Из книги сотрясение воздуха 1998 г. раздел сотрясение духа

Алексей Ахматов
раздел второй:

 
Сотрясение духа
 



* * *

Ночью алкаш поскользнулся
В снег, да и дело с концом.
В звездное небо уткнулся
Мертвенно-бледным лицом.

Встретил вплотную, воочью
Шероховатую тьму.
Что он узнал этой ночью —
Не передаст никому.

Стал лишь его достояньем
Свет от умершей звезды,
Зеленоватым сияньем
Капнувшей в глаз с высоты.





У церкви Богоявленья на Гутуевском острове

Приближается к Богу старуха
На кривых деревянных ногах.
Ни Отца здесь, ни Сына, ни Духа
Ей пока не видать сквозь свой страх,

Сквозь заботы и гипертонию,
Сквозь трамвайные трели и мат.
Но свершают уже литургию
И плакучие свечки чадят.

Церковь мрачно плывет над домами.
Трюмы залиты утренней тьмой.
И потрескавшимися губами
Шепчет старая: «Боже ты мой!»

К Богу медленно движется бабка,
В непроглядную смерть, там, где Он —
Жуткий страж мирового порядка —
Над твореньем Своим вознесен.

С непреклонностью необоримой,
Все преграды готова стереть,
Она ищет Его с той же силой,
С какой ищет саму ее смерть.

Так идет строгой поступью мимо
Тех, кто может еще подождать,
К Богу твердо и неумолимо —
Пусть попробует Он не принять.

 
* * *

Запил стеклянный глаз водой,
Как будто аспирин,
Медаль вкрутил одной рукой
За взорванный Берлин,

Как лампочку на двадцать ватт,
В пиджак двубортный свой.
Так приготовился солдат
С утра кончать с собой.

В нагрудный положил карман
Гагарина портрет
И вышел, словно наркоман,
За лестничный пролет.

Тень Жукова над ним вилась,
Тяжелый пепел с крыл,
Как бабочка — пыльцу, боясь
Стряхнуть о лес перил.

Был ранним утром, словно сон,
Не виден никому
Мгновенный их полет вдвоем
В немой бетонный водоем,
Скольжение во тьму.

 
* * *

Пенсионер встает все лето в десять
И отправляется в приморский парк.
Его пакетик ничего не весит
И как-то мало беспокоит рак.

Кто ходит в парк с семьею из-под палки,
А кто позагорать и отдохнуть,
Он ходит как игрок, его там ждут.
В его пакете, словно в коммуналке,
Друг с другом ссорясь, четверо живут:

Коробка старых шахмат и буханка,
Портвейна полкило и беломор,
Последнего-то больше всех и жалко —
От этих ссор он весь — табачный сор.

Кристофори создал пианофорте,
Теперь мы знаем все, что есть рояль.
Кто создал шахматы? Чтоб так, в комфорте,
На солнышке... коробочку достал

И — полный отрубон. Чуть слышно дышит
Десяток мудрых зрителей. Кусты
Акаций сонных ветерок колышет,
И ничего на свете не колышет...
Соперник быстро давит на часы.

Задумались играющие крепко,
Им дела нет до внешней суеты.
Бугря заметно шахматные клетки,
Вслепую шарят мысли, как кроты,

Под досками сверлят кривые норы,
Толчками, извиваясь и кружа.
А наверху тяжелые фигуры,
Как при землетрясении, дрожат.

Но в пять часов он соберет уныло
Коробку и отправится домой,
И по пути еще пяток бутылок
Пустых из урны заберет с собой,

И бормоча, что «пешки не орешки»,
Он их обмоет, сдаст в универсам.
Седьмой десяток, вроде бы неспешно
Вся жизнь ушла... куда — не знает сам.
 
Ветеран Великой Октябрьской
социалистической революции

С кухни, вразвалку, как в шторм,
Свет не гася в туалете,
Выше всех правил и норм,
Всех коммунальных запретов,

Движется в комнату он,
Комнатка — восемь квадратных.
Полка, сервант, патефон,
Койка и столик покатый.

Снимет дед старинный китель и пластиночки достанет, Жуткий прикус патефона
И заезжена игла,
А пластинки, словно масло на горячей сковородке,
Так шипят, что из-за фона
Еле слышно: «Ла-ла-ла».

Как из гранаты чеку,
Выдернет ложку из чашки,
Выпьет взрывного чайку,
Ляжет на койку в тельняшке,

Стиснет комок простыни.
Словно три четкие лупы —
Три его страшных войны
К жизни вплотную подступят.



Там гигантские матросы будут бомбы, как гантели,
На раскрашенной арене
Перекидывать в руках,
Буквой «Х» протянут ленты, Зимний взвалят зло
 на плечи, Пустят всё к едрене-фене
И орла сожгут в кострах.






 
* * *

Пену с кружки сдувает мужик,
Словно свечки в торте задувает.
Мелкий снег сыплет за воротник.
Ничего, не такое бывает.

Медяки он взболтнет в кулаке
И возьмет в собеседницы воблу,
И разденет ее в уголке,
И постукает ласково по лбу.

Туго пиво идет с похмела.
(Хорошо, что еще не полтинник —
Сороковник... такие дела...)
Круглой дате не рад именинник.






 
Рыбак

Поселок в тумане, как старый халат на вате...
Словно сомнамбула встанет старик в пять часов.
Глазом зеленом сверкнет в полумгле жутковато,
Тихо пройдет сквозь калитку — не скрипнет засов.

К озеру мягко скользнет под прикрытием ловли,
Шляпой, как губкой, всасывая туман.
Мимо него из воды выползают миноги,
Скользко змеясь по мерцающим мокрым камням.

В мертвенном воздухе лесу сквозь свист раскрутит,
В сердце воды леденящий крючок засадив.
Верить наивно, что он там налима удит,
Думать нелепо, что он ради ловли сидит.




 
* * *

Утро раннее, а из подвальца
Тусклый свет и запах сигарет.
Человек из рюмочной поднялся
И пошел по Знаменской в рассвет.

Было ощущение такое,
Словно он внутри себя идет,
Продвигаясь медленно, в запое,
А уже потом наоборот —
Через пять ступенек и порог.

Мимо урн, ларьков и транспарантов
Он, качаясь от нездешних бурь,
Медленно шагал с глазами Канта,
Обращенными куда-то внутрь.

На ботинке остывала рвота.
В пальцах дрожь, в больном желудке зуд.
Не веселье и гулянка тут —
Изнурительнейшая работа,
Титанически тяжелый труд —

Сквозь озноб, икоту и миазмы,
Скинув романтичности налет,
Убивать себя с энтузиазмом,
Трезво, я б сказал, все наперед

Зная, наплевать на жизнь и счастье...
(Как Щедрин говаривал: «к вину
Он имел не то чтобы пристрастье,
Но остервенение».) В вину

Кто ему поставить это сможет?
Кто из судей может в ряд с ним встать,
Деньги, власть, супружеское ложе
На стакан граненый обменять?!

Не измерить твердость этой воли,
Не понять его алкоголизм.
Я с его простой и жуткой долей
Зарифмую только — героизм!



 
Спички

Спички лежат к голове голова
Строго по списку в квадратной коробке,
И на господство прямые права
В рыжих головках лелеются робко.

Тощие девочки. Как холодны
Хрупкие талии, жалкие ножки.
В каждой — сознание общей вины,
Но, покидая картонные ножны,

Втуне тоскуют опять по Кремлю
Иль, на крайняк, по усадьбе с каретой,
А умирают на грязном полу,
Встретив сухой поцелуй сигареты.





 
Кровь

Как реки размывая глину,
Подтачивают берега,
Шлифуя рашпилями спину
Гранита долгие века,

Так кровь подтачивает тело,
В него вгрызаясь день за днем,
С напором двигаясь и смело
Ходы проделывая в нем,

Жестоко истончая ткани,
Каньоны углубляя вен, —
И человек идет как пьяный,
Давая поминутно крен.

Захлебываясь красной слизью,
Он тонет в собственной крови,
Он балансирует меж жизнью
И смертью, у него внутри

Саргассово клокочет море
Бордовых водорослей по
Артериям, каналам, порам
В потоке ярости слепой.

Им каждый капилляр залапан,
Гремит немолкнущий прибой.
Не дремлет слева жуткий клапан,
Волну гонящий за волной.


 
* * *

Ребенок числами играет,
Его холодный, быстрый ум
От счастья сладко замирает
В перестановке диких сумм.

Мильоны крепко сжал и тыщи
В ладошке крохотной своей...
Он их употребляет в пищу,
Почти как папуас червей.

Они ж, свиваясь в кольца круто,
Кишат повсюду вкруг него.
И он впадает поминутно
В безудержное хвастовство.

Генералиссимус цифири,
Математический мутант!
Все в этом бесконечном мире
Им пересчитано сто крат,

И в числовом, наверно, царстве
Поменьше места, чем в его
Безбрежном черепном пространстве,
Легко вмещающем гугол.

 
Сентиментальный экскурс

Нет даже в проекте России, Германии, Англии...
Зигзагами ибис по глине засохшей снует.
Папируса шелест. Стебли в капельках влаги и
На отмели плещет хвостом вымерший лепидот.

Но, только солнце взойдет над равнинами плоскими
И к нему губами потянется гиппопотам,
Дряблый Египет падет под чумными гиксосами,
Чтоб лет через сто их сжевать без остатка, а там

Хетты попрут, боевыми скрипя колесницами,
И эфиопы как черная грянут пурга.
Намертво сверху накроет страну ассирийцами,
На пирамиды посмотрят и схлынут опять в никуда.

Персы взорвутся, подобные массе критической,
Многие страны положат под собственный пресс.
И Артаксеркс похлебает извилистой крови египетской,
Но захлебнется от морса подобного перс.

Детство народов. Жизнь только еще начинается.
Греки в пеленках, не вылупившийся Рим...
И египтяне — усталая старая нация,
Тихо сходящая к древним руинам своим.


 
* * *

В одна тысяча девятьсот девяносто восьмом году
От Рождества Христова, по зеркальному летоисчисленью,
Если хотя бы одним глазком заглянуть в непроглядную тьму,
Тогда, когда в одном Нью-Йорке, наверное, уместилось бы
 всей земли населенье,

Куда не достать ни кончиком пальца, ни рифмою,
 ни строкой,
Ни сверхзвуковым истребителем, ни ядерной бомбой,
Там, где и рассудок сворачивается трубой,
Теряясь в песках, размывах речных, в каменных катакомбах...

Итак, в одна тысяча девятьсот девяносто восьмом году
К власти пришел Ментухотеп третий.
Видом своим он скорее похож был на Виннету
Или на Инчучуна, отца его. Тонкие сыромятные плети

Мягко ласкал он узкой, породистою рукой,
Тихо ходил, по-змеиному выгнув тонкую желтую шею,
Язычком раздвоенным щекотал нубийских рабынь. Босой
Ежедневно выхаживал несколько схен, воздавая
 хвалу Херишефу.

Никто не знает, как он произносил слова,
Где расставлял ударения, как акцентировал фразы,
Когда менторским тоном на власть свои заявлял права...
Хотя, в общем-то, и не сообразишь сразу,



Что Ментор далек от него, как от нас тридцать первый век,
Да и сам Гомер лет через тысячу только родится.
Ментухотеп жил так давно, что был почти не человек.
Он ближе был к кистеперым рыбам, крокодилам, мокрицам,

Марсианам, пришельцам, демонам и богам.
И, как некоторые из вышеперечисленных, он ценил свою силу и власть
И умел бить баклуши,
И владела им одна страсть — он любил, замерев, по ночам
Прорицателя и жреца из Фаюмского оазиса слушать.

Медленно тер старик душистую палочку в узловатых руках
И говорил птичьи речи, чья транскрипция неизвестна ныне,
О каких-то сказочно далеких годах,
И рассказы эти затмевали Гелиопольскую космогонию,
Мемфисскую и другие.

Такие волшебные звуки он издавал, что мурашками
 кожа шла:
Брежнев, Андропов, Черненко, Горбачев с супругой,
 Ельцин и вице-
Президент. Казнить бы его за такие слова,
 да он дважды уже избегал ножа,
Потому как знал наперед все, что должно случиться.

Редькового масла залить бы ему в живот,
Как последнему в Фивах бомжу, кедра не расточая,
За такие выдумки страшные и удивительные, только вот
Угадывал мысли старик. Смирну лениво вдыхая,

Как-то сказал он: «О, Ментухотеп, анх-уджа-сенеб,
Я был в одна тысяча девятьсот девяносто восьмом году,
 таком же
Как и наш год, но сие сейчас не понятно. Не знаю, как
 объяснить тебе...
Чтоб не упасть — сядь поскорее на ложе».

К царственному плечу наклонился он и головою затряс.
Зря эфиоп на страже вытягивал уши большие.
Но, содрогнувшись, вскочил фараон, зашипев, так что
 огонь в лампадах погас,
И запретил ему говорить вещи такие.






 
* * *
Дмитрию Балашову

Бог землю населил людьми,
Но люди, в свой черед,
В долгу остаться не могли,
Решив наоборот —

И заселили, верь — не верь,
Богами небеса.
И кто чья выдумка теперь
Понять уже нельзя.

Закрой на старый спор глаза:
«Первична плоть иль дух?»
Где верх и низ у колеса,
Что мчится во весь дух!

Материя есть только вид
Энергии, а та
Довоплотиться норовит
В материи всегда.

Без Бога гибнет человек,
Но есть обратный ход —
Без человека Бога нет,
И небо не живет.
 
* * *
 ...Иисус сказал им: истинно, истинно
 говорю вам, что Я дверь овцам.
 Евангелие от Иоанна 10:9

Пограничные демоны жвачку лениво жуют,
Пишут кровью свои имена на могучих ладонях
И тотчас же стирают, смешка леденящего зуд
Унимая в гортанях, как баржи меж шлюзами.
 В тоннах

Измеряется время здесь и в километрах тоска,
Только бог пролетит здесь какой-нибудь второстепенный,
Но случится война — и огонь все сметет на века,
И опять бесконечный покой и простор ошизенный.

Круто в игры играют кровавые там, наверху,
Устроители высших законов, основ мирозданья, —
То ваяют планеты, сады, то всё сами в труху
Разотрут, рассердившись на собственное созданье.

А бывает — с людьми им захочется вдруг поиграть,
Как мальчишкам с жуками — у тех коробки, да булавки,
А у этих — алтарь, да кривого ножа рукоять,
Вспышки черных чудес, колдуны, заклинанья, удавки.

Этот сонм непонятный языческих древних богов
Где-то в толще времен и пространств до сих пор изнывает,
И один лишь Христос закрывает тот мир на засов,
Навалившись на дверь. И сюда тех существ не пускает.


Они рвутся наружу, стучат, так, что петли дрожат.
Люди тоже туда просочиться желают не реже.
И один лишь Христос на двери этой жуткой распят —
Он с обоих сторон страшной силой давление держит.






 
* * *

Иногда самые обычные и простые вещи смешны до слез,
А самые очевидные истины выглядят убого.
Ну вот например: Иисус Иосифович Христос
По гороскопу был козерогом.








 
Пугалка

Из нас не спасется никто.
Хотите смеяться — посмейтесь,
Поплачьте, об стену побейтесь,
А я повторю, что никто!

Никто не спасется из нас,
Ни те, что попрятались в щели,
Ни те, что лежат на постели
И это читают сейчас.

Ни те, кто дает нам чугун
И кушает водку помногу,
Ни те, что ударились в йогу
Или изучают цигун.

Ленитесь, живите в трудах,
Молите Иисуса о чуде,
А я вам скажу, что отсюда
И Он не ушел никуда.

Вы можете даже писать
О том, что никто не спасется,
И думать, что это зачтется,
И с тем ожидать благодать.

Но я вам скажу, молодым
И старым, простым и всесильным:
Ни червь, ни поэт, ни мессия
Не выйдет отсюда живым.

 
* * *

Ребенок сидит на руках у Марии...
Так дети глядят, что больны лейкемией,

Так с выцветших фото глядят старики
С каким-то сомненьем в глазах, и зрачки

Уставлены в нас сквозь потемки иконы —
И мы в них темны, словно три дня Ионы.

Мария тиха, будто утренний снег.
В ней образом странным сошлись «да» и «нет».

И сам этот образ старинный так странен,
Как будто утешены те, кто поранен,

А все, кто кого-то поранили, — те
Давно прощены по ее доброте.

И свечки тонюсенькой нимб золотой,
Парчой накрывающий нас с головой.

 
Бенгальская легенда

Жил злой магараджа когда-то давно.
Он в страхе и лести держал всю страну.
Считал он, что выше него не дано
На свете подняться ни в чем никому.

Однажды, как в случаях важных велит
Царям этикет, он пандитов созвал,
Спросив их: «Кто более в мире велик —
Господь или я?» И замолк целый зал.

Боясь и кощунства, и злого царя,
Пандиты стояли язык проглотив.
«Я вижу, считают вас мудрыми зря!» —
Вскричал магараджа, но, собран и тих,

Тогда из толпы вышел старец вперед,
Смиренно он руки сложил на груди.
И лоб его белой золой был натерт,
И были глаза его светло-грустны.

Он, низко склонившись, губами приник
К ковру перед троном, уста отворив:
«Ты более, о Государь наш, велик», —
И тот ухмыльнулся, высок и красив.

Мрачнела пандитов насупленных рать
И хитро смотрел магараджа на них.
«Ты можешь нас всех, рассердившись, изгнать
Навек из владений обширных своих, —

Промолвил мудрец, проглотив в горле ком, —
Бог этого сделать не может, увы,
Ведь царство Его — это всё, что кругом,
И нам от Него никуда не уйти».








 
* * *

Оставьте Ленинский проспект,
Не трожьте бюсты в истерии,
Здесь дедушка наделал бед,
Но он — история России.

Не всё ломайте сгоряча.
Вандалами, как он, не будьте.
Хоть переулок Ильича
Оставьте нам в Санкт-Петербурге.







 
Советский герб

Медведей, коней кордебалет,
Львы, грифоны и орлы в манишках,
Даже есть двуглавый... экий бред.
Старый герб остался только в книжках.

В ленточках пшеница или рожь,
Солнца диск не над, а под планетой.
Скольких он ввергал при жизни в дрожь,
Круглый и весомый, как монета.

Проглоти попробуй тот обол,
Что влагали в рот нам после смерти.
Серп и молот, словно богомол
На булавку всажен в самом центре.



 
* * *

Бубен обернут в глухие удары,
Словно кулак шамана
В грязную тряпку. Вскрики гагары,
Всплески в камнях калана.

Можно представить все это, как эхо
С той части света, где в космах
Маг кулаком, обернутым мехом,
Ритмично стучит в тот же космос.

Одно к одному скуластые лица
Как пленкой подернули чары.
В траве шебуршание какамицли,
Пофыркиванье капибары.



 
* * *

Старик у ивовых кустов
Распутывает лесу.
Стада теней от облаков
Легко бредут по лесу.

Вот вдет в ушко крючка червяк
И вышивкой по глади
Озерной занялся рыбак
Одной минуты ради —

Когда, подобно кадыку,
Вниз поплавок рванется,
Вернется к первому глотку
И снова кувыркнется.

В ведре забьется окушок,
Не ведая в той пытке,
Что где-то кончился стишок
О рыбаке и рыбке.

 
* * *

Бульдозер, словно бультерьер,
Весь день копается в отбросах,
И жадно тычется в карьер
Своим железным плоским носом.

В его стальные, рычаги
Вцепился насмерть работяга,
Так глист вцепляется в кишки.
Фотонная рокочет тяга.

Он космонавт внутри души
Дремучей, по-крестьянски хитрой,
Он голову себе ушиб
С утра лимонною пол-литрой.

В кабине, в модуле висит,
Почти впадая в невесомость.
Звезда с звездою говорит
И позабыт ногами тормоз.

Лишь сидя на песке, в дыму,
Удравши от своей мамани,
Дитя, как инопланетянин,
Покажет кукиш вслед ему.

 
* * *

Ребенок, впавший в нарциссизм,
Все утро говорит с водою.
На дне хрустальном перед ним
Налим целуется с блесною.

Не леской тоненькой одной,
Они повязаны судьбой,
Пока ребенок сжал руками
Свой спиннинг спинномозговой,
Хрустящий всеми позвонками.

Покуда пальцы сведены,
Он с рыбою в одной упряжке.
Пристрастья каждого ясны
И все изучены замашки.

Но весь восторг ловца, азарт
Сойдет на нет от наблюденья
За мукой смертного томленья.
...И рыбы на песке инфаркт.

И так же распределены
Дни мальчика. Готовы сметы.
Лень, радость и любовь равны
Борьбе, страданиям и смерти.

 
* * *

Жесток наш мир и бездуховен,
И никого ему не жаль,
Но двести с лишним лет Бетховен
До спазм колотится в рояль.

Он грозно топит баржи с углем,
Вздымая громы на плечах.
И чудится в его потуге
Какой-то первозданный страх.

Он так шумит и свирепеет,
Природы нелюбимый сын,
Вид создавая перед нею,
Как будто он здесь не один,

Как будто ей сдаваться надо,
Она окружена давно, —
Что глохнет в собственных каскадах,
Сам, как баркас, идя на дно.

Все жить боятся, все пугливы,
Но только он явил в сердцах
Столь мужественный и гневливый,
Столь мощно выраженный страх.

 
Швея

Укусила мизинец иголка,
И заплакала горько швея.
Золотая, как ниточка, кровка
На батист белоснежный стекла.

Сотни тихих домашних вампиров
Стерегут рукоделье ее.
Насекомых булавок рапиры,
Жальцем воткнутые в шитье,

Клювы ножниц, раскрытые хищно,
Шильца, тянущие хоботки, —
Все в руках ее ищут лишь пищу,
Их раскрамсывая на куски.

Мало стоит слезинка девичья,
Но, быть может, лишь только она
Есть та плата за платья, за птичью
Легкость кружев и лед полотна.

 
* * *

Рыбак повадился все лето
Рыбачить на закате дня,
Но возвращался он при этом
Домой, пустым ведром звеня.

Придет и рухнет, на лежанке
После него то тут, то там
Чешуйки тусклые русалки
Нередко липли к простыням.

Он жил с супругой без размолвки,
Покамест не попал впросак:
Супруга как-то со штормовки
Сняла предлинный волос. Так

В нем изумрудно, нежно вилось
Подобье пламени внутри...
Как вспомню, чем все завершилось, —
Теряю дар писать стихи.

 
На крыше

Две веточки кинзы и веточка укропа,
Головка чеснока, соленый хлеб, кефир:
Прекрасен легкий завтрак остолопа
На полпути в сияющий эфир.

Смеясь, одной ногой уже уперся в небо,
Другой оставшись на строительных лесах...
Как счастлив он, кусок пахучий хлеба
Едва-едва до рта не донеся.




 
Дурак

А. Ю. К.

Всю-то жизнь он боролся, трудился
И всего в своей жизни добился:
Есть захочет — почешет свой пах —
Появляется скатерть в руках.

Не бранится, хотя самобранка,
Жрать заправски дает, как кухарка.
Есть что выпить и чем закусить,
Змей Горыныч дает прикурить.

А захочет заморского чуда —
Дева-лебедь плывет ниоткуда.
Под ковром-самолетом диван.
Все равно дурачок ты, Иван.




 
Циклодол

«Зациклившись» с вечера крепко,
С цветами общался, как мог —
Он им объяснял, что нелепо
В горшках жить без рук и без ног.

«Ни высморкаться, ни почесаться...»
А те отвечали ему,
Что жить без корней, может статься,
И вовсе-то ни к чему.

А утром в сторожке, вздыхая,
Ждал смену он в восемь часов,
Ногой под кровать заметая
Осколки разбитых горшков.

Заваленный сальными робами,
Он думал: «Ну все, пронесло».
Кровавый булыжник под ребрами
Перекатывался тяжело.

 
 Дом 3, корпус 1
по Товарищескому проспекту

Как-то ночью промозглой и серой
На тринадцатый вышли этаж
Люди-тени, пропахшие серой,
С черной лестницы, словно мираж.

Подошли они, не называясь,
К той квартире, где жил управдом,
Позвонили и — разом ворвались
И устроили в доме содом.

Зеркала разбивали колами,
На пол сыпали соль, а потом
Сажей Никона нарисовали
И расселись за круглым столом.

Разводили водой шуры-муры,
Аккуратно, чтоб три к одному,
Отрастали у жареных куриц
Лица женские в смрадном дыму.

В ртутном паре румянились шкварки,
И, закуски неся впопыхах,
Управдом очень долго расшаркивался
На раздвоенных каблуках.

Свиньи с блюд, как нагие кокетки,
В пляс пустились, и что было сил
Вдруг в глаза ошалевшей розетки
Кто-то грязные пальцы вонзил.


Вслед за тем замыкание разом
Окатило весь дом темнотой.
Как звонарь, алюминиевым тазом
Над столом зазвенел домовой.

Лампы висли на нитках, как крабы,
Люстры на пол крошили хрусталь,
И соседи, схватив свои швабры,
Про себя бормоча пастораль,

Молотили, побелку глотая,
Из пижам вылезая на треть.
В основном на басы налегая,
Нечисть стройно пыталась запеть.

Только штатный электрик под мухой,
Как под лошадью дохлой, лежал,
Был завален он мухою глухо.
Виноградом скандал назревал,

И когда уже первые гроздья
Вдруг посыпались с верхних квартир,
Ухватив управдома за ноздри,
Козлоногий промчался сатир.

И табличка тут оземь упала,
Маслом вниз, но досужий сосед
Разглядел, что там надпись сияла:
«С двух до трех. Домовой комитет».

 
* * *

Как буфер между новостройкой
И лесом, что вдали встает,
Простерлась широко помойка
И жизнью сказочной живет.

Отходы дышат полной грудью,
Контейнеры не портят вид.
Комар несет бидончик с кровью,
Не зная ничего про СПИД,

Мышь лижет банку из-под пива,
А древний ламповый прибор,
Как мидия, лежит лениво
И ловит дальний разговор

Антенной ржавой по привычке.
В приборе, как в анатомичке,
Вдоль мертвых проводов, как ток,
Гуляет муравьев поток.

Грибы толпятся чуть в сторонке,
Как бабы под дождем в сельмаг.
Зонты раскрыты. Сами в стойке.
Без очереди влезть — никак.

Кривые ноги. Юбки в рюшах,
Хрупки на вид, япона мать!
Но только попытайся скушать —
Никто не сможет откачать.

Темнеет небо, словно палех,
В разводах темно-красных туч.
И чайки в стоптанных сандалях
Вразвалку ходят между куч.

За день не отдохнув нисколько,
Ландшафт скрывается во тьму.
Все спать ложатся, и помойка
Отходит медленно ко сну.

Как плавный переход от леса
К району Купчино, она
Является венцом прогресса,
Скупым лучом озарена.






 
На Васильевском острове

Шел по Первой линии с проспекта
И у двери вдруг одной замялся...
Тут в начале девятнадцатого века
Стасов зло с Михайловым ругался.

Чертежи второго император
Отклонил. Василий же Петрович
Взялся за работу как новатор
И каноны все перекурочил.

Исполнять проект и даже смету
Составлять Михайлов отказался.
Все давным-давно уплыло в Лету,
И чего я вдруг здесь оказался?

Споры эти поросли травою,
Только я здесь мерзну, как придурок.
Думаю, как бились меж собою,
Спорили о чистоте архитектуры

Двое зодчих. Все кругом другое.
Перестроили, сломали и забыли
Сходу, еще в пушкинские годы.
А для них имели важность стили!

Один так фронтон начертит, другой этак,
Обзывались резко и громоздко.
Жаловались Нартову, наветы
Слали в письмах графу Разумовскому...
 
А теперь — общага института.
Бегают студенты-имбецилы.
Битые бутылки, грязь, разруха,
И поэт, ничтожнее бациллы,

Ставит рифмы плохонькие рядом,
Без надежд, без славы и без денег.
Сам хоть что бы сделал в стройотрядах,
Хоть бы в жизни гвоздь забил, бездельник!