свое старье 2 - одним файлом

Владимир Бойко
ЕСЛИ

Если человека научат говорить,
то он сможет рассказать
немало интересного.

Но он ничего не расскажет,
если забудут его научить
видеть и слышать.

Человек останется
слепым и глухим,
пока его не научат думать.

А если не научить
человека сострадать,
то мысль его будет бесплодна.

Только где же найти
столько учителей,
чтобы хватило на всех?

1982



БЛЮЗ

В твоем окне торчит промозглый день.
Бесконечный туман нагоняет тоску.
В сонную башку лезет всякая дребедень.
Фломастер нехотя скользит по белоснежному листку.

А бодрый скейтбординг мажорных юнцов –
как символ бессмысленности бытия,
дошедшего до своего конца концов,
когда и мысль твоя – уже не твоя.

И снова – с утра – разрывается телефон,
и целый день – как маятник – маячь туда-сюда,
и хочется молча встать и позволить себе выйти вон,
не дожидаясь, когда в старой ступе иссякнет вода.

Но тянется за тобой этот долгий шлейф,
закадычная память, не дающая тебе
залечь в приятный, расслабленный дрейф
и стать одним из многих в толпе.

Остывает и в снег превращается смех,
между тобой и толпой – отчуждения лед.
Ну зачем, для чего ты должен быть чище всех,
если этого все равно никто не поймет?

Треск в наушниках и резкая зыбь в глазах,
в глотке терпко трепещет кипрский мускат,
твоя девчонка распинается о чем-то, вся в слезах –
вероятно, это и называется тоска.

Знаешь, клевая штука – оставаться самим собой
во всех ситуациях, и даже когда
кажется, что ты уже смят и скомкан судьбой
и похож на тающую дольку льда.

Впрочем, дураки придумали слово – судьба.
Тут задыхаешься, корчишься – какая к черту судьба?
Просто надо, стиснув зубы, продолжать грести от себя,
даже если вокруг все гребут под себя.

1984



ТЕБЕ

Моя дорогая разлучница,
не ставшая мне судьбой,
я столько с тобой намучился,
себя разлучив с собой.

Моя неземная натурщица,
ты прибежала ко мне
в батничке, в джинсах нетрущихся,
в первый раз, в полусне.

Непокоренная грешница,
не подарившая дрожь,
как ты насмешливо грезишься,
как ты спасительно бьешь.

Только теперь ты – вчерашняя.
Я зарубцую тебя.
Незачем больше упрашивать,
терпкие взгляды терпя.

Я не гожусь в любимые –
твой приговор жесток.
Песенка лебединая
спета не в лад, но в срок.

Прежним клубкам не распутаться.
Нам не коснуться огня.
Моя недоступная спутница,
забудь навсегда меня.

1981



КРУГОВОРОТ

Газета живет один день,
шутят невесело репортеры,
вложившие в колонки шрифта
частицу бессмертной души.

На второй день торговка
завернет во вчерашнюю сенсацию
плоскую селедку,
живущую немногим дольше.

На третий день бытия
рыбу съедает человек,
нимало не задумавшись
о скоротечности сущего.

Потом человек умирает,
газета помещает некролог,
и так повторяется неоднократно
жизненный цикл материи,

пока репортерам не надоест
грустное их ремесло,
пока морям не надоест
охрана окружающей среды,

пока людям
не надоест умирать.

1981



И СНОВА СВЕЧИ

Другие имена,
совсем другие песни,
а наши времена
ты не вернешь, хоть тресни.

Не знали мы беды
в год семьдесят девятый,
резвясь на все лады,
как молодые львята.

Дразнил зеленый хмель
и обнимал за плечи.
Двадцатый век, апрель,
мигающие свечи.

А над свечой ладонь –
так весело и жутко.
Ласкал нам кровь огонь,
и боль казалась шуткой.

И сказочный ночлег
не предвещал разлада,
но сонный, серый снег
всё падал, падал, падал.

Но правила игры
придуманы не нами.
Теперь от той поры –
лишь дым воспоминаний.

Вокруг своей оси
вращается планета.
О будущем спроси –
дождешься ли ответа?

Иные времена
порой не так уж плохи –
и наши имена
горят в огне эпохи.

Но не об этом речь.
Мы избежали драки.
Игра – не стоит свеч,
мерцающих во мраке.

1986



ПЛАМЯ

Прости, что я так спешу:
я должен сказать тебе многое.
Вновь кровью стихи пишу
и нервы, как струны, трогаю.

Мою обжигают ладонь
пронзительные созвучия,
и, сдерживая огонь,
себя до рассвета мучаю.

Как ярко горят слова –
бумага едва ли вынесет
жар чистого волшебства
без всякой фальши и примеси.

Земной язык слишком груб –
набираю из звездной ткани я
наэлектризованных губ
короткие замыкания.

Скудное пламя свечи
не устаю разбазаривать,
чтобы резвилось в ночи
страсти беспечное зарево.

Строки, как искры, парят.
Еле касаясь бумаги, я
скорее беру их подряд,
пока не исчезла магия.

Может, остался миг,
а дальше – сказать будет нечего,
и не достигнет крик
пределов пространства млечного.

Но о вечном я не прошу.
Догорает звездное месиво.
Я слезами стихи пишу,
Чтоб тебе читать было весело.

1987


НОЧЛЕГ

Бывает, чуть дыша,
бредешь сквозь снежный ветер -
как холодно на свете,
когда болит душа.

А, может, невпопад
она теперь страдает,
и до утра растает
случайный снегопад.

Однако неспроста
себя ты не жалеешь,
хоть каждая верста
дается тяжелее.

Ведь дом далекий есть,
и он всю ночь не заперт,
и поздний гость внезапен,
но рады гостю здесь.

Его зовут к столу,
вино и хлеб с ним делят
и прямо на полу
баранью бурку стелят.

Подбрасывают дров
в очаг, горящий жарко,
а утром будет жалко
оставить добрый кров.

Вот только бы дойти,
добраться до ночлега,
и встретить человека,
и душу в нем спасти.

1988



ПОСЛЕДНИЙ ПЕРИОД

У них в хоромах и тепло, и сухо,
и всякого товару завались,
а мы глушили гордо бормотуху,
построив развитой социализм.

Проворные, пронырливые руки,
промытые мозги и взгляд пустой –
достойные плоды твоей науки,
период под названием застой.

Не ради славы и не ради денег
испивший чашу клеветы сполна,
на Волге жил опальный академик,
которого не слышала страна.

Мы в прошлое приоткрываем дверцу,
не молимся уже земным богам,
но только болью отозвался в сердце
период под названием Афган.

И снова нас хоронит сброд чиновный,
чтоб отыгрался на своих рабах
период под названием Чернобыль,
период под названьем Карабах.

1987



ЕЩЕ ОДНА НОЧЬ

Я медленно схожу с ума.
На ощупь знаю эту полночь,
в которую себя не помнишь
и сходишь медленно с ума.

Вот стол. На нем вчерашний труд.
Сегодня он уже не нужен.
Там есть мыслишек пара дюжин,
но я забыл вчерашний труд.

А это – старая любовь,
спрессованная в стопку писем.
Себя мы дружбой не возвысим.
Я пью за старую любовь.

Одолевает нас октябрь,
и после этого набега
повсюду грязь царит, хотя
всё явственней дыханье снега.

Одолевает нас с утра
предчувствие большой работы,
но, набирая обороты,
мы понимаем: не пора.

Оставим праздный разговор
о поисках насущной пищи.
Вернемся в тесное жилище
и вспомним полуночный вздор.

Вернемся в разоренный дом,
продолжим странствовать по полкам.
Пока в них разберешься толком,
развалится проклятый дом.

Что ж, корм, как видно, не в коня.
Но есть недопитый коньяк.
Он дивно согревает кровь.
Я пью за новую любовь.

Я пью за снежную страну
и неизбежную весну,
за тех, кто в море и в пути,
а на часах уж – без пяти.

Я медленно схожу с ума.
Смотрите! оживают книги!
Они по комнате шагают,
они смеются надо мной.

И в каждой строчке, в букве каждой
таится некий жуткий смысл,
но, мучимый жестокой жаждой,
его не в силах я постичь.

А это кто? Седой старик.
Мы, кажется, встречались где-то,
но ни за что теперь не вспомнить,
о чем мы толковали с ним.

А впрочем – нет на нем лица,
и вовсе он не существует.
Да кто же ты, презренный призрак?
Быть может, смерть? Быть может – жизнь?

Согбенный, призрачный старик
перебирает мои годы,
раскладывая по порядку
давнишний, позабытый хлам.

Вот фотографии. Вот сны,
где каждый слаще карамели.
А вот внезапное похмелье,
и снова снимки, снова сны.

"Ах, эти черные глаза…" –
гнусавит невпопад транзистор.
Давно я изгнан и освистан.
Я пью за светлые глаза.

Я пью…. Но что это? Слеза?
Заноза в памяти убогой?
Друзей ушедших голоса?
Уймись, старик. Меня не трогай.

Я медленно схожу с ума.
Мои часы остановились.
Должно быть, стрелки сговорились
меня совсем свести с ума.

Как здесь тоскливо одному,
без спутника и без надежды.
Вы, письма, боль мою утешьте.
Как одиноко одному.

Но на рассвете – голос, хор ли?
А может – крик, застрявший в горле?
Что впереди? Тюрьма? Сума?
Я снова не сошел с ума.

1982



СРЕДИ ЛУГОВ

Среди лугов найти свой жанр
и стать травинкой малой мне бы
там, где в ладонях я держал
звенящую частицу неба.

Я этот миг всю жизнь ловил –
и он меня наполнил верой.
И сверху солнечный клавир
струился над землею белой.

День догорал. Вступал закат
в свои права. Шептались ветки.
Успеть бы мне земле сказать:
"Прекрасная, пребудь вовеки".

1979