Рогнеда

Фаталис
***

Её пятая осень выдалась сладкой и трепетной.
Зрела рябина, и она подолгу могла стоять около дерева и впитывать в себя ягодную краску, завороженно любуясь таким невозможным, но все-таки существующим цветом. Стояла так до тех пор, пока её не отыскивали братья и не гнали с веселым гиканьем до княжеского двора, или пока смешливые мальцы не взбирались ловко на дерево и не приносили ей в потных ладошках целые гроздья чудесных, пахучих ягод. Тогда она шла к отцу, и сердце её сладко замирало, когда Рогволод принимал её дары и ласково улыбался, и вдыхал в себя пьянящий осенний аромат.
Ей нравилось смотреть на своего отца. Он был красив, и на его волосы уже упал первый снег, который люди ждали почти с самого наступления осени. Бывало, что она забиралась к нему на плечи и пыталась разложить на две стороны: желтый волос, белый волос, желтый волос, белый…
Белый…
Белый лепесток. Всегда застревал в её волосах, когда она срывала поздние, еще не успевшие сгинуть до весны ромашки, и обрывала их, как учили её старшие девки, и плакала потом, потому что оставшие желтые маковки были так печальны и сиротливы без своих нежных одежд. Отец ласково гладил её по волосам и никто из его дружины не осмеливался подходить к нему, когда он держал маленькую княжну на коленях и рассказывал ей о прекрасных северных странах, куда, конечно же, улетели лепестки, потому что как же может быть иначе, ведь сейчас осень, а там, на его бывшей родине, девушки как раз стоят на берегах и ждут корабли, и слушают гортанные крики чаек, и ломают пальцы, одетые в красивые серебряные кольца, и спрашивают у волн, много ли крови получило в это лето море.
Еще были яблоки. Маленькие, кисло-сладкие, они были везде… в корзинах, под лавками, на улице и даже под рябиной. Она грызла их и язык чуть немел, восхищенный их невозможным, божественным вкусом. Она любила лежать на заготовленном сене и ловить ноздрями витавшие под крышей ароматы яблок. Тогда мир становился совсем другим, вспоминались рассказы отца, а сердце сладко щемило.
Рогволод улыбался и прекращал упражняться с мечом, когда она пробегала мимо, а на одежде её шуршали высохшие травинки.

***

В её четырнадцатую весну Полоцк тихо вздохнул, когда на весенние празднества она танцевала около ярких, дрожащих костров, потому что красивее девы не было во всем княжестве. Её серебряные височные кольца звенели на весь город, и каждый замирал, вспоминая свою молодость, и точно такие же горящие костры, и молодых звонких девушек с кожей нежной, как шелк и глазами светлыми, как лен, и тягучий пьянящий мед, и долгие пьянящие поцелуи. Рогнеда плясала, и девичий стан её под тканью рубахи и шелковым пояском был так гибок, что кривичи принимали её невольно за берегиню, не побоявшуюся показаться всему городу. А она смеялась и сама была одним большим костром, и в жилах её плескался терпкий рябиновый сок, а узкие запястья нежно обнимали обручья, еще никому не подаренные, а на пальцах блестело серебро колец, совсем как у девушек той далекой северной земли, что совсем не родит берез, но зато родит красивых и смелых мужчин. Таких, как её отец.
«Добрая у тебя дочь, княже!» - усмехается в усы седой и покрытый шрамами гридень, а Рогволод улыбается ему в ответ и льет в костры мёд во славу Макоши.

***

Её пятнадцатое лето лишило её сна. А когда все-таки милостиво одаривало им – приходил Ярополк, князь Киевский, виденный ею всего лишь раз, на сговоре, но оставшийся в сердце, кажется, навечно. Свадьба будет не скоро, осенью, и все жаркие душные дни она бродила по окрестностям города, одурманенная тяжелымы ароматами полей и собственными мыслями. Окуналась в прохладные воды Полоты, искала среди резных листьев землянику и мазала губы черникой… было непривычно и очень тесно. Образ отца постепенно меркнул, главным мужчиной её жизни становился совсем другой князь. Молодой и прекрасный, как бог. Осенью он вернется за ней не на кораблях, а всего лишь на лошадях, но до тех она все равно будет ломать пальцы, и серебро её потускнеет, почувствовав девичью тоску: безумную и сладкую, как ягоды малины.
Город ликовал. Город радовался родству с киевскими князьми и каждый житель вплоть до последней челядинки гордился своей княжной и хоть чуть-чуть да мечтал оказаться на её месте.
Приезжали еще новгородские сваты. Расписывали подвиги Владимира и выгоды родства с их родом. Рогволод добродушно посмеивался.
«Сговорена моя дочь, так что извольте, гости дорогие»
Нехороший, недобрый взгляд был у новгородцев. Рогнеда бледнела, чувствовала: не терпким соком рябины рисуют свои слова сваты, а полынью горькой, крапивой колючей. И глаза у них волчьи, и пальцы у них куньи, и рты у них лисьи. Ах, охрани нас, матушка Макошь!
И слово-то сказать страшно, но княжна ведь, и нужно сжать пальцы, чтобы захрустели, и нужно выпрямиться, и, блестя глазами, говорить гордо и твердо, как отец учил:
«Отдана другому и от слова своего не откажусь! Никогда не разую сына рабыни!»
Ничего не сказали сваты, ушли, не прощаясь, а она всю ночь видела тревожные сны, и хмурящегося Ярополка, и пожухшую траву во дворе, возле которой жалобно скулил старый облезлый пес.
Тягучи летние дни, как кисель, да только не всегда так же сладки. Через несколько дней под ворота Полоцка пришел Владимир. И те, кто пришли вместе с ним, были угрюмы и сосредоточены. Они блестели кольцами броней и острой сталью, били в щиты и славили своего князя. Полочане почти ослепли от бликов их шлемов и изливающейся в воздух обреченности. Они умрут, но возьмут для своего князя и город, и невесту.
Рогнеда плакала, когда её отец вздевал брони и отдавал изменившимся голосом краткие приказы. В ушах еще звенела музыка весенних плясок и все никак не желала сменяться на барабаны войны. Она касалась тонкими пальцами нагретых солнцем кольчуг м каждый из воинов поймал в жесткую ладонь хоть одну её слезу. Они долго не высыхали, и рука, раз за разом поднимающая обагренный кровью меч, чувствовала, что все боги мира стоят за спиной и не дают ей устать.
Со стены она видела Владимира в багровом плаще: он рубил молча. Он знал, что победит, потому что даже все боги мира ничего не могут сделать против численного превосходства и его княжеского неуёмного желания обладать полотеской княжной. Когда его воины ворвались в ворота города, он не стремился быть впереди них. Копыта его коня тронули землю площади в тот момент, когда Рогволод и два его сына были связаны и брошены на землю, а Рогнеда стояла в окружении его воинов, неловко сжимающая обрывки окровавленного льна, которым пыталась перевязать раненого воина.
Новгородский князь лихо спрыгнул с коня, сорвал с себя шлем, рассыпав по плечам русые кудри, бросил на землю меч, а следом и кольчугу. Медленно и мягко подошел к княжне и провел по её щеке пальцами, на которых вот уже несколько лет грязь мешалась с кровью и потом его врагов. Ей даже показалось, что он залюбовался её бусами, но рывок – и веселые разноцветные шарики зазвенели по кольчужным кольцам, покатились по иззубренному лезвию меча. Она даже не успела вскрикнуть, когда одним сильным движением её бросили на землю. Подняла испуганное лицо вверх – и наткнулась на лютые, волчьи глаза Владимира.
«Значит, не захотела разувать сына рабыни? Так я сам возьму, чего желаю!»
Взревел раненым зверем Рогволод, затрепыхались в тугих путах её братьях, закричала Рогнеда, когда чужие руки, путаясь, рвали её юбки, пачкали кровью цветастую вышивку, оставляли синяки на ногах. Он брал её кровь посреди того самого двора, где она когда-то бегала наперегонки с соседскими кошками и любовалась, как ловкие воины приручают холодную, кусачую сталь. Город впервые за пятнадцать лет услышал, как кричит от боли и унижения, плачет навзрыд их веселая и смешливая княжна. А все, что она могла сделать, это закрыть лицо дрожащими руками, чтобы не видеть то надвигающее, то уплывающее лицо Владимира с каплями крови и пота над бровями…
«Верши свой суд, князь» - медленно сказал один из воинов, когда Владимир наконец-то поднялся, и подал ему собственный меч.
Князь отер лоб и, схватив поудобней клинок, подошел к пленным. Меч взлетел к небу и Рогволод перестал быть.

***

В её шестнадцатой весне не было ничего, потому что раз нет Полоцка и отца, значит, нет ничего. Владимир был молод, силен и ненасытен. Она уже была тяжела его ребенком, но он по-прежнему приходил и мучил её каждую ночь, потом снова умчался кого-то воевать, дав ей новое имя Горислава, и она наконец-то посмела поднять глаза от пола. Мир был безвозвратно разрушен. Челядь шепталась об убийстве Ярополка и она могла только сглатывала слезы, втайне надеясь, что они все лгут, что он придет за ней, заберет, увезет, унесет… Разум говорил: гордые стяги упали и погребли под собой пылающие дома и скулящих испуганных собак. Не пощадили ни рябины, ни яблонь. Даже её кривичские височные кольца у неё отобрали, забросав взамен шелками, расшитыми серебром и золотом, но она только беспомощно перебирала их тонкими исхудавшими пальцами и не понимала, как они посмели. Каждую ночь она плакала, кошки впитывали её слезы в мягкую цветастую шерсть и мчались прочь, чтобы когда-нибудь добежать до полотесской земли и кататься по ней во время первого весеннего грома. Она не ждала их назад, как не ждала всякого нового утра, надеясь навечно остаться в обволакивающей спасительной ночи.
Отец никогда не приходил к ней во снах, хотя она молила об этом всех известных ей богов.
Значит, действительно ушел. Навсегда.


***

Восемнадцатая зима сделала её киевской княгиней.
Она сидела подле Владимира, восковая и безжизненная, раскрашенная подобно кукле всеми оттенками красного и зеленого. Вокруг что-то кричали, кого-то славили, били по ушам трещотки, ноздри резали острые запахи жареного мяса и пива. Зал был полон мужчин и женщин, половина из которых принадлежала её мужу и сейчас завидовали ей как никогда. Если бы они захотели, если бы они только заглянули на дно её мерклых глаз, они бы поняли, что тысячу лет здесь, на этом жестком неудобном стуле, она бы с радостью отдала за один день там, в целом отцовском доме, среди ярких пахучих рябин.
Князь сжимал её ладонь и она отстраненно чувствовала тепло его пальцев и холод одного единственного перстня. Его кожа была шершавой и грубой и в то время, как волхвы обручали их, она вспоминала старого рыжего пса, жившего в одном из купеческих дворов: у него был самой шершавый язык из всех собак, которых она кормила с рук.
В душном зале было нечем дышать, нестерпимо хотелось броситься в леденящую прорубь или хотя бы упасть навзничь в щекотный мягкий снег, но Владимир держал крепко. Ни разу не посмотрел в глаза, но пальцы с ладони не убирал.
В эту ночь он впервые пытался быть с ней ласков, но она хмурила брови, вспоминая вышивку на любимой синей рубахе отца и, кажется, этого не заметила.

***
Двадцать пятая весна принесла ей надежду на месть.
Тогда распускалась черемуха, дурманящая и пряная. У неё часто болела голова, виделись неспокойные тревожащие сны. Единственное, о чем она мечтала – сбежать из этого проклятого города, где каждый при встрече стремился заглянуть ей в глаза и славить её мужа, величаво и напыщенно. Она требовала оставить её одну и часто целый день так и сидела у окна, рассматривая причудливые узоры облаков или вышивая гладким шелком: красная ниточка к желтой, шелковинка к шелковинке. Ненависть к Владимиру и жалость к самой себе расцветала в ней ярким огнецветом, гладила горячими лепестками по подрагивающим плечам, нагревала бусы на шее, подаренные нелюбым мужем, такие же нелюбые и похожие на лживые, наблюдающие за ней глаза. Но разве хватит у неё сил поймать взгляд князя, не увидевшего на её шее своих подарков?
Её сыновья бегали по двору, совсем как она сама в далекие светлые годы. Они восторженно трогали отцовское оружие, валяли друг друга в траве и взахлеб рассказывали, какого страшного кабана завалил их отец на охоте. Она улыбалась, с тоской вспоминая и полотесские весенние костры, и свои первые цветные рубахи, пропахшие дымом и корой крушины, и мечтала снова вдохнуть их запах, чтобы прогнать дурные тяжелые сны.
Был день, когда она вырвалась из душного вонючего города, из ненавистного Киева. Сняв башмаки, брела по молодой, еще нежной роще, искала среди деревьев рябину, касалась пальцами шершавой коры, пыталась вспомнить песни, которые любила напевать в детстве, но страшные годы замужества будто бы выжгли её изнутри, и ни мелодии, ни даже слов из своего полотесского прошлого уже не вспомнить.
Она замерла, когда под одним из деревьев, в широкой тени увидела своего князя. Разморенный ласковым солнцем, он спал. Он был даже прекрасен, этот так и не понятый ею мужчина, который зачем-то был ей мужем.
Она тихо подошла к нему, и две желтые нарядные бабочки испуганно взметнулись с носка его сапога и улетели на запах медовых одуванчиков. Она стояла и солнце, отражаясь в его серебряной гривне, слепило ей глаза.
Медленно-медленно, подобно гусенице на стебельке крапивы, ползли её пальцы к поясу, где в мягких ножнах, ранее такой незаметный и скромный, висел жалящий нож. Она не знала, но впервые после пленения её глаза вновь блестели, и сверкали острой лазурью, и пальцы обрели былую твердость, когда заносили лезвие над самым ненавистным в её жизни человеком – её мужем.
Но разве Владимир смог бы пленить полотесскую княжну, если бы не был так зверски ловок и силен, так страшно умен и предусмотрителен? Она еще не кричала от боли, когда сильные жесткие пальцы перехватили её запястья, но уже понимала: не вышла, не получилась её месть, не будет спокоен Рогволод и её братья, не снимет она с себя оковы и не погасит то страшное пламя ненависти, что сжигает её горло каждый раз, когда она видит своего князя.
И снова, как в тот страшный день, он наваливается на неё всем весом богатырского тела, и тянет пальцы к шее, и лицо его, злое и жаркое, лишает её воли и желания жить.
«Змея… - шепчет он, откидывая её жалкий нож, - Как смела!» - и она видит, как вздымаются под рубахой могучие мышцы, как собирают всю свою силу, чтобы удавить, уничтожить…
Она закрывает глаза, чтобы только не видеть его страшного взгляда и бьющейся на шее жилки, чтобы только еще раз вспомнить вкус осенних яблок перед смертью, потому если и стоит ей забирать что-то из своей жизни в свою смерть, так, наверно, только это.
Но почему-то кроме его тяжелого дыхания и пения птиц, она слышит плач своего сына… И все ей кажется: вот маленький Изяслав, путаясь в просторной рубахе, неловко махая руками, подбегает и бросается на клубок спутавшихся тел, и слабенькими ладошками пытается разжать пальцы своего отца, и смотрит на него, как зверёныш на огромного кабана, и старается неплакать, а выглядеть мужчиной, но все-таки срывается на безудержный, беспощадный рев.
Владимир поднимается на ноги и смотрит на них сверху вниз: на все еще красивую женщину в сбившемся повое и уродливыми красными пятнами на шее и своего маленького сына, который пытается размазывать по лицу слезы и обнимать дрожащую, почти потерявшую сознание мать. Смотрит долго и протяжно, как только князья умеют смотреть.
«Вон отсюда. Оба!»
Разворачивается и уходит. Солнце светит ему в спину и золотит красивые густые волосы. Он грозно хмурит брови и пытается забыть ненависть в глазах женщины, которую когда-то так безумно любил и которая до сих пор не может понять, что есть вещи страшнее убийства родичей в войне за престол, как бы страшно это не звучало.
Но ему больше не стоит об этом думать: завтра поход на вятичей.

***

Свою тридцать третью зиму она встретила в Полоцкой земле.
Но разве может она называться полоцкой, если не топтали её больше копыта отцовского коня, если каждый город, каждый дом был осенен непонятным и чуждым крестом?
Изяслав стал княжить в землях своего деда, а она опять целыми днями бродила по знакомым местам, узнавая и не узнавая их. Чистый белый снег хотел помочь, стереть все былое, но она сопротивлялась, сжимала в ладонях серебряную лунницу, подаренную ей давным-давно Ярополком, вытирала слезы, выступающие на жгучем зимнем ветру. А может быть и не от ветра были те слезы.
Месяцы и годы тянулись за ней цепочкой испуганных следов. Все, как один, однообразные и тусклые. Она оживала только в те дни, когда челядь шепталась о приезде великого князя. Тогда она забивалась в самый дальний угол и куталась в самые толстые платки, только бы не увидеть мельком его суровый профиль, не услышать сильного чистого голоса, не заглянуть в ясные с прищуром глаза. Ничего не желала она сильнее, чем только остаться незамеченной, да и Владимир не искал с ней встречи, не вслушивался в темноту спящего дома в ожидании её легких шагов, не спрашивал сына о непокорной, одичавшей матери. А если и застыла на дне его глаз давняя острая тоска – её принимали за усталость…
Она полюбила всех окрестных птиц и разругалась со всеми городскими кошками. Многие считали, что она давно лишилась разума, но никто не говорил этого вслух: живы еще те старики и старухи, которые когда-то плясали вместе с ней вокруг остервенелых весенних костров, и дивились на её шелковые одежды, и завидовали её блестящему серебру. Сейчас они могли только качать головами да вспоминать давнюю битву за Полоцк, прежнего лихого князя-варяга да его красавицу-дочь, которую новгородский князь превратил в свою бледную и безвольную тень.
Но та, кого они так преждевременно хоронили, по-прежнему умела улыбаться, глядя на полную летнюю луну и представлять, что ей опять пятнадцать, и что она, молодая и гордая, всходит на погребальный костер Ярополка, чтобы провести его в страну мертвых и там, среди сумрачных полей и серых пастырей Велеса, разуть его и впервые назвать мужем.
Ветер в Полоцке почти всегда был пронзительно холодным, листья облетали раньше положенного срока, а псы были злее, чем в других городах. Люди дивились, и только Рогнеда-Горислава знала, во что еще может превратиться её застарелая, засевшая в сердце ненависть.
И однажды на заре, когда не был зажжен ни один очаг и не мычала ни одна корова, она тихо выскользнула из дома, набросив поверх простой рубахи только шерстяной плащ, и стала медленно спускаться с холма, тщательно выбирая место, куда ступят её больные усталые ноги.
Путь её лежал в монастырь.

***

Она уже давно перестала считать свои весны и осени – время не щадило её, и та, что когда-то затмевала своей красотой нежные весенние цветы, теперь медленно брела по мягкой и густой траве. Простоволосая, в грубой некрашеной рубахе, она подставляла лицо холодному осеннему ветру и улыбалась. Не было больше ни княжны Рогнеды, ни княгини Гориславы, не было тех бесконечных тягучих лет замужества, когда каждый день впивался иголкой под кожу, а каждая ночь оставляла на лице слезы, а на теле синяки. Не было Полоцка, как не было и Киева, только эта бесконечная трава, да пряный запах, который рождают умирающие деревья и увядающие цветы. Теперь её мир – это стены монастыря, величавые и прохладные, которых можно коснуться – и сразу понять, насколько ничтожны были все её слезы и все её молитвы. Она осторожно шла вдоль этих стен и медленно, один за другим вспоминала всех мужчин, творивших её судьбу, всех тех мужчин, чьи имена еще долго будут греметь на этой земле даже после её смерти. Она вспоминала отца: верхом на коне он был чудо как хорош, хотя сам не раз смеялся, что палуба корабля была и родней, и привычней, она до сих пор могла вспомнить каждую черточку на его лице, каждую мозоль на его ладонях. Она бережно хранила в памяти все его истории и жалела только, что никогда уже не сможет своими глазами увидеть с палубы корабля приближающийся каменистый берег, на котором ломают пальцы растерянные беловолосые девушки... Вспоминала братьев. Как они торжественно, на крови клялись быть её первыми защитниками и как смешно они измазали рубахи черничным соком, когда после обряда побежали в лес искать ягоды… Был ведь еще и Ярополк. Тот, кто мог целовать её нежно-нежно, и любить сладко-сладко, и гладить её подрагивающие ладони, и дарить совсем другие бусы: не холодное синее стекло, а теплые шарики, похожие на ягоды рябины. Но её сыновья были от другого мужчины. Серьезные не по годам, Изяслав, Ярослав, Всеволод, они проходили перед её глазами один за другим, молодые, сильные, уверенные в себе. Они станут великими князьями, и она горячо молила и Макошь, и Христа, чтобы они походили на деда, а не отца, не на Владимира…
Владимир… Как странно сплетаются людские судьбы, как горько осознавать, что человека, прилюдно взявшего её кровь и убившего её отца и братьев, по всей земле величают святым, и хвалят, и славят, и поют ему песни, и мечтают увидеть хотя бы издали… а сколько лет она видела его вблизи, а сколько слез пролила и сколько месяцев своей жизни потратила на сладкие мечты: встают из могил Рогволод и Ярополк, и вздымают тяжелые мечи, и катится с плеч златокудрая голова киевского князя, и гаснет, тускнеет красное солнышко, навсегда заходит за тучи…
Ей зябко, она обнимает себя за плечи, стряхивает нахлынувшие воспоминания. К чему все это, её жизнь отгорела жертвенным костром, скатилась в землю, чтобы позже расцвести в другой девушке., подарить ей и княжеский венец, и княжескую долю, была одним странным и непонятным сном, который ей зачем-то пришлось наблюдать. Зачем вспоминать горечь, когда так сладко пахнет осень, и так безмятежны стены монастыря…

…И вот, после стольких бесконечных мучительных лет она, высохшая и увядшая, снова прижимается щекой к прохладной коре рябины и слышит, как поют за рекой румяные девки, почти чувствует шальной ветер, поднятый их пестрыми нарядными поневами, почти слышит, как с холма, хохоча и смеясь, зовет её отец…
И снова бьет в ноздри запах поздней ромашки, и падают на разостланные бычьи шкуры такие сладостно-кислые, такие невозможные яблоки…

3-4 мая 2008