей пещере серной;
   Юдифь алела вся от крови Олоферна;
   Скалою Голиаф простер безглавый стан,
   И в пытке корчился Аман.
   Уверенно, без исправлений,
   Без отдыха, и день за днем,
   Смыкался полный круг властительных свершений.
   На своде голубом
   Сверкнуло Бытие.
   Там бог воинственный вонзал свое копье
   В хаос, клубившийся над миром;
   Диск солнца, диск луны, одетые эфиром,
   Свои места в просторе голубом
   Двойным отметили клеймом;
   Егова реял над текучей бездной,
   Носимый ветром, блеск вдыхая звездный;
   Твердь, море, горы – все казалось там живым
   И силой, строгою и мерной, налитым;
   Перед создателем восторженная Ева–
   Стояла, руки вздев, колена преклонив,
   И змий, став женщиной, вдоль рокового древа
   Вился, лукавствуя и грудь полуприкрыв;
   И чувствовал Адам большую руку божью,
   Персты его наполнившую дрожью,
   Влекущую его к возвышенным делам;
   И Каин с Авелем сжигали жертвы там;
   И в винограднике под гроздью золотою
   Валился наземь Ной, упившийся вином;
   И траурный потоп простерся над землею
   Огромным водяным крылом.

   Гигантский этот труд, что он один свершил,
   Его пыланием Еговы пепелил;
   Его могучий ум свершений вынес бремя;
   Он бросил на плафон невиданное племя
   Существ, бушующих и мощных, как пожар.
   Как молния, блистал его жестокий дар;
   Он Данта братом стал или Савонаролы.
   Уста, что создал он, льют не его глаголы;
   Зрят не его судьбу глаза, что он зажег;
   Но в каждом теле там, в огне любого лика –
   И гром и отзвуки его души великой.
   Он создал целый мир, такой, какой он смог,
   И те, кто чтит душой благоговейно, строго
   Великолепие латинских гордых дел, –
   В капелле царственной, едва войдя в предел,
   Его могучий жест увидят в жесте бога.

   Был свежий день: лишь осень началась,
   Когда художник понял ясно,
   Что кончен труд его, великий и прекрасный,
   И что работа удалась.
   Хвалы вокруг него раскинулись приливом,
   Великолепным и бурливым.
   Но папа все свой суд произнести не мог;
   Его молчанье было как ожог,
   И мастер вновь в себя замкнулся,
   В свое мучение старинное вернулся,
   И гнев и гордость с их тоской
   И подозрений диких рой
   Помчали в бешеном полете
   Циклон трагический в душе Буонарроти.

   Перевод Г. Шенгели


   Молитва

   Когда моя душа, почуяв близость битвы,
   В грядущее стремит полет –
   Во мне растет,
   Как в детстве, пламенный, давно забытый пыл,
   С каким я некогда твердил
   Слова молитвы.

   Иные, повзрослев, я бормочу слова,
   Но прежняя мелодия жива
   И сердце мне волнует неизменно
   И в такт его биения поет,
   Когда во мне восторга молот бьет
   И я себя люблю самозабвенно.

   О, искра, что блестит из глубины времен,
   Молитва новая иной святыне!
   Грядущее! Тобой я вдохновлен,
   Не бог, а ты владычествуешь ныне.
   Ты будешь в людях жить, веселых и простых,
   Ты станешь мыслями, глазами, плотью их.

   Далекие! Пусть вы в мечтах не таковы,
   Какими будете, планеты заселяя,
   Не все ль равно мне, если вы
   Мой пробудили дух, величьем окрыляя?

   Как близки мне ваш трепет, ваш восторг,
   О люди дней грядущих,
   Потомки тех, чей труд еще не все исторг
   Из недр, так долго ждущих!
   Я посвящаю вам, хозяева земли,
   Весь жар моей любви, безмерно одинокой.
   Пытались погасить его, но не могли
   Дни вереницею жестокой.

   Я не из тех, кто в прошлое влюблен,
   Кто тишиной его дремотной усыплен.
   Борьба, опасности, что требуют усилья,
   Влекут меня... Хочу лететь в зенит,
   И не могу себе подрезать крылья,
   И неподвижность мертвых мне претит.

   Люблю я наших дней глухое беспокойство,
   Волнующее веянье идей,
   Труды и подвиги, стремления, геройство
   Бесстрашных тех людей,
   Что пролагают путь, дерзая и творя,
   Хотя еще не занялась заря.

   В чем радость? Воспарять душою окрыленной
   В великие часы, когда гремит прибой
   Проклятий и угроз, когда самим собой
   Становишься, забыв о вере обыденной.
   В чем радость? Отогнать весь рой сомнений прочь.
   И в бой не опоздать, и страх свой превозмочь,
   Быть храбрым, и любить стремительность порыва,
   И молодости слать привет вольнолюбивый.

   В чем радость? Подарить властительный свой стих
   Народу: он поймет всю горечь строф твоих,
   Всю пылкость их поймет и, может быть, прославит.
   В чем радость? Смысл вложить в ту цепь страстей людских,
   Которая так душит нас и давит,
   Затем соединить могучей цепью той
   Век нынешний и век грядущий золотой.

   В чем радость? Отступать лишь для того в борьбе,
   Чтоб силы накопить для схватки новой,
   И, зная, что потомкам, не тебе
   Достанется венок лавровый
   И что не вовремя отважный подвиг твой, –
   Все ж ратоборствовать с рутиной и с судьбой,
   Грядущего во всем провидеть очертанья.
   И, пронеся сквозь страх, отчаянье и тьму,
   Хранить, наперекор всему,
   Огонь заветный упованья,

   И чувствовать в закатный час,
   Что у тебя в душе светильник не погас,
   И в ней трепещут вновь молитвы,
   И новой веры в ней рождается порыв,
   Все чаянья веков в закон объединив,
   Чтоб мир и человек вздохнули после битвы.

   Перевод Вал. Дмитриева


   Вся Фландрия

   Шаги

   В зимний вечер, когда запирались
   С пронзительным визгом ставни
   И зажигались
   В низенькой кухне лампы,
   Тогда звенели шаги, звенели шаги,
   Вдоль стены, на темной панели – шаги, шаги.

   Уже дети в постелях закутались,
   Их игры спутались;
   И деревня сгустила тени крыш
   Под колокольней;
   Колокол бросил в мир дольний из ниши
   Часы – один – и один – и два.
   И страхи, страхи без числа;
   Сердца стуки – вечерние звуки.

   Воля моя покидала меня:
   К ставне прильнув, я слушал томительно,
   Как те же шаги, все те же шаги
   Уходят вдаль повелительно,
   Во мглу и печаль, где не видно ни зги.

   Я различал шаги старушки,
   Фонарщиков, дельцов
   И мелкие шажки калечной побирушки
   С корзиной мертвых барсуков;
   Разносчика газет и продавщицы,
   И Питер-Хоста, шедшего с отцом,
   Воздвигшего вблизи распятья дом,
   Где золотой орел блестит на легком шпице.

   Я знал их все: одним звучала в лад клюка
   Часовщика; другим – костыль убогий
   Монашенки, в молитвах слишком строгой;
   Шаги пономаря, что пьет исподтишка, –
   Я различал их все, но остальные чьи же?
   Они звенели, шли – бог весть, откуда шли?
   Однообразные, как "Отче наш", они звучали ближе,
   Или пугливые – то сумасшедшие брели вдали, –
   Иль тяжкие шаги, – казалось,
   Томленьем всех времен и всех пространств обременялась
   Подошва башмака.
   И был их стук печален и угрюм
   Под праздник Всех Святых, когда протяжен шум, –
   То ветер в мертвый рог трубит издалека.
   Из Франции влачили ноги,
   Встречались на большой дороге, –
   Когда сошлись, куда опять ушли?
   И, углубясь опять, бредут в тени бессменной
   В тот мертвый час, когда тревожные шмели
   По четырем углам вселенной
   Звенели, как шаги.

   О, дум их, их забот бесцельные круги!
   О, сколько их прошло, мной все не позабытых!
   Кто перескажет мне язык их странствий скрытых,
   Когда я их стерег, зимой, исподтишка,
   Когда их шарканий ждала моя тоска,
   За ставней запертой, на дне деревни старой? –
   Раз вечером, в телеге парой,
   Железо, громыхая, провезли
   И у реки извозчика убитого нашли;
   Он рыжий парень был, из Фландрии брел к дому.
   Убийцу не нашли с тех пор,
   Но я... о! чувство мне знакомо,
   Когда вдоль стен моих царапался топор.
   А вот еще: свой труд дневной кончая,
   Наш пекарь, весь в муке, ларек свой запирал
   И даму странную однажды увидал, –
   Колдунья здесь она, а там – святая, –
   Соломой золотой одета, за углом
   Исчезла – и вошла на кладбище потом;
   А я, в тот самый миг, в припадке,
   Услышал, как плаща свернулись складки:
   Так землю иногда скребут скребком.
   И сердце так стучало,
   Что после долго – из глубин
   Души – мне смерть кивала.

   А тем, – что делать им среди равнин,
   Другим шагам, несметным и бесплодным,
   Подслушанным на Рождестве холодном,
   Влекущимся от Шельды, сквозь леса? –
   Сиянье красное кусало небеса.
   Одних и тех же мест алкая,
   Изд_а_вна, издали, в болотах, меж травы,
   Они брели, как бродит сила злая.
   И вопль их возлетал, как хрип совы.
   Могильщик шел с лопатой следом
   И хоронил под ярким снегом
   Громаду сложенных ветвей
   И окровавленных зверей.

   Душа еще дрожит, и ясно помнит разум
   Могильщика с лопатой на снегу,
   И призраки сквозь ночь мигают мертвым глазом,
   Взметенные в пылающем усталостью мозгу, –
   Шаги, услышанные в детстве,
   Мучительно пронзившие меня
   В сторожкие часы, во сне, в бреду мучений,
   Когда душа больна и стиснуты колени,
   Они бегут, в крови ритмически звеня.

   Из т_е_ней дальних, далей синих
   Угрюмо-грузные, в упорной и тяжелой тишине.
   Земля пьяна от них. Сочти их!
   Сочти листы, колосья, снег в небесной вышине!
   Они, как вести грозной мести, –
   С раскатным шорохом, вдали,
   В ночной тени, верста к версте, они
   Протянут тусклые ремни,
   И от одной страны, и от одной петли
   Замкнется обруч их вдоль всей земли.

   О! как впились и плоть прожгли
   Шаги, шаги декабрьской тьмы,
   И светлые пути зимы, –
   Со всех концов земли – сквозь комнату прошли!

   Перевод А. Блока


   Кровля вдали

   О, дом, затерянный в глуши седой зимы,
   Среди морских ветров, и фландрских дюн, и тьмы!

   Едва горит, чадя, светильня лампы медной,
   И холод ноября, и ночь в лачуге бедной.

   Глухими ставнями закрыт провал окна,
   И тенью от сетей расчерчена стена.

   И пахнет травами морскими, пахнет йодом
   В убогом очаге, под закоптелым сводом.

   Отец, два дня в волнах скитаясь, изнемог.
   Вернулся он и спит. И сон его глубок.

   Ребенка кормит мать. И лампа тень густую
   Кладет, едва светя, на грудь ее нагую.

   Присев на сломанный треногий табурет,
   Кисет и трубку взял угрюмый старый дед,

   И слышно в тишине лишь тяжкое дыханье
   Да трубки сиплое, глухое клокотанье.

   А там, во мгле,
   Там вихри бешеной ордой
   Несутся, завывая, над землей.
   Из-за крутых валов они летят и рыщут,
   Бог весть какой в ночи зловещей жертвы ищут.
   Безумной скачкой их исхлестан небосклон.
   Песок с прибрежных дюн стеной до туч взметен...
   Они в порыве озлобленья
   Так роют и терзают прах,
   Что, кажется, и мертвым нет спасенья
   В гробах.

   О, как печальна жизнь средь нищеты и горя
   Под небом сумрачным, близ яростного моря!

   Мать и дитя, старик в углу возле стола –
   Обломок прошлого, он жив, но жизнь прошла.

   И все-таки ему, хоть велика усталость,
   Привычный груз труда влачить еще осталось.

   О, как жестока жизнь в глуши седой зимы,
   Когда валы ревут и вторят им холмы!

   И мать у очага, где угасает пламя,
   Ребенка обняла дрожащими руками.

   Вой ветра слушает, молчит она и ждет,
   Неведомой беды предчувствуя приход,

   И плачет и скорбит. И дом рыбачий старый,
   Как в кулаке гнездо, ноябрь сжимает ярый.

   Перевод А. Корсуна


   Гильом де Жюлье

   Ведя ряды солдат, блудниц веселых круг,
   Ведя священников и ворожей с собою,
   Смелее Гектора, героя древней Трои,
   Гильом Жюлье, архидиакон, вдруг
   Пришел защитником страны, что под ударом
   Склонилась, – в час, когда колокола
   Звонили и тоска их медная текла
   Над Брюгге старым.

   Он был горяч, и юн, и жаркой волей пьян;
   Владычествовал он над городом старинным
   Невольно, ибо дар ему чудесный дан:
   Везде, где б ни был он, –
   Быть господином.
   В нем было все: и похоть и закон;
   Свое желание считал он высшим правом,
   И даже смерть беспечно видел он
   Лишь празднеством в саду кровавом.

   Леса стальных мечей и золотых знамен
   Зарей сверкающей закрыли небосклон;
   На высотах, над Кортрейком безмолвным,
   Недвижной яростью застыл
   Французов мстительных неукротимый пыл.
   "Во Фландрии быть властелином полным
   Хочу", – сказал король. Его полки,
   Как море буйное, прекрасны и легки,
   Собрались там, чтоб рвать на части
   Тяжелую упрямую страну,
   Чтоб окунуть ее в волну
   Свирепой власти.

   О, миги те, что под землею
   Прожили мертвые, когда
   Их сыновья, готовясь к бою,
   С могилами прощались навсегда,
   И вдруг щепоть священной почвы брали,
   С которою отцов смешался прах,
   И эту горсть песка съедали,
   Чтоб смелость укрепить в сердцах!

   Гильом был здесь. Они катились мимо,
   Грубы и тяжелы, как легионы Рима, –
   И он уверовал в грядущий ряд побед.

   Велел он камыши обманным покрывалом
   Валить на гладь болот, по ямам и провалам,
   Которые вода глодала сотни лет.
   Казалась твердою земля, – была же бездной.
   И брюггские ткачи сомкнули строй железный,
   По тайникам глухим схоронены.
   Ничто не двигалось. Фламандцы твердо ждали
   Врагов, что хлынут к ним из озаренной дали, –
   Утесы храбрости и глыбы тишины.

   Легки, сверкая и кипя, как пена,
   Что убелила удила коней,
   Французы двигались. Измена
   Вилась вкруг шлемов их и вкруг мечей, –
   Они ж текли беспечным роем,
   Шли безрассудно вольным строем, –
   И вдруг: треск, лязг, паденья, всплески вод,
   Крик, бешенство. И смерть среди болот.

   "Да, густо падают: как яблоки под бурей", –
   Сказал Гильом, а там –
   Все новые ряды
   Текли к предательски прикрытой амбразуре,
   На трупы свежие валясь среди воды;
   А там –
   Все новые полки, сливая с блеском дали,
   С лучом зари – сиянье грозной стали,
   Все новые полки вставали,
   И мнилось: им глаза закрыв,
   В горнило смерти их безумный влек порыв.

   Поникла Франция, и Фландрия спаслась!

   Когда ж, натужившись, растягивая жилы,
   Пылая яростью, сгорая буйной силой,
   Бароны выбрались на боевых конях
   По гатям мертвых тел из страшного разреза, –
   Их взлет, их взмах
   Разбился о фламандское железо.

   То алый, дикий был, то был чудесный миг.
   Гильом пьянел от жертв, носясь по полю боя;
   Кровь рдела у ноздрей, в зубах восторга крик
   Скрипел, и смех его носился над резнею;
   И тем, кто перед ним забрало подымал,
   Прося о милости, – его кулак громадный
   Расплющивал чело; свирепый, плотоядный,
   Он вместе с гибелью им о стыде кричал
   Быть побежденными мужицкою рукою.
   Его безумный гнев рос бешеной волною:
   Он жаждал вгрызться в них и лишь потом убить.

   Чесальщики, ткачи и мясники толпою
   Носились вслед за ним, не уставая лить
   Кровь, как вино на пире исступленном
   Убийств и ярости, и стадом опьяненным
   Они топтали все. Смеясь,
   Могучи, как дубы, и полны силы страстной,
   Загнали рыцарей они, как скот безвластный,
   Обратно в грязь.
   Они топтали их, безжизненно простертых,
   На раны ставя каблуки в упор,
   И начался грабеж оружья, и с ботфортов
   Слетали золотые звезды шпор.
   Колокола, как люди, пьяны,
   Весь день звонили сквозь туманы,
   Вещая о победе городам,
   И герцогские шпоры
   Корзинами несли бойцы в соборы
   В дар алтарям.

   Валяльщики, ткачи и сукновалы
   Под звон колоколов свой длили пляс усталый;
   Там шлем напялил шерстобит;
   Там строй солдат, блудницами влекомый,
   На весь окутанный цветным штандартом щит
   Вознес Гильома;
   Уже давно
   Струился сидр, и пенилось вино,
   И брагу из бокалов тяжких пили;
   И улыбался вождь, склоняясь головой,
   Своим гадальщикам, чьих тайных знаний строй
   У мира на глазах цвет королевских лилий
   Ему позволил смять тяжелою рукой.

   Перевод Г. Шенгели


   Эско (Шельда)

   Тот полноводный ток – то ал, то бел – несет
   В руках из мощных волн шар солнца или лед;
   Тот – в темных берегах сад некий образует,
   Где спорят свет и мрак, где лунный свет колдует;
   Тот – режет без конца пустынные пески,
   Чтоб в море броситься с лобзанием тоски;
   Тот, – чьи сверкания проходят сквозь туманы,
   Внезапным светом осиянный,
   Валгаллой кажется из злата и стекла,
   Где гномы стерегут богатства без числа;
   Тот – словно славы плащ простерт в Турени старой...
   Их имена? Урал, Нил, Одер, Рейн, Луара.
   Дела богов, слова героев, путь царей –
   Вы освятили их всей пышностью своей,
   И вашей гордостью их побережья славны;
   Там взносит к облакам свой шпиль дворец державный;
   Там все воинственно: жестокие венцы
   Отражены в воде, – высоких стен зубцы,
   Подобных савану; там башни, цитадели...
   Но есть еще одна река:
   Хотя кровавые века
   Над ней, как над другими, тяготели, –
   Она иным горда,
   Вобрав в могучие извивы,
   О Фландрия, твои большие города,
   Тот край, где собран твой народ трудолюбивый.

   То мирно-нежная, то возбуждая страх,
   Эско, ты бледный вал в зеленых берегах,
   Дорога солнца ты и ветра, цирк суровый,
   Где вихрей жеребцы встать на дыбы готовы,
   Где белая зима спит на недвижных льдах,
   Где лето золотом сверкает в зеркалах,
   Что нервною рукой ты разбиваешь вечно!

   Как я тебя любил в дни юности беспечной!
   Особенно, когда так запрещали мне
   С веслом иль парусом носиться по волне
   Иль меж баржей бродить, недвижных и безгласных!
   О, сколько помыслов прекрасных
   Тогда сжигало детский ум, –
   Не ты ль внушала мне восторги этих дум?
   Глубокий горизонт, восторг вольнолюбивый,
   И время, и его часов размерный ход
   (Твои приливы и отливы) –
   Все это я познал в величье строгих вод.
   Мой взор мог собирать в роскошные букеты
   Особо розовые светы
   На пышности твоих полей;
   Был рыжий твой туман, твои глухие тени
   Убежищем моих мучений, –
   Тех, к славе будущей готовивших, скорбей!
   Ты телу мощь дала, душе дала горенье,
   Движенье волн твоих – размер моим стихам;
   Твои огни, валы, и ветры, и теченья
   Проникли в кровь, прошли по жилам и костям.
   Я закален тобой, как сталь – могучим горном;
   Я – это ты, назвав тебя,
   Дрожу в волненье страстном я,
   И грудь моя полна восторгом непритворным.

   Эско, Эско!
   Прекрасная и дикая Эско!
   Ты юности моей неистовой пожары
   Смирила властной чарой,
   И в день,
   Когда и надо мной наляжет смерти тень,
   В твоей земле, на этих берегах
   Уснет мой прах,
   Чтоб все же чувствовать тебя и в смертных снах!
   Сурово ясную твою я знаю славу:
   Во дни, когда
   Волчица римская свои клыки по праву
   Вонзала в мир, надменна и горда, –
   Она, придя к тебе в поляны,
   Нашла лишь дождь да снег, лишь ветер да туманы;
   Здесь вольный, искренний народ
   Ее, на лодках стоя, встретил
   И знаком доблести отметил,
   В ее бедре оставив гибкий дрот.
   Но долго был твой рок скрыт в некой дымке серой:
   Гент, Брюгге, Ипр царили до Анвера,
   Но вот твой город встал, и моряков твоих
   Он славу разгласил до крайних стран земных!

   О мощная река! На набережных стройных
   Банкирские дома, дворцов торговых ряд,
   И флаги всех земель, повторены, дрожат,
   С гербами пышными, в твоих зыбях спокойных.
   Какой чудесный бой твои колокола
   Там, в воздухе, ведут с высокой колокольни,
   Своей Марии песнь поют над жизнью дольней, –
   Стройна, как мачта, песнь и, как свеча, светла!

   Наполнены пшеном и золотистым хлебом,
   Как закрома богатств, тяжелые суда;
   Из устья твоего, под солнцем и под небом,
   Они плывут кормить чужие города.

   Твой нежно-синий лен, зеленый конопляник
   Превращены в твоих селеньях в паруса;
   И льнет на всех морях к ним ветер, верный данник.
   На всех морях им нипочем гроза!

   Ты учишь мужеству; твои сыны, быть может,
   Неспешны, но сильны, угрюмы, но верны;
   Матрос иль земледел, но каждый – сын волны,
   И затруднение в них только силы множит.
   Растет, растет твой труд! Он золото в чану
   Гигантском месит, где оно вседневно бродит;
   Венеция сдалась, и целый мир возводит
   Глаза к твоим весам, взнесенным в вышину!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Эско, Эско!
   Ты светлый жест,
   Что родиной моей свершен
   В великом споре,
   Чтоб к бесконечности пробиться через море!
   Со всех сторон,
   Из дальних и из ближних мест,
   Все реки Фландрии и все ее каналы
   Бегут к тебе, как к сердцу кровь течет.
   Тобою силен твой настойчивый народ,
   Упорный, яростный, вовеки не усталый,
   Что на пиру мирском быть жаждет в свой черед!
   Твой тихий, мощный ход, твой берег, в злак одетый, –
   Его упорности живучий образ! Ты
   В безмолвных заводях его таишь мечты,
   Его печали, замыслы, обеты!
   В твоих чертах свои мы узнаем черты!
   В днях грозных, в ярких днях, в днях беспредельных теней
   В Эско зимой, в Эско весной, в Эско осенней
   Все изменения свои мы признаем;
   В дни бедствий нас крепишь, хранишь нас в дни победы
   Мы веруем, как веровали деды,
   Что должно лишь тебя любить,
   Чтоб каждый раз, несчастья побеждая,
   Страна разбитая, стенящая, больная
   Могла опять восстать с желаньем жить и жить!

   Перевод В. Брюсова


   Курильщики

   Сегодня день, когда должны
   В таверне "Солнца и Луны"
   Отпраздновать большое торжество:
   Избрание главы и старшины
   Всех истинных курильщиков страны, –
   Так назовут того,
   Кто пред лицом испытанных судей
   Огонь поддержит в трубочке своей
   Всех доле.
   Итак, да будет пиво
   Бурливо
   И дым послушен воле!

   Для любопытных скамьи есть.
   Курильщики к столам успели сесть.
   Кому же – Фландрии или Брабанту честь?
   Пуская дыма выкрутасы,
   Уже все курят больше часа
   Свой крепкий рубленый табак,
   Набитый в трубки до отказа,
   Умятый пальцем по два раза –
   С любовью, а не кое-как.
   Все курят и молчат упорно.
   Их много в комнате просторной.
   Никто не хочет торопиться,
   И каждый на других косится.

   Они хозяйственно дымят:
   Неведом им азарта пламень:
   Лишь слышно, как часы стучат,
   Чей маятник – вперед, назад! –
   Все тот же повторяет лад,
   Да изредка плевки летят
   И грузно падают на камень.
   И так дымили бы они
   Еще часы, быть может дни,
   Когда бы новички в куренье
   Не вывели из наблюдений,
   Что их постигнул крах
   И что огонь в их трепетных руках
   Зачах.

   Но ветеранам неизвестен страх!
   Пускай извивы дыма
   Неведомым пером
   Их победителя простое имя
   Выводят, может быть, под потолком, –
   Они туда и не глядят.
   Их взгляд
   На трубку устремлен, где светит ясно
   Им огонечек красный.
   И он один у них в мечтах,
   И он всецело в их руках:
   Они его томят и нежат,
   Затяжки их все деликатней, реже,
   И губы, как тиски,
   Сжимают чубуки,
   И каждый про себя хитрит,
   И каждый свой секрет хранит...
   А сколько надобно оглядки,
   Чтоб не поблек
   До времени веселый огонек,
   Зажатый в их ладони хваткой!

   Их было десять, стало пять.
   Осталось трое. Спасовать
   Решает третий, – с поля брани
   Уходит он – и вслед несутся залпы брани.
   Остались двое: судовщик,
   Брабантец, – он уже старик, –
   И шорник с рыжей бородою –
   Надежда Фландрии, всегда готовый к бою.
   Тут начался великий спор.
   Народ вскочил, и вся таверна
   На мастаков глядит в упор,
   А те сидят высокомерно,
   Дымя безмолвно, до тех пор,
   ока фламандец вдруг уныло
   В головку трубки пальцем ткнул –
   И побледнел: зола остыла!
   Другой же все еще тянул,
   Попыхивал едва приметно,
   Пуская голубую тень дымка,
   И продолжал игру, пока,
   Всех оглянувши свысока,
   Не вытряхнул три красных уголька
   На ноготь свой, широкий и бесцветный.
   И судьи все, восхищены,
   В таверне "Солнца и Луны"
   За пивом сидя, присудили:
   Тому, кто дрался за Брабант
   И, проявив уменье и талант,
   Фламандца рыжего осилил,
   Дать приз. И трубкой наградили
   Из пенки с янтарем. А к ней цветы и бант.

   Перевод Е. Полонской


   Часы

   Ранние часы

x x x

   Когда меня подстерегала злоба
   И ночь была черна,
   Явилась ты, как огонек радушный,
   Чей луч ложится из окна
   На стылый наст сугроба.

   Твоя душа во тьме бездушной
   Меня коснулась – так легка,
   Как теплая, спокойная рука.

   Потом пришли и пониманье,
   И прямота, и нежность, и слиянье
   Доверчиво протянутых ладоней
   В часы, когда звезда встает на небосклоне.

   Давно настал конец снегам и мгле,
   Давно и в нас, и на земле
   Горячий летний день пылает
   И наши помыслы огнями устилает,
   И, рождена желаньем,
   Любовь, как в давние года,
   Сильна и молода,
   Не тронутая умираньем, –
   Но все мне помнится тот кроткий огонек,
   Что вспыхнул встарь во тьме моих дорог.

   Перевод Э. Линецкой


x x x

   Чтобы любовь жила в глазах у нас,
   Отмоем их от тех недобрых глаз,
   Чьи взгляды мы так много раз встречали
   В дни рабства и печали.
   Рассвет румяный, и росистый,
   И дымкою волнистой
   Подернут,
   И кажется, что веера
   Из нитей солнечных и серебра,
   Туманы разорвав, в саду скользят по дерну.
   Как чаши синей искристой воды,
   Блестят пруды,
   В листве мелькает изумруд крыла,
   И стряхивает день, нетороплив и точен,
   С дорог, с оград, с обочин
   Чуть влажный пепел, где таится мгла.

   Перевод Э. Линецкой


x x x

   У нас, в саду любви, не увядает лето:
   Павлин, весь в золото одетый,
   Идет, колебля зелень трав;
   К синеющим прудам цветы купав,
   Как поцелуи белые, прильнули;
   Кусты смородины стоят на карауле;
   Щекочет сердце флокса яркий жук;
   Слепя, искрится многоцветный луг
   И пчелы – пузырьки мохнатые – роятся,
   Жужжа над лозами, где гроздья серебрятся.
   Похож горячий воздух на муар:
   В полдневный раскаленный жар
   Он вихрит и кружит алмазы света;
   Меж тем дороги по земле нагретой,
   Как руки, тянутся медлительно вперед,
   Туда, где на небе, пылая, солнце ждет.

   Но даже лето не могло бы скромный сад
   Облечь в столь чистого сияния наряд:
   То нашей радости немеркнущее пламя
   В нем отражается бессчетными огнями.

   Перевод Э. Линецкой


   Послеполуденные часы

x x x

   Прозрачна тень, и радужна заря.
   С деревьев, где проснулись птицы,
   Роса струится,
   Цветы и травы серебря.

   Так мягко день возник,
   Так чист и хрупок воздух ранний,
   Как будто в нем мерцают сотни граней.
   Я слышу шелест крыл; я слушаю родник.

   О как твои глаза прекрасны, как блестящи,
   Когда рассвета луч скользящий
   Горит в серебряных прудах!
   Как бьются жилки на твоих висках!

   И сила бытия неистово благая
   В тебя вливается, как запахи полей,
   И, переполнена до края,
   Скрывая дрожь,
   Ты отступаешь перед ней
   И за руку меня берешь,
   Чтобы умерить сердца своего
   Смятение и торжество.

   Перевод Э. Линецкой


x x x

   Я радость бытия принес тебе в подарок!
   Как золотистый шелк, был день сегодня ярок,
   И ветер весело кружил над головою.
   Блестят мои ступни, омытые травою,
   Ладони бархатны – к ним ластились цветы,
   Глаза блестят от слез душевной полноты, –
   Я их сдержать не мог, ликующий, влюбленный
   В огромный сад земли, весною обновленный.

   Сверкающей рукой простор мне подал знак,
   И я пошел к нему, все убыстряя шаг,
   Я устремился вдаль – куда, не знаю сам,
   И эхо робкое звенело в такт шагам.
   Я в дар тебе принес равнин очарованье:
   Не медли, залпом пей, наполни им дыханье!
   Я гладил бережно тимьян, и у меня
   Струится в жилах блеск и терпкий запах дня.

   Перевод Э. Линецкой


x x x

   Окно распахнуто. В смятенье
   Дрожат зеленых листьев тени,
   Скользит горячий блик
   Среди бумаг и книг,
   И дом задумчив и беззвучен, –
   Приучен
   К спокойному насилию труда.
   Цветы доверчиво алеют,
   Плоды на ветках спеют, тяжелеют,
   И песни зяблика, малиновки, дрозда
   Звенят, звенят,
   Чтобы стихи могли родиться,
   Как пурпур лепестков, как щебетанье птицы,
   Как золото плода, –
   Прозрачны, чисты, свежи и лучисты.

   Неспешным шагом ты выходишь в сад,
   Сидишь в тени, по солнцу бродишь,
   Я на тебя смотрю, но взгляд
   Ты от меня отводишь,
   Чтоб весь я мог отдаться власти слов
   Вот этих добрых и простых стихов.

   Перевод Э. Линецкой


   Той, что живет близ меня

   Лобзанья мертвые годов минувших
   Оставили печать на дорогих чертах;
   Поблекло много роз и на твоих щеках
   Под строгим ветром лет мелькнувших;

   Твои уста и ясные глаза
   Не блещут больше молнией летучей,
   И над твоим челом не виснет тучей
   Твоя густая черная коса;

   И руки милые, с задумчивым мерцаньем
   На пальцах, никогда уже не льнут ко мне,
   Чтоб целовать мой лоб в минутном сне,
   Как утро мхи целует с трепетаньем;

   И тело юное, то тело, что мечтой
   Я украшал с волнением когда-то,
   Уже не дышит свежестью и мятой,
   И плечи не сравню я с ивой молодой.

   Все гибнет и – увы! – все блекнет миг за мигом,
   И даже голос твой как будто изменен.
   Как зрелый мак, твой стройный стан склонен,
   И юность поддалась невидимым веригам!

   И все ж моя душа, верна, твердит тебе:
   Что мне до бега лет, назначенных судьбе!
   Я знаю, что никто во всей вселенной
   Не изменит восторженной мечты,
   И для любви, глубокой, неизменной,
   Не значат ничего прикрасы красоты!

   Перевод В. Брюсова


x x x

   Я покидаю сна густую сень,
   Тебя оставив неохотно,
   Под сводами листвы, беззвучной и дремотной,
   Куда не проникает буйный день.
   Пришла пора цвести и мальвам, и пионам,
   Но я иду, не глядя на цветы,
   Мечтая о стихах прозрачной чистоты
   С кристально-ясным звоном.

   Потом я вдруг бегу домой
   С таким волненьем и такой тоской,
   Что мысль моя, желанием гонима,
   Опередив меня, летит неудержимо,
   Чтоб ветки сна раздвинуть, разомкнуть
   И разбудить тебя, опять к себе вернуть.

   И вот он, наконец, наш дом уютный,
   Где тишина и сумрак смутный,
   И щедро, горячо целуя грудь твою,
   Я словно песню в честь зари пою.

   Перевод Э. Линецкой


   Вечерние часы

x x x

   Нет, жить тобой душа не уставала!
   Ты некогда в июне мне сказала:
   "Когда бы, друг, однажды я узнала,
   Что я тебе мешаю, тяжела, –
   С печалью в сердце, тихом и усталом,
   Куда неведомо, но я б ушла".

   И тихо лбом к моим губам припала.

   И потом:

   "Дарит разлука радости живые,
   И нужды нет в сцепленье золотом,
   Что свяжет, как у пристани, кольцом
   Две наши тихие ладьи земные".

   И слезы у тебя я увидал впервые.

   И ты сказала,
   Ты еще сказала:
   "Расстанемся во что бы то ни стало!
   Так лучше, чем спускаться с вышины
   Туда, где будням мы обречены".

   И убегала ты, и убегала,
   И вновь в моих объятьях трепетала.
   Нет, жить тобой душа не уставала.

   Перевод А. Гатова


x x x

   Касаньем старых рук откинув прядь седую
   Со лба, когда ты спишь и черен наш очаг,
   Я трепет, что всегда живет в твоих очах
   И под ресницами теперь, целую.

   О, нежность без конца в часы заката!
   Прожитых лет перед глазами круг.
   И ты, прекрасная, в нем возникаешь вдруг,
   И трепетом моя душа объята.

   И как во времена, когда нас обручили,
   Склониться я хочу перед тобой
   И сердце нежное почувствовать рукой –
   Душой и пальцами светлее белых лилий.

   Перевод А. Гатова

x x x

   Когда мои глаза закроешь ты навек,
   Коснись их долгим-долгим поцелуем –
   Тебе расскажет взгляд последний, чем волнуем
   Безмерно любящий пред смертью человек.

   И светит надо мной пусть факел гробовой.
   Склони твои черты печальные. Нет силы,
   Чтоб их стереть во мне. И в сумраке могилы
   Я в сердце сохраню прекрасный образ твой.

   И я хочу пред тем, как заколотят гроб,
   С тобою быть, клонясь к подушкам белым.
   И ты в последний раз прильнешь ко мне всем телом
   И поцелуешь мой усталый лоб.

   И после, отойдя в далекие концы,
   Я унесу с собой любовь живую,
   И даже через лед, через кору земную
   Почувствуют огонь другие мертвецы.

   Перевод А. Гатова


   Волнующиеся нивы

   Сельский диалог

АНТУАН

   Чтоб научить марать бумагу,
   Все нынче в школу шлют веселую ватагу
   Своих детей,
   А старики – должны мы с хворостиной
   Пасти вдоль полевых извилистых путей
   Скотину.
   Вновь каждый вынужден заняться тем трудом,
   Который делал он когда-то малышом.

ГИЛЬОМ

   Я помню, лет с восьми, – вот как, подумай, рано, –
   Уже работал я, с поляны на поляну
   Наш черный с рыжим скот бичом своим гоня.
   Тогда-то я познал науку,
   Как разводить костер и печь орешки бука,
   И за старание хвалил отец меня.

АНТУАН

   Теперь крестьянство уж не то.
   Не чувствует опасности никто,
   Которая грозит, но кажется нам милой.
   Из нас уж не растят людей особой силы,
   Упорных, крепких, как кулак.
   Все развалилось, все не так.
   Уходят лучшие, и нет их. Так сквозь сито,
   Уже дырявое, текут овес и жито.

ГИЛЬОМ

   Недавно из солдат
   Мой старший сын пришел назад
   С башкой, набитой до отказа
   Словами новыми, которые звучат
   Так дико, так длинны они, что сразу
   Не может он произнести их вслух:
   У болтуна захватывает дух.
   И внук, глава моих владений,
   Ступая за отцом своим,
   Уж носит в сердце корни заблуждений.
   Я дорог был ему, порой необходим,
   А если нынче мы заговорим,
   Он выслушает мой совет горячий,
   Чтоб промолчать и поступить иначе,
   Не так, как мною решено.
   Вот вздумалось продать недавно парню
   Все с поля снятое зерно
   Не по старинке, пекарю в пекарню,
   Как наши делали отцы,
   А в ближний городок надумал он тащиться,
   Где платят хитрые купцы
   Одну лишь цену всем за всякую пшеницу.

АНТУАН

   Ну как тут не рассердишься, когда
   Их руки стали избегать труда,
   Ослабли кулаки, не гнутся больше спины,
   Когда работают какие-то машины
   На адском пламени, которым все равно,
   Какое ни засыпь зерно:
   Овес, пшеницу, рожь. Не труд – одна умора!
   Известно богу, от каких причин
   Вдруг загораются то рига, то овин,
   И искры мчатся в ночь, в зловещие просторы.

ГИЛЬОМ

   Все эти городом нам посланы напасти.
   Огромен, жаден, горд, но низок перед властью,
   Издалека, как зверь, готовит он прыжок,
   И вот уж он в лугах, где веет ветерок.
   Перекрестись тайком, как от нечистой силы,
   Когда заговоришь о том, что послужило
   Величью города и горести полей.
   Где старые следы извилистых колей
   Вдоль тихого пруда и родового поля?
   Его железный путь разрезал на две доли,
   И выстроен вокзал, чей грохот, шум и гам
   Селенья мирные пугает по ночам;
   Дорога из огня, железа, гари, дыма
   Сквозь яблоневый сад прошла неумолимо,
   И в дальние леса, внезапны и резки,
   Бегущих поездов врываются гудки.

АНТУАН

   Пройдусь ли вечерком к околице, что это?
   До неба вдалеке восходят волны света, –
   То город пламенем рассеивает мрак;
   И, показав ему издалека кулак,
   Я громкие во тьму кричу ему упреки:
   Ты, одновременно унылый и жестокий,
   Объятый лживостью, пороком, нищетой,
   О, если б вспыхнул ты, сгорел, как сухостой,
   Кровавого огня охвачен вихрем алым!
   Анафема твоим палатам и подвалам!
   Хотел бы для борьбы иметь я сотню рук,
   Но телом стал я хил, согнул меня недуг,
   И так бессмысленны, бессильны слов потоки.

ГИЛЬОМ

   Да, в мудрости своей с тобой мы одиноки.
   Хоть рухни небеса, нет, не согласен я,
   Что все мои слова – одна галиматья.
   Ведь то слова отцов, благие их заветы.
   Что станется с землей, как мы уйдем со света?

АНТУАН

   О нас вспомянут так: упрямы и крепки,
   То были истые, до кости, мужики,
   И оба лишь тогда сошли они в могилу,
   Когда безумие их землю погубило.

   Перевод В. Давиденковой


   Несколько деревенских песен

   Башмачник

   "Скорей коленопреклоненно
   Зажгите свечи пред мадонной!
   Ваш муж – башмачник – в этот час
   Навеки покидает нас".

   А школьников сабо у школы
   Отщелкивают марш веселый,
   И повторяет тротуар
   Стук черных пар и белых пар.

   "Мальчишки, полно баловаться,
   Стучать подошвами, смеяться,
   Когда тут честный человек
   Кончает свой тяжелый век!"

   "Жена, зачем на них сердиться
   В тот час, как должно нам проститься:
   Пусть повторяет тротуар
   Стук белых пар и черных пар".

   "Коль каждый так шумит бездельник,
   Мы не услышим, как священник
   Под нашим явится окном
   С дарами и пономарем!"

   "Жена, таких сабо немало
   Я сделал для ребят квартала.
   Пусть повторяет тротуар
   Стук белых пар и черных пар!"

   "Но как же голосом спокойным
   Молитву прочитать достойно,
   Как бог приказывает нам,
   Под этот дикий визг и гам?"

   "Пускай повеселятся дети
   С моей душой, со всем на свете.
   Пусть повторяет тротуар
   Стук белых пар и черных пар!"

   "Когда на улице так шумно,
   И стук сабо и крик безумный, –
   Не станут ангелы, скорбя,
   Петь аллилуйю для тебя!"

   "Чтоб веселей ребятам было,
   На небе кружатся светила.
   Так пусть сабо – мой скромный дар –
   Стучат, стучат о тротуар!"

   Перевод Вс. Рождественского


   Покойник

   Усопших к месту погребенья
   Всегда проносят вдоль селенья.

   Уже мальчишки тут как тут:
   "Гляди, покойника несут!"

   Глаза рукой прикрыв от солнца,
   Старуха смотрит из оконца.

   Столяр бросает свой верстак, –
   В гробах он смыслит как-никак.

   А лавочник расставил ноги
   И курит трубку на пороге.

   От взоров досками укрыт,
   Покойник в ящике лежит.

   Без тюфяка он, без подушки, –
   Под ним солома лишь да стружки,

   А гроб из четырех досок
   Не в меру узок и высок.

   Носильщики идут не в ногу,
   Кляня разбитую дорогу.

   Злой ветер возле "Трех дубов"
   Срывает гробовой покров.

   Шершавым доскам будто стыдно,
   Что всем теперь их стало видно.

   Холодный ветер валит с ног;
   Все думают: "Мертвец продрог".

   Все знают: спит он, бездыханный,
   В одной рубахе домотканной.

   И в день, когда своих рабов
   Господь поднимет из гробов,

   Дрожа, в смущении великом,
   Он будет наг пред божьим ликом.

   Процессии дать надо крюк,
   Чтоб обогнуть общинный луг.

   По той полоске, рядом с лугом.
   Покойный шел весной за плугом.

   Он тут в погожий летний день
   Косил пшеницу и ячмень.

   Всем сердцем был он в жизни трудной
   Привязан к этой почве скудной.

   Под вечер, выбившись из сил,
   Он с ней любовно говорил.

   Вон там, где тянется тропинка,
   Он комья подбирал суглинка,

   И после трудового дня,
   С соседом сидя у огня,

   Он землю в пальцах мял, смекая,
   Какого ждать им урожая.

   Вот кладбище; как свечки, в ряд
   Три кипариса там стоят.

   Сплеча могильщик бородатый
   Орудует своей лопатой:

   Его, не побоясь греха,
   Забыла разбудить сноха.

   Вон гроб уже у поворота,
   А не закончена работа.

   На мертвеца могильщик зол
   За то, что тот его подвел, –

   Нашел же времечко, постылый, –
   И он плюет на дно могилы.

   А гроб все близится, и вот –
   Он у кладбищенских ворот.

   Толпа в ограду повалила,
   Перед покойником – могила.

   Неистов ветер, даль черна.
   Как эта яма холодна!

   Могильщик с силой и сноровкой
   Подхватывает гроб веревкой,

   И скрип ее о край доски –
   Как одинокий стон тоски.

   Безмолвна скорбь, и сухи веки.
   Гроб опускается навеки

   В глухую темень забытья,
   В объятия небытия.

   Перевод М. Донского


   Алые крылья войны

   Герои Льежа

   Клятвопреступная смертельная война
   Прошла вдоль наших нив и побережий,
   И не забудет ввек под солнцем ни одна
   Душа – о тех, кто чашу пил до дна
   Там, в Льеже.

   Была суровая пора.
   Как некая идущая гора,
   Все сокрушая глыбами обвала,
   Германия громадой наступала
   На нас...

   То был трагический и безнадежный час.
   Бежали все к безвестному в смятенье.
   И только Льеж был в этот час готов,
   Подставив грудь, сдержать движенье
   Людей, и пушек, и штыков.

   Он ведал,
   Что рок ему в то время предал
   Судьбу
   И всей Британии, и Франции прекрасной,
   Что должен до конца он продолжать борьбу
   И после страстных битв вновь жаждать битвы страстной,
   В сознанье, что победы ждать – напрасно!

   Пусть там была
   Лишь горсть людей в тот час глухой и темный,
   Пред силами империи огромной,
   Пред ратью без числа.

   Все ж днем и ночью, напролет все сутки,
   Герои пламенно противились врагу,
   Давая битвы в промежутке
   И убивая на бегу.

   Их каждый шаг был кровью обозначен,
   И падал за снарядами снаряд
   Вокруг, что град;
   Но полночью, когда, таинственен и мрачен,
   На дымных небесах являлся цеппелин,
   Об отступлении не думал ни один,
   Бросались дружно все в одном порыве яром
   Вперед,
   Чтоб тут же под безжалостным ударом
   Склониться долу в свой черед...

   Когда велись атаки на окопы,
   Борцы бесстрашные, тот авангард Европы,
   Сомкнув свои ряды, как плотную мишень
   Для быстрых, ровных молний пулемета,
   Стояли твердо целый день
   И снова падали без счета,
   И над телами их смыкалась мирно тень...

   Лонсен, Бонсель, Баршон и Шофонтен
   Стонали, мужество свое утроив;
   Века лежали на плечах героев,
   Но не было для павших смен!
   В траншеях, под открытым небом,
   Они вдыхали едкий дым;
   Когда же с пивом или хлебом
   Туда являлись дети к ним, –
   Они с веселостью солдатской неизменной
   Рассказывали, вспоминая бой,
   О подвигах, свершенных с простотой, –
   Но в душах пламя тлело сокровенно,
   Был каждый – гнев, гроза, вражда:
   И не бывало никогда
   Полков столь яростных и стойких во вселенной!

   Весь город словно опьянел,
   Привыкнув видеть смерть во взорах;
   Был воздух полон славных дел,
   И их вдыхали там, как порох;
   Светились каждые глаза
   Величьем нового сознанья,
   И возвышали чудеса
   Там каждое существованье,
   Все чем-то сверхземным и дивным осеня...

   Вы, люди завтрашнего дня!
   Быть может, все сметет вдоль наших побережий
   Клятвопреступная смертельная война,
   Но не забудет ввек под солнцем ни одна
   Душа – о тех, кто чашу пил до дна
   Там, в Льеже!

   Перевод В. Брюсова


   Поэмы и легенды Фландрии и Брабанта

   Пиршество гезов

   Сиянье кубков золотых,
   Сиянье лиц и гул беседы,
   Сиянье гордое победы,
   Сплотившей знатных и простых!..
   И этот блеск в согласных звонах
   Переходил в конце концов
   Со лба безумцев распаленных
   На лоб степенных мудрецов.
   Но кто-то слово или фразу
   Произносил – и вдруг с лица
   Слетало ликованье сразу,
   И красный уголь жег сердца.

   В ту пору недоверье зрело,
   Дойдя с низов до королей, –
   Оно на дне души горело,
   И каждый становился злей.
   Повсюду распадалась вера,
   Как молнией разбитый храм,
   И грозовая атмосфера
   Текла к застенкам и кострам.
   На севере монах германский
   Душил сердца, давил умы,
   И был порядок лютеранский
   Чернее самой черной тьмы.
   А за стеною пиренейской
   Король Испании служил
   Щитом для Рима – и злодейской,
   Кровавой ролью дорожил.

   Общались гости на пиру высоком,
   И радость озаряла лица их,
   И каждый виноградным буйным соком
   Соседей потчевал своих.
   Одни из них себя считали строго
   Апостолами праведного бога.
   Другие звали подлою игрой
   Костры, которые Филипп Второй
   Воздвиг у набожного трона,
   Как троны ужаса – дабы корона
   Латинским блеском озаряла мир.
   Они кричали, что король-вампир
   Не может быть христианином,
   Что веру не спасти огнем единым,
   Сплошной завесою огня,
   Который будет жечь, покой гоня,
   Пока весь горизонт на небе темном
   Не вспыхнет заревом огромным.

   Граф Мансфельд, кубок свой подняв
   И в тишине минутной встав
   Над прочими гостями,
   Взывал к согласью твердыми устами,
   Хваля престиж, которого достиг
   Вильгельм Оранский гением интриг
   И щедрыми монаршими дарами, –
   А не безумными кострами.

   Словечки добрые и шуток рой
   Порхали над игрой,
   Которой занялись иные гости:
   Они швыряли кости,
   Не зная меж собой преград.
   И каждый был другому брат,
   Когда властительно и смело,
   Победой наполняя дух и тело,
   Гремело имя Ламораль,
   Граф Эгмонт – грозное, как сталь.
   В порыве воодушевленья
   Их жизнь была прекрасна и горда.
   Ее желанья и веленья
   Входили в память навсегда.

   В алмазной люстре хрустали сквозили
   Огромной радости под стать.
   По залу виночерпии скользили –
   Кувшинов проплыла лебяжья стать.
   Блестели блюда, отражая
   Витые кубки, перстни и шелка,
   Волшебно их преображая
   В лучах, летящих с потолка.

   И вот, на гребне высшего накала,
   Где так взыграла жажда братских уз,
   Что можно было заключить союз
   Хоть против солнца, посредине зала
   Поднялся граф Анри де Бредерод
   И громко крикнул: "Мы – народ!" –
   И мигом по его сигналу
   Горшков и мисок поплыла по залу
   Армада, нагруженная едой.
   Тянул к ней руку и сеньор седой,
   И полинявший воин за свободу,
   Пивавший чаще не вино, а воду.
   Под радугою витражей,
   Среди серебряных ножей,
   В минуту чуда,
   Затмила жалкая посуда
   Сверкающие жарко блюда.
   А сам вельможный Бредерод,
   Подсев к вассалу своему,
   Надев холщовую суму
   И перелив полжбана в графский рот,
   Воскликнул гордо, безо всякой позы:
   "Мы – гезы!
   Мы – нищие! Нас обозвали так –
   Пусть так и будет! Мы – вожди бродяг!
   Нас не страшат ни битвы, ни угрозы!
   Мы – гезы! Гезы!!
   Гезы!!!"

   И слово полетело рикошетом
   Из уст в уста,
   И молнию зажгло при этом,
   Какой не знали здешние места.
   Оно несло в своем полете грозном
   Султан багровый на ветру морозном.
   Оно казалось мощным и нагим,
   Трагическим и самым дорогим;
   И приняли его знатнейшие сеньоры,
   Как меч, рассечь способный горы.
   Оно надежду их насытило сполна.
   Оно несло их удивленье
   С бравадой пополам – явленье
   Обычное в те времена.
   Их грубый, острый ум подвластен был капризам,
   Но слово стало их девизом
   И делом стало, наконец,
   Прогретым яростью сердец.

   Они друг другу пожимали руки
   И обнимались, дав обет
   Идти на смертный бой, на плаху и на муки,
   Во имя лучших лет.
   Они твердили "Не нарушу!"
   Вдесятером, как и вдвоем,
   И преданность им обнажала душу,
   Прекрасная в бесстрашии своем.
   И хлеб и соль они в вино бросали,
   И лихорадка их была
   Такою жаркой, что слова плясали
   Порой без смысла. Но любовь звала
   На гордый подвиг. Людям было ясно,
   Что в миг безумья, страшный, молодой,
   Чреватый горем и бедой,
   Ничто в конечном счете не напрасно.
   Что ими узел рассечен
   Самой судьбы, самих времен;
   Что им теперь в пылу борьбы упрямой
   Дано уже до смерти самой
   Струю крепчайшего вина
   Пить залпом, до конца, до дна.

   Перевод Ю. Александрова


   "Русский" Верхарн

   Верхарн, само собой разумеется, – поэт бельгийский. Однако предлагаемое читателю издание его стихотворений на французском и русском языках – не обычная попытка показать оригинальные сочинения и их переводческую транскрипцию. На своей родине Верхарн особой популярности не приобрел, разделив тем самым участь всех значительных бельгийских писателей: незадолго до того, как начался творческий путь Верхарна, бедным и безвестным умер Шарль Де Костер, создатель "национальной Библии", великого романа "Легенда об Уленшпигеле". Французы имели обыкновение присоединять бельгийскую франкоязычную литературу к французской, "парижской". Но Верхарн этой чести удостаивался редко. Отчасти потому, что на творчестве Верхарна лежит слишком заметная печать его бельгийской, фламандской принадлежности (отсюда курьезные пожелания самих французов перевести стихи Верхарна на французский язык). Отчасти по той же причине, по какой Верхарн необыкновенную популярность снискал именно в России, которая и обусловила появление, так сказать, "русского" Верхарна – писателя, ответившего на запросы и потребности общественного сознания шедшей к революции России, оказавшегося родственно близким русским литераторам, которые в ту эпоху искали пути познания новой реальности, реальности XX века.
   Н. К. Крупская вспоминала, что "в самые тяжелые дни эмиграции" В. И. Ленин в бессонные ночи "зачитывался Верхарном" {В. И. Ленин. О литературе и искусстве. М., Гослитиздат, 1957, с. 555.}.
   Мы можем позволить себе предполагать, что именно в Верхарне увлекало В. И. Ленина. Тогда же, когда Ленин "зачитывался Верхарном", он писал о Толстом как о "зеркале русской революции". Верхарн – не Толстой, само собой разумеется. Но он тоже великий художник, и он тоже отразил революцию, приближение революции, ее неизбежность. "Толстой отразил накипевшую ненависть, созревшее стремление к лучшему, желание избавиться от прошлого, – и незрелость мечтательности..." {В. И. Ленин. Полное собр. соч., т. 17, с. 212.}. Эту ленинскую характеристику можно приложить и к Верхарну.
   Горький называл Верхарна великим поэтом, Брюсов – "величайшим из поэтов современности". Совершенно ясно, чем привлекал Верхарн Брюсова. "Данте современности" – таким русский поэт видел поэта бельгийского. "Данте" – в силу своей современности и в силу своей универсальности. "Как поэма Данте, лирика Верхарна должна охватить всю нашу современность, со всеми ее трагическими и смешными, благородными и низменными чертами, с великодушными стремлениями к благу всех и неустанной, алчной погоней за наживой, с ее упорными исканиями истины... В лирике Верхарна живет, движется, буйственно стремится и радостно трепещет наша современность, ставшая более понятной и более осмысленной для нас через откровение поэта, – все наше настоящее, из которого, в великих содроганиях, готово родиться наше будущее" {В. Брюсов. Собр. соч. в 7 томах, т. 6, М., "Художественная литература", 1975, с. 416.}.
   Была еще одна причина увлечения Верхарном Брюсова, да и других русских поэтов. В статье "Эмиль Верхарн как человек и как поэт" Брюсов писал: "Верхарн принадлежит к числу писателей, именем которых означаются целые эпохи". Верхарн замечателен, по убеждению Брюсова, тем, что "раздвинул пределы поэзии так широко, что вместил в нее весь мир". А это означало преобразование поэзии, возникновение истинно современного, свободного стиха: "...во власти Верхарна столько же ритмов, сколько мыслей" {Эмиль Верхарн. Стихи о современности в переводе В. Брюсова. М., 1906, с. 15.}.
   Понятия необъятности, современности, свободы приложимы не только к содержанию поэзии Верхарна, но и к ее форме. Поэт приводил стих в соответствие с грандиозной задачей поэтического воссоздания мира, всего мира. Свобода стиха Верхарна – в динамизме формы, в подвижности ритмов, соответствующих идее.
   Валерию Брюсову принадлежит честь открытия Верхарна русскому читателю – первая и очень яркая страница "русского Верхарна" написана Брюсовым. Он считал Верхарна своим учителем. Увлекся Верхарном он еще в начале 90-х годов и тотчас же занялся переводами. Между русским и бельгийским поэтами завязалась переписка, в 1908 г. Брюсов навестил Верхарна в Бельгии. В 1906 г. в Москве были опубликованы "Стихи о современности в переводе В. Брюсова" с замечательной его статьей "Эмиль Верхарн как человек и поэт". В 1909 г. Брюсов перевел и издал пьесу Верхарна "Елена Спартанская" – на французском языке она была опубликована лишь в 1912 г.
   В начале века переводами Верхарна занялся другой его почитатель – Максимилиан Волошин. В 1919 г. он издал в Москве книгу "Верхарн. Судьба. Творчество. Переводы".
   Популярность Верхарна и его заметная роль в истории русской культуры начала века наглядно выявились во время пребывания поэта в России осенью 1913 г. "Первое самостоятельное выступление пролетписателей было... в связи с приездом Верхарна в Россию. Верхарн открыто посещает "Правду". Группе пролетарских писателей хотелось показать свое существование Верхарну. У нас возникла мысль издать сборник стихотворений... Удалось выпустить два небольших выпуска "Наши песни" с надписью: "Посвящается Эмилю Верхарну". Тираж около 2000. До конфискации сборника полицией мы сумели его распространить и передать экземпляры Верхарну" {A. Maширов-Самобытник. История пролеткульта (1905-1917). "Вопросы литературы", 1958, Э 1.}.
   Газета "За правду" сообщала 26 ноября 1913 г., что о Верхарне в России "пишут все газеты", "все хотят записаться в почитатели поэта, который воодушевлялся великой борьбой пролетариата". Верхарн оказал сильное влияние на русскую пролетарскую поэзию. "Нам думается, городская пролетарская поэзия будет в дальнейшем все глубже разрабатывать новую поэтику с ее свободным стихом, завещанным Эмилем Верхарном" {В. Львов-Рогачевский. Поэзия новой России. Поэты полей и городских окраин. М., 1919, с. 165.}.
   В своем отклике на смерть Верхарна (напечатано в "Русской мысли", 1917, книга I), Брюсов писал: "Характерной чертой Верхарна была ненасытная любознательность... Те, кто имел случай сопровождать Верхарна в его прогулках по Москве и Петрограду, припомнят, с каким упорством стремился бельгийский поэт ближе ознакомиться с подробностями русской жизни... После нашего сближения Верхарн засыпал меня просьбами – ознакомить его с русским искусством..."
   Сам Верхарн признавался: "Никогда ни один город не влек меня к себе с такой силой, как Москва..." (Из "Московских воспоминаний" Верхарна, опубл. в "Русских ведомостях", перепечатано в журнале "Москва", 1964, Э 11). Верхарн с глубочайшей симпатией писал о русских людях, сознаваясь в своей им близости.
   Братские чувства воодушевляют Верхарна в большом стихотворении "Россия". Опубликовано оно было в 1916 г. (год гибели поэта) в сборнике "Алые крылья войны". Расценить эти чувства как союзнические невозможно – в том же сборнике опубликовано стихотворение "Англия", в котором действительно содержится высокая оценка действий союзника в войне с Германией и ничего больше. "Россия" – не комментарий к внешней политике союзной державы, а ода русской душе, загадочному и в высшей степени привлекательному русскому характеру. Верхарн с восторгом открывает эту "пылающую душу", способность гореть во имя идеала, идти на смерть ради идеи. Суровый пейзаж севера оттеняет для Верхарна теплоту, сердечность, человечность русских людей. Вера в человека, которую обнаруживает поэт на скованных холодом просторах России, заставляет его предполагать, что Россию ожидает особенное, высокое назначение.
   Верхарн был среди наиболее почитаемых Советской Россией писателей, среди тех, "кому пролетариат ставит памятники" (в серии книг под таким названием в Москве в 1919 г. была издана книга Фриче о Верхарне).
   7 ноября 1920 г. в Москве постановкой пьесы Верхарна "Зори" открылся Театр РСФСР Первый (впоследствии театр им. Вс. Мейерхольда). Спектакль вызвал оживленную дискуссию. Позже, на обсуждении постановки гоголевского "Ревизора" в том же театре, Маяковский говорил: "Если бы Мейерхольд не ставил "Зорь", если бы Мейерхольд не ставил "Мистерии-буфф", не ставил "Рычи, Китай!", – не было бы режиссера на территории нашей, который взялся бы за современный, за революционный спектакль" {В. Маяковский. Полное собр. соч. в тринадцати томах, т. 12, М., "Художественная литература", 1959, с. 311.}.
   В СССР Верхарн издавался много раз, его поэзия привлекала к себе все новых и новых переводчиков. К нашему времени сложилась почти вековая традиция переводов его произведений на русский язык, почти вековая традиция его интерпретации в России, что делает необыкновенно интересным и поучительным издание "русского" Верхарна в подборке наиболее показательных переводов.
   К нашим дням сложилась в отечественной науке внушительная традиция исследования творчества Верхарна как феномена бельгийской культуры и как узловой фигуры мировой культуры. Верхарн во многом определяет наше понимание XX столетия и путей развития искусства современности.
   Однако о прямом влиянии Верхарна на современную поэзию говорить все труднее. С излишней категоричностью Маяковский объяснил это в своем выступлении по поводу первой постановки верхарновских "Зорь": "вам ближе взятие Перекопа, чем весь этот Верхарн".
   Не "весь", конечно. Тот же Маяковский высочайшим образом оценил революционное значение "Зорь", оценил реализм и новаторство Верхарна. Революционная поэзия шла от Верхарна к Маяковскому. Верхарн был самым выдающимся поэтом, отразившим в своем творчестве своеобразие того этапа всемирной истории, который В. И. Ленин называл "кануном социальной революции пролетариата". Маяковский стал олицетворением следующего этапа, "эпохи Перекопа", эпохи свершившейся революции. Маяковский мог сказать – "моя революция". У Верхарна "своей" революции не было – он вынужден был ее домысливать. Советская поэзия осваивала после 1917 года действительность пролетарской революции и реальность строительства социализма; естественно, что с позиций реальной революции кое-что в творчестве Верхарна могло показаться "ветхим". Это "кое-что" – отходившее в прошлое условно-символическое, романтическое изображение "зорь" грядущей революции, декларативное воссоздание будущего.
   Но Верхарн в прошлое не ушел. "Нет сомнения, что Эмиль Верхарн был самым стойким, самым мужественным, самым ширококультурным поэтом того времени... Я очень рекомендую читать его. Верхарн – не совсем пролетарский, он стоит на границе, но это самый близкий к нам из великих поэтов Запада" {А. В. Луначарский. Собр. соч. в 8 томах, т. 4, М., Гослитиздат, 1964, с. 355.}.

   "Самый близкий к нам". Близость Верхарна к нам выявляется даже в том, что, на первый взгляд, отдаляет поэта от иных художественных традиций – его открытой, афишированной принадлежностью Фландрии. Верхарн родился в 1855 г. Его формирование совпало с тем моментом истории Бельгии, когда происходило интенсивное становление ее культуры. "Быть собой" – вот лозунг, одушевлявший общественное и литературное движение Бельгии. Этим пафосом был захвачен и Верхарн. Самопознание бельгийской литературы нашло в его поэзии наиболее последовательное и высокое выражение.
   "Мы любим запах нашей земли", – писал Верхарн. В 1883 г. он опубликовал свой первый сборник стихотворений –"Фламандки", в 1886 г. вышли "Монахи". Поэт начинал с национальной тематики, с традиций своей родины и ее искусства, с ее своеобразных характеров (и показательно – к Фландрии Верхарн вернулся, написав накануне мировой войны пять циклов стихотворений под названием "Вся Фландрия"). К общему, всечеловеческому Верхарн шел через конкретное, национальное – и как знаком этот путь русской литературе! Формирование национального самосознания совершалось в России через посредство литературы в значительной и преимущественной степени; так же случилось и в Бельгии в эпоху Верхарна.
   Правда, в первых выступлениях бельгийского поэта национальный характер не был свободен от условных примет, от признаков типа, устоявшегося в великой фламандской живописи. По традиции, тип этот характеризовался сочетанием "идеала плоти" и "идеала духа" – такое сочетание и составляет поэтический диптих Верхарна. Первая его часть, прямо напоминая о традиционном искусстве "старых мастеров", "идеал плоти" рисует в образах фламандок, в безудержных плотских страстях крестьян. Могучая их плоть поэтизируется, ничуть не принижается, она выступает как проявление самой природы в ее естественности, органическом здоровье, в своей натуральной красоте.
   Так сразу же, с первых шагов Верхарна определяется один из основных признаков его искусства – демократизм, открытая народность. И снова близость русской культурной традиции! Своим демократизмом эта традиция выделяется на фоне западноевропейской культуры; вспомним, Ромен Роллан скажет, что он не так счастлив, как Горький, что ему пришлось (в отличие от Горького) долго искать свой народ, чтобы "пустить в него корни". Бельгийские писатели, занятые в конце прошлого века "открытием Бельгии", искали национальное прежде всего в народном. Распространенный в бельгийской литературе регионализм диктовал приверженность "моей деревне", определял редкое в западноевропейской литературе, проникновенное, со знанием дела изображение деревни и крестьянина. В бельгийской прозе реалистические принципы утверждались по преимуществу на материале жизни деревни, что определяет красноречивое отличие бельгийской традиции, скажем, от французской, где реализм в XIX веке осваивал преимущественно тему молодого горожанина.
   Бельгийский регионализм, слов нет, страдал идеализацией деревенской жизни. Однако страстная приверженность "земле", родине, народу как воплощению "расы" сама по себе означала высокое общественное звучание искусства, предполагала большую социальную идею, заложенную даже в основы регионалистской, "областнической" литературы. Умение найти источники поэтического начала в "своей деревне", в родных пейзажах, в рядовых односельчанах уберегало бельгийских писателей и от эстетства, и от формализма, и от натурализма.
   С большой, демократической социальной идеи, с поразительного по масштабности поэтического мышления начиналось и творчество Эмиля Верхарна. Эта масштабность быстро освободила его поэзию от мелкопоместной идеализации деревни, продвинула его в сторону реалистического осмысления социальных трагедий современного ему общества. И, несомненно, помогла преодолеть тяжелые и драматические противоречия, сложившиеся в его творчестве во второй половине 80-х годов. "Трагическая трилогия" Верхарна (сб. "Вечера", 1887; "Крушения", 1888; "Черные факелы", 1890) возникла тогда, когда о реальность буржуазной современности разбились иллюзии поэта. "Утраченные иллюзии", это свойство героя европейской литературы XIX столетия, стало свойством и лирического героя поэзии Верхарна.
   Мрачный пессимизм охватил на время поэта. "Нет ничего" – в прошлое ушли картинные крестьяне, и в прошлом осталась титаническая одержимость легендарных монахов. "Нет героев", – мрачно повторял поэт. Опустошенный, бесцветный, серый мир причинял ему невыносимые муки. Верхарн не выдумывал страдания, не сочинял страдающую музу в духе декадентов "конца века" – он страдал на самом деле и с необыкновенной силой выражал свои чувства. Благодаря этому "трагическая трилогия" знаменовала собой не прямое, противоречивое, но неизменное движение Верхарна к реализму. Она знаменовала становление верхарновского лиризма, вследствие чего раскрывалась универсальность его гения. В трагической трилогии создан потрясающий своей искренностью образ мятущейся, страдающей личности. Лиризм преобразил поэзию Верхарна. Оттеснялась навязчивая предметность, буквальность образной системы ранних сборников, пусть даже поражающая своей живописностью и картинностью. Складывалась сложная метафорическая система, призванная передать внутренний мир поэта, не теряя внешней, объективной, природной его реализации. Оставаясь собой, природа "очеловечивалась", одухотворялась, обретала смысл иносказательный.
   Личность поэта, потрясая страданиями, привлекает своей мужественностью. Определились те черты Верхарна, которые позволили Луначарскому назвать его "самым стойким, самым мужественным" и которые вызывали особенную симпатию в России не только к верхарновской поэзии, но и к личности, образу самого поэта. Мужество и стойкость несомненно помогли Верхарну справиться с пессимизмом, а трагическая трилогия осталась подобием того эксперимента, который с риском для собственной жизни нередко ставит исследователь ("Я люблю ощущение уколов – чтобы их не бояться").
   Необыкновенно быстрым был переход Верхарна от пессимизма к оптимизму, от трагической трилогии к трилогии социальной. Пессимизм вообще не был органичен для Верхарна – поэта оптимистического не только по взглядам, а по творческой сути, по неизменной принадлежности жизни, людям, будущему. К тому же пессимизм созревал там, где эти связи рвались, где распространялись болезни западного сознания "конца века". Верхарн же "никогда не переставал наблюдать реальную жизнь". И вновь возникали созвучия с русской традицией, с русской литературой, привязанность которой реальной жизни была столь сильной, что, например, символист Федор Сологуб признавался в том, что он "улетал в заоблачные дали" "из мира чахлой нищеты", а затем "неразгаданное" нес своей "мучительной отчизне"! В "заоблачные дали" Верхарн вовсе не удалялся. И даже в те мгновения, когда его фантазия зажгла "черные факелы" и населила стихи "предвечными числами", его душа устремилась "туда, где над площадью – нож гильотины, где рыщут мятеж и набат", устремилась туда, где соломенные кровли сгорбленных лачуг и мрачные улицы городов.
   Свою роль сыграла любовь. Верхарн встретился с женщиной, которой посвятил циклы своих лирических "Часов" ("Утренние часы", 1896; "Послеполуденные часы", 1905; "Вечерние часы", 1911). Интимная лирика Верхарна – одна из бесчисленных граней его огромного таланта, его поистине универсального поэтического мира. Любовь в поэзии Верхарна воспринимается в своей активной нравственной функции: это обретение доброты и простоты, это целительное очищение души от "чувств-чудищ". Поэт "умывает свой взор" взором любимой и смотрит на мир взглядом "омытым", очищенным, просветленным. И очищенным, просветленным предстанет весь мир.
   Поистине поэт "не переставал наблюдать реальную жизнь". Но не только вечную любовь и вечно живую природу открыл поэт – он открыл источники социального оптимизма. В самом начале 90-х годов Верхарн знакомится и сближается с бельгийским рабочим движением. 80-90-е годы – время весьма внушительных выступлений бельгийского пролетариата, время серьезных побед Рабочей партии. Верхарн в эти годы мог бы сказать то же, что сказал Ромен Роллан: "открытие социализма было настоящим опьянением. Он спасал меня от моего собственного "я". Он нес человеческое братство..."
   Таким образом стремительно, в одно историческое мгновенье поэзия Верхарна прошла путь европейской мысли нового времени – от романтической идеализации прошлого до критического исследования настоящего, от декадентской утраты веры до упоения человеком, его возможностями, его будущим.
   Социальная трилогия – это поэтические циклы "Поля в бреду" (1893; примыкают к этому циклу сб. "Призрачные деревни", "Двенадцать месяцев"), "Города-спруты" (1895), драма "Зори" (1898). Деревня, Город, Будущее – такими категориями мыслит поэт. Изначально свойственная поэтическому мышлению Верхарна масштабность реализуется теперь в поразительном лирическом эпосе. Вновь образ Родины – главный образ. Но как он изменился! Нет и следа недавней стилизации, ушла в прошлое картинность. Как будто мощный и безжалостный скальпель вскрывает плоть социального бытия, проникает в самую суть, выявляя скрытые болезни. Трагическое мироощущение поэта сменилось ощущением жизненных трагедий, социально определенных, исторически конкретных. В социальной трилогии восторжествовал реализм Верхарна.
   Трилогия в целом и каждая ее часть в отдельности демонстрируют верхарновское мастерство обобщенно-собирательного изображения жизни, изображения явлений крупных, значительных, характерных. Верхарн с неподражаемой точностью выделяет главные проблемы, основные узлы проблематики, вокруг которых через эпизоды лирических стихотворений выстраивается общая картина. Эпичность и драматизм поэзии Верхарна делают ее близкой его драматургии, при том что он всегда оставался поэтом лирическим. Верхарн никогда не писал больших поэм, писал лишь небольшие стихи, которые, будучи собраны в циклы, неизменно вызывают впечатление грандиозного эпического полотна. Еще Валерий Брюсов замечал, что Верхарн, оставаясь в формальных пределах лирической поэзии, так широко раздвинул эти пределы, что "многое, что раньше вмещалось не иначе, как в повесть, роман, драму или даже специальное научное исследование, вошло у Верхарна в тесные рамки лирической пьесы". {В. Брюсов. Собр. соч. в 7 томах, т. 6, с. 414.}
   Ключевое место в построении Верхарна занимает тема города. Чтобы ее понять, надо представить себе то место, которое поэт отводит равнине, деревне. Город – спрут, могучее, ненасытное чудовище, пожирающее равнину. Равнина больна, она в бреду, в плену галлюцинаций, существование ее призрачно, ненадежно. Однообразная, унылая, суровая картина символизирует безысходность, обреченность деревни. Начинается "исход", бегство, бесконечный и скорбный путь. Что-то бредово-больное заключено в самой действительности, где над нищими, бессильными крестьянами властвуют те, кто "дает дурные советы", лихорадка, или сатана, или сама смерть. "Песни безумного" перемежаются с изображением кошмаров, созданных не больным воображением, а жуткой реальностью гибнущей деревни. Зло обступило крестьянина, осадило его и ему, темному и беспомощному, все кажется вместилищем страшных сил. В мире, теряющем разум, безумец превращается в пророка.
   Поворот от трагической трилогии, от мира, не поддающегося познанию, к трилогии социальной сопровождался утверждением в поэзии Верхарна конкретно-жизненного, наглядного символа, точнее говоря, аллегорического образа, прямо адресующего к сути изображаемого явления. Все это – и дождь, и ветер, и многочисленные "персонажи", перевозчик, рыбак, мельник, могильщик, "люди здешних мест" – все это предназначено для создания реалистической картины гибнущей деревни. Но уже в первой части социальной трилогии обозначилась иная роль символа. И "столяр", и "старуха", и "вьющие веревки" кажутся "людьми из здешних мест", однако им уготована иная, особая роль. Столяр при своем обычном деле, но он не просто мастерит – он "толкует вселенную". Старуха, бредущая по зловещей равнине, "сообразует свой шаг с судьбой", а те, кто "вьет веревки", тянут нити "из бесконечности", вытягивают "надежды будущего".
   Так впервые в творчестве Верхарна вслед за темами прошлого, затем настоящего, возникает тема будущего. Прерывается нота тоскливая, начинает звучать мотив оптимистический. И в роли героя, еще одного труженика "из здешних мест", который, однако, способен посягнуть на заведенный ход вещей, выступает кузнец. Он тоже трудится и, как обычно у Верхарна, процесс труда воссоздается точно и наглядно. Но кузнец это необычный, и дело его необыкновенное: в его упорном труде выковывается будущее. Начиная с "Кузнеца", символ в искусстве Верхарна стал формой познания и отражения грядущего.
   Все глубже познавая реальную жизнь, отражая ее в социально-исторической конкретности конфликтов, отрицая буржуазное общество как жадного и беспощадного хищника, "спрута", Верхарн поднимался до таких вершин познания, с которых ему открывались зори будущего. "Наблюдавший реальную жизнь" Верхарн не успел задержаться на конфликте города и деревни – он различил иной конфликт, еще более важный, поскольку в этом конфликте решалась судьба общества. В первом же стихотворении сборника образ спрута приобретает двойное значение: город пожирает равнину – завод же пожирает рабочих. Из общего статичного городского пейзажа, каким он представал извне, со стороны "равнин", Верхарн выделяет составляющие его социально-конкретные звенья. Город оказывается не совокупностью мертвых, однообразных строений, но концентрацией "веков и веков" человеческой истории.
   "Душа города" – историческое понятие, а не только живописный и наглядный метафорический образ. Века сконденсированной человеческой энергии оправдывают "очеловечивание" образа города. Даже расставленные среди городских строений "статуи" служат не созданию застывшей панорамы, но раскрытию социально-исторической динамики (от проповедника и полководца – к буржуа и апостолу будущего).
   Динамика сборника "Города-спруты" революционна. В "Душе города" многовековой человеческий опыт венчается "новой мечтой", которая выковывается "в мысли и в поте рабочих рук". Изначально свойственный Верхарну демократизм поднимается до уровня социалистической революционности. Оптимизм поэта питается пафосом восстания, порывом "искании", научных открытии, порывом человечества к грядущему, который завершает панораму города, составляя разительный контраст к финалу первой части трилогии, которая заключалась образом могильного заступа. И открывая третью часть трилогии, драму "Зори", революционную драму.
   "Мы живем в дни обновлений" – эти слова Эреньена, героя "Зорь", выражают пафос искусства Верхарна конца XIX – начала XX веков. Этому искусству трудно подобрать аналогию в мировом художественном опыте того времени. У самого порога XX века Верхарн с необыкновенной проницательностью и понял, и ощутил суть грядущего столетия, его революционную суть. "Все движется, можно сказать – горизонты в пути" – эта строка из Верхарна кажется вещей. Она раскрывает пафос его поэтических сборников "Лики жизни" (1899), "Буйные силы" (1902), "Многоцветное сияние" (1906), "Державные ритмы" (1910). С фламандских равнин на просторы земного шара, всей вселенной – от частного к общему, всеобщему. "Весь мир" – таков объект изображения Верхарна; "вся наша эпоха отражается в искусстве Верхарна", – писал преклонявшийся перед бельгийским поэтом Стефан Цвейг.
   Верхарн нарисовал несравненную картину многоцветной жизни. Словно карта Вселенной раскрывается перед читателем, начертанная могучим волшебником. Буйные силы распоряжаются на безграничных просторах. Поражают воображение колоссальные очертания материков, морей – и всего мироздания. "Некогда" и "ныне" – такое сопоставление становится постоянным. Живое ощущение исторического потока наполняет поэзию Верхарна. В "Державных ритмах" из прошлого, оживая под кистью искусного мастера, выступают могучие фигуры людей, которым по плечу история, титаны. В финале сборника "Многоцветное сияние" звучит подлинный гимн новому человеку. Само собой напрашивается аналогия с горьковским гуманизмом – и у Верхарна, и у Горького само слово "Человек" звучит гордо. "Мыслитель, ученый, апостол" – вот кто "извлекает закон для будущих времен". Постоянный для поэзии Верхарна образ города теряет признаки "спрута", становится символом неуклонного поступательного движения человечества, воплощенного в труде исследователя, в мысли ученого и в порыве революционной массы.
   Верхарн сумел увидеть будущее, он сумел взглянуть выше тех неисчислимых препятствий, которые нагромождены буржуазным обществом на пути к творческому, свободному труду. Верхарн сумел увидеть человека, уже раскованного, уже сбросившего цепи капиталистического рабства. Его герой свободно, без боязни, по-хозяйски шагает по всей земле. Какой полет смелого ума и воображения! Он достоин восхищения – и не может не вызывать опасений. Ведь неисчислимые препятствия, противоречия и драматизм реальной жизни не исчезали на самом деле – поэт просто отодвигал их в сторону, в прошлое, тогда как они были настоящим. Возникала угроза идеализации действительности, угроза декларативности. Всем этим поэзия Верхарна была отмечена, и это-то все Маяковскому показалось – справедливо показалось –"ветхим" в искусстве Верхарна.
   Это "ветхое" было плодом романтической увлеченности поэта и данью времени, данью эпохе "кануна" пролетарской революции. "Ветхое" не может заслонить прозорливости и мудрости Верхарна. Тем более, что поэту все же удалось воплотить не идеальный, а реальный образ человека огромных творческих сил и необыкновенного мужества – образ лирического героя. Не стихи, подобные "Утопии", лучшие в сборниках Верхарна, а те, что обнажают живую душу человека, который, повторяя свое credo, со страстью зовет "жечь себя огнем борьбы".

   Хорошим введением в чтение "русского" Верхарна может служить написанное в 1913 г. стихотворение Брюсова. Приводим его полностью:

   Когда я, юношей, в твоих стихах мятежных
   Впервые расслыхал шум жизни мировой:
   От гула поездов до стона волн прибрежных,
   От утренних гудков до воплей безнадежных
   Покинутых полей, от песни роковой
   Столиц ликующих до властного напева
   Раздумий, что в тиши поют нам мудрецы,
   Бросающие хлеб невидимого сева
   На ниве жизненной во все ее концы, –
   Я вдруг почувствовал, как страшно необъятен
   Весь мир передо мной, и ужаснулся я
   Громадности Земли, и вдруг мне стал понятен
   Смысл нашего пути среди туманных пятен,
   Смысл наших малых распрь в пучине бытия!
   Верхарн! Ты различил "властительные ритмы"
   В нестройном хаосе гудящих голосов.

   Читая эти строки, трудно избавиться от ощущения, что Верхарн ожидает нас впереди, что шаг его был таким широким и властным, что он обгонял свое время в его последовательном движении. Конечно, поистине ренессансная мощь Верхарна, буквально привораживавшая его современников от Брюсова до С. Цвейга и Рильке – дар, так сказать, божий. Однако мощь эта была продуктом и отражением эпохи, когда "все сдвинулось", и даже "горизонты в пути". Необычная смелость мысли Верхарна, его способность быть современным, уловить ритмы эпохи и говорить голосом масс, вобрав в поэзию пафос свободы и правды, – все это предстает живой и плодотворной традицией, за которой будущее, которая еще не в полной мере оценена, а то и вовсе утрачена чересчур "специализировавшейся" западной поэзией. Со свойственной ему прозорливостью Верхарн предупреждал: "У человека есть голова и есть глаза, чтобы глядеть перед собой, вперед; если же он упрямо смотрит назад, то прежде всего от этого страдают шейные мускулы, а затем весь человек оказывается, сам того не замечая, раздавленным".

   Л. Г. Андреев

   От редакции

   Композиция предлагаемого читателю сборника – разделение на французскую и русскую части – отражает задачи, которые встали перед составителем и редакцией: публикация избранных стихотворений Э. Верхарна на языке оригинала в окончательной авторской редакции {Emile Verhaeren. Oeuvres, tt. I-III, Geneve, 1977.}, над которой великий бельгийский поэт работал в течение последних двенадцати лет жизни, и переводов на русский язык, исторически сложившихся в разные годы, в основном по более ранним прижизненным редакциям. О том, что это живой и вечно обновляющийся творческий процесс, свидетельствуют переводы, выполненные в самое последнее время. Некоторые "разночтения", которые внимательный читатель заметит между текстами подлинника и "русским Верхарном", объясняются таким образом, прежде всего, хронологией переводов, иногда – особой концепцией переводчиков.

   Комментарии

   Первым увидевшим свет стихотворением Эмиля Верхарна было Plus de poetes, опубликованное в апреле 1876 г. в брюссельском журнале "Ла Ревю Женераль".
   В 1883 г. вышла из печати первая книга его стихов "Фламандки" (см. коммент., с. 569).
   Первый сборник избранных произведений "Друзьям поэта" (Pour les amis du poete) был издан брюссельским издателем Эдмоном Деманом в 1896 г. В 1895-1910 гг. парижское издательство "Меркюр де Франс" осуществило издание сочинений Эмиля Верхарна в 12-ти томах (без общего названия), в которое вошло 30 поэтических сборников (31-й, "Прекрасная плоть" – Belle chair, не был включен). В 1912-1933гг. "Меркюр де Франс" было предпринято второе издание сочинений Верхарна в 9-ти томах под общим названием "Сочинения" (Oeuvres).
   Различия между текстами этих двух изданий весьма существенны, так как Верхарн внес по части синтаксиса, словаря, версификации значительные изменения, приглушавшие некоторые характерные особенности его прежней художественной манеры, что вызвало сожаление у ряда любителей его поэзии. Так В. Я. Брюсов, которому принадлежит честь ее первооткрывателя для России, отдавал предпочтение ранним редакциям верхарновских сборников, видя их ценность, прежде всего, в том, что они передают мысли и чувства поэта в определенный период его творчества.
   По данным Андре Фонтена, одного из лучших знатоков творчества бельгийского поэта, особенно безжалостным был Верхарн к своим произведениям 1884-1892 гг. Наибольшей правке подвергся сборник "Крушения"; последующие уже не знали таких "экзекуций", в которых "умудренный возрастом критик нередко изменял поэту" (A. Fontaine. Verhaeren et son oeuvre d'apres les documents inedits. P., 1929).
   Первая публикация переводов бельгийского поэта в России датируется 1900-м годом – В. Брюсов включил в книгу своих оригинальных стихов Tertia vigilia (M., "Скорпион"), переведенные им стихотворения "Женщина на перекрестке" (La Femme en noir) из сборника "Черные факелы" и "К северу" из сборника "Лозы моей стены". В первом же письме к Верхарну (от 18 марта 1906 г.) сам переводчик назвал их не переводами, а подражаниями.
   Валерий Брюсов обращался к Максимилиану Волошину, также заинтересовавшемуся поэзией бельгийца, с предложением издать совместно переводы его стихов. Осуществлению замысла помешала война с Японией. Тем не менее переводы из Верхарна появились на страницах русской периодической печати в 1905-1906 гг.: М. Волошин опубликовал два стихотворения из трагической трилогии: "Голова" (в переводе "Казнь") и "Вечера" (газета "Русь", 1905, Э 188); в "Вопросах жизни" (1905, Э 9) Г. Чулковым были опубликованы "Переводы и подражания" Верхарну. Примечателен также факт появления имени бельгийского поэта на страницах сборников товарищества "Знание", вокруг которого в начале века группировались передовые силы русской литературы: М. Горький, И. Бунин, А. Серафимович, А. Куприн, Л. Андреев и др. Здесь в русском переводе впервые появился верхарновский "Кузнец" ("Знание", 1905, Э 4), стихотворение, переводимое потом неоднократно. Перевод А. Лукьянова, далекий от совершенства, вызвал не только заслуженные нарекания критики, но и попытку "исправить положение" – к "Кузнецу" обратился В. Брюсов. Это кажется парадоксальным: вождь русских символистов решил перевести, казалось бы, заведомо чуждое ему произведение. Дело было, однако, в страстном увлечении Брюсова поэзией старшего собрата, в его стремлении открыть русскому читателю богатства верхарновских чувств, мыслей, образов. Брюсов-переводчик выбрал те произведения бельгийского поэта, которые отвечали более всего интересам массового читателя в эпоху первой русской революции. Его весьма привлекала также возможность быть автором "Журнала для всех", одного из самых прогрессивных демократических изданий тех лет. В письме к редактору журнала В. С. Миролюбову (от 22 августа 1905 г.) Брюсов писал: "Я был бы бесконечно счастлив, если бы "Кузнец"... мог быть прочитан именно Вашими читателями". Стихотворение было опубликовано в 12-й книжке журнала за 1905 г. Неудовлетворенность волошинским переводом стихотворения "Голова" ("Казнь") побудила Брюсова предложить В. Миролюбову собственный перевод стихотворения. Вообще в 1905-1906 гг. в печати появился ряд брюсовских переводов из Верхарна: в том же "Журнале для всех" – "Голова", "Лондон", "Восстание". В "Вопросах жизни" – "Трибун", "Банкир", "Мор", "Города и поле. К будущему" (Vers le futur), "Мятеж", в приложениях к газете "Слово" печатались "Декабрь" и "К морю"; в журнале "Адская почта" – "Свиньи".
   В эти же годы со своими переводами Верхарна выступали и другие переводчики. В ежемесячнике "Альманах" были опубликованы "Старые короли" (Les vieux rois) в переводе В. Лихачева; еще в 1904 г. на страницах журнала "Мир Божий" появилось переведенное И. Тхоржевским стихотворение "В осенние часы" (Heure d'automne), a в следующем – "Мельница". Он же включил в книгу своих переводов из новейшей французской поэзии Tristia (1906) пять стихотворений бельгийского поэта ("Поздняя осень", "Мельница", "А теперь...", "Молитва", "Меч"). Однако, по справедливому замечанию А. Блока, переводчик плохо владел стихом, ему были чужды прихотливые ритмы, свойственные тем поэтам, которых он избрал.
   В 1906 г. вышла в свет антология бельгийской поэзии "Молодая Бельгия", куда вошли переведенные Эллисом {Псевдоним Л. Л. Кобылинского (1879-1947).} из трагической трилогии Верхарна стихи "Доспехи вечера" (Les Armes du soir), "Мороз" (Le Gel), "В час молитвы" (Les Vepres), "Убийство" (Le Meurtre), "Терновый венец" (La Couronne), "Боги" (Les Dieux). Однако среди этих переводов, как заметил Валерий Брюсов, не встретилось ни одного, который можно было бы считать совершенно удачным.
   Попытки русских переводчиков начала века завершил В. Брюсов, опубликовав в 1906 г. первую книгу переводов из Верхарна – "Стихи о современности". Гражданская лирика Верхарна, представленная в сборнике, нашла взволнованный отклик со стороны русской революционной общественности 1905-1906 гг.
   Но был у Верхарна и другой читатель, не воспринявший его социальных стихов, его революционных настроений, его прозрений будущего. Для этого читателя Верхарн – певец "распятых вечеров" и мистических порывов, певец отчаяния и смерти. Критику З. Венгеровой, например, казалась "наивной" мечта Верхарна о социальной республике. Русские символисты высоко оценивали поэзию бельгийца, но отдавали предпочтение его трагической трилогии. Вообще же поэзия Верхарна, ставшая известной русскому читателю в 1905-1906 гг., вызвала неподдельный интерес у приверженцев многих литературных групп, различных не только по своей художественной, но и общественной ориентации. Передовая литература, занятая разработкой больших общественных проблем, видела в ней знамя борьбы.
   Сложившейся в стране общественно-политической ситуацией во многом объяснялся и интерес к драме "Зори" (Les Aubes) – в 1906 г. она появилась сразу же в трех переводах: Г. Чулкова (стихотворный), А. Воротникова (прозаический), А. Воротникова и С. Шамбинаго (стихи и проза).
   Уже следующий, 1907 год значительно расширил представления русского читателя о творчестве бельгийского поэта. В письме к Верхарну от 17 июня 1907 г. В. Брюсов сообщал ему о возраставшей популярности его поэзии в России, бесспорным свидетельством которой стала еще одна книга его переводов – "Обезумевшие деревни", изданная в Казани. Переводчик Н. Васильев обратился к этому и другому циклу – "Города-спруты", пока еще мало знакомым русскому читателю. Однако перевод Васильева был часто далек от подлинника и мало поэтичен, ибо "испещрен массой прозаизмов", как отмечал поэт и переводчик Эллис. Русские переводчики и в последующие годы не раз обращались к социальной лирике бельгийца, хотя далеко не всегда можно было говорить о вдумчивом прочтении ее. 1909 год принес новую книгу переводов из Верхарна: "Издыхающие равнины. Города-чудовища". Книга была издана в Москве, с предисловием переводчика, подписавшегося Н. Ч. (это был Н. Чуев). Нельзя не сказать о его крайне одностороннем взгляде на творчество бельгийского поэта: "Поэмы Верхарна, – утверждал он, – навсегда останутся ярким памятником идеологии внеклассовой интеллигенции... эпохи концентрации капитала". (Ук. изд., с. 7.)
   На страницах "Весов" с новыми переводами выступил В. Брюсов; ряд переводов из Верхарна он включил и в свою книгу "Французские лирики XIX века" (М., 1909). В сборнике "Тихие песни" (Киев, 1907) свой перевод стихотворения "Ветер" (Le Vent) напечатала Н. Брандт. В журнале "Возрождение" (1909, Э 3-4) появился перевод стихотворения "Ересиарх" (L'Heresiarque), сделанный С. Рубановичем. А. Булдеев включат в свой сборник "Потерянный Эдем" (M., 1910) верхарновских "Бедняков". В. Чернов познакомил читателей "Русского богатства" со своими переводами стихотворений "Действие" ("Деяние") и "Кузнец" (1909, ЭЭ 3, 10). В альманахе "Сполохи" (М., 1909) был опубликован перевод одной из "Песен безумного" (Chanson de fou), выполненный С. Лопашовым. Появлялись также переводы Е. Чарского, В. Уманова-Каплуновского и др. Качество этих переводов, однако, (за исключением брюсовских) было по справедливости оценено В. Львовым-Рогачевским: "прозаические" и "бесстрастные" ("Современный мир", 1909, Э 9, с. 2-3).
   Чтобы читатель имел представление о подобных переводах, приведем в качестве примера перевод Н. Чуевым стихотворения "Мор":
   
   Смерть жадно кровь пила
   В пустынном кабачке "Три Гроба",
   В ее глазах горела глухо злоба.
   
   А люди удалились грустно прочь
   За исповедью, тихие, как ночь.
   
   Священник брел дорогою тоскливо,
   И дети хора тихо шли за ним,
   К домам тоски и ужаса немым,
   И ставни рам закрылись молчаливо.
   
   Смерть кровь пила в молчании тупом,
   Она пьяна дымящимся вином...
   и т. д.
   
   Беспомощность этого текста особенно очевидна при сопоставлении с блестящим брюсовским "Мором", где удивительно сильно переданы и смысл и интонация подлинника, сохранены многие его оттенки, тонкая ирония, окрашивающая образ Смерти, но не снимающая того ужаса, который вселяет она в бедняков.
   Однако и не самые удачные переводы выполняли определенную роль – знакомство с Верхарном продолжалось. Заслуживает внимания стремление ряда поэтов переводить не отдельные стихотворения Верхарна, а циклы. Такой попыткой стала книга "Обезумевшие деревни" в переводе Б. Серебрякова, получившего разрешение Верхарна на публикацию во время его пребывания в России. Издание вышло лишь в 1919 г. Разразившаяся война помешала встрече как французского, так и русского читателя с новой книгой Верхарна "Высокое пламя" (Les Flammes hautes), вышедшей из печати только в 1917 г.; знакомству русского читателя с несколькими новыми книгами его переводов. "Переводы Серебрякова местами шероховаты, иногда прозаичны, переводчик стремился переводить дословно, придерживаться буквы", – отмечал В. Львов-Рогачевский (в кн.: Эмиль Верхарн. Безумие полей. – М., 1914, с. 54). Опыт Б. Серебрякова был, однако, с сочувствием встречен В. Брюсовым. Одновременно с "Безумием полей" ("Обезумевшие деревни") в переводе Б. Серебрякова вышел также и цикл "Двенадцать месяцев".
   Новая книга брюсовских переводов – "Собрание стихов" (М., 1915), вышедшая в серии "Универсальная библиотека", знакомила читателей с произведениями Верхарна из разных сборников и уже достаточно широко представляла творчество бельгийского поэта: в издание вошло 36 стихотворений (в сб. "Стихи современности" их было 21). Ряд прежних переводов и вступительный очерк были переработаны.
   Читатели достаточно высоко оценили и эту книгу Брюсова. В отличие от многих переводов, выполнивших скорее ознакомительную и популяризаторскую роль, переводы Брюсова в большинстве своем открывали мир высокой поэзии. В Брюсове сочетался талант переводчика и чутье критика. "В Верхарне он обрел конгениального себе поэта. Здесь вершина брюсовских достижений", – отмечал Г. Чулков (в кн.: "Годы странствий". М., 1930, с. 96).
   В 1916 г. в Москве вышла из печати книга Верхарна "Окровавленная Бельгия" (La Belgique sanglante) в авторизованном переводе Н. Кончевской, с предисловием автора, написанным специально для русского издания. От редакции сообщалось, что доход с издания поступит Эмилю Верхарну "для оказания помощи пострадавшим от войны бельгийцам".
   В 1917 г. вышло переиздание "Собрания стихов", где Брюсов сообщал о трагической гибели Эмиля Верхарна. Переводчик добавил свой перевод стихотворения "Генерал Леман" (Le General Leman) из сборника "Алые крылья войны".
   Тогда же появился еще один переводчик Верхарна – Б. В. Бер; он перевел стихотворения из трагической трилогии, из сборников "Призрачные деревни", "Видения на моем пути", "Лозы моей стены", "Послеполуденные часы", "Многоцветное сияние" (у Б. Бера – "Многоликая красота"). Он полагал, что "центр тяжести поэзии Верхарна лежит не в его отношении к современности как таковой, а в общечеловеческих и вневременных основных мотивах этой современности" (Эмиль Верхарн. Стихи в переводе Б. В. Бера, М., 1917, с. 1), и тем самым полемизировал с многими критиками.
   В первые же годы Советской власти интерес к творчеству бельгийского поэта не только не ослабел, но, напротив, возрос. Как никогда созвучны времени оказались стихотворения "Кузнец", "Восстание", "Мятеж". Появились инсценировки этих стихов. По свидетельству современника, инсценировка "Восстания" производила "всегда потрясающее впечатление. Зрительный зал в первые мгновения не знал даже, как и реагировать, и только потом... разражался бурей аплодисментов" (A. Mгебров. Жизнь в театре, т. 2, Л., с. 321). Переиздавались "Зори" (первое издание 1906 г.) – дважды в 1919 г. в Москве и Нижнем Новгороде, в 1922 г. – в Москве.
   За пятилетие 1919-1923 гг. вышли в свет свыше десяти различных изданий Верхарна на русском языке, самыми значительными из которых безусловно были книга переводов Максимилиана Волошина, сборник переводов Валерия Брюсова, попытка Георгия Шенгели осуществить полное собрание стихотворений Верхарна.
   Переводы М. Волошина вышли сразу двумя изданиями: "Эмиль Верхарн. Судьба. Творчество. Переводы". М., 1919; и "Эмиль Верхарн. Стихотворения". Одесса, 1919. Расхождения между этими изданиями несущественны. "Мои переводы – отнюдь не документ: это мой Верхарн, переведенный на мой язык. Я давал только того Верхарна, которого люблю, и опускал то, что мне чуждо и враждебно", – предупреждал читателей переводчик. "Угадывая намерения" поэта, он хотел "досказывать по-русски то, что не могло быть выражено по-французски, и опускать в переводе те стихи и строфы, что обременяли поэму" (М., с. 30). "В одних (переводах), как "Ноябрь", "Осенний вечер", "На север" я старался передать только инструментовку верхарновского стиха, в других, касающихся города, я, отбросив рифмы, старался дать стремление его метафор и построение фразы, естественно образующей свободный стих" (там же, с. 29).
   Известно, что волошинский взгляд на задачи поэтического перевода вызывал неоднократные возражения В. Брюсова, который в отличие от Волошина, когда речь шла о чужих стихах, предпочитал слово "необходимость", будучи глубоко убежденным в том, что переводчик берет на себя определенные обязательства перед поэтом, стихи которого он берется переводить. Свободное обращение Волошина с текстом верхарновских стихов, как подчеркивал В. Брюсов, превратило некоторые из его переводов в "вольный пересказ", "ряд стихотворений переведен без рифм... что искажает самую форму оригинала" ("Художественное слово", 1920, кн. I, с. 56).
   Однако серьезные упреки в адрес Волошина-переводчика не отменяли его роли в истории ознакомления русского читателя с поэзией Верхарна. Талантливый поэт, Максимилиан Волошин бесспорно знал и большие удачи в этой своей работе, и лучшие из его переводов выдержали испытание временем ("Душа города" "Города", "Завоевание" и др.).
   В 1922-1923 гг. вышли из печати несколько томов (2, 3, 5, 6) из задуманного Г. Шенгели "Полного собрания поэм" Верхарна, куда вошли 9 поэтических циклов (трагическая трилогия, социальная трилогия, циклы "Появившиеся на моих путях", "Лозы моей стены", "Многообразное сияние"). Категорическое брюсовское: "сплошь весь перевод Георгия Шенгели – не Верхарн" ("Печать и революция", 1923, Э 3, с. 35) – не может быть расценено как объективная оценка титанического труда переводчика. Были у Шенгели и художественные просчеты, но были и прекрасно выполненные переводы, отвечающие самым высоким требованиям ("Ноябрь", "Холод", "Порт", "Крестьяне", "Святой Георгий" и др.).
   В своих оценках чужой переводческой работы, в особенности, когда речь шла о переводах из Верхарна, Брюсов никогда не оставался беспристрастным, он всегда отстаивал "своего" Верхарна, во многом предопределяя характер восприятия творчества бельгийца в среде русских читателей – как своими критическими статьями, рецензиями, откликами, посвященными поэту, так и собственными переводами. В своей переводческой работе В. Брюсов шел от оформившейся в его сознании определенной концепции творчества бельгийского поэта, которая с годами обогащалась новыми наблюдениями, соображениями. Именно в глубоком проникновении в существо всего творческого наследия Верхарна – залог успеха Брюсова-переводчика, поставившего перед собой цель передать "общий смысл и дух" подлинника, сохранить "оттенки мысли" и "особенности формы" оригинала. Современники чрезвычайно высоко оценивали "чеканные" брюсовские переводы, последнее издание которых, включившее 60 стихотворений, вышло в 1923 г.
   В 1935 г. появилось новое значительное издание Верхарна – "Лирика и поэмы" (переводы В. Брюсова, М. Волошина, Г. Шенгели, А. Гатова, А. Корсуна), в 1936 г. – "Драмы и проза", куда вошли "Зори" (перевод В. Левика), "Филипп II" (перевод Н. Манухиной), "Елена Спартанская" (перевод В. Брюсова), а также верхарновские монографии о великих соотечественниках – "Рембрандт" (перевод В. Брюсова и И. Брюсовой) и "Рубенс" (перевод И. Брюсовой).
   В 1955 г. столетний юбилей поэта, отмеченный целым рядом статей, заметок, откликов, был ознаменован выходом в свет его "Избранного". В этом фундаментальном издании представлены стихи из 25-ти верхарновских сборников и "Зори" в известном уже переводе В. Левика. Наряду с именами В. Брюсова, М. Волошина, Г. Шенгели здесь встречается много новых имен, что является неоспоримым свидетельством возродившегося интереса к поэзии великого бельгийца. "Русского" Верхарна теперь трудно представить без участия Э. Линецкой, М. Донского, Б. Томашевского, Е. Полонской, Вс. Рождественского, В. Давиденковой, В. Шора, Ю. Александрова, Н. Рыковой, Вал. Дмитриева.
   Несколькими годами позже советский читатель получил еще одно издание – "Стихи" (М.-Л., 1961), представляющее по сути сокращенный вариант "Избранного" Верхарна. И, наконец, в 1972 г. "Гослитиздат" выпустил книгу: Эмиль Верхарн. Стихотворения. Зори. – Морис Метерлинк. Пьесы (в серии "Б-ка всемирной литературы").
   
   Les Flamandes – Фламандки
   
   Сборник вышел в свет 1 февраля 1883 г. в Брюсселе у издателя Гоштейна. Свою первую книгу молодой поэт посвятил Леону Кладелю, писателю, участнику Парижской Коммуны.
   "Фламандки" создавались в 1878-1882 гг. По свидетельству его друга, поэта Ивана Жилькена, Верхарн написал одно из ранних стихотворений цикла – "Коровницу" (La Vachere), около 1878 г., то есть еще в годы учебы в Лувенском университете, когда его первые литературные опыты появлялись главным образом на страницах студенческого журнала "Ла Смэн дез этюдьан" (La Semaine des etudiants) под псевдонимом "Родольф" (Rodolphe). В сборнике 27 стихотворений (первоначальная редакция включала 30), которые тематически делятся на несколько групп: фламандская деревня, национальное искусство, пейзажи Фландрии.
   "Фламандки" написаны традиционным александрийским стихом – двенадцатисложником, иногда восьмисложником. Верхарн охотно использует облюбованный парнасцами жанр сонета.
   Сборник отражает эволюцию мировоззрения поэта в начале 80-х годов. Поначалу жизнь бельгийской деревни представлялась ему вечным праздником природы, здоровья, изобилия, как на картинах живописцев прежних времен; он смотрел на фламандского крестьянина, его жизнь и труд глазами стороннего наблюдателя, не стремясь вникнуть в существо изображаемого. В 1879 г., в одном из писем своему другу Ван-Аренбергу, Э. Верхарн писал: "Я хотел бы суметь наполнить те разнообразные стихи, на которые меня вдохновляет Фландрия, обильным здоровьем, тучной жизнью, так восхитительно подчеркнутыми Иордансом во всем его творчестве" (A. Mabille de Poncheville. Vie de Verhaeren. P., 1953, p. 78). По замечанию А.В.Луначарского, в Верхарне в XIX веке "проснулись... отдаленные фламандские предки". Но постепенно, сквозь картины старых мастеров перед поэтом вырисовывалось подлинное лицо действительности.
   Эта первая книга сразу принесла Верхарну известность. Рукопись "Фламандок" начинающий поэт представил на суд Камиля Лемонье, с которым не был ранее знаком. Мэтр бельгийской литературы внес в текст многочисленные поправки и благословил это крупное поэтическое начинание. Один из экземпляров "Фламандок" молодой автор послал своему любимому поэту, Виктору Гюго, ответившему ему доброжелательным письмом.
   Однако далеко не все современники увидели во "Фламандках" то "нежное и неотвязное видение Фландрии", которое, по словам бельгийского писателя Анри Давиньона, Верхарн внес в свои первые литературные опыты.
   Для респектабельного бельгийского читателя запах скотного двора оказался слишком резок. По выходе книги разразился настоящий скандал. Началась травля молодого поэта. Разъяренные критики, призывая его к "благопристойности", соревновались в нагромождении определений, среди которых было, к примеру, и такое: "Рафаэль навоза"; по словам одного из критиков, Верхарн "лопнул как нарыв".
   Как свидетельствует биограф и близкий друг поэта Леон Базальжет, "на столбцах "Эроп" (Europe)... Лемонье великолепно отстаивал оплеванного поэта. Альбер Жиро и Эдмон Пикар, хотя и с оговорками, приветствовали в нем большое поэтическое дарование" (Л. Базальжет. Эмиль Верхарн, М., 1907, с. 14).
   Скандал, вызванный появлением первого сборника, не обескуражил автора. Более того, он оставил юриспруденцию, которой занимался до сих пор, и всецело посвятил себя литературе.
   Впервые на русском языке стихотворения из этого цикла появились в 1906 г. – В. Брюсов перевел "Старых мастеров" и сонет "Свиньи". Новые переводы стихотворений L'Art flamand и Aux Flamandes d'autrefois выполнены специально для настоящего издания Ю. Стефановым и Ю. Денисовым.
   
   Les Vieux maitres
   
   Craesbeke – Иос ван Крассбек (ок. 1605-ок. 1660), фламандский художник; известны его картины на бытовые темы ("Пьяница") .
   Brakenburgh – Рихард Бракенбург (1650-1702), голландский художник, писал жанровые сцены ("Танцующие крестьяне").
   Teniers – Давид Тенирс Младший (1610-1690), фламандский художник; писал бытовые сцены, пейзажи, портреты, картины на религиозные и аллегорические темы ("Пейзаж с деревенским кабачком", "Кухня", "Деревенский праздник", "Крестьянская свадьба" и др.).
   Dusart – Корнелис Дюсарт (1660-1704), голландский живописец, офортист, гравер; писал сцены из жизни крестьян ("Крестьянская семья").
   Brauwer – Адриан Броувер или Браувер (ок. 1606-1638), фламандский художник, известен в основном картинами на бытовые темы ("Сцена в кабачке", "Флейтист" и др.); писал пейзажи.
   Steen – Ян Стен (1626-1679), голландский художник-жанрист ("Курильщик", "Гуляки", "Сцена в кабачке" и др.); на своих полотнах нередко изображал самого себя, часто в неприглядном виде.
   Поэт намеренно нарушает хронологию (Дюсарт родился в год смерти Крассбека, Бракенбургу было в это время 10 лет), размещая "за одним столом" живописцев прошлого, чей ярко выраженный демократизм и пристрастие к бытовым и сельским сюжетам были ему чрезвычайно близки.
   
   Art flamand
   
   Pomone (миф.) – Помона, богиня плодов у древних римлян.
   Sylvain (миф.) – Сильван, древнеримское божество, покровитель лесов и дикой природы.
   Cythere – Цитера (Кифера), остров в Эгейском море между Пелопоннесом и Критом, вблизи которого, по преданию, родилась Афродита и где находился ее храм. Здесь подразумевается картина А. Ватто "Отплытие на Киферу" (1717, Лувр).
   Dimanche matin sarreaux m pi = sarraus, sarraux m pi – рабочая блуза.
   
   La Vache
   
   Un gars traca des croix sur le front de la vache – фламандские крестьяне, по обычаю, клеймили крестом лоб животного, предназначенного на убой.
   l'Escaut – Эско (Шельда), река во Фландрии; протекает также по территориям Франции, Голландии, впадает в Северное море.
   
   Les Paysans
   
   Ces hommes de labour que Greuse affadissait... – Жан Батист Грез (1729-1805), французский художник, писал морализаторские жанровые композиции из жизни третьего сословия, идеализируя ее.
   un salon Louis-Quinze – салон в стиле Людовика XV.
   Charlemagne – Карл Великий (742-814), франкский король, с 800 г. император из династии Каролингов; в состав его империи входили Франкское государство, территории Лангобардского королевства в Италии, области саксов и др.
   
   Les Moines – Монахи
   
   Впервые опубликовано в июне 1886 г. парижским издательством Лемерра, с посвящением поэту Жоржу Кнопфу.
   35 стихотворений (позднее – 32), составившие сборник, создавались в 1883-1884 гг., о чем свидетельствует, например, письмо Альбера Жиро к Верхарну, относящееся примерно к октябрю 1883 г., а также сообщения в журнале "Ар модерн" (Art Moderne) от 8 июня и 27 июля 1884 г. Не удивляет поэтому надпись, сделанная рукой Верхарна на титульном листе одного из принадлежащих ему экземпляров сборника: "Oh, livre deja lointain! 1886".
   Несмотря на то, что Фландрия была наиболее отсталой областью Бельгии, где католицизм сохранял особенно прочные позиции, видеть в Верхарне певца католицизма нет оснований; он и здесь остается, хотя и внимательным, но все же сторонним наблюдателем.
   Как свидетельствуют биографы Верхарна, стихи эти связаны с впечатлениями детства. Отец поэта, Гюстав Верхарн, посещавший ежемесячно бернардинский монастырь в Борнгеме (неподалеку от Сент-Амана), нередко брал с собою сына. Борнгемские отшельники, видимо, и дали будущему поэту образный материал для созданного много позже цикла. Чтобы оживить эти воспоминания, Верхарн удалился в Форжский монастырь, где провел в полном одиночестве 21 день. Предполагая, что молодой человек намерен в скором времени принять постриг, монахи позволили ему присутствовать при всех церемониях, наблюдать все, даже самые скрытые стороны монастырской жизни.
   Молодой поэт поспешил вознаградить себя за три недели аскетического уединения. Сборники "Монахи" и "Фламандки" образовали своеобразный диптих, в котором нельзя не увидеть романтического вызова действительности.
   Альбер Жиро писал поэту: "Ты увидел монахов глазами испанских художников, влюбленных в кровь и резню. В них мало разнообразия, они сводятся к двум основным типам: по сути, это романтические монахи" (в кн.: L. Christophe. Emile Verhaeren. P., 1955, p. 33). По мнению Стефана Цвейга, однако, именно в "Монахах" "кристаллизуется... тонкое понимание психических оттенков" (St. Zweig. Emile Verhaeren. Sa vie, sonoeuvre. P., 1910, p. 76). Брюсов относил этот сборник к первому периоду творчества Верхарна, периоду здоровья. К теме монастырской жизни Верхарн будет обращаться и позднее – в драме "Монастырь" (Le Cloitre, 1889).
   Первые переводы из цикла "Монахи" принадлежали В. Брюсову. Известны также переводы Г. Шенгели, Н. Рыковой, В. Давиденковой, В. Микушевича. Перевод Ю. Денисовым стихотворения Aux moines сделан специально для этого издания.
   
   Les Moines
   
   (la) vastitude (неолог. автора от vaste, vastement) – ширь, безграничность.
   
   Moine simple
   
   l'amour naif d'un saint Francois d'Assise.... – Франциск Ассизский (наст, имя Джованни Бенардоне, 1181 или 1182-1226), итальянский религиозный деятель, основатель монашеского ордена францисканцев, женского ордена кларисс, а также ордена терциариев. Проповедовал покаяние и бедность; в 1210 г. "Правила" Франциска Ассизского были одобрены римским папой; вокруг Франциска сложилось "братство" странствующих проповедников.
   
   Aux moines
   
   Приводим перевод Н. Паниной, также публикуемый впервые.
   
   К монахам
   
   Монахи белые, суровые аскеты,
   В сутаны длинные одел всех вас мой стих,
   Давно ушедшие мужи веков былых,
   Вы снова предо мной, отшельники-поэты.
   Что наши боли вам и черный наш покой,
   И славы ржавый гнет, и гордости проклятье,
   Глаза устремлены к заветному распятью,
   И я к нему тянусь дрожащею рукой.
   Вот так же, как и вы, огнем души пылая,
   Всегда один, с моим Искусством буду жить,
   И пламенем смогу я сердце опалить,
   К своей груди, как стяг, Искусство прижимая.
   Недаром на земле способно лишь оно
   Рассудок соблазнить, могучий и унылый,
   Околдовать его своей волшебной силой,
   Ударить в голову, как крепкое вино.
   Средь пепла и руин Искусство вырастает,
   Воздвигнутый в ночи золотоглавый храм,
   Где стены-зеркала горят по вечерам
   И отраженный луч созвездьям посылают.
   А купол, как магнит, во тьме мерцает строго,
   И россыпью огней сверкают окна там,
   Указывая путь поэтам и жрецам,
   Что в слишком поздний час бредут на свет к порогу.
   Вершина среди туч парит в уединенье,
   Но к морю обращен серебряный портал,
   И волны здесь поют торжественный хорал,
   Рождая отклик свой на звук богослуженья.
   Песнь ветра в вышине таинственно звенит
   И легкою стрелой бесшумно вниз слетает,
   Где башни хмурые друг друга озирают,
   Как два богатыря, одетые в гранит.
   И всякий, кто свой шаг замедлит перед входом,
   Увидит лиру там из бронзы в глубине;
   Она кого-то ждет, как будто в полусне
   Меж факелов застыв, под онемевшим сводом.
   И будет этот храм всегда для нас сиять,
   И разгонять наш мрак, и направлять нас к свету,
   А вы, отшельники, унылые аскеты,
   Со скорбной пышностью исчезнете опять.
   Вы канете во тьму кортежем погребальным,
   Оставив этот мир, погрязнувший в грехах,
   Где ваш Творец почил на ваших же руках,
   Почтивших одр его причастием прощальным.
   
   Les Bords de la route – Обочины дороги
   
   Впервые опубликовано в 1891 г. в Льеже издателем Вайан-Гарманом, с посвящением художнику Полю Синьяку.
   Стихи, вошедшие в сборник, создавались в 1882-1891 гг. Поначалу сборник состоял из 38 стихотворений, позднее поэт сократил их до 30, однако включил сюда и те, что были написаны позднее – по 1894 г.
   Ранние стихи этого сборника, вошедшие в цикл "Като" (Kato), создавались параллельно с "Фламандками". Цикл "Фрески" (Fresques), также составивший "Обочины дороги", складывался одновременно с произведениями трагической трилогии. Таким образом, книга отражает эволюцию мировоззрения тюэта за целое десятилетие. Автор постоянно включал ее в 1-й том своих сочинений, наряду с "Фламандками" и "Монахами", хотя по настроению целый ряд стихотворений близок трагической трилогии. По поводу "Обочин дороги", А. В. Луначарский писал о Верхарне: "Он был настолько страстной натурой, что покончил бы с собой от того бездорожья, которое другие превращали в красоту и на этом успокаивались" (А. В. Луначарский. Собр. соч. в 8-ми тт., т. 4, М., 1964, с. 354). Дальнейший творческий путь поэта был не только преодолением "бездорожья", но и открытием истинной сути современности.
   Весь сборник состоит из 4 циклов: "Печальные декорации" (Decors tristes), "Като", "Фрески", "Мрачные слова" (Les Paroles mornes).
   Первый перевод из этой книги (отрывки из стихотворения "Не знаю, где"), относящийся еще к 1896г., – это первый известный перевод из Верхарна на русский язык; опубликован в кн.: "Стихи о современности". В этом же сборнике увидел свет один из лучших брюсовских переводов из Верхарна – стихотворение "Часы". Более полно цикл переведен Г. Шенгели – в кн.: "Эмиль Верхарн. Лирика и поэмы". М., 1935.
   
   Vaguement
   
   l'Aquitaine – Аквитания, историческая область на юго-западе Франции, в средние века (1154-1453) входила в состав владений английских королей; в 1453 г. воссоединена с Францией. С XIII в. чаще называется Гиенью.
   
   Artevelde
   
   Artevelde – Якоб Артевельде (ок. 1290-1345), богатый купец-суконщик, возглавивший в 1337-1338 гг. восстание суконщиков г. Гента против графа Людвига II Фландрского, состоявшего в союзе с Францией. Избирался генеральным капитаном Гента, выступил инициатором объединения фландрских городов. Убит в результате разногласий между восставшими.
   Ruwaert = ruwaard (голл., ист.) – наместник. На эту должность был избран сын Якоба Артевельде, Филипп (1340-1382), получивший в результате роста демократического движения и бегства графа Людвига III Фландрского неограниченную власть. Убит в сражении с войском последнего.
   Стихотворение обращено к Артевельде-отцу.
   sa legende... celebre en recordies (recordie f – от recorder = raconter) – зд.: легенда, передаваемая из уст в уста, изустное предание.
   
   Parabole
   
   s'indefiniser (неолог. автора от indefini) – зд.: становиться едва заметным.
   (les) ailes ramantes (неолог. автора от ramer) – зд.: крылья-труженики.

   Les Soirs – Вечера
   
   Сборник вышел из печати в 1887 г. в брюссельском издательстве Э. Демана с посвящением бельгийскому поэту и романисту Жоржу Роденбаху, с которым Верхарн находился в дружеских отношениях.
   Время работы над сборником (октябрь 1884 – июль 1886 гг.) было указано самим поэтом в первом издании книги; здесь же сообщалось, что она лишь "первая часть произведения, за которой последуют "Крушения" и "Черные факелы" (A. Fontaine. Verhaeren et son oeuvre... P., 1929, p. 187).
   Леон Базальжет свидетельствует, что почти вся эта трилогия была создана в Лондоне, где Верхарн неоднократно и подолгу бывал. В письме к своей невесте, художнице Марте Массен, от 24 мая 1890 г. Верхарн писал, что Лондон привлекает его прежде всего "ужасающе современным духом своих черных заводов, бесконечных доков и набережных". Трилогию обычно называют трагической, так как в ней нашел отражение тяжелый духовный кризис, переживаемый поэтом в те годы. Быстрое развитие капитализма в недавно еще совсем патриархальной Бельгии, гибель любимой им деревни, развал привычных форм и норм жизни, болезнь самого поэта – все это надломило его духовно. Печатью сильного нервного напряжения отмечены все циклы трилогии. Именно в эти годы поэт ближе всего к символизму – это проявляется и в усложненности поэтики. Однако его стихи отличает подлинность страдания, исповедальность тона. "Я люблю абсурдное, бесполезное, невозможное, безумное, чрезмерное, резкое, ибо оно меня подстрекает, ибо я чувствую: все это – вонзившиеся в меня иглы; ибо я хочу не бояться их острия... Всякий раз, когда я всматриваюсь в свою душу, я нахожу в ней потребность действовать" (Emile Verhaeren. Impressions, t. 1. P., 1926, p. 13).
   Французский поэт Франсис Вьеле-Гриффен свидетельствует, что, по словам самого Верхарна, "Вечера" выражают упадочное состояние человеческого существа, взывающего о "помощи"; "Крушения" – это уже "самый крик больного человека", "Черные факелы" передают новый, изменившийся под влиянием болезни взгляд автора на мир" (в кн.: A. Mockel. Emile Verhaeren. P., 1917, p. 12).
   Не исключено, что работая над "Вечерами", Верхарн обдумывал и стихи, предназначенные для других циклов. Это вообще было характерно для поэта. Стихи входили в тот или иной сборник скорее не по хронологическому принципу, а в зависимости от замысла. Этим, по-видимому, объясняются и перестановки стихотворений из одной части в другую в последующих изданиях трилогии. Например, входивший ранее в сборник "Вечера" "Роковой цветок" (La Fleur fatale) был перенесен в цикл "Крушения", а стихотворение "Вдали" было перенесено из второй части в первую. В сборник "Вечера" вошло 25 стихотворений.
   Поэт тяжело переживал разочарование в религии. 26 июня 1886 г. он писал Жоржу Кнопфу: "В то, чем я сейчас занимаюсь, я вкладываю всю свою досаду на то, что не могу верить". Не случайно посвящение книги Жоржу Роденбаху: есть общее в настроении "Вечеров" и глубокой меланхолии певца "Мертвого Брюгге" (Bruges-la-Morte, 1892).
   Отдельные стихотворения этого цикла были переведены В. Брюсовым, М. Волошиным, И. Тхоржевским, Г. Чулковым и др. и появились в периодических изданиях 1905-1906 гг. Часть переводов была опубликована в сборниках: Tristia. Из новейшей французской лирики. Переводы И. Тхоржевского. СПб., 1906; Стихи о современности, "Молодая Бельгия" (Под ред. М. Веселовской). М., 1906 – переводы Эллиса. Полностью цикл был переведен Г. Шенгели (Эмиль Верхарн. Полное собрание поэм. М., 1922-1923).
   Здесь впервые публикуется перевод Р. Дубровкина (Infiniment). Стихотворение "Лондон" печатается в двух переводах – Валерия Брюсова и Геннадия Русакова, который сделал его специально для этого издания. Приводим его:
   
   Лондон
   
   Это Лондон, душа моя, в меди и стали,
   Где от лязга складского железа невмочь,
   Где звездой, провожающей в дали,
   Парусам приснодева не светит сквозь ночь.
   
   Смрад вокзалов, где слезы в дыму проливает
   На железе стены отразившийся газ,
   Где чудовища скуки зевают
   Всякий раз, когда бьет на Вестминстере час.
   
   И ряды фонарей над рекою фатальны,
   Точно мойры, прядущие темь глубины,
   И утопленники беспечальны,
   В грязноватых цветах из-за бликов видны.
   
   Эти буквы до крыш в рыжем спирте рекламы,
   Жесты женщин хмельных, что зовут за собой,
   И внезапная смерть среди гама;
   О душа, черный Лондон проходит тобой!
   
   Les Chaumes
   
   a cropetons = a croppetons = a croupetons – на корточках.
   novembrale (неолог. автора) – ноябрьский.
   
   Au Loin
   
   О mon ame, quel s'en aller et quel souffrir! / Et quel vivre toujours... et quel mourir! – индивидуальное употребление глаголов в инфинитиве в значении существительного.
   
   Les Debacles – Крушения
   
   Впервые опубликовано в 1888 г. Э. Деманом в Брюсселе.
   Сборник посвящен группе художников, близких знакомых Верхарна: Тео ван Риссельбергу, Вилли Шлобаху, Дарио де Регойосу.
   Стихи, составившие эту, вторую часть трагической трилогии, создавались в 1886-1887 гг. Ей предпослан подзаголовок "Моральная деформация" (Deformation morale).
   В сборнике 21 стихотворение, написанные александрийским стихом.
   Стихотворение "Покойница" (La Morte) вдохновило художника Вилли Шлобаха, который написал картину в то время, когда поэт и художник жили в Лондоне, весной 1889 г.
   Стихи этого цикла переводились В. Брюсовым, М. Волошиным, И. Тхоржевским, Эллисом, Г. Шенгели, М. Донским.
   Переводы Р. Дубровкиным стихотворений Dialogue и Si morne! публикуются впервые. Приводим здесь также перевод М. Березкиной стихотворения Le Glaive:

   Меч
   
   Пророк мой и судья, двуострый меч держащий,
   Глумился над пустой гордынею моей:
   Ты превратишься в тлен, в душе мертвородящей
   В грядущем оживут страданья прежних дней.
   
   Прогоркла кровь отцов в твоем тщедушном теле,
   И хрупкий твой костяк повержен будет ниц.
   Сквозь бред увидишь ты, как годы пролетели
   В упряжках золотых небесных колесниц.
   
   И нервов оплетут тебя гнилые цепи.
   Что нервы! Паралич тоски тебя скует.
   В мозгу твоем мечты умрут, как в душном склепе,
   И в зеркале ночном твой ужас оживет.
   
   Спасайся от себя – подступит пресыщенье
   Всем миром и собой, и сгорбится спина.
   Жестоко сокрушит тупое отвращенье,
   Твой разум иссушит и выпьет кровь до дна.
   
   Умрешь ты одинок, бессилием объятый;
   Огонь людских сердец осветит небосклон.
   Твой потускнеет взор, и будет гром крылатый
   Победно хохотать, твой искажая стон.
   
   Le Glaive
   
   Quelqu'un m'avait predit... – подразумевается привратник-херувим с пылающим мечом, изгнавший из Эдема прародителей рода человеческого, вкусивших запретного плода (Бытие, 3, 24).
   Si morne! adorner = parer avec qq recherche.
   
   Les Flambeaux noirs – Черные факелы
   
   Впервые – в 1891 г. в брюссельском издательстве Э. Демана с посвящением адвокату Эдмону Пикару, известному общественному деятелю Бельгии.
   Стихи этого цикла были созданы в основном в 1887-1888 гг., но, как нередко бывало с изданием сборников Верхарна, напечатаны значительно позже. Поэт не был уверен, стоит ли ему публиковать книгу, которая к моменту издания уже не соответствовала его настроениям.
   Цикл "Черные факелы" состоит из 14 стихотворений. Верхарн здесь впервые пишет верлибром, который призван "ухватить поэтическую идею в ее первоначальной форме в самый момент ее рождения, со всеми чертами ее окраски и движения" (Emile Verhaeren. Impressions, t. 1, p. 13).
   "Черные факелы" и "Окровавленные вечера" представлялись А. В. Луначарскому самыми мучительными пессимистическими книгами, какие создал расслабленный символизм конца века" (А. В. Л уначарский. Ук. соч., т. 5, с. 289).
   Первым из этого цикла было переведено стихотворение La Femme en noir (см. коммент., с. 562). На страницах периодической печати в 1905-1906 гг. появились другие переводы. Полностью цикл был переведен В. Федоровым и вышел отдельным изданием: Эмиль Верхарн. Черные факелы. М., 1922; а также Г. Шенгели: Эмиль Верхарн. Полное собрание поэм. М., 1922-1923. Стихи этого цикла переводили также Н. Рыкова, Ю. Александров. Переводы Ю. Денисова (Les Villes), Г. Русакова (Le Roc), Г. Кружкова (La Morte) публикуются впервые.
   
   Les Villes
   
   gelasines / pi (неолог. автора – от gelasin ad)., прилагательное, употребительное только в двух выражениях: dents gelasines, dents qui paraissent quand on rit; fossettes gelasines – ямочки на щеках). – Зд.: поблескивающие металлические поверхности.
   
   Les Nombres
   
   Je suis l'hallucine de la foret des Nombres... – По учению Пифагора (ок. 580-500 до н. э.), основой всего сущего является число и Вселенная представляет собой гармоническую систему чисел и их отношений. Так впервые высказывалась мысль о закономерности Вселенной (Ф. Энгельс. Диалектика природы, 1952, с. 148). Последователи учения Пифагора придавали позднее чисто мистический смысл такому представлению о Вселенной, мистифицируя именно количественную сторону в понимании материи, превращая число в самостоятельную метафизическую сущность. Мистика пифагореизма, а затем и неопифагореизма была связана как с разными философскими, так и религиозно-мистическими учениями Востока и Запада эллинистического периода.
   Отсюда далее в тексте – упоминание Изиды; см. также: Textes de quelles lois infiniment lointaines? / Restes de quels geometriques univers?
   Les Apparus dans mes chemins – Представшие на моем пути
   Сборник издан впервые в конце 1891 г. в Брюсселе издателем Лакомбле. Книга посвящена Эдмону Деману, с именем которого связано издание большинства произведений Верхарна. Первое издание сборника состояло из 18 стихотворений, последующие – из 14.
   Исследователи рассматривают эту книгу как переходную между трагической трилогией и последующими циклами. Она свидетельствует о наметившихся к концу 80-х годов переменах в мировоззрении Верхарна. Поэт и сам видел в нем "новый поворот в своем искусстве" (письмо к Марте Массен от 30 мая 1891 г.). Это почувствовали и современники. Так Брюсов отмечал, что цикл в первой своей части напоминает "Черные факелы", во второй же "занимается заря новой жизни" ("Стихи о современности", с. 9). А. В. Луначарский считал книгу "чрезвычайно важной для понимания истории его (Верхарна) души"; загадочный финал книги обещал, по его мнению, "какое-то возрождение" (А. В. Луначарский. Ук. соч., т. 5, с. 289).
   Один из первых переводов стихотворения Celui du rien принадлежит В. Брюсову. Полностью цикл был переведен Г. Шенгели (Эмиль Верхарн. Полное собрание поэм. М., 1922-1923). Переводы Р. Дубровкина (Celui de l'horizon; L'autre plaine), Ю. Стефанова (Celui du rien, Dans ma plaine) публикуются здесь впервые.
   
   Celui de l'horizon
   
   acomas m (бот.) = acomat m – дерево, растущее на Антильских островах, применяется в кораблестроении.
   porter m (от ит. porta oro) – черный мрамор с желтыми прожилками.
   
   Celui du rien
   
   Rene, le front fendu, les chairs transies... – Имеется в виду Ринальдо, герой поэмы Торквато Тассо "Освобожденный Иерусалим" (1575).
   Vitellius – Вителлий (15-69), римский император в 69 г., в течение восьми месяцев. Когда египетские и сирийские войска провозгласили императором Веспасиана, Вителлий был убит.
   Les Flamels tombes des legendes gothiques – Никола Фламель (1330-1418), присяжный писарь Парижского университета, разбогател после смерти жены и в результате ряда удачных финансовых операций. Его чрезвычайно богатые пожертвования в пользу церкви будоражили воображение – так возникла легенда о Фламеле-алхимике, добывшем философский камень.
   ...l'Hecate des vieux Sabbats. – Геката, в греческой мифологии отождествлялась с богиней луны Селеной, богиней подземного царства Персефоной, богиней Артемидой – отсюда ее многоликий характер: божества плодородия, покровительницы нечистой силы и колдовства.
   Saint Georges – святой Георгий (Георгий Победоносец), христианский "святой", в образе которого слились черты древнегреческого героя Персея, победителя чудовища, египетского бога Гора, персидского Митры и др. богов. Согласно легенде, святой Георгий совершал "чудеса", в том числе победил дракона. Был казнен в Никомодии (ок. 303 г.) во время гонения на христиан при Диоклетиане. При феодализме был создан культ святого Георгия – покровителя рыцарства.
   
   Les Campagnes hallucinees – Обезумевшие деревни
   
   Впервые сборник вышел в апреле 1893 г. в издательстве Э. Демана (Брюссель).
   Книга посвящена другу поэта Виктору Десмету.
   Цикл создавался в начале 90-х годов, когда рабочий класс Бельгии, сплотившись в мощную организацию, одержал ряд значительных побед. Не только политика и экономика, но и проблемы искусства оказывались в кругу важнейших интересов бельгийских социалистов. Находясь как бы в силовом поле новых идеологических веяний, творческая интеллигенция не могла избежать их воздействия. Наступали годы наиболее тесного сближения Верхарна с социалистическим движением Бельгии. Поэт принял активное участие в работе открытых социалистами в 1891 г. "Народного дома" и "Нового университета", выступал с лекциями перед рабочими. Современность властно приковывала к себе его внимание, вторгалась в его искусство, принося вместо недавнего отчаяния семена надежды и веры. Верхарн открыл для себя свою эпоху – эпоху грандиозных социальных конфликтов и потрясений, отражением которой становилась и его поэзия. Он сам писал в социалистической газете "Ревей" (Reveil): "Вот уже несколько лет, как быстрее стали развиваться идеи, вдохновляющие на социальные преобразования, рисующие образ будущего" (см.: A. Mabille de Poncheville. Op. cit., p. 286).
   В книге 18 стихотворений, образующих первую часть трилогии (ее принято называть социальной), завершить которую должны были цикл "Города-спруты" и драма "Зори". В одном из писем к писателю Юберу Крейнсу, поясняя концепцию "Обезумевших деревень", Верхарн писал: "...я изобразил деревню... изможденную, изнуренную нищетой, непоправимо усталую и агонизирующую, добычу сосущего ее города, жестокого и полного сил... Одна – пассивная нищета, другой – активная нищета... И над этими двумя видами нищеты когда-нибудь, я надеюсь, взойдут "зори"; я намерен вложить всю ту мечту, умиротворенную и сострадательную, которая живет в моем сердце и уме". (Цит. по: R. T. Sussex. L'idee d'humaniste Emile Verhaeren. P., 1938, p. 295.)
   Большинство стихотворений цикла написаны верлибром.
   На русский язык стихи его переводились В. Брюсовым, Г. Чулковым, Н. Васильевым (Эмиль Верхарн. Обезумевшие деревни. Казань, 1907), Н. Ч. (Николаем Чуевым) (Эмиль Верхарн. Издыхающие равнины. Города-чудовища. М., 1909). Полностью книги переведены Б. Серебряковым (Эмиль Верхарн. Безумие полей. СПб., 1914) и Г. Шенгели (Эмиль Верхарн. Полное собрание поэм. М., 1922-1923).
   Переводы Ю. Стефанова (La Ville), Г. Кружкова (Le Donneur de mauvais conseils), О. Седаковой (Le Peche) выполнены для настоящего издания.
   
   La Ville
   
   Tous les chemins vont vers la ville – перефразировка известного выражения "Tout chemin mene a Rome" – из басни Лафонтена "Третейский судья, брат милосердия и пустынник" (Le Juge arbitre, le solitaire et l'hospitalier, 1633, livre XII des Fables), последней из написанных им басен; как пословица выражение известно в других языках. Происхождение его связано с именем Юлиана Отступника (Julianus Apostata, 331-363), римского императора (361-363). Отрекшись от христианства, он обратился к философии неоплатонизма. В одной из его речей говорилось: "Не стоит удивляться тому, что мы точно так же, как к истине, находим различные пути к одной единственной философии, ибо, если кто пожелает отправиться в Афины, то он мог бы туда отправиться пешком или морским путем, или по военной дороге, или пешеходными тропинками, или судном вдоль побережья, или же, как Нестор, пересечь море" (Речь VI, фрагмент 358). Производная сентенция соотносится с Римом (автор ее неизвестен), она означает: каким путем ни идти, каждый ведет к одной цели.
   
   Le Donneur de mauvais conseils
   
   pueils m – вероятно, то же, что puel m – лес, запрещенный для выгона скота; также: propriete en puel.
   
   Le Fleau
   
   Au Golgotha, dans la Judee, / Sous Herode, voici mille ans. – Голгофа, холм в окрестностях Иерусалима, на котором, согласно христианской легенде, был распят Иисус Христос (от Матфея, 27, 35; от Марка, 15, 22). Ирод – Ирод Антипа (ок. 20 до н. э. – после 39 н. э.), тетрарх Галилеи и Пере, по преданию, уничижал Христа и насмеялся над ним перед его казнью (от Луки, 23, 11); он же велел обезглавить Иоанна Крестителя (от Марка, 16, 14).
   ...Je suis la manne d'or / Qui s'eparpille du Thabor... – По преданию, Иисус Христос впервые явился своим ученикам в облике божества на горе Фавор (к юго-востоку от Назарета), отсюда– "Фаворский свет" – la manne d'or (от Матфея, 17, 1-8).
   
   Les Villes tentaculaires {*} – Города-спруты
   
   {* Город-спрут – реминисценция из романов Бальзака "Утраченные иллюзии", "Отец Горио" и др.}
   
   Книга издана впервые в 1895 г. в Брюсселе, с посвящением французскому поэту Анри де Ренье.
   В первом издании цикл состоял из 19 произведений, позднее автор ввел в него еще одно стихотворение – Vers le futur. Это вторая часть социальной трилогии Верхарна. Стихи, вошедшие в сборник, создавались после знаменитой стачки бельгийского пролетариата 1893 г., во время наивысшего подъема активности рабочего движения в стране. Именно в эти годы творчество Верхарна, по словам В. Брюсова, "выходит на путь, еще никем не изведанный". Сам Верхарн писал в то время: "Те, кого всегда отвращала от себя политика... отказались от былого нейтралитета и от бездействия" (см.: A. Mabille de Poncheville. Op. cit., p. 286). "Его можно назвать первым после Гюго ангажированным поэтом", – скажет о Верхарне бельгийский писатель Франц Элленс (F. Hellens. Verhaeren. Poetes d'aujourd'hui. P., 1952, p. 31).
   Со страниц цикла перед читателем вставал могучий город, живущий бурной и лихорадочной жизнью, неповторимый Город Эмиля Верхарна. Автор "Городов-спрутов" сумел показать самую атмосферу, ритм современного индустриализма – "в его стихе вертится, бьется и дрожит машина" (Л. Базальжет). К урбанистической теме Верхарн обращался и раньше (в трагической трилогии), но в "Городах-спрутах" восприятие города стало более глубоким, аналитическим, что выразилось в известной диалектичности его концепции: "чудовищный спрут" – это и то, что несет в себе начало прекрасного будущего. У Верхарна есть строки, посвященные Виктору Гюго, которые с полным основанием можно адресовать и самому бельгийскому поэту: "Гюго... отвернулся от прошлого, чтобы погрузиться в волнения и страсти своего времени, и, перейдя за их предел, воссоздать среду будущего" (Emile Verhaeren. Impressions, t. II. P., 1927, p. 222). Эту мысль подтверждал A. В. Луначарский: "...Последовав за беглецами "галлюцинирующих деревень", Верхарн пришел какими-то новыми воротами в город, и город постепенно превратился в его глазах из чудовищного спрута... в Оппидомань (город социальных революций. – М. М.), которому он пропел славу в своих великолепных "Зорях" (А. В. Луначарский. Ук. соч., т. 5, с. 289).
   После выхода в свет "Городов-спрутов", по свидетельству Л. Базальжета, художественная интеллигенция Бельгии публично выразила Эмилю Верхарну свое восхищение на банкете, устроенном в его честь.
   Первые русские переводы из этого цикла, сделанные В. Брюсовым, появились в периодической печати 1905– 1906 гг. и в книге "Стихи о современности". Ранние переводы принадлежат также Н.Васильеву, Н. Чуеву (Н. Ч.). В 1922г. книга вышла отдельным изданием: Эмиль В е р х а р н. Города-спруты (в пер. Г. Шенгели. ч Харьков, 1922).
   Переводы Г. Русакова (Une Statue, Les Usines, La Bourse), Ю. Денисова (La Revolte) публикуются впервые. В настоящем издании представлены два перевода стихотворения L'Ame de la ville – M. Волошина и Ю. Александрова. Приводим перевод Ю. Александрова:
   
   Душа города
   
   В час дымно-красного рассвета
   Весь город пропадает где-то,
   И тают на глазах коньки....
   
   Но в безднах блещут огоньки;
   Дрожит охрипшего сигнала
   Невыразимо грустный звук,
   Изогнут мощный виадук,
   И выползает из вокзала
   Усталый поезд в пустоту,
   И повисает на мосту...
   
   И пароход многоэтажный
   Вдруг исторгает зов протяжный
   В порту, сокрытом за стеной.
   Толпа течет рекой сплошной
   
   К своим непостижимым целям,
   По набережным и панелям
   Валит клубящимся гуртом
   И распадается потом,
   И тени, будто на экране,
   Скользят, скользят в сыром тумане...
   Слезит глаза и давит грудь
   Желто-сиреневая муть.
   Сгноили воздух нефть и сера.
   И солнце – злобная химера.
   Но блещет золотой фронтон,
   И беломраморных колонн
   Волшебно стройное виденье –
   Как декорация времен,
   Уже плывущих в отдаленье...
   
   О, сколько протекло веков
   Над этим городом, который
   Велик минувшим, но таков,
   Как есть, годин свирепой сворой
   Сегодня загнанный в тупик!..
   В нем не смолкают стон и крик,
   И бродят сонмы привидений...
   О, сколько было поколений,
   Вбивающих, осатанев,
   Здесь в каждый дом и в каждый камень
   Своих желаний острый пламень,
   Свой кровожадный, хищный гнев!..
   
   Сперва полдюжины домишек
   И самый скромный божий храм,
   В котором цвел надежд излишек
   По вечерам и по утрам.
   Пытался старенький священник
   Вдолбить в наивные мозги,
   Что мы живем не для лузги –
   Не для телес, не ради денег...
   
   Но время мчалось все скорей,
   Чтоб за стенами грозных башен
   И варварских монастырей
   Стал человек свиреп и страшен.
   И водворился папский крест
   Над светлой тишью здешних мест.
   Аббаты, пышные бароны,
   Поборов тяжкая пята,
   И земледельца нищета,
   И жарко блещущие троны!..
   
   А город рос. Его права,
   Как в латы, облеклись в слова.
   Но сжались на гранитной вые
   Над лоном фабрик и полей
   Народа когти боевые
   И зубы хищных королей.
   Отчаянья подземный рев
   Стал клокотанием вулкана
   И пробужденьем великана,
   Качнувшего столпы миров.
   И вот забагровели зданья
   В кровавом зареве восстанья.
   
   И новых библий красота
   Вдруг просияла на страницах
   Возникших книг и в ясных лицах
   Людей, чья суть была чиста,
   Как мраморы бессмертных статуй;
   Людей, которым стала платой
   За жизнь – лишь истина сама,
   Взрывающая мрак ума.
   Они не убоялись плахи,
   Сверкающего топора
   И краснозубого костра,
   Который подожгут монахи.
   
   О город в каменной броне
   И с нежностью на самом дне!..
   Он поглощает, победитель,
   Все в мире. Побежденный, он
   Внушает ужас. Он губитель
   И воскреситель всех времен.
   И он во всем – гигант безмерный,
   Взносящий негасимый свет,
   Порой кровавый и неверный,
   Но равный пламени планет.
   
   Века, века, где каждым утром
   Его смятенная душа
   Блуждает в небе златокудром,
   На землю гибелью дыша!..
   Века, века!.. Вслед за мечтою
   Вскипает новая мечта,
   Своим, насущным занята,
   Знакома каждою чертою,
   Но не знакома никому.
   Она, наперекор всему,
   Свой гордый лоб омоет потом
   И руки намозолит всласть,
   И землю сделает оплотом,
   Где неразрывны ум и страсть.
   
   Мечта!.. Она превыше дыма –
   Его чудовищных колонн,
   Поднявшихся со всех сторон.
   Она любви необходима!
   
   Громадный город, как магнит,
   С растущей силою манит
   Паломников неисчислимых
   Из всех пределов и эпох,
   Скитальцев скорбных и счастливых,
   Чей дух от жажды пересох.
   
   Мечта!.. Она не знает страха
   И поднимает мир из праха.
   И что все муки, весь порок,
   В чанах бродящий, все обманы, –
   Когда в какой-то новый срок
   Опять разверзнутся туманы,
   Чтоб новый, молодой Христос,
   Так долго проблуждавший где-то,
   Возник, изваянный из света,
   И человечество вознес,
   И в звездной, огневой купели
   Крестил его для новой цели!
   
   Le Port
   
   Toute la mer va vers la ville – См. коммент., с. 586.
   les marins naifs peignent son caducee... – Речь идет о жезле бога Меркурия (Mercurius Negociator), отождествлявшегося позднее древними римлянами с греческим богом Гермесом; культ Меркурия, покровителя моряков и торговцев, с древних времен получил широкое распространение, в частности, на территории Галлии.
   
   Les Villages illusoires – Призрачные деревни
   
   Сборник увидел свет в 1895 г. в Брюсселе. Поэт посвятил его Камилю Лемонье.
   Этот цикл из 15 стихотворений, написанный в 1894 г. после "Обезумевших деревень", но перед "Городами-спрутами", тесно связан с ними по содержанию. По выходе его в свет, в одном из писем к Верхарну (февраль 1895 г.) Стефан Малларме выразил свое восхищение мастерством поэта.
   Здесь, как и в предыдущей трилогии, звучат социальные мотивы, отчетливо осознание гибели фламандской деревни под натиском капиталистического города, поэт сочувствует обездоленной массе – жителям "хижин".
   Последние стихи сборника отличает революционный пафос, характерный для многих произведений поэта тех лет.
   Переводы А. Парина (Les Pecheurs) и Ю. Стефанова (Le Sonneur) публикуются впервые.
   
   Les Douze mois – Двенадцать месяцев
   
   Сборник впервые опубликован в 1895 г. в Брюсселе издательством "Дитрих", с посвящением художнику Тео ван Риссельбергу, близкому другу поэта. Первоначальное название сборника "Альманах".
   Пейзажно-"календарная" лирика инструментована Верхарном ощутимо социально: меняются времена года и картины природы, но неизбывна нищета "соломенных кровель".
   Первый перевод из этого сборника ("Декабрь") был сделан В. Брюсовым. Отдельные стихотворения переводились Ю. Александровым, А. Владимировой.
   
   Les Vignes de ma muraille – Лозы моей стены
   
   Книга увидела свет в 1899 г. в Брюсселе; посвящена бельгийскому писателю Эжену Демольдеру. Стихи, вошедшие в сборник, создавались в течение ряда лет – в 1892-1897 гг.
   Первый перевод из этого цикла ("К северу") принадлежит В. Брюсову – книга Tertia vigilia.
   Полностью переведен Г. Шенгели в 1922-1923 гг.
   
   Au Nord
   
   De la Sicile et de ses iles souveraines... Sirenes... – Намек на легендарные скалы в Мессинском проливе, служившие обиталищем Сцилле, чудовищной собаке с двенадцатью лапами, шестью головами и тремя рядами клыков, и Харибде, трижды в день поглощавшей морскую воду и извергавшую ее с ужасающим шумом. Сирены – мифические полуптицы-полуженщины, завлекавшие моряков своим пением и губившие их (Гомер. Одиссея, XII). У Вергилия (Энеида, III, 420-428) Сцилла – прекрасная женщина с рыбьим хвостом; Харибда – старуха, дочь Нептуна, сброшенная в море Геркулесом.
   
   Les Visages de la vie – Лики жизни
   
   Впервые опубликовано в 1899 г. в Брюсселе Э. Деманом. Книга посвящена французскому поэту Франсису Вьеле-Гриффену.
   Работа над сборником была начата еще в 1895 г. параллельно с работой над социальной трилогией и примыкавшими к ней сборниками. Цикл имел большой успех, был признан одним из лучших во французской литературе 1898-1902 гг. и отмечен специальной премией. Мнение современников несколько позже сформулировал Леон Базальжет: "Что бы ни создал еще Верхарн – по силе вдохновения ему не подняться выше некоторых страниц "Ликов жизни", – это – лучшее, что может воплотить человек в словесных образах". Талант Верхарна достиг той высоты, когда "философское мышление соединяется с высшей поэзией". (Леон Базальжет. Эмиль Верхарн. СПб., 1909, с. 29.)
   Данный цикл открывает новый этап в его творчестве, предвещая будущие философские сборники. Лирическое "Я" поэта неотделимо от идеи безграничности мира.
   В "Ликах жизни" Верхарн воспел, по определению В. Брюсова, "Радость, Милосердие, Лес, Толпу, Любовь, Смерть, Опьянение, Море... и обо всем сказал то именно, что выражает сущность этих вековечных начал жизни и природы, что их определяет в самом характерном и что, вместе с тем, еще никогда не было сказано" ("Весы", 1904, Э 3, с. 55).
   Высоко оценивая сборники "Обезумевшие деревни", "Городаспруты" и "Лики жизни", А. В. Луначарский утверждал, что "они пропитаны революционным духом, как нельзя более близким к возвышеннейшим чувствам рабочего класса в его авангарде" (Ук. соч., т. 5, с. 289).
   24 ноября 1908 г. бельгийцы устроили национальный праздник в честь Верхарна, в Брюсселе вышел новый журнал с названием Les Visages de la vie.
   Первый перевод из этого цикла (стих. "К морю") принадлежит В. Брюсову; цикл полностью переведен Г. Шенгели в 1922-1923гг. К сборнику обращались М. Волошин, Ю. Александров и др.
   
   Petites legendes – Маленькие легенды
   
   Впервые опубликовано в Брюсселе Эдмоном Деманом в 1900 г., с посвящением бельгийскому поэту Максу Эльскампу.
   В письме к Верхарну Эльскамп с благодарностью и восхищением писал: "Это наша страна, которая говорит голосом людей, деревень и животных, – и какой же ты чудесный художник!.. Ты умеешь жить всеми жизнями, даже жизнью вещей, что мне представляется самым невозможным". В десяти стихотворениях сборника перед читателем оживают народные фламандские предания. Это закономерно для поэта, который всегда "очень дорожил своим значением национального поэта, поэта Фландрии" (В. Брюсов).
   
   La Statuette
   
   (le) Saint-Empire – т. е. Священная Римская империя (962-1806, с конца XV в. "Священная Римская империя германской нации"), основана германским королем Оттоном I (Италия, Чехия, Бургундия, Нидерланды и др.). По Вестфальскому миру 1648 г., империя превратилась в конгломерат независимых государств. Окончательно ликвидирована в ходе наполеоновских войн.
   Pentecote m – Духов день.
   
   Les Forces tumultueuses – Буйные силы
   
   Сборник опубликован впервые в январе 1902 г. парижским издательством "Меркюр де Франс", с посвящением Огюсту Родену.
   Из дневника Верхарна следует, что первоначально сборник должен был называться "Современная кровь" {Le Sang moderne). Цикл создавался в 1899-1901 гг. Сюда входят 38 стихотворений, раскрывающих верхарновскую философию истории. Поэтическое мастерство Верхарна-реалиста достигает здесь необычайной высоты, открывает, кажется, безграничные горизонты его творчества. Брюсов отводил этому сборнику особое место: "Никто до него (Верхарна. – M. М.) не подозревал, что роман можно сжать до лирического стихотворения. Верхарн сумел в своей книге Les Forces tumultueuses, где он дал лирику типов, воплотить... такие извечные образы, как Монах, Полководец, Трибун, Банкир, Тиран, Любовница... здесь, как в фокусе, собраны все разнообразные силы творчества Верхарна" ("Весы", 1904, Э 3, с. 55, 68).
   Первые переводы из этого цикла принадлежат В. Брюсову ("Трибун", "Банкир", "В вечерний час"). Другие сделаны М.Волошиным, Э. Линецкой, М. Донским, А. Ибрагимовым. Перевод М. Березкиной (стихотворения Les Heures ou l'on cree) публикуется впервые.
   
   L'Art
   
   Helicon – Геликон, горный массив в Греции (Беотия), в древнегреческой мифологии – обиталище муз.
   Dodone – Додона, древний город в Эпире (Греция), центр культа Зевса, где находился древнейший оракул; жрецы "прорицали" по шелесту священного дуба Зевса.
   Isis – Изида (Исида), одна из наиболее почитавшихся богинь Древнего Египта, богиня плодородия и материнства.
   Thebes – Фивы, древнегреческое название древнеегипетского города Уасет (3-е тыс. до н.э.). На территории Фив находится Луксор и его грандиозный храм, храмы в Карнаке, гробницы фараонов. Фивы были ведущим художественным центром Древнего Египта.
   Memphis – Мемфис, город в Древнем Египте, столица (XXVIII-XXIII вв. до н. э.)
   Hat от – Хатор, в древнеегипетской мифологии богиня неба и плодородия, а также любви, музыки и судьбы; часто изображалась в виде женщины с рогами коровы. Центром культа Хатор был г. Иунет, где находился храм богини.
   Suse – Сузы, столица древнего Элама (4-е тыс. до н. э. – X в. н.э., на территории современного Ирана).
   Ninive – Ниневия, древний город в Ассирии (на территории современного Ирака), в VIII-VII вв. столица; в 612 г. до н.э. была разрушена войсками вавилонян и мидян. Археологическими раскопками обнаружены дворцы, статуи, предметы быта.
   Tyr – Тир (осн. в 4-м тыс. до н.э.), приморский город-государство в Финикии (совр. Сур в Ливане). Подъем культуры в начале 1 –го тыс. до н.э.
   
   Le Banquier
   
   (le) Cap = Cape Town – Кейптаун, город и порт на юго-западной оконечности Африки (в наст, время в ЮАР).
   
   La Science
   
   Le cri de Faust n'est plus notre! – Очевидно, имеется в виду монолог Фауста о тщете знания в I части драмы ("Ночь").
   
   Les Cultes
   
   Gog et ... Magog – В эсхатологических мифах иудаизма и христианства воинственные антагонисты "народа божьего", дикие свирепые народы, которые придут в "последние времена" с севера или с "другой стороны", и война с ними будет предшествовать "страшному суду". Обычно "Гог" – предводитель, "Магог" – название народа (Иезеркииль, 38, 39).
   Ammon (миф.) – Амон, бог солнца в Древнем Египте, впоследствии верховный бог. В XI-X вв. до н. э. фиванские первосвященники Амона превратились в могущественную династию и захватили в свои руки царскую власть.
   Jehovah = Yahve – Яхве, бог в иудаизме.
   Vulcain (миф.) – Вулкан, бог огня и кузнечного ремесла у древних римлян.
   saint-Pierre – святой Петр, в христианской мифологии ключарь врат небесных.
   Thot (миф.) – Тот, бог, восходивший к двум древнейшим "лунным" божествам Древнего Египта – Тоту-Ибису и Тоту-Павиану. В мифе об Озирисе (боге плодородия) Тот, его сын и советник, охраняет Гора, одного из богов солнца.
   Serpent, lotus ou croix... – Змей, в Библии демон-искуситель; в др. мифологиях атрибут фурий, символ раздора.
   Лотос (цветок) – символ рождения и возрождения, один из важнейших в индийской, египетской и греческой мифологиях.
   Крест – символ христианской религии.
   
   La Multiple Splendeur – Многоцветное сияние
   
   Впервые издано в 1906 г. парижским издательством "Меркюр де Франс", с посвящением французскому художнику Эжену Каррьеру.
   Первоначальное название сборника "Восхищайтесь друг другом" (Admirez-vous les uns les autres).
   Цикл непосредственно продолжает "Буйные силы", раскрывая верхарновскую натурфилософию. Поэт обрел душевное равновесие, он стремится проникнуть в будущее, которое связано теперь для него с верой в прогресс. Строгие формы александрийского стиха придают циклу торжественно-спокойную интонацию. Поэт нередко возвращается к классической просодии, отдает предпочтение ясности и четкости образов. Философские циклы поэта вызывают в памяти стихотворения из "Легенды веков" (La Legende des siecles, 1859, 1877, 1883) Виктора Гюго, на что не раз обращали внимание исследователи.
   Следует однако заметить, что в сборниках начала века чувствуется противоречивость идейных позиций Верхарна. Представления его о социализме становятся все более отвлеченными, утопическими. Его стихи – все более декларативными: он поет гимны Миру, Мысли, Жизни, Мечтам, Страданиям и т. д.
   Свои переводы стихотворений "Мир", "Во славу ветра" (А la gloire du vent), "Европа" (L'Europe) В. Брюсов включил в кн.: Эмиль Верхарн. Собрание стихов, 1883-1915. Большая часть стихотворений переведена Г. Шенгели, а также М. Волошиным, Ю. Александровым.
   Переводы Ю. Денисова (Les Reves) и M. Березкиной (Les Idees) выполнены для настоящего издания.
   
   Les Rythmes souverains – Державные ритмы
   
   Впервые опубликовано в 1910 г. в Париже издательством "Меркюр де Франс", с посвящением Андре Жиду. Первоначальное название сборника "Державные песни" (Les Gestes souveraines).
   Он состоит из 15 стихотворений. В частной беседе с Брюсовым осенью 1909 г. Верхарн поделился с ним замыслом "Державных ритмов": "...Я хочу передать в стихах те основные ритмы, которые управляют движением современной жизни: ритмы страсти, изобретения, жажды блага, жажды обновления, протеста, гордости, сознания своей силы..." (В.Брюсов. За моим окном. М., 1913, с. 29).
   Но упоение прогрессом, вера в человека и безграничность его возможностей уводили поэта от конкретных задач времени, – представления его о социализме становились все более отвлеченными, его надежды на будущее – все более иллюзорными, что сказывалось на его стихах.
   Первым из этого цикла был перевод В. Брюсовым стихотворения "Золото" (L'Or) ("Весы", 1909, Э 12) прямо с рукописи, предоставленной ему автором. Более полно цикл переведен Г. Шенгели (1935).
   
   Michel-Ange
   
   Buonarotti – Микеланджело Буонаротти (1475-1564), величайший скульптор, художник, архитектор и поэт итальянского Возрождения.
   la Sixtine – Сикстинская капелла в Ватикане (1473-1481, арх. Дж. де Дольчи), выдающийся памятник искусства Возрождения. Расписана фресками Синьорелли, Боттичелли, Гирландайо, Пинтуриккьо, Перуджино; известна, однако, прежде всего, гениальными творениями Микеланджело-живописца, который в 15081512 гг. украсил росписью потолок и люнеты, в могучих мифологических картинах изобразив "Сотворение мира". В 1534-1541 гг. создал роспись алтарной стены ("Страшный суд").
   ...chercher querelle au pape – Юлий II (Джулиано Делла Ровере, 1444-1513, римский папа с 1503 по 1513), покровительствовавший художникам (Рафаэлю, Браманте, Микеланджело), сразу же заказал молодому и уже прославленному скульптору собственное надгробие. Едва начав эту работу, Микеланджело бежал из Рима. Через два года Юлий II вновь призвал его и заказал ему плафон Сикстинской капеллы. Художник сильно колебался и не сразу принял заказ; вскоре он отказался от предложенных ему помощников и гигантскую работу выполнил фактически один.
   Le plus roux des soleils n'en chasse point la nuit! – Сикстинская капелла слабо освещается дневным светом, проникающим в слишком высоко расположенные окна.
   Le vaste bois pour un si large echafaudage? – Для росписи плафона пришлось построить чрезвычайно высокие и широкие леса.
   En douze pendentifs... / Sept prophetes et cinq sibylles... – pendentif m в архитектуре – сферический треугольник между арками, поддерживающими купол; гигантские изображения пророков и сибилл-прорицательниц расположены между этими треугольниками и обрамляют центральную роспись плафона.
   Le long serpent d'airain... (библ.) – Одним из центров композиции плафона является образ змея "хитрее всех зверей полевых", внушившего Еве, несмотря на запрет бога, что, вкусив плодов райского дерева, станут первые люди как "боги, знающие добро и зло" (Бытие, 3, 1-7).
   Judith se pavanait dans le sang d'Holopherne... (библ.) – Иудифь, благочестивая вдова, отрубившая голову Олоферну, вождю армии Навуходоносора, которая осаждала иудейский город Ветилуй (Книга Иудифь).
   Goliath s'ecroulait ainsi qu'un monument (библ.) – Голиаф, великан-филистимлянин из Гефа, побежденный в единоборстве Давидом (1-я кн. Царств, 17, 41-50).
   le supplice d'Aman (библ.) – Аман, визирь персидского царя Артаксеркса (Ксеркса). После женитьбы царя на еврейке Эсфири был казнен (Есфирь, 7, 8).
   La Genese regna au centre de la voute / La lune et le soleil... (библ.) – Центром композиции купола является фреска, изображающая сотворение мира богом (Бытие, 1, 3, 14, 16-18).
   Jehovah bondissait et volait dans l'espace... (библ.) – Бог Яхве изображен летящим в пространстве.
   la belle Eve ... Adam... (библ.) – Адам и Ева изображены на одной фреске дважды: под деревом, обвитым змеем, и в момент их изгнания из рая. На другой фреске бог протягивает руку Адаму.
   Cain et Abel preparaient leurs offrandes... (библ.) – "...Каин принес от плодов земли дар Господу. И Авель также принес от первородных стада своего... И призрел Господь на Авеля и на дар его; А на Каина и на дар его не призрел" (Бытие, 4, 3-5).
   le demon devenu femme... (библ.) – змей-искуситель принял женский облик.
   L'ivresse de Noe... (библ.) – "Ной начал возделывать землю, и насадил виноградник. И выпил он вино, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем" (Бытие, 9, 20-27) – эти сцены из Библии нарисованы на плафоне Сикстинской капеллы.
   ce travail... que seul il acheva... – см. коммент., с. 599.
   Son genie... / Comme celuii de Dante ou de Savonarole. – "Суровый и бурный" гений Микеланджело сопоставляется Верхарном с гением Данте Алигьери (1265-1321), создавшим в "Божественной комедии" модель мироздания и в картинах "Ада" осудившим род людской за его пороки; а также с гением Джироламо Савонаролы (1452-1498), одной из колоссальных фигур итальянского Возрождения. Философ и проповедник, Савонарола выступил против папства и католической церкви, погрязших в пороках, виновных, по его мнению, в упадке Италии. Его проповеди, его деятельность оказали огромное влияние на народные массы, которые восстали против тирании Медичи (1494). (Микеланджело посещал проповеди Савонаролы, до конца своей жизни перечитывал его труды, вспоминал о нем с благоговением. См.: А. Ф. Лосев. Эстетика Возрождения. М., "Мысль", 1978, с. 573-574.) Савонарола участвовал в установлении республиканского строя во Флоренции; в 1497 г. был отлучен от церкви и в 1498 г. сожжен на костре.
   О росписях Сикстинской капеллы Верхарн говорит далее, что художник "...recreait(tm) l'homme et le monde...", уподобившись таким образом творцу. В могучих и мятежных картинах "Страшного суда" он также по-своему осудил человеческий род. В стихотворении эта гигантская фреска не описывается, но подразумевается.
   
   Toute la Flandre – Вся Фландрия
   
   Сборник состоит из пяти разделов: "Первая нежность", "Гирлянда дюн", "Герои", "Островерхие города" и "Равнины".
   
   1. Les tendresses premieres – Первая нежность
   
   Впервые издано в Брюсселе в 1904 г. Э. Деманом. Цикл посвящен сестре поэта Марии Кранле. Первоначальное его название "Жаркие утра" (Les Matins ardents). Умудренный жизнью поэт возвращается к темам своего раннего творчества: жизнь фламандского крестьянства, пейзажи родины; к дорогим для поэта воспоминаниям детства. Верхарн словно хотел отдохнуть от мучительных исканий, которыми жила его поэзия. Здесь слышны отзвуки регионалистских настроений, которые были свойственны многим современникам Верхарна и которые проявляются в следующих книгах поэта.
   В настоящем издании из этого цикла печатается стихотворение "Шаги" в переводе А. Блока (Впервые: "Нива", 1907, Э 1).
   Les Pas un debit de patenotres – зд. бормотанье молитвы "Отче наш...".
   la Toussaint – день всех святых, празднуется католиками 1 ноября.
   l'Escaut – см. коммент., с. 604.
   
   II. La Guirlande de dunes – Гирлянда дюн
   
   Опубликовано впервые Э. Деманом в 1907 г. (Брюссель). Сборник посвящен бельгийскому писателю Жоржу Экоуду.
   В настоящем издании цикл представлен стихотворением "Кровля вдали".
   
   III. Les Heros – Герои
   
   Впервые издано Э. Деманом в Брюсселе в 1908 г., с посвящением "Эско, герою мрачному, неустрашимому и великолепному" (A l'Escaut heros sombre, violent et magnifique). Первоначальное название – "Фламандская слава" (Les Gloires flamandes).
   Здесь Верхарн воссоздает прошлое Бельгии, которое представляется ему героическим: "Это прекрасная страна... не смотрите, что она маленькая. История сделала ее великой. Каждая пядь земли в ней увеличена в десять раз, благодаря тому, что она полна исторических воспоминаний" (В.Брюсов. За моим окном, с. 24).
   Сборник представлен стихотворениями Guillaume de Juliers и L'Escaut.
   
   Guillaume de Juliers
   
   Guillaume de Juliers – Гийом де Жюлье Младший (ок. 1280-1304), архидьякон Льежа (1299), возглавил восстание фламандских коммун против французского короля Филиппа Красивого (Philippe le Bel, 1268-1314); велел вырыть рвы-ловушки, в которых погибла французская кавалерия (1302), сам погиб в 1304 г. Народ долгое время не верил в смерть героя и ждал его как главу народного ополчения против короля и дворян.
   Scipion – Сципион (Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший, ок. 185-129 до н.э.), древнеримский полководец, консул, выдающийся оратор; глава т. н. "сципионова кружка", разрабатывавшего, в частности, планы государственных реформ.
   Hector de Troie – Гектор, храбрейший из героев Троянской войны ("Илиада").
   Courtrai – Куртре, город в Западной Фландрии, известен памятниками средневековой культуры.
   Roncevaux – Ронсевальское ущелье, где в битве с маврами погиб граф Роланд, племянник Карла Великого – об этом повествуется в "Песне о Роланде". (La Chanson de Roland, ок. 1100).
   
   L'Escaut
   
   Bruges, Ypres et Gand regnent avant Anvers. – Брюгге, Ипр, Гент, крупнейшие в средние века центры цехового ремесла и международной торговли. Антверпен стал первым по значению европейским центром торговли и кредита лишь ко 2-й половине XVI в.
   Hanse – Ганза, торговый и политический союз северо-немецких городов в XIV-XVI вв., осуществлявший посредническую торговлю в Европе. Брюгге был одним из опорных пунктов Ганзы.
   le geste fou / Et... l'ombre ... de Philippe d'Espagne – см. коммент., с. 607.
   
   IV. Les Villes a pignons – Островерхие города
   
   Сборник впервые опубликован Э. Деманом в Брюсселе в 1910 г., посвящен первому английскому переводчику Верхарна Артуру Симонзу.
   Поэт обращается к жизни маленьких провинциальных фландрских городков. Именно с этих книг началась настоящая популярность Верхарна на родине.
   Стихотворение "Курильщики" входит в данный цикл.
   
   V. Les Plaines – Равнины
   
   Впервые издано в Брюсселе в 1911г. Э. Деманом. Эта заключительная книга цикла "Вся Фландрия" посвящена друзьям поэта – художнику Констану Монтальду и его жене Габриэли Монтальд. В 1911 г. Эдмон Деман издал цикл Toute la Flandre полностью.
   
   Les Heures – Часы
   
   Этот сборник интимной лирики состоит из трех частей: "Ранние часы", "Послеполуденные часы", "Вечерние часы". Книга посвящена Марте Верхарн, жене поэта, которая была "неугасимым светочем его души, ярким факелом, озарявшим всю его жизнь". (С. Цвейг. Воспоминания об Эмиле Верхарне. См. его собр. соч. в 7-ми томах, т. 7, М., 1963, с. 287-288.)
   
   Les Heures claires – Ранние часы
   
   Цикл впервые опубликован в 1896 г. в Брюсселе Э. Деманом; состоит из 30 стихотворений и является первой частью лирической трилогии.
   "...Есть своеобразная прелесть в этих нежных песнях, в которых поэт, привыкший рисовать грандиозные картины или трубить призывы к бою, понижает свой голос, обращаясь к любимой женщине, до тихого, ласкового шепота", – писал В. Брюсов ("Русская мысль", 1910, Э 8, отд. 2, с. 13). Работая над этим циклом, поэт, по более позднему его признанию, совершенно не знал, что за ним последуют "Послеполуденные часы" и "Вечерние часы". "Общая концепция" трилогии оформилась значительно позже (Emile Verhaeren. Les Heures Claires. Conference du 13 fevrier 1913 – Journal de l'Universite des Annales, 15 septembre 1913).
   
   Les Heures d'apres-midi – Послеполуденные часы
   
   Книга опубликована в 1905 г. в Брюсселе Э. Деманом.
   На стихах цикла лежит печать безмятежности и покоя; страстная любовь к женщине, воспетая в первой книге, теперь становится более спокойной, умиротворенной. "Послеполуденные часы", – писал Г. Чулков, – напоминание о возможной гармонии, о простых, светлых и чистых влечениях одной души к другой – прозрачная книга, в которой сердце поэта раскрыто для его единой подруги" ("Русская мысль", 1916, Э 12, отд. XXI, с. 15).
   
   Les Heures du Soir – Вечерние часы
   
   Издано Э. Деманом в Брюсселе в 1911 г.
   Страницы третьего сборника интимных стихотворений проникнуты теми же безмятежностью и покоем. Ничто не может омрачить счастья поэта, подошедшего к порогу старости вместе со своей подругой.
   
   Les Bles mouvants – Волнующиеся нивы
   
   Опубликовано впервые в Париже в 1912 г. издательством Крес. Сборник посвящен Альфреду Валетту, главному редактору журнала "Меркюр де Франс".
   По своему содержанию этот цикл из 17 стихотворений примыкает к заключительной части цикла "Вся Фландрия" – "Равнины" (Les Plaines). В него включено несколько "сельских диалогов", в которых вновь зазвучали голоса фламандских крестьян, но они весьма отличаются от жителей "обезумевших" и "призрачных" деревень. Правомерно отметить связь "диалогов" с буколической традицией (Феокрит, Вергилий, Тассо).
   
   Quelques chansons du village – Несколько деревенских песен
   
   12 стихотворений, выделенных Верхарном при подготовке им нового собрания его сочинений в самостоятельный цикл, ранее входили составной частью в книгу "Волнующиеся нивы".
   
   Les Ailes rouges de la Guerre – Алые крылья войны
   
   Книга издана впервые в 1916 г. парижским издательством "Меркюр де Франс", посвящена Морису Метерлинку.
   Цикл является лирическим продолжением публицистики Верхарна – книги "Окровавленная Бельгия", в предисловии к которой он писал о прежней любви к Германии, сменившейся теперь ненавистью. Трагедия человечества, втянутого в войну германским милитаризмом, была воспринята поэтом прежде всего как трагедия его родины, Бельгии, о муках которой он "говорил... как отец, у которого отняли дочь" (Г. Чулков).
   "Ceux de Liege" – В начале первой мировой войны упорная оборона крепости Льеж задержала прорыв германских войск через Бельгию во Францию.
   
   Poemes legendaires de Flandre et de Brabant – Поэмы и легенды Фландрии
   и Брабанта
   
   Сборник впервые издан 4 ноября 1916 г. в Париже издательством "Сосьете литерер де Франс".
   Книга открывалась стихотворением, посвященным "захваченной Фландрии". Это был последний сборник поэта, опубликованный при его жизни. В него вошли почти все произведения, составившие ранее цикл "Маленькие легенды" (см. выше), и 12 новых стихотворений.
   "Le Banquet des gueux" – Стихотворение посвящено событиям Нидерландской революции (XVI в.). Гезами в то время называли не только нищих; члены дворянской оппозиции, оформившейся в 1565 г. в союз "Компромисса", все борцы за независимость Нидерландов с гордостью называли себя гезами.
   Comme un mur foudroye se divisait la foi... – Законы против еретиков – "плакаты", проводившиеся при Филиппе II с невиданной жестокостью, лишь усиливали религиозное брожение в стране; массовыми вооруженными выступлениями порой руководили кальвинистские консистории. В августе 1566 г. движение еретиков во Фландрии приняло форму грандиозного вооруженного восстания против католической церкви.
   Rome avait pour garant latin, le roi d'Espagne – Король Испании Филипп II (1527-1598), которому после раздела империи Карла V достались Нидерланды, был оплотом феодальноклерикальной реакции, и следовательно, римского престола. Стремясь подчинить себе всю Европу, король решил установить в Нидерландах (в состав которых входили Фландрия, Брабант, Голландия и др. провинции) систему испанского абсолютизма с целью полного экономического, политического и религиозного подчинения страны. С именем Филиппа II связаны самые мрачные страницы истории испанской инквизиции.
   ...ceux qui pesaient sur l'ordre humain / Defendaient tous Martin Luther, moine germain. – Мартин Лютер (1483-1546), видный деятель Реформации, в свое время был монахом-августинцем (с 1505). В 1517 г. сформулировал тезисы, оспаривавшие авторитет римского папы и опровергавшие важные положения католической доктрины. С этого времени и начинается история протестантизма как в Германии, так и в др. странах Европы. Здесь имеются в виду дворяне, которых он объявил оплотом Реформации в своем сочинении "О светской власти" (1523). Возможно, поэт имеет в виду Вильгельма Оранского Нассау (см. дальше).
   Philippe Deux – см. выше.
   ses buchers expiatoires – т. е. костры инквизиции.
   le comte de Mansfeld – Карл Мансфельд (1543-1595), один из участников дворянской оппозиции 1565 г. (см. выше); позднее присоединился к Филиппу II, затем вновь отошел от него. Будучи на службе у императора Рудольфа II Габсбурга, был удостоен титула "Принц Империи".
   la force secrete et le prestige etrange ... de Guillaume d'Orange –
   Принц Вильгельм Оранский, граф Нассауский (1533-1584), видный деятель Нидерландской буржуазной революции; будучи немецким князем, преследовал вначале свои собственные цели в создавшейся ситуации, затем выступил во главе оппозиции нидерландской знати испанскому режиму. В результате революционного движения перешел в лагерь революции и был избран (1572) штатгальтером восставших северных провинций. В 1584 г. был убит агентом Филиппа II, католиком Б. Жераром.
   De Lamoral, comte d'Egmont – Ламораль, граф Эгмонт, принц Гаврский (1522-1568), член государственного совета Нидерландов, один из трех лидеров дворянской оппозиции Филиппу II. На основании приговора "Совета по делам о мятежах" был казнен вместе с другим лидером оппозиции, адмиралом Горном.
   le comte Henri de Brederode – граф Хендрик ван Бредерод (1531-1568), нидерландский военный деятель, участвовал в действиях армии Филиппа II, но уже в самом начале Нидерландской революции перешел на сторону восставших; один из вождей протестантизма в Нидерландах.
   nous serons tous ... des gueux – см. выше.
   
   M. A. Мыслякова







К вечернему путнику

Скажите мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах, –
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?
Я знаю, эти двери скромны
И беден мой убогий дом,
Но их заметит пешеход бездомный.
Не входит ли ко мне весь мир – тот, что кругом, –
Едва свое окно я широко раскрою,
Лучами, сумраком, и ветром, и теплом,
Чтоб жить в моей мечте, делить восторг со мною!
Пусть умерла во мне та вера, что вела
В амфитеатр – святых и мучеников Рима:
Я в солнце верую, моя святыня – мгла,
И ветер в жилы мне вливает мощь незримо!
Скажите мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах,—
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?
Сожму я руки дружески руками
Того, кто так придет
Откуда-то, бездомный пешеход,
И пред тенями, под огнями,
Звездящими высокий небосвод,
Молчать мы будем от волненья,
Молчанью веря наугад,
Чтоб успокоить двух сердец биенье,
У нас в груди стучащих в лад.
Кто будет он, не все равно ли, –
Он любит ли всю жизнь, как я,
И грудь его упором воли
Таким ли дышит, как моя!
Как будет радостно обоим нам в те миги
По-братски встретиться, и пламенно мечтать,
И ждать, что мы найдем, как в нераскрытой книге,
В другом – доверчиво и с гордой верой ждать!
Друг другу нашу жизнь, всю жизнь мы перескажем,
Стремясь к правдивости до глуби, до конца,
Ошибки, горечи, тоску – в одно мы свяжем,
Стирая между слов слезинки след с лица.
О, радость полная! О, острая отрада
Делиться силами, и мужеством, и всем!
И взором уходить во глубь себя затем,
Что грузы нежности извлечь оттуда надо!
Двойной восторг в одно сольется так бескрайно
(Двух, вдруг изведавших все счастье быть собой),
Что оба взнесены мы будем в небо тайны,
Где властвует любовь над мировой судьбой.
И вот –
Перед окном вдвоем мы,
Я и бездомный пешеход;
И мы глядим в ночные водоемы,
На звездный небосвод,
Познав друг друга, в полноте слиянья,
И с нами говорит весь мир в своем молчанье.
Да, вся вселенная нам исповедь свою
Приносит – звездами, лесами, и холмами,
И ветром, что летит по зрелому жнивью,
Играя по пути то пылью, го цветами.
Мы слышим, как журчит в траве невидный ключ,
Как ветки серых ив поют над черным прудом;
Нам внятен этот гимн: каким-то новым чудом
Он полнит наш восторг, задумчив и певуч.
И нам так хорошо все чувствовать согласно,
Гореть на пламени единого огня,
И будущее в нас горит светло и страстно:
В нас брезжит человек из завтрашнего дня!
Скажите ж мне, чей шаг
Из тысячи шагов, идущих, проходящих
По всем путям, в полях и в чащах, –
Скажите мне, чей шаг
Вдруг остановится, в час сумерек сквозящих,
В моих дверях?

Декабрь
 
– Откройте, люди, откройте дверь мне!
Стучусь в окно я, стучусь в косяк.
Откройте, люди! Я – зимний ветер,
Из мертвых листьев на мне наряд.
– Входи свободно, холодный ветер,
Живи всю зиму в печной трубе;
Тебя мы знаем, тебе мы верим,
Холодный ветер, привет тебе!
– Откройте, люди! Я– неустанный,
В неверно-серой одежде дождь.
Я чуть заметен в дали туманной,
На фоне неба и голых рощ.
– Входи свободно, дождь неустанный,
Входи, холодный, входи, глухой!
Входите вольно, дождь и туманы,
Есть много трещин в стене сырой.
– Откройте, люди, дверные болты,
Откройте, люди! Я – белый снег.
Все листья, ветер, в полях размел ты,
Плащом я скрою их всех, их всех.
– Входи свободно под крики вьюги
И лилий белых живой посев
Разбрось щедрее по всей лачуге
До самой печи, о белый снег!
Входите смело, снег, дождь и ветер,
Входите, дети седой зимы!
Мы, люди, любим и вас и север
За скорбь, что с вами познали мы!


Звонарь
перевод Гаспарова:

Как слепые быки, ревет гроза.
Молния в колокольню!
Запрокинутый звонарь в вышине –
И набат над площадью
Громом рушится в зернистые толпы.
Колокольня осыпается искрами.
Звонарь бьет в безумье и в страх.
Колокольня по швам в разрывах пламени.
Дико пляшут колокола.
Золотые щупальца вкруг помоста.
Звонарь вызвонил погребальный зов.
Раскололись стены.
Черными углами метнулись колокола.
Звонница иглою в земле.
Звонарь мертв.





О ДВУХ ЗНАМЕНИТЫХ БЕЛЬГИЙЦАХ

В конце XIX века в созвездии имен, представляющих классику всемирной литературы, появились имена бельгийские. Появились они с большим запозданием и, в сущности, неожиданно. До того времени хорошо были известны фламандские имена, но то были имена не писателей, а художников из старой «фламандской школы» (Рубенс, Иорданс, Ван-Дейк и др.). К новому же времени и живопись пришла в упадок в той части Европы, которая после тяжелой и долгой предыстории лишь в 1830 году превратилась в самостоятельное бельгийское государство.
Знаменитый французский критик Ипполит Тэн в конце 60-х годов прошлого века сделал по поводу бельгийской литературы безапелляционное заключение: «Такой литературы почти не существует».
Можно сказать, что не успел Тэн произнести свой приговор, как он был опровергнут самым убедительным образом. В последние дни 1867 года появилась «Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке, об их доблестных, забавных и достославных деяниях во Фландрии и других краях» Шарля де Костера. В те времена имя де Костера не было известным не только за пределами, но и в пределах Бельгии. Тем не менее «от поэмы Шарля де Костера произошла бельгийская литература», по категорическому, но в общем верному определению Ромена Роллана.
«Быть собой» стремилась литература, чье развитие было ускорено борьбой за независимость страны. В границах государства бельгийского после революции 1830 года были объединены две различные народности – фламандцы, чей язык принадлежит германской группе и близок голландскому, и франкоязычные валлоны. «Бельгийского» языка не существует. Если представить себе к тому же десятки бытующих на территории Бельгии фламандских и валлонских диалектов, то картина получается весьма и весьма пестрая. Тем более, что буржуазное бельгийское государство, едва успев сложиться, до предела довело национальную рознь.
5

Желание бельгийцев «быть собой» сразу же вобрало в себя два сплетенных в труднорасплетаемый узел стремления – центростремительное и центробежное, желание «быть бельгийцем» и желание «быть фламандцем», «быть валлоном», «быть брюссельцем». Первое, центростремительное, сыграло свою роль в XIX веке, отразив борьбу за национальную независимость, за самостоятельную культуру. Второе, центробежное, берет верх ближе к нашему времени, когда развиваются составляющие Бельгию народности, а патриотические лозунги «единой Бельгии» превращаются в ура-патриотическую демагогию, призванную укрепить буржуазное государство и идеализировать его.
С самого начала французский язык неизменно использовался бельгийской буржуазией для наступления на права фламандцев и их языка, для укрепления унитарного государства, основанного на неравенстве. Однако, при парадоксальном и противоречивом развитии этой страны, – в определенный момент, в XIX веке, в эпоху Верхарна, – именно французский язык сыграл роль исключительную и особенную. Под лозунгом «быть собой» развивалась фламандская литература, давшая в прошлом веке таких значительных писателей, как Хендрик Консьянс, Гвидо Гезелле, Стейн Стревелс. Но де Костер, и Верхарн, и Метерлинк, и Роденбах, и Лемоннье, то есть писатели, которым принадлежит первостепенное значение в формировании самостоятельной бельгийской культуры, – все они писали по-французски.
Французский язык в Бельгии прошлого века сыграл роль могучего рычага, который помог бельгийской литературе «стать собой», выйти из плачевного состояния и достичь мировых литературных стандартов. «Защищая французскую культуру, я защищаю свою культуру, защищая французский язык, я защищаю свой язык» – так определял свое отношение к языку Эмиль Верхарн. Во времена Верхарна именно французский язык позволил бельгийской литературе подняться над провинциализмом, над узким, националистическим толкованием лозунга «быть собой». И не помешал тому «открытию Бельгии», которое совершали литераторы, сражавшиеся за самобытную бельгийскую культуру. Нет сомнения в том, что внезапный выход бельгийской литературы на мировую арену – прямое следствие этого процесса самоутверждения, этой потребности в открытии себя, вызвавшей необычайную активизацию духовных сил маленькой Бельгии.
Став собой, выдающиеся бельгийские писатели приобрели интерес для других. Интерес этот лишь отчасти питается бельгийской экзотикой, этнографической ценностью де Костера или Верхарна. Интенсивное познание себя, своей страны, своего времени вывело крупнейших бельгийских писателей к главным закономерностям эпохи, к ее доминирующим признакам. Это и сделало их крупнейшими бельгийскими писателями и писателями всемирной литературы, ушедшими далеко за те
6

деревенские околицы, которые казались горизонтом немалому числу писателей, отождествивших Бельгию со своей деревней, а магистрали современности –– с родной улочкой.
Отсюда проистекает значение Эмиля Верхарна. Верхарн кажется осью бельгийской литературы, стержнем, на который нанизываются главные из ее свойств, основные ее увлечения, направления ее развития. Дело тут не только в одаренности поэта, одаренности, конечно, исключительной. Дело в непрестанной потребности «быть собой», которая породила органическую потребность «непрестанно наблюдать реальность», превратив Верхарна в великого бельгийского реалиста. Став выразителем духа своего народа, Верхарн с необычайной силой выразил демократические, революционные тенденции целой эпохи. Когда русский революционер Владимир Ленин по ночам зачитывался бельгийцем Верхарном, когда в предреволюционной России (Верхарн приехал в Россию в конце 1913 г.) его с восторгом встретили русские пролетарские поэты, это было – смеем высказать предположение – не только потому, что Верхарн поэт первоклассный, но и потому, что на пороге XX столетия его поэзия предвещала суть нового века как века революций, века великих свершений человечества.
А Метерлинк? Метерлинк тоже выбрался за бельгийскую «околицу», тоже преодолел бельгийский провинциализм и стал у порога XX века как характерная и выразительная фигура. Но прежде чем и он заговорил о возможностях человека, он представил его существом, лишенным каких-либо возможностей. Создатель символистского «театра смерти», Метерлинк стал классической фигурой международного декаданса. В этом, само собой разумеется, тоже заключен пророческий смысл.
Верхарн и Метерлинк – две ключевые фигуры, возникшие в преддверии новой эпохи, как ее олицетворение, как обозначение исторической границы.
Эмиль Верхарн родился в 1855 году, Морис Метерлинк –в 1862. Верхарн родился в Сент-Амане, что возле Антверпена, Метерлинк – в Генте. Таким образом, оба они из одной провинции, из Восточной Фландрии, оба фламандцы. Вышедшие из буржуазных семей, Верхарн и Метерлинк получили сходное, обычное для тогдашних обеспеченных молодых людей образование – сначала в иезуитском коллеже (в одном и том же коллеже города Гента, но Метерлинк поступал, когда Верхарн оканчивал), где обучение шло на французском языке и вообще «по-французски», потом в университете. Оба изучали право, и оба к юриспруденции никакого интереса не проявили.
И Верхарн, и Метерлинк проявили интерес к поэзии, к искусству. Начали они со стихов: в 1883 году выходит первый сборник стихотво-
7

рений Верхарна («Фламандки»), и тогда же несколько стихотворений Метерлинка появляются в журнале «Молодая Бельгия».
Оба писателя сотрудничали в этом журнале, который сыграл исключительную роль в развитии бельгийской литературы. «Молодая Бельгия» выходила с 1881 года, под громко звучавшим тогда в Бельгии лозунгом—«будем собой», Однако очень скоро в движении за самоопределение бельгийской литературы наметился раскол, обозначилось два направления этого движения. Одно из них определилось как искусство «социальное», другое – как «асоциальное». В недрах первого созревал реализм, в недрах второго – символизм и другие декадентские школы.
Пути Верхарна и Метерлинка довольно быстро разошлись по этим главным направлениям бельгийского литературного процесса. В начале 90-х годов Верхарн и Метерлинк оказываются на различных полюсах бельгийской, а вместе с тем и мировой литературы: один приступает к созданию монументальной социальной трилогии, великому документу реализма и романтизма в поэзии, другой пишет символистские драмы из цикла «театра смерти».
К социальной трилогии Верхарн шел с первых же шагов в поэзии, с первого сборника, с «Фламандок». За «Фламандками» в 1886 году появились «Монахи». Родина –вот над чем раздумывает поэт, вот чей портрет он создает. Разбросанные на равнинах северной Бельгии фермы, монастыри, церкви – все это приметы бельгийского пейзажа, признаки родного края, его поэтизируемая повседневность. Уже первые стихи Верхарна поражают монументальностью и демократичностью. Стремясь «стать собой», изображая родину, бельгийские писатели преимущественно писали о народе, о деревне, именно там разыскивая специфичность и близость природе, способность, к «сохранению себя». Для бельгийской литературы времени Верхарна не редкость «рассказы в деревенских башмаках», произведения, намеренно «обутые» в простую доступную форму.
«Фламандки» воспевают деревню и ее обитателей, ведут дитателя на ферму, в амбар, на кухню, рисуют быт крестьянина со множеством совершенно прозаических деталей. Героем поэзии Верхарна оказывается простолюдин, крестьянин, точнее крестьянка, «фламандка», воплощение силы, естественной красоты, которая не нуждается в «румянах», ибо прекрасна, как сама природа. Поэта привлекают монументальные фигуры, могучие страсти – будь то плотские страсти крестьян или же исступленная вера монахов.
«Фламандки», «Монахи» – первая стадия наблюдения реальности в творчестве Эмиля Верхарна. Пока еще это наблюдение извне, улавливающее внешние приметы, внешнюю красоту, игру красок. «Картинное» изображение деревни подчиняется романтической концепции. «Фламандки прошлых времен» (так и называется завершающее сбор-
8

ник стихотворение) – образ в немалой степени условно-литературный. Он кажется срисованным с натюрмортов старой фламандской школы, срисованным, правда, рукой настоящего мастера. В простоте раннего Верхарна есть нарочитость стилизации.
«Эпические монахи» Верхарна тоже не свободны от стилизации, от романтического преувеличения. Но во втором сборнике приоткрылся идейно-эстетический смысл романтизма раннего Верхарна. В «Монахах» заметнее первые результаты изучения современной реальности. И результаты эти неутешительны. «Фламандки» – статичны, в «Монахах» фиксируется движение, эволюция, в основе которой соотнесение и характеристика различных периодов человеческой истории. «Агония монахов» в стихах Верхарна – символ всеобщей деградации, символ движения от прошлого времени, где было нечто яркое, мощное, к нынешнему времени, когда все поблекло, когда «все рушится и умирает».
Перед лицом этого мира Верхарн тотчас же растерял свои романтические иллюзии. Возникает под его пером то, что может быть названо «трагической трилогией», – три сборника второй половины 80-х годов: «Вечера» (1887), «Крушения» (1888), «Черные факелы» (1890).
Верхарн был поэтом универсальным, и первый резкий поворот его искусства, сверкающего самыми различными гранями, заключается в стремительном переходе от поэзии описательной, безличной, к стихам лирическим, поражающим своей искренностью. Трагическая трилогия, однако, не стала документом субъективизма. Для Верхарна изоляция от внешнего мира была просто-напросто делом невозможным. Считая искренность признаком истинной поэзии, Верхарн даже в исповеди поэта видел связь с временем.
Исповедь самого Верхарна в те годы была окрашена в тона трагические. Освобождаясь от романтической идеализации плотской красоты фламандок и религиозного исступления монахов, поэт оказывался перед пустотой. «Нет ничего», – восклицал он и бесконечно варьировал этот мотив, мотив опустошения, безысходности, абсурдности бытия.
Пессимизм Верхарна питался и литературными влияниями. Именно в это время он знакомится с французским декадансом, его поражает Бодлер, увлекают символисты, особенно Малларме и меланхолическая поэзия Верлена. Поэзия самого Верхарна соприкасается с символизмом– появляются стихотворения («Числа» и др.), похожие на ребусы, содержащие чисто субъективный образ обезумевшей, потерявшей всякий смысл действительности. Образы смерти, гибели, распада, гниения наводняют стихи Верхарна.
Именно в это мгновение пересекаются пути Верхарна и Метер-линка: «Черные факелы» и классическое произведение «театра смерти» пьеса «Слепые» относятся к одному и тому же 1890 году. Можно поэтому счесть 1890 год полюсом в развитии бельгийского декаданса.
9

Но для поэзии Эмиля Верхарна это было всего лишь мгновение, одна – и не главная – грань его универсальности. Потребность наблюдать реальность, доверие к реальности тут же вывели Верхарна из плена субъективизма. Вот почему трагическая трилогия оказалась не только символистским моментом в движении поэта, но и периодом перехода от романтизма к реализму. Реализму в познании и внешнего мира, и мира внутреннего. Лиричность трагической трилогии была признаком того внезапного открытия «я», которое совершил автор «Фламандок» и «Монахов», обогатив тем самым и свою собственную поэзию, и поэзию вообще.
В трагической трилогии создан потрясающий по искренности, по правдивости, по силе эмоционального впечатления образ страдающей души, повергнутой в отчаянье, в неслыханные муки, оказавшейся на грани самоистязания. Верхарн в те годы был тяжело болен; его стихи правдивы и в силу того, что они воссоздают – искреннее, честно – тяжелое физическое состояние поэта. Во множестве произведений, вышедших из-под пера декадентов конца прошлого столетия, воспевалась смерть и воссоздавалась всевозможная ггатология. Но нередко это были литературные страдания, дань декадентскому мировосприятию. Верхарн же не сочинял страдания – он страдал.
И он выковывал в себе способность к сопротивлению, к преодолению отчаяния. Замечательная особенность трагической трилогии состоит в томг что она отразила формирование незаурядной личности, воспитание мужества, воли к сопротивлению.
Лиризм преобразил поэзию Верхарна. На смену величавому, эпическому александрийскому стиху, который господствует во «Фламандках» и «Модахах», приходит более гибкая, более свободная система стихосложения, соответствующая драматизму, крайней эмоциональности трагической трилогии. На смену подчеркнутой предметности, буквальности образов первых двух сборников приходит сложная метафорическая система. Поэзия Верхарна насыщается символами, внешний мир приобретает смысл иносказательный, отражая настроения и мысли поэта, намекая то и дело на его внутреннее состояние.
Но символика Верхарна выдает и еще одно непременное качество его поэзии. Поэт не мог оторваться от реальности, к идее он идет именно от нее, сохраняя наглядность и зримость образа. Внутреннее состояние поэта даже в трагической трилогии постоянно ищет себе соответствия во внешнем мире. При этом внешний мир лишь в редких случаях –тогда мы имеем дело с символизмом – порабощается, совершенно поглощается миром внутренним. Верхарн чаще тяготеет к созданию реалистических картин внешнего мира, соответствующего миру внутреннему. «Да, ваша скорбь – моя, осенние недели... деревьев плач – мой плач», – восклицает поэт (стихотворение «Осенний час») и рисует правдивую картину осени, когда «под гнетом северным хрипят и стонут ели».
10

Не случайно именно в трагической трилогии, в большей степени, нежели в «Монахах», возникает облик современности как мира жалкого, пустого, безобразного:
И я оцепенел, и ноги прилипают
К земной грязи, и вонь мне не дает дышать.
(«Вдали»)
Уже не извне созерцает поэт равнины и города своей родины. Он втянут в их трагедии, он страдает вместе с ними. При этом облик настоящего времени социально конкретизируется. В трагической трилогии не только холод, свирепый ветер, осенняя грязь распоряжаются на фламандских равнинах – но и нищета, которая «лачуги сгорбила худые» («Соломенные кровли»). Холодные, равнодушные структуры, сдавившие человека, – порождение враждебных людям законов, прибежище какого-то бесчеловечного общественного механизма («Законы»). Возникает впервые и важнейшая для социальной лирики Верхарна тема города. Сначала город описывается как бы со стороны, со стороны полей, как чуждое им и опасное для них инородное тело, как некое чудище, средоточие порока и грязи, грохота и суеты. Затем этот образ расчленяется, конкретизируется, обретает социальный смысл («Города»),
Социально уточняется уже в трагической трилогии и потребность поэта в сопротивлении, в протесте. В «Черных факелах» есть стихотворение «Мятеж». При всей отвлеченности и экзотичности картины мятежа, чувствуется, что он, как магнит, влечет поэта, что душа поэта там, где взметнулось пламя гнева, мести, борьбы.
Итак, даже трагическая трилогия, которую нередко – и ошибочно – целиком считают декадентским творением Верхарна, помещая заодно всю его поэзию в рубрику символизма конца века, даже трагическая трилогия показывает, сколь естественным для Верхарна был выход к социальной трилогии, стремительное освобождение от плена декаданса.
Были причины, которые ускорили это освобождение. Среди причин называют обычно появление на пути Верхарна женщины, возникновение любви, которая преобразила поэта. Верхарн и сам много раз писал об этом, а главное, отразил свои чувства в циклах стихотворений, посвященных любимой женщине. «Ранние часы» (1896), «Послеполуденные часы» (1905), «Вечерние часы» (1911)—замечательный образец интимной лирики, еще одна грань искусства Верхарна. И опять-таки поражает неспособность поэта забыть о мире, уйти в себя, замкнуться.
Любовная лирика Верхарна в свою очередь знаменует постоянное для бельгийского поэта открытие мира, внимание к реальности. Лирика выражает возникновение и расцвет любви. Мало этого: как и ранее, поэт неизменно ищет соответствия между внутренним состоянием и внешним миром. Поэтому вновь и вновь рисуется этот внешний мир, пишутся проникновенные картины природы. Необыкновенно поэтиче-
11

ским, очищенным любовью, предстает мир окружающих обыденных вещей. «Ранние часы» – образец пейзажной лирики.
И все же, несмотря на все это, возникновение рядом с «Ранними часами» грандиозной социальной трилогии – поразительное свидетельство универсальности Верхарна, его потребности в познании мира. Поэзия Верхарна жадно всасывает в себя действительность. Но это не натуралистическое подбирание с пути всего, что на пути попадется, – нет, Верхарн создает, творит, он тщательно отбирает строительный материал, берет существенное, главное.
Этому отбору содействовала не только исконная наблюдательность и вкус поэта к реальности. К началу 90-х годов Верхарн обретает революционное понимание действительности. С этого времени его поэзия – одно из бесчисленных свидетельств того процесса сближения искусства с социалистическими идеями, который стал характерным признаком конца XIX – начала XX века. 80—90-е годы в Бельгии – время решительных выступлений пролетариата, мощных забастовок. Рабочая партия Бельгии одерживает крупные победы, социалистическая идеология увлекает интеллигенцию. Бельгийские социалисты организуют в 90-е годы довольно широкое просветительское движение, пытаясь установить прямой контакт творческой интеллигенции и народа, содействовать духовному раскрепощению масс. Верхарн принял участие в деятельности организованных социалистами Народных домов и Новых университетов, читал там лекции.
Все говорило о выходе Верхарна из состояния депрессии, все свидетельствовало о том, что поэт вновь обрел идеал – но уже не романтический, не условно-литературный. Идеал Верхарна основывается теперь на реальности, на познаваемой им сути современного общества, он обращен в будущее, а не в прошлое.
Социальная трилогия – это сборники стихов «Поля в бреду» (1893 г., к нему примыкают «Призрачные деревни» и «Двенадцать месяцев»), «Города-спруты» (1895) и драма «Зори» (1897). Вновь мы оказываемся на тех же полях, на улицах тех же городов, что и в сборниках 80-х годов. Однако уже не картинных фламандок видит поэт на равнинах Бельгии – он видит толпы изможденных людей, бредущих по нескончаемым дорогам. Трагическое восприятие мира, присущее сборникам конца 80-х годов, окончательно сменилось изображением подлинных жизненных трагедий. То, что вызывало у поэта лишь болезненно-острую эмоциональную реакцию, теперь им анализируется, изображается на полотнах социальной трилогии.
Какими категориями мыслит поэт, с какими понятиями он имеет дело – деревня, город, настоящее, будущее! Причем монументальность теперь лишена того привкуса романтической гиперболизации, который оставляют образы крестьян и монахов из ранних сборников Верхарна.
12

Монументальность – от глубины анализа и от широты взгляда, от революционного миропонимания.
Здесь и деревня, изображение трагедии крестьянства, разоряемого быстрой капитализацией, – такой процесс действительно имел место в Бельгии конца прошлого века. Здесь город, чья социальная функция «пожирателя деревень» олицетворяется образом спрута, мощного и грозного. Уточняя социальное содержание понятий деревни и города, Верхарн освобождает их от зашифрованности и неопределенности. Теперь Верхарн предпочитает несложные метафоры, которые в конкретном, наглядном облике представили бы самую суть изображаемого явления. Даже зловещие, кошмарные видения сумасшедшего (семь «Песен безумного» в сборнике «Поля в бреду») лишь усиливают впечатление от подлинно кошмарного существования крестьян, от их беспомощности. Безумцу кажется, что мир прогрызли крысы, а итоговое стихотворение «Полей в бреду», «Заступ», изображает деревню, равнину, ставшую кладбищем, прибежищем смерти. Для эпической поэзии Верхарна характерны чрезвычайная обобщенность и удивительная наглядность. Верхарн как бы мыслит полотнами, он имеет в виду явления, но явления в его стихах живут, они конкретны.
Для реализма Верхарна особенно показателен созданный им образ города. Сборник «Города-спруты» прпне,с поэту славу великого урбаниста, одного из зачинателей современной поэзии. Пристально наблюдавший реальную жизнь, Верхарн очень быстро к конфликту деревни и города добавил те конфликты, которые присущи самому городу. «Город-спрут» – образец поэтической живописи. Цельная картина возникает из-под пера Верхарна, картина не внешних признаков, не архитектурных особенностей, а картина социального бытия города в приметах кипучей и бурной городской жизни, образ сути, «души города».
Именно образ города привнес в поэзию Верхарна подлинное движение. На разоряемых равнинах он видел бегство, бесперспективный исход из «никуда и в никуда» («Исход»). Перспектива возникла с возникновением образа города – «все колеи стремятся в город». Город, в отличие от деревни, представлен поэтом не как нечто застывшее, подвластное лишь гибели, но как концентрация человеческой истории, как сгусток энергии. Город вобрал в себя прошлое, Историю. Но он оказывается и кузницей будущего.
Со сборника «Города-спруты» поэзия Эмиля Верхарна поворачивается к будущему. Стихи великого поэта становятся формой предчувствия грядущего. Они были стихами реалистическими в той мере, в какой это предчувствие основывалось на точном анализе социальных противоречий современности, на характеристике тех именно сил, которые путь к будущему намечают.
Само по себе это было делом уникальным, исключительным. Ведь
13

осуществив точный социальный анализ своей эпохи, Верхарн не перестал быть поэтом, не превратил поэзию в политическую публицистику.
Если пытаться дать ответ на вопрос, в чем секрет огромной популярности Верхарна на рубеже веков, то следует прежде всего ответить: потому что он был поэтом. И, будучи поэтом, доказал, что «поэзия все может».
Развитие поэзии Верхарна было отмечено всесторонностью, сочетанием лиризма и масштабности, монументальности социальных тем и кажущейся камерности тем личных. Поэзия Верхарна похожа на могучий поток, который стремится охватить все, вовлечь в свое течение само существование человека и общества.
Вот в этой колоссальной силе, в этой способности к безграничному обогащению – секрет успеха поэзии Верхарна, его значения для мировой поэзии на рубеже XIX—XX столетий. В те годы очевидным стало, что западноевропейская поэзия импрессионизма, а тем паче символизма идет путем отстранения от земных источников. Для мэтра символизма Стефана Малларме мир существовал, чтобы возникла книга. Для Эмиля Верхарна книга была отражением существования мира, воссозданием бытия.
Необыкновенное обогащение содержания у Верхарна влекло за собой обогащение формы. В социальной трилогии утверждается свободный стих. Верхарн был одним из первых франкоязычных поэтов, заменивших строгие, регламентированные формы традиционного, «правильного» стиха стихом свободным. Случилось это оттого, что Верхарн искал путь к наиболее точному выражению мысли, он искал поэтическую форму, которая позволила бы и помогла бы воспроизвести бесконечное богатство реального мира.
Совершенно прав был Валерий Брюсов, поклонник Верхарна и первый его русский пропагандист, когда писал, что «во власти Верхарна столько же ритмов, сколько мыслей». Форма поэзии Верхарна поразительно подвижна, гибка; жанр, ритм и звуковая система постоянно меняются в зависимости от мысли, от содержания стихотворения. Форма стихов Верхарна отражает верхарновский динамизм, его потребность в движении, в предчувствии и поэтическом предвещании грядущего. Разве сама форма, могучий разворот стиха не воссоздает «душу города» («Душа города») как нечто могучее и живое, подвижное, развивающееся? Достаточно сравнить подобное стихотворение с натюрмортами, изображающими деревню, чтобы ощутить соответствие формы содержанию, поиски жанров, ритмов, которые в состоянии передать богатство реальности с ее законом безостановочного движения, развития к грядущему. Разве суть города не передается свободным ритмом стихотворения «Город» с его подвижными строфами, то тяжеловесными, то сжимающимися, с резкой амплитудой строк, то разбегающихся по странице, то концентрирующих смысл в одном, ударном слове?
14

Изображение города в стихах Верхарна буквально с каждым стихотворением подчиняется мысли поэта о том, что движение – это порыв к будущему, это созидание нового. Динамика «городов-спрутов» – революционная динамика. «В мысли и в поте гордых рабочих рук» видит Верхарн обещание «новой мечты». Поэт вливается в толпы восставших и вместе с ними – в экстазе, в радостной надежде на будущее – выходит на улицы города.
Так Верхарн, еще не достигнув порога XX века, увидел смысл и значение новой эпохи в социальных преобразованиях, в революции, ощутил и с исключительной силой передал это ощущение вздымающейся, неодолимой волны мятежа. Поэзия Верхарна уподобилась сейсмографу, удивительно точно фиксирующему суть приближающегося века как века преобразований. Помимо социальных – преобразования научные; рядом с восстанием – «искания», воспеваемый Верхарном бесконечный процесс познания мира, разгадка тайн природы. Увидев поэзию в труде рабочего и ученого, Верхарн показал благородное нравственное значение труда и познания, совершенствование человека в этом единоборстве с природой. Социальная и научная революция для Верхарна – единый порыв человечества, доказательство его всемогущества, его способности самоусовершенствоваться и усовершенствовать мир, уничтожить все то зловещее, губительное, что населяет стихи «Полей в бреду», «Призрачных деревень». Грядущее для Верхарна – мир прекрасный, царство добра и красоты, царство возвышенной идеи.
Грядущее стало темой третьей части социальной трилогии, пьесы «Зори». (Помимо «Зорь», Верхарном были написаны три драмы – «Монастырь», «Филипп II», «Елена Спартанская».)
«Мы живем в дни обновлений» – вот вывод Верхарна, который доминирует в «Зорях». Пьеса о революции, «Зори» показывают те социальные противоречия буржуазного общества, которые, будучи доведены до предела войной, разрешаются в революционном взрыве. Недавно Верхарн писал о гибели деревни – теперь он пишет о «смерти одного мира», о гибели целой общественной системы.
Мощь революции отражена в образе главного героя пьесы, вождя восставших Эреньена. Нравственная функция революции воплощена этим совершенным человеком, способным отдать себя целиком, отдать даже жизнь свою великой задаче, человеком благородным, чистым, нежным, предназначенным для любви. И это нисколько не противоречит задаче уничтожения старого мира, революционной задаче, которая для Верхарна есть акт гуманный, высшее проявление гуманизма, любви к ближнему, доверия к человеку.
С таким героем Верхарн вплотную приблизился к XX веку. А Метерлинк?
Можно считать, что Метерлинк сконденсировал в себе «фламанд-
15

ский мистицизм», которому Верхарн отвел лишь одну грапь в многогранном облике своего соотечественника. Дело, впрочем, тут не только в свойствах «фламандской души».
В те же 80-е годы прошлого века, в годы крупных побед рабочей партии и широкого распространения социалистических идей, атмосфера в Западной Европе – атмосфера fin de siecle 1 – была густо насыщена мистицизмом. Так было даже во Франции, с ее сильными традициями рационализма, просветительства и атеизма. Что же касается Бельгии, то за «фламандской душой», повторяем, прочно закрепили мистицизм как ее обязательное свойство. Во всяком случае, давней, укоренившейся традицией была в этой стране традиция реакционного романтизма, тесно связанного с религиозными идеями и мистикой. К этому следует добавить руководящую роль католиков в жизни страны. С 1884 года у власти в Бельгии стояла католическая партия. Святые отцы ухитрились примкнуть к движению за национальное искусство, что помогало им укрепить свои позиции. Возрождая к жизни «фламандский дух» под столь актуальными в XIX веке для Бельгии патриотическими лозунгами, католики убеждали, что фламандец якобы «религиозен по инстинкту».
Вот и Метерлинк детство свое, как он сам вспоминал, «провел меж двумя монастырями», там «полный почтения слушал речи о добром господе, о святой деве, об ангелах и небесном блаженстве». Затем попал в иезуитский коллеж, где интенсивно внедрялась в учеников «святость». Метерлинк, но его признанию, провел среди отцов иезуитов «самое неприятное время» своей жизни. Хотя Метерлинк как будто и не был в прямом смысле слова религиозным человеком, однако благодаря мистицизму трудно уловимой стала грань между верой в бога и мировоззрением Метерлинка. Место бога в этом мировоззрении было занято еще более безликим и неопределенным понятием, Неизвестным. Трибуной Неизвестного стал символистский театр Метерлинка, «театр смерти».
До цикла символистских драм Метерлинк написал немного – в мае 1886 года в одном, очень недолго прожившем, парижском журнале появилась прозаическая миниатюра «Избиение младенцев» («переложе-» ние», по словам Метерлинка, картины Брейгеля), а в 1889 году Метерлинк собрал написанные к тому времени стихи в сборник «Теплицы». Позаимствовав у матери 250 франков, Метерлинк издал в том же 1889 году в Брюсселе свою первую пьесу, «Принцессу Мален». Штук пятнадцать книг было раскуплено, с десяток автор раздарил друзьям – и все. Громом среди ясного неба было появление в парижской «Фигаро» 24 августа 1890 года статьи Октава Мирбо, в которой сообщалось, что некто Морис Метерлинк («Я не знаю, откуда он и кто он, стар или молод, богат или беден») создал «самое гениальное произведение нашего
1 Конца века (франц.).
16

времени». Восторженный отклик – чрезмерно, конечно, восторженный – парижского критика привлек внимание к никому не известному бельгийцу. С этого факта начинается путь Метерлиика к славе, – путь, который был для него недолгим и нетрудным.
«Принцесса Мален» явилась введением в символистский театр Me-герлинка. В громоздкой пятиактной сказке уже вырисовывался облик главного героя «театра смерти» – Неизвестного. Теоретически оправдать его появление Метерлинк попытался в большом эссе «Сокровище смиренных» (1896). Это было первое из двадцати четырех опубликованных Метер-линком произведений прозаического жанра, удовлетворявших чрезвычайную потребность этого писателя в комментировании своих драм и в поучении. Судя по «Сокровищу смиренных», философия Метерлинка была одной из многих попыток идеалистической мысли конца XIX века подыскать подходящую замену скомпрометированной идее бога («бог умер»), найти ему аналогию, которая была бы, однако, свободна от церковных несообразностей и была бы философски более или менее респектабельной.
Философия Метерлинка до крайности проста, она построена из немногих, самых стандартных деталей философского идеализма. Исходная идея состоит в том, что всем распоряжается Неизвестное, господствуют «невидимые и роковые силы, намерения которых никому не известны». Порой Неизвестное принимает облик смерти, но лишь порой – дальнейшая конкретизация этой загадки невозможна. Человек – жертва Неизвестного, бессильное и жалкое существо, «без видимой цели отданное во власть безразличной ночи». Соответственно, «наша смерть руководит нашей жизнью, и наша жизнь не имеет иной цели, чем наша смерть». Вполне понятно поэтому, что «надо жить... без дела, без мысли, без света» и лучше молчать, ибо «истинная жизнь создается в молчании».
Пьесы «Непрошеная» (1890), «Слепые» (1890), «Семь принцесс» (1891) – иллюстрация к этим размышлениям о Неизвестном. Правда, иллюстрацию выполнил исключительно одаренный художник. Метер-линку удалось выдумать, создать мир, который живет по законам его философии. Конечно, это выдуманный мир, нереальный, но своей внутренней логикой он обладает. Если считать «заразительность» признаком искусства (как то считал Л. Толстой), то признак этот налицо в «театре смерти».
Метерлинк сумел добиться эффекта присутствия Неизвестного на сцене своего театра. Только символизм мог дать необходимые для этого средства. Символизм – это такое искусство, которое намекает на иррациональную суть бытия. Все символично и в «театре смерти», все лишь намек на Неизвестное. Метерлинк выводит на сцену мир обыденный, до предела сокращает внешние аксессуары. В «Слепых» – обычный лес, в «Непрошеной» – комната старого замка. Метерлинк отказывается от внешних приемов устрашения, которых немало в «Принцессе Мален»
17

с ее зверскими убийствами и гибелью одного персонажа за другим. В «театре смерти» человек оставлен наедине с загадкой, с Неизвестным. Драматургический конфликт сужен, все перипетии, все возможные усложнения сняты. И чем обыденнее обстановка, чем обыкновеннее то, что изображено, тем сильнее эффект, тем заметнее безликое Неизвестное.
«Театр смерти» – театр статичный. Пьесы стали небольшими, одноактными. Метерлинк сразу же после «Принцессы Мален» отказался от традиционной композиции, от деления на несколько актов, ибо такая композиция предполагала действие, развитие. В «театре смерти» дело обходится «без дела, без мысли». Персонажи Метерлинка не способны к действию, они абсолютно беспомощны. Как кролик перед удавом, застыли они перед таинственным Неизвестным в томительном ожидании. Вот это состояние ожидания, какой-то угрозы Метерлинк передал очень сильно. Действие внешнее заменяется в «театре смерти» быстрой эволюцией внутреннего состояния персонажей, нарастанием беспокойства, тревоги и напряжения.
Персонажи «театра смерти» – не характеры, не личности. Это безымянные, безликие статисты в драме, герой которого один – Неизвестное. Персонажи Метерлинка превращены в органы чувств, регистрирующие присутствие Неизвестного одной, неизменной реакцией – страхом. В «Непрошеной» на сцене группа «недействующих лиц», которые чего-то ждут. Дело вовсе не в приходе того или иного из персонажей; дело не в том, о чем ведется на сцене разговор. Что-то происходит вокруг; слышатся шумы, источник которых неясен. То ли входит кто-то куда-то, то ли выходит откуда-то. Дело не в зловещей концовке, знаменующей вторжение смерти, – дело в том ожидании Неизвестного, к которому и сводится пьеса. В «Слепых» самые мирные шорохи леса повергают в ужас людей, которые стали вместилищем страха, которые тем более беспомощны, что они слепы, заблудились, затерялись.
Естественно, что «театр смерти» стал «театром молчания». Неизвестное вынудило умолкнуть «недействующих лиц» драм Метерлинка. Да и что можно сказать о Неизвестном? В символистских пьесах Метерлинка мало говорят, очень часто персонажи погружается в молчание. Но и слово меняет свою функцию, перестает что-либо значить, что-либо сообщать, перестает связывать людей. Слово здесь – намек, слово – оформление внутреннего состояния человека, чем-то придавленного и исторгающего по этому поводу вопль. «Недействующие лица» из «театра смерти» перестают слушать друг друга – они прислушиваются к Неизвестному и регистрируют свое состояние краткими, предельно эмоциональными репликами. «Театр смерти» соседствует с экспрессионистической «драмой крика». Диалоги «театра смерти» надо слушать, а не вдумываться в их смысл. Они призваны настраивать, вызывать страх перед Неизвестным.
Метерлинк намеревался создать «театр марионеток». Марионет-
18

нами в изображении бельгийского символиста стали люди. Может быть, именно это качество «театра смерти» особенно наглядно показывает противоположность Метерлинка и Верхарна. Даже тогда, когда пути их пересеклись, даже в годы создания трагической трилогии Верхарн не мог умертвить человека, лишить его души, мысли, лишить его способности к сопротивлению и права на сопротивление. Недаром в поэзии Верхарна появился эпический образ Кузнеца (в сб. «Призрачные деревни») – прямая противоположность марионеткам Метерлинка, образ человека, которого не дергают за ниточки, а который сам, своим трудом создает целый мир, выковывает будущее. Трагическая трилогия воссоздает образ лирического героя, для которого мерой вещей является мужество, стойкость, способность к сопротивлению.
Символист Метерлинк обожествил незнание, неизвестность; Верхарн темой поэзии сделал открытие истины и саму поэзию превратил в способ познания мира. Верхарн пытается вобрать в искусство всю полноту жизни, Метерлинк– свести к воплощению схемы. Все остановилось в «театре смерти», – движение было признаком жизни для Верхарна.
На чьей стороне была победа в этом резком столкновении двух философий, двух эстетик? На стороне Верхарна, конечно. Живому Верхарн ближе, Метерлинк ближе обреченному. За Верхарна правдивость его искусства – Метерлинк ведь выдумал царство Неизвестного, он писал декадентские сказки для взрослых людей.
То, что Верхарн одержал победу, видно из того, что Метерлинк довольно быстро сдал свои позиции и попытался приблизиться к Верхарну.
«Театр смерти» был первой фазой драматургии Метерлинка. Уже в следующих пьесах – «Пеллеас и Мелисанда», «Алла дина и Па ломи д», «Там, внутри», «Смерть Тентажиля» (1894) начинается отход от главных его. принципов, а пьесу «Аглавена и Селизетта» (1896) сам Метерлинк считал поворотной, поскольку ему «показалось честным и разумным удалить смерть с трона» и на этот трон водрузить «любовь, мудрость или счастье». К началу XX века Метерлинк превращается в крупную фигуру прогрессивно-романтической драматургии.
Отчего такой быстрый поворот от символизма к романтизму?
Для эволюции Мориса Метерлинка найдено было такое же, как для Верхарна, объяснение: Метерлинк тоже повстречал женщину, его очаровавшую. Французская актриса Жоржетта Леблан, наверное, сыграла в жизни бельгийского драматурга свою роль. Не в ней, однако, дело.
Быстрый поворот Метерлинка – доказательство узости, надуманности идеалистических схем «театра смерти», узости, быстро осознанной драматургом. Метерлинка нередко именуют предтечей современного модернизма, «антитеатра», нашумевшего через шестьдесят лет после появления «театра смерти». Близость «театра смерти» и «антитеатра»
19

очевидна, что доказывает относительность так пропагандируемой новизны модернистских школ. Но есть и различие. Прежде всего, оно состоит в том, что антигуманность «театра смерти» была не столько программой, задачей, сколько следствием избранной Метерлинком философской позиции, последствием мистицизма. Ощутив, поняв это, Метерлинк отшатнулся от придуманного им Неизвестного.
Здесь следует обратить внимание на то, что Метерлинк всегда в той или иной степени тяготел к романтизму. Даже в «театре смерти» ощущается привкус романтизма, то и дело попадается реквизит романтической сказки. Еще будучи студентом, Метерлинк познакомился в Париже с французским романтиком Вилье де Лиль-Аданом. Никто никогда так не потрясал Метерлинка, по его признанию. Метерлинк заявлял, что принцесса Мален, Мелисанда, Астолен, Селизетта и прочие его «призраки» родились в атмосфере, созданной Вилье де Лиль-Аданом, что всем он, Метерлинк, ему обязан.
Так ли это важно, что Метерлинк был потрясен именно автором «Жестоких рассказов», столь близких декадансу конца века, порой от него неотличимых? Очень важно. Конечно, реакционный и консервативный романтизм конца прошлого века – ближайший родственник декаданса. Поэтому Метерлинк и превратился столь стремительно в классика символизма. Но для романтика Метерлинка символизм все же был крайностью, от которой он вскоре отошел.
С каждой из последующих пьес Метерлинк – все меньше символист и все больше романтик, все меньше певец Неизвестного. Наиболее близки «театру смерти» пьесы «Там, внутри» и «Смерть Тента-жиля». Но угроза уже здесь перестает быть всесильным Неизвестным, она локализуется за счет отождествления со смертью. Это уже не столько «театр смерти», сколько пьесы, рассказывающие о смерти, о трагизме жизни. И хотя Тентажиль на глазах тает, гибнет от неизвестной причины, персонажи этой пьесы делают попытки во имя любви сразиться с Неизвестным. Пока еще попытки неудачны, но они превращают Неизвестное из метафизической загадки в злую силу, которую желательно одолеть, а героев в «действующих лиц» из «лиц недействующих».
Скорее «театром любви», чем «театром смерти» можно назвать «Пеллеаса и Мелисанду», «Алладину и Паломида», «Аглавену и Сели-зетту». На передний план выдвигаются лица, действующие во имя любви, носители возвышенных чувств. Их преследуют не загадочные силы, а ревнивцы, нехорошие люди, благодаря чему в пьесах возникают обычные житейские ситуации. Если и чахнут герои, то это кажется уже анахронизмом, данью «театру смерти», лишенной смысла.
Окончательно воцаряется любовь в «Аглавене и Селизетте». Там же главным персонажем становится деятельная и мужественная женщина. Селизетта, правда, гибнет, но ее гибель – дело рук не Неизвестного,
20

а самой героини, берущей свою судьбу в свои руки и жертвующей собой во имя любви. Такая же мужественная женщина изображена в следующей сказке – «Ариана и Синяя Борода, или Бесполезное освобождение» (1899).
И, наконец, она же становится героиней нашумевшей в свое время драмы «Монна Ванна» (1902). Впервые из ситуации сказочной Метер-линк переносит своих героев в ситуацию реально-историческую, в Италию XV века. Нельзя считать, что Метерлинк создал реалистическую драму, «Монна Ванна» – произведение романтическое с исключительными ситуациями и исключительными героями. Но как высоко романтизм поднял героя Метерлинка! Монна Ванна далеко ушла от марионеток первых драм, она вплотную приблизилась к героям Верхарна. Персонажи «Монны Ванны» не ждут от неизвестности решения своей участи, а сами вырабатывают принципы своего поведения.
В «Монне Ванне» изображены «реальные несчастья», при всей романтической условности обстоятельств. Родина в опасности, город Пиза осажден, народ голодает, – вот перед какими фактами ставит теперь Метерлинк своих героев. Он как будто сохраняет любовный «треугольник» – Монна Ванна, ее муж Гвидо и обожающий Ванну Принчивалле. Но «треугольник» этот отнюдь не традиционный. Принчивалле командует осаждающими город Пизу войсками, а к тому же он наемник. Благодаря этому взаимоотношения главных героев сплетаются в сложный клубок; они со страстью обсуждают не только проблемы любви, но проблемы долга, отношения к родине.
В горячих дискуссиях (каким далеким кажется теперь «театр молчания»!) герои вырабатывают высший критерий оценки нравственности – им оказывается общественный долг, долг перед родиной, перед народом. Монна Ванна говорит: «Спасение моих сограждан для меня выше всего». Действуя в соответствии с этим пониманием долга, Монна Ванна и превращается в подлинную героиню, в олицетворение высшего понимания любви.
Объяснить появление такой героини появлением на пути Метерлинка Жоржетты Леблан было бы легкомысленным. Главное тому объяснение можно найти в эссе Метерлинка «Наш общественный долг» (1907). В начале XX века Метерлинк пришел к убеждению, что буржуазное общественное устройство несправедливо и безнравственно. Заложенная с самого начала в фундамент философии Метерлинка жалость к человеку, сострадание (ощутимое даже в «театре смерти») довольно быстро перерастает в жалость к бедным и в возмущение социальной несправедливостью. Само собой разумеется, что это было ускорено теми же причинами, которые Верхарна сделали певцом революционных Зорь. Даже Метерлинк не остался в стороне от процесса переоценки ценностей, который бурно развертывался на рубеже веков вследствие кризиса капп-
21

тализма, его идеологии. В 90-е годы и Метерлинк приобщается к социалистическому движению, хотя и без того увлечения, которое охватило Верхарна. Он пришел даже к радикальному выводу – им однажды высказанному – о необходимости «упразднения частной собственности».
Ставя под сомнение традиционные понятия и вековые догмы, Метерлинк в начале XX века пробует найти истину в реальных обстоятельствах, в человеческом опыте, в жизни природы. Вновь намечается точка соприкосновения с Верхарном – Метерлинка тоже охватила жажда познания. Одну за другой он выпускает большие книги, посвящая их то «Жизни пчел», то «Разуму цветов», то термитам, то муравьям, то спиритизму, то оккультизму. Метерлинка влечет природа, но он не естествоиспытатель, а моралист, он пытается уточнить «наше положение на земле», решить проблемы нравственные, определить участь человека.
Метерлинк не был сильным и самостоятельным мыслителем. Даже в пору размышленпй о «нашем общественном долге» он не освободился от острейших противоречий; вернее, противоречия его крайне обострились к началу нашего века. Метерлинк не смог полностью освободиться от своего мистицизма, стал дуалистом. Смело объявляя, что властвующие над человеком боги – всего лишь неизвестная часть неизвестного, он тут же напоминал о бессилии разума справиться с «загадочными потемками», о всесилии загадочной «бесконечности». Даже на высшей точке своего развития мысль Метерлинка оставалась непоследовательной и неустойчивой.
Не удивительно, что непоследовательным было и искусство Метерлинка. «Монна Ванна» ознаменовала утверждение драматурга на прогрессивно-романтических позициях. Прогрессивный романтизм – как это часто бывает – дал ростки реалистические. Об этом свидетельствует пьеса «Чудо святого Антония» (1903). переносящая зрителя в маленький провинциальный городок, в обычный буржуазный дом. Возможности, предоставленные сказкой, Метерлинк использовал для сатирического изображения буржуазии. Столкнув святого сначала со служанкой («в грубых деревянных башмаках на босу ногу, окруженная ведрами, тряпками, метлами и щетками»), а затем с буржуа («большинство – с полным ртом»), Метерлинк добился двойного эффекта: святой снижен до уровня быта заурядной передней (он сам ей под стать – «па нем грязный, плохо сшитый, заношенный и во многих местах порванный подрясник»), в которую святого (святого!) не допускает служанка, а буржуа превращены в деталь этого неряшливого даже внешне, не говоря уже о существе, фона. Метерлинк обыграл классическую для реализма ситуацию: только что в тот мир отправился богатый человек – и уже его труп, точнее говоря, оставленное им наследство, обступила толпа близких, жаждущих получить кусок пожирнее. Такая ситуация, обостренная внезапным появлением святого, способного воз-
22

вращать покойников к жизни, позволяет драматургу показать суть отношений и связей, которые устанавливаются в буржуазном обществе с его эгоизмом, с коренящейся в нем несправедливостью.
Таковы буржуа в изображении Метерлинка. А вот и бедные люди – они появились в пьесе «Синяя птица» (1905). Тильтиль и Митиль лишь мечтают о том, чтобы святочный дед хоть что-нибудь им принес. Пока что все попадает в дом напротив – дом богатых.
Все симпатии Метерлинка на стороне бедных. Не из богатого дома, а из хижины дровосека Фея начнет поход за Синей Птицей, – лишь обитателям бедных хижин Метерлинк доверяет поиски истины. Поиски символической Птицы противопоставляют не только бедных богатым. Они противопоставляют романтическую «Синюю Птицу» символистской драматургии Метерлинка. Там был застывший, мертвый мир – здесь все в движении, здесь смысл в поиске, в походе. Там все было заранее задано, все изначально обусловлено, и человек был марионеткой в руках идеалистического детерминизма – здесь все впереди, все зависит от поисков, от инициативы, смелости искателей истины. И сам процесс поисков, само движение возвышает людей, совершенствует их, открывает перед ними новые горизонты.
Конечным пунктом похода Метерлинк сделал ту же хижину. Она, правда, стала «гораздо красивее», потому что его обитатели вернулись иными людьми. Значит, это не простое возвращение на линию старта – в героях пьесы не угаснет страсть поисков, обещанием искать и поймать Птицу завершается пьеса. Но облик сказочной Синей Птицы странно совпал с горлицей, принадлежавшей Тильтилю. Оказывается, нечто похожее на исконный идеал всегда находилось в хижине. Следовательно, ценностью обладают только сами поиски, сам поход за Птицей, само желание идеала.
Возвращение к исходной точке поисков свидетельствует о том, что Метерлинк немногое обещает своим готовым к новым походам героям. Его программа сводится к самоусовершенствованию, к воспитанию морально совершенной личности, противостоящей буржуазному эгоизму, готовой к подвигу так, как была готова к нему Монна Ванна. Прекрасно, но какие практические, жизненные задачи призван решить такой герой? Для чего следует готовить себя? Метерлинк не может дать определенного ответа на такой вопрос. Его программа до крайности абстрактно гуманистическая.
Недаром все так расплывается в пьесах, написанных тогда же, когда создавались «Монна Ванна», «Синяя птица», «Чудо святого Антония». «Жизель» (1903) вновь говорит о высшей, неэгоистической форме любви,' о самопожертвовании. Но «Жизель» – бледное напоминание о «Монне Ванне», здесь все гораздо более условно, абстрактно, вновь возникают примелькавшиеся атрибуты романтической сказки, дворец,
23

море, идеальные любовники. Еще одним оттиском с «Монны Ванны», потерявшим многие из ярких красок оригинала, кажется «Мария Магдалина» (1909). Снова идеальная женщина, готовая принести себя в жертву, вновь прославление высшей формы любви. Но все это показано на материале, столь же удаленном, как и «Жпзель», от действительности, от современности, на ситуации сказочной, легендарной.
Нет ничего удивительного в том, что, вновь вернув нас, пьесой «Обручение» (1918), в идеализированную им хижину дровосека, Метер-линк пойманную, наконец, птичку видит в соседской девушке. Ее-то Тильтиль избирает – после долгих поисков – в свои невесты, а она и собой хороша, и добродетельна, и богата к тому же.
Таким образом, приблизившись к Верхарну в начале нашего века, воспев познание и поиски, Метерлинк быстро подрезал крылья своему созданию, романтической Синей Птице. Впрочем, ставить их рядом нелегко, ведь Верхарн далеко увел человека за стены идеализированной Метерлинком хижины. Синяя Птица Верхарна вела в суть эпохи, помогала увидеть грядущее, окинуть взором всю землю...
После социальной трилогии один за другим выходят сборники стихов Верхарна – «Лики жизни» (1899), «Буйные силы» (1902), «Многоцветное сияние» (1906), «Державные ритмы» (1910). «Все движется, можно сказать – горизонты в пути», – вот какое настроение доминирует здесь. Постоянно возникающий теперь символический образ – образ моря, символ беспредельности, вечного движения и обновления, символ бурь, навстречу которым шагает лирический герой Верхарна. Он покинул пределы маленькой Бельгии – он идет по всей земле, по всем материкам, пересекает океаны, он оглядывает своим дерзким и проницательным взором вселенную, видит многоцветное сияние планет и звезд.
Верхарн изображает все лики жизни, он улавливает буйные силы бытия, слышит державные ритмы нового времени. В стихах Верхарна возникает нобычайная картина; словно бы какой-то исполин гигантской кистью нарисовал панораму человеческого существования, набросал очертания материков, океанов и планет. Набросал, не забыв при этом человека: герой Верхарна под стать такому пейзажу, это бунтарь, вырастающий в титана. Верхарн поет гимн человеку – созидателю, борцу. Его герой стряхнул с себя цепи капиталистического рабства, золото для него – символ уже прошедшего времени, буржуазного общества, уходящего в прошлое, анахронического.
Верхарн сумел шагнуть через те неисчислимые препятствия, которые буржуазная система нагромождает на пути к свободному, творческому труду. На самом пороге нового века Верхарн увидел, ощутил ту историческую задачу, которая перед этим веком поставлена, высо-
24

кое гуманистическое его предназначение – освобождение человека, его поистине безграничных способностей и возможностей. Свободно, без боязни, по-хозяйски идет герой Верхарна по земле, восхищаясь ее красками, ее ритмами.
Стихи Верхарна начала века – философские стихи. Миропонимание поэта в них не только раскрывается, оно воспевается, ибо исходным и главным является убеждение Верхарна в мудрости бытия, в красоте существования и в благости слияния с природой. Верхарн не устает петь гимны жизни.
Бытие – и человек, человек, познающий мир, всесильный («все постижимо»). Таково соотношение сил в философской поэзии Верхарна, соотношение, прямо противоположное тому, что было десять лет назад предложено «театром смерти» Метерлинка. Верхарн не забыл о смерти, он помнит о зле, но считает смерть, страдание, боль – признаком существования потому, что человек подлинный создан для борьбы, он способен смотреть несчастью в лицо и подниматься над ним.
Жизнь – деяние, по Верхарну, жизнь – это море, ветер, это движение, кипение, это мощь и сила. И высшее выражение силы жизни – сам человек. Поэзия Верхарна начала века – это акт возведения на престол человека. Верхарн сбрасывает с этого престола богов, он видит новое божество в самом чедовеке, ибо только человек всесилен. Творцом вместо бога стад человек. Всесилен труженик, искатель, бунтарь – герой поэзии Верхарна, олицетворение нового века.
И сама поэзия Верхарна предстает актом познания и созидания жизни. Пространство и время, слово и дело, вода и твердь – вот какими понятиями оперирует Верхарн, складывая из них прекрасное здание бытия.
Герой поэзии Верхарна – идеальное существо, выражение идеала поэта, его мечты. Он воссоздавал, правда, и портреты действительно существовавших титанов, людей гениально одаренных (Микеланджело), сыгравших исключительную роль в истории (Мартин Лютер). Б стихах Верхарна покоряет «буйная сила» лирического героя. К лучшим стихам из сборников начала века относятся те, что возвращают нас к уже знакомому по предшествовавшим стихам образу человека необыкновенно мужественного, обладающего неисчерпаемой энергией. Исступленно зовет он бури и штормы. Процесс познания – это преодоление разочарований и сомнений, это борьба и с самим собой, это нелегкий труд, в который лирический герой Верхарна вкладывает всю свою душу.
Лиризм философских циклов приблизил мечту, сделал утопию реальностью, реальностью чувств и мыслей лирического героя. Грядущее сосредоточено в энергии, мудрости, бунтарстве этого героя. Воспев душевную красоту, силу и ум человека-преобразователя, Верхарн преобразовал настоящее по облику и подобию своего, героя.
25

Конечно, в таком герое и в так изображенном мире воплотились не только наблюдения Верхарна над его эпохой, но и мечта поэта о совершенстве, об идеале.
Уже и реалистическая социальная трилогия завершалась романтическим финалом. Герой пьесы «Зори» Эреньен тоже был титаном. В его титанизме – правдивое отражение мощи и величия революции. Но Верхарн по-романтически преувеличивает масштабы отдельной личности, конструирует образ героя исключительного, поднимающегося над прочими, противопоставленного прочим людям. «Культ личности» наделяет революционера выдуманными чертами нового божества, мессии, появления которого масса ждет как второго пришествия. Титан Верхарна головой уходит в небо, к звездам – а тем самым возникает опасность отрыва от жизни, от той социальной конкретности, которую так поразительно воссоздал поэт в социальной трилогии. Все крупно, все колоссально под пером Верхарна – но не все крупно в действительности, не все на самом деле лики жизни столь многоцветны и величавы, как в поэзии Верхарна начала века. Отсюда – некоторая риторичность этой поэзии.
Верхарн умел рисовать удивительные пейзажи даже из чистых идей (стихотворение «Мыслители»), быть наглядным даже на уровне крайней абстракции, к которой он пришел в сборнике «Многоцветное сияние»: там остались лишь «звезды и люди». Но все же к финалу серии философских сборников идеи зажили своей жизнью; они так высоко поднялись над конкретной, социальной реальностью, что уже и оторвались от нее. Начали они отрываться и от конкретного образного выражения, что порождает декларативность, крайнюю отвлеченность некоторых стихотворений Верхарна.
Однако, забираясь так высоко, к звездам, Верхарн не покидал родных полей и городов. Потребность в конкретном, в земном была для него слишком сильной. В 1900 году появился сборник «Маленькие легенды», потом в пятитомный цикл «Вся Фландрия» сложились стихи сборников «Первая нежность» (1904), «Гирлянда дюн» (1907), «Герои» (1908), «Островерхие города» (1910), «Равнины» (1911). Затем появились «Волнующиеся нивы» (1912). Таково удивительное многообразие Верхарна – рядом с могучими ритмами романтической поэзии, воспевшей титанов, уживались стихи, фиксировавшие повседневную жизнь рядового труженика, крестьянина, его быт, его радости и горести. Влюбленным взором окидывает поэт родную землю и с большим чувством описывает поля, деревни, улочки уютных городков. Вновь возвращается в поэзию Верхарна картинность, словно возрождаются к жизни оставшиеся далеко позади натюрморты «Фламандок». Верхарн, конечно, не возвращается назад; кроме всего прочего, надо помнить, что стихи о Фландрии представляют собой только одну часть поэтического диптиха. Однако получилось так, что все бури расположились на первой, романтической
26

части, а на другой мало-помалу воцаряется идиллия. Фламандские стихи Верхарна начала века поэтому – шаг назад от социальной трилогии, в которой фламандское и социальное не расщеплялись. Романтизм все же уводил социальные противоречия и трагедии с фламандских полей во все более абстрагировавшийся мир буйных сил и державных ритмов.
Пути Верхарна и Метерлинка еще раз пересеклись – в последний раз. Началась мировая война. Оба писателя оказались во Франции: Метерлинк уже давно обосновался на юге этой страны, а Верхарн лет двадцать как делил свое время между Парижем и Бельгией. Верхарн п Метерлинк объединились в общей для них реакции на мировую бойню, на оккупацию их родины. Оба с болью писали о муках Бельгии, с восторгом – о героизме своих соотечественников: Верхарн – в книге «Окровавленная Бельгия», в стихах сборника «Алые крылья войны», Метерлинк – в пьесах «Бургомистр Стильмонда», «Соль жизни».
Война оборвала жизнь Эмиля Верхарна. Он погиб в 1916 году, в Руане, попав под поезд. Морис Метерлинк прожил еще более трех десятков лет, пережил вторую мировую войну, умер в 1949 году. Писал он много. К этому времени относится почти половина из всех написанных Метерлинком пьес. Но Метерлинка-драматурга знают по «театру смерти», по романтическим пьесам конца прошлого – начала нашего века. К кануну первой мировой войны слава Метерлинка достигла зенита, тогда он был увенчан лаврами Нобелевского лауреата. Потом он был иждивенцем этой славы.
Из полутора десятков поздних драм Метерлинка мало что опубликовано, и не случайно. Они звучат как заигранная пластинка, в которой трудно, а то и невозможно расслышать прелесть некогда созданной мелодии. Без конца варьируется все тот же мотив жертвенности, самоотверженной любви, иллюстрируемой ситуациями псевдоисторическими и псевдосовременными, а то и вовсе искусственными, вымученными. Очень часто жертвенность оказывается признаком святости, и таковая демонстрируется без всякого стеснения. К святым относимы теперь и мужчины, но, как и прежде, Метерлинк предпочтение отдает женщине – от просто некоей Татьяны, жертвующей собой ради любимого в пьесе «Несчастье проходит» (1925), до графини, повторяющей жертвенный акт Татьяны, но уже во времена Директории в пьесе «Мария Виктория» (1927), от австрийской императрицы Елизаветы и фаворитки императора Австрии, в пьесе на современный, так сказать, сюжет «Императрица без короны» (1942), до всех, отошедших в лучший мир, ибо все очищены смертью и оживают для иной, праведной жизни, выходят из могил и начинают общаться меж собой, сбросив одежду земных грехов, в фантастической пьесе «Страшный суд» (1941).
Лишь однажды, неожиданно, краски ожили, и Метерлинк доказал, что талант его не зачах. Это случилось в начале второй мировой войны
27

и, возможно, под ее влиянием. Вновь героиней стала жертвующая собой женщина, но на этот, раз ею была Жанна Д'Арк. Может быть, сам найденный Метерлинком пример, сам образ Жанны не позволил ему просто «проиграть» еще раз все ту же пластинку.
«Жанна Д'Арк» доказала, что необычная писательская судьба Метерлинка, – не результат естественного, с возрастом нередко происходящего угасания таланта. Да и какой возраст: угасание ведь заметным стало накануне первой мировой войны, а тогда Метерлинку было всего около 50 лет!
Нет, дело не в возрасте. Ответ можно получить в произведениях излюбленного Метерлинком жанра, в бесчисленных его эссе. После первой мировой войны им было написано шестнадцать книг – размышлений по разным вопросам и поводам. Поражает несоответствие огромного проделанного труда, множества исписанных страниц – и незначительного результата. Кажется, что писатель работает на холостом ходу. Почему же? Метерлинк жил и писал в такое время, был свидетелем таких исторических событий, которые сами по себе были ответом на многие, поставленные перед человечеством вопросы. Метерлинк был современником 1917 года, он был очевидцем второй мировой войны, разгрома фашизма. Но как трудно его представить писателем эпохи возникновения социалистического лагеря!
До крайности абстрактный гуманизм увел Метерлинка так далеко от реальных забот человечества, что и гуманизм позднего Метерлинка сомнителен. Метерлинк брал уроки у насекомых, он у термитов увидел «образ нашей судьбы» и «модель будущего общества». Абсолютная социальная дезориентация привела его к тому, что он с сочувствием приглядывался даже к фашизму (итальянскому и португальскому). Не удивительно, что в поисках ответов Метерлинк со все возраставшим вниманием всматривался не в социальную реальность, а в пустоту «возле нас», туда, где, как ему казалось, возник поучительный для живых опыт жизни усопших. Не удивительно и то, что размеры неизвестного, неизведанного не уменьшались в ходе трудов Метерлинка, а все увеличивались, и в итоге многолетней деятельности этого писателя возник вывод: «Бог – всё и всё – бог».
Вот и не удивительно, что такими безжизненными и надуманными были на протяжении почти сорока лет художественные произведения этого очень одаренного человека. Консервативный романтизм превратил Метерлинка в писателя из давно прошедшего времени.
Тогда как умевший наблюдать реальную жизнь Эмиль Верхарн остается необычайно актуальным, хотя довелось ему видеть лишь зори двадцатого века. Можно с уверенностью сказать, что актуальность Верхарна еще впереди, еще дело будущего.

Л. АНДРЕЕВ