Бредовые Видения Падшего Ангела

Неисцелимый
Видение первое. Калипсол.

Душная аудитория.
Щадит высокие окна муар тополей.
Записка «Пошли в кино?».
«…тут такая история…» -
шёпотом, в меру горячим, потому что – о ней.
«Селинцев, Вы давно…» -

в амфитеатре, там
точь в точь – гладиатор, ха! -
Колька закис.
«Селинцев, стыд и срам!
Идите на место Вы от греха…
Я не пошлю вас Вниз,

пока не пересдадите…»
Через гримасу неискреннего расстройства
облегчение видно.
«Девушка, вы сидите
так эротично, что…» «…плюнь. Беспокойства
не стоит. Впрочем, обидно…»

Прямоугольной лягушкой
шлепнул по кафедре коленкор кондуита
«Итак, сегодняшней темой…»
«…крылья покрасила, а перед сушкой…»
«…и, я надеюсь, полностью вами раскрыта
и подкреплена теоремой…»

«…слышь, а если её распрямить,
то она ничего…вот сейчас к доске отвернё…»
(за окном отбойные молотки)
Мел по доске выкругляет нить:
«ПОЧЕМУ НЕКОТОРЫЕ ЛЮДИ СПЯТ ДНЁМ?»
и лаковые коготки

цвета людей потерзали тряпку.
«Вы, как будующие ангелы, должны знать…»
«… бэ-четыре… бе-пять…»
«…цену имеют лишь те догадки,
которые можно словами умерших доказать…
Суровцев! Вы опять!...

Так вот. Живые не понимают.
Поэтому прошу опираться на, будем прямы,
тех, кто юрисдикции нашей
уже лишён. (очки снимает)
Вы понимаете – их свободны умы
от, так сказать, бренной каши…

Итак. Лаконично и ёмко…»
А за окном – весна. И отбойные молотки.
На Земле, говорят, всё пьянство…
и особенно там, где позёмка…
В тетрадке разбросаны чёртики от руки,
в качестве вольтерьянства,

впрочем, если стереть…
«Машков!» - «Я!» (по привычке армейской).
«Что вы по данной теме
поведаете? Смотреть
на меня не надо с тоской иудейской…
и покороче. Время

поберегите. Прошу к доске».
Ох. Вот и рисуй чертей, в натуре –
икнётся. Как спичка
карандаш хрустнул в руке.
И, пробормотав «салютант моритури»
по арамейской привычке,

выхожу. (на дорогу
один – ха!) « Ну, мне кажется,
что люди, они… это…
ощущают тревогу,
когда ночью лёжа оказываются,
вроде как, ближе к богу,

в то же время, но
как-то некстати и преждевременно…
вот и… это… им страшно!»
«Так. Не лишено.
А почему спят спокойно беременные?»
«Ну, это просто смешно,

я глубоко извиняюсь,
меня-то об этом расспрашивать…
вот, забеременею…»
«Не дерзите. Склоняюсь
к мысли, что, так сказать, «скашивать»
на независимость мнения –

просто бравада…»
И стёклышки полирует бархоткой,
кочерёжка такая…
ну, говори, что надо,
мол, менее увлекаться молодкой,
занятий не пропуская…

это не ново…знаю...
«Ладно. Вернёмся. А отчего «стихи»,
так называемые, по ночам
чаще слагают?»
«Ну… полагаю, что вообще - грехи
тяжелее очам,

нежели пальцам…
и потому… как бы…в темноте спокойней!
а днём – отсыпаются.
Окромя тех страдальцев,
кто, так сказать, словно беременны двойней…
кто и днём мается».

«Так. Приведите пример,
как вы говорите – «страдальца», только
будьте любезны – цитатой».
Навытяжку, как пионер,
не смущаясь упоминанием всуе нисколько
но, вот, замявшись над датой:
«В последнее время я
сплю среди бела дня.
Видимо, смерть моя
Испытывает меня.
Поднося, хоть дышу,
Зеркало мне ко рту, -
Как я переношу
Небытие на свету…
…только вот в году…
по моему… э-э-э… в семьдесят первом!
тысяча девятьсот…
Вот он, на свою беду,
или на счастье – не знаю – расходовал нервы
и в темноте и на свету…»

И тут эта кочерга
подошла, и ладони жёсткий тисок
плечо моё сжал.
А в глазах (о, господи) боли пурга…
и заметно - подкрашен седой висок…
насторожился зал.

«Зачем вы так?...
доли такой я не просила, поверьте…
но хоть из кожи вон…
Вы хоть знаете как
чувствует ангел во время и после смерти…
да вы знаете, он…»

«Господи, что я сказал?
вы попросили пример – и просили с фразой!
руку пустите.»
С задней парты оскал
сверкнул в монолите застывшего глаза
как искра в граните.

«Пример… с цитатой…»
ладонь разжалась, поникла. «Не полагала,
что вы настолько жестоки…
Идите» «Но виноватый…»
Голос её вновь набрал металла:
«Идите! И к завтрашнему уроку…»

Тррррррррррррррр – звонок –
задышали, захлопали, захлопотали
зашелестели, засобирались.
«Что, получил пинок?»
«…и говорит: в греческом зале, в греческом зале…»
«…на пиво деньги остались»

«Ну - в кино?» «… всё вздор»
«Кино… подожди – кино. Дай отдышаться.
Чего она взъелась?»
Вывалились в коридор.
«Старик, ты что, не смог разобраться?
шило вертелось

в ж…» «блин, ну, конечно…»
«Тоже – бином Ньютона!

На осенней практике отдали генерала –
ты, дружок, поглупел.
За него не носил портупеи?
а то знаешь пословицу…



Видение второе. Московский портвейн.

... на самом деле кислое вино,
а если еще думать о прошедшем...
Вдруг - тихий шелест чьих-то крыльев, стук в окно.
И я открыл. Мне не впервой быть сумасшедшим.
Влетел мой Ангел, тяжело упал на стул,
махнул крылом - стакан упал, звеня,
в глаза мне посмотрел и подмигнул:
"Мне показалось, иль ты звал меня?"
Я потянулся и налил: "Чего пришёл?
Тебя зовёшь - ты шляешься по крышам,
а не зовёшь - так вот... Не пачкай стол.
Ну, говори, пока ещё я что-то слышу".
Тот усмехнулся: "Ты всё пьёшь? Всё как всегда?
И всё грустишь - ах, бедная овечка!
А что стихи?"
"Да что стихи... Вода.
Мараю, так, себе бумагу под треск свечки...
Ты прилетел читать мораль?"
"Отнюдь".
Он выпил и потёр висок крылом:
"Я прилетел тебе подправить путь.
Ты не устал таранить стены лбом?"
"А где ж ты раньше был, слуга небес?
Я тут уже и сам вполне управился,
я тут уже и умер и воскрес, да и не раз.
А ты всё где-то шляешься!
Да и вообще, какие стены, бог с тобой -
всё тихо-мирно, я давно уж не боец...
Я принял всё, что мне дано судьбой,
и пережил, и выжил, наконец!
Ну что, не так?"
Тот помолчал. "Не так.
Ты спрятал голову, как птица, под крыло.
Себя обманывать - вот это ты мастак!
Неужто думаешь опять, что повезло
тебе свой жалкий обрести покой?
Так отчего же ты один?"
"Ты что, всерьёз?
Мне дует, лучше ты окно закрой."
"Пускай проветрится... Ответь мне на вопрос".
"Да нет, дружок, о женщинах не будем...
Про двух ты знаешь - сам их мне принёс,
а остальных не отличить от буден.
И хватит. Я ответил на вопрос."
"Ах, ах, какой нашёлся, блин, романтик!
От буден, видите ли их не отличить!
А кто вчера, с волненья как астматик
дыша, хотел блондинку покорить?
Ну эту, помнишь - длинноногую, с губами?"
"Да помню... А вот ты попал как в дом?"
"Пить надо меньше. Я пришёл же с вами,
но, правда что, в обличии другом...
А Солнце с Верой, что души твоей касались -
ты всё по ним рыдаешь, как в кино?
Ты сам захлопнул дверь - они остались
и для тебя, считай, что умерли давно.
Ты что, слепой?"
"Да верно уж, не зрячий.
И коль прозрею - мне тогда не жить.
Я всё люблю их, вспоминаю, плачу...
И тем живу."
"Тебя пора лечить!"
"Нашёлся доктор! Поболтали, хватит.
О женщинах молчи иль вон лети -
Окно открыто." Помолчал я. "Кстати,
что ты там плёл про исправление пути?"
Тот посерьёзнел: "Да была такая блажь,
но уж теперь не знаю как и быть.
Поговорил с тобой и понял - не отдашь
ты мне и капли своей боли. Ты любить
её привык настолько, что забыл
предназначение любви, себя и боли -
ты перепутал всё!"
"О чём ты? Я любил
и всё люблю, и совладать с собой не волен.
А боль... Куда же без неё? Не обойтись.
Она - награда, предостереженье,
она мешает мне предать забвенью
всё то, что сотворил я по пути.
Отсюда одиночество. Едва
надежда мне иглой зайдёт под кожу,
и вспомнятся забытые слова,
и кажется, тепло ещё возможно;
мне боль напоминает - не спеши
любви сплести серебряную нить.
Такого потрошения души
мне в третий раз уже не пережить -
я просто сдохну. Я давно уже не тот.
Крутые горки укатали Сивку..."
Меня передразнил он: "Я не тот!
Воистину, в башке твоей опилки!
Твоя причино-следственная связь
нарушена. Да ты, мой друг, тупеешь!
Ну ладно. Жажда смерти-то взялась
откуда, ты хоть это разумеешь?
Чуть что - так ты самоубийством грезишь,
как радостью. Нашёлся - Волк Степной!
Ты сам себе когда-нибудь ответишь,
какого чёрта ты ещё живой?"
"Уже ответил и ответил дважды -
я дважды пробирался к вам, наверх,
снедаемый великой, страшной жаждой,
которую познать мог человек -
то жажда смерти. Утолить её пытался
как мог, борясь с собой до хрипоты.
Но выжил. И от этого остался
лишь стыд... Да, вот ещё - страх высоты.
Там было всё - шприцы и водка, злоба,
угар. Такое я с собой творил,
что вспомнишь - продирает до озноба.
И стыдно, больно... Боже, как я жил!"
"Да знаю я... На, выпей. Раскричался.
Признаться, было мне тогда противно
тебя хранить, уж очень ты брыкался.
Да, в гроб себя вгонял ты эффективно."
Он встал, прошёлся, щёлкнул зажигалкой,
поставил чайник, закурил и снова сел.
"Послушай, - говорит, - тебе не жалко
себя? Ты променять бы не хотел
свою судьбу на что-нибудь получше?
Я, собственно, за этим и пришёл.
Я так устал, я от тебя измучен -
храню, а надо б мордою об стол!"
"Да этого и без тебя хватает -
и мордою об стол, и чем попало.
Мне от людей порядочно влетает,
вот только от тебя и не хватало!
Да и вообще, откуда же ты взялся?
Разнылся - ах, он, видите, устал!
Зачем же ты тогда за дело брался?
Тебя просил я? На коленях умолял?
Вперёд! Чего бы крыльями тебе
над кем-нибудь другим не потрещать?
И предоставь меня моей судьбе,
я как-нибудь управлюсь с нею!"
"Сядь!
Я рад бы, но порядок, заведённый
не мной и не тобой на этом свете,
пока ещё на этом. Приземлённый
закон добра... Заварка где?"
"В буфете.
Да нет, я сам."
Молчание повисло.
Лишь бульканье воды, полоски дыма,
щелчки секундной стрелки, мысли, мысли...
"Ну ладно, раз уж так неотвратимо
с тобою мы привязаны друг к другу,
и оба, видно, этим недовольны -
то надо что-то делать. Иль по кругу
брести нам так же мерно и безвольно,
как прежде... Ну давай, колись, дружище!
Ведь ты придумал что-нибудь, наверно.
Я вижу ведь, как ты, мой Ангел, ищешь
момент удобный, чтоб быть откровенным.
Давай, я жду."
Мотнул башкой он: "Ладно.
Я прилетел не просто так трепаться.
Мне вдруг так стало больно и досадно
жизнь тратить на тебя и всё стараться
помочь хоть как-то... Тщетно! Мне уменья
с тобою или веры не хватает.
Но есть одно последнее решенье,
но, правда, к нему редко прибегают.
И я аудиенции добился
у нашего всевышнего. Мой Боже!"
Тут он возвел глаза, перекрестился
крылом. Ну, я, из вежливости, тоже.
"Так вот, давай мы сделаем сегодня
---------------------------------
---------------------------------
-------------------------------- - (неразборчиво)
---------------------------------
---------------------------------
---------------------------------

а это преисподняя?"
"Нет, лишь преддверие. Сойдем.
"А это --------------------------
---------------------------------
как-то жалко даже
и как-то быстро...



Видение третье. Красное Абрау-Дюрсо.

Сколько лет уж я шагаю, заблудившись…
Столько вер сменил, а всё ищу чего-то.
Пару раз уже, безудержно напившись,
я пытался с этим миром кончить счёты.

И однажды вышел к маленькой деревне,
позабытой всеми в том краю медвежьем.
Утро жаркое росой было плачевно,
на меня пахнуло чем-то давним, прежним.

Я увидел косарей, что шли по полю,
с песней косами размеренно махая.
Звон железа, зноя звон неслись на волю.
Видно, жатва в этот год была большая.

А поодаль, на пригорке, я увидел,
как слепой старик на флейте им играет.
Бог забрал глаза, но даром не обидел.
И той флейты каждый звук на сердце тает.

И босая рядом девушка старалась
наточить косу. И вздрагивали плечи,
и от ровного дыхания вздымалась
грудь высокая. И я лишился речи.

Чистых губ её манящие изгибы,
стройных ног тугая плоть, и нежность шеи.
И я понял, что теперь, где бы я ни был,
глаз забыть её глубоких не сумею.

Ах, какая у неё была улыбка!
Улыбалась, доводя косу до бритвы,
оселком звеня по стали без ошибки,
пальцем пробуя, как саблю перед битвой.

Подошел я к старику, и сел с ним рядом,
и, не в силах совладать с души порывом,
прошептал: "Она прекрасна, боже правый…
На земле такое вижу я впервые.

А какое у неё, должно быть, имя!
Ну, скажи мне, кто она, поведай, отче!"
Повернулся тот глазницами пустыми -
"Это - Смерть. Она всегда здесь косу точит".



Видение четвертое. Похмелье.

Облака похожи на выстроенные столы,
в воздухе обозначиваются углы,
браслет на руке с орнаментом из золы.
Откуда? Чей-то подарок, наверное...
Голова на углы натыкается и кровит
невидимой кровью мысли: "Она не спит".
Но если даже она не спит, то молчит -
в общем, делает что-то безвредное.

Утра серого медленная чума
заточает улыбку надёжнее, чем тюрьма,
крохи испуганного-настороженного ума
готовы от напряженья заплакать.
Рейд по пустым стаканам на полглотка,
из-под кровати высовывается рука
и говорит красноречивее языка
о том, что, находясь внизу, некуда падать.

Плоскость стекла переходит в горизонталь,
если лечь на окно ничком. Глядя в даль
можно узреть стареющий календарь,
застрявший где-то на полпути до весны.
И страшно не оттого, что не доползти,
страшно, что суть повторяющегося пути
сжата извилинами на манер горсти -
голова на кулак похожа со стороны.

Страшно не то, что мой дух перепутал тела,
и не то, что рыба подмигивает со стола.
Страшно, что эти все и другие дела
происходят в момент воссозданья себя из золы.
Даже дохлая килька, явно в чужом соку
претендует на избранность. Тетерев на току
претендует на публику. Я на своём суку
претендую, пожалуй, только на крепость пилы.

Мысль, аккуратно разрезанная пополам,
Не похожа на летящую по своим делам
чайку на Новую землю или Валаам,
нет свободы паренья. Скорее уж что-то
вроде плоского куриного окорочка,
(моя речь состоит из сплошных зпт-тчк),
первый шов неумелой руки новичка
совсем не похож на траекторию взлёта.

"Ах, что происходит на свете?" "Да просто - бардак".
"Просто бардак, полагаете?" "Да, это так...
Вы, ангел мой, не спешите смеяться в кулак,
вспомните ночь. Ах, не помните? Ну, не беда.
Ночью все кошки до ужаса серы, и все
хнычут вполне натурально о полосе
невезения и несчастья, во всей красе
и во всей похожести..." "Вы полагаете?" "Да".

"Я полагаю, что небу давно наплевать
на то, что оно всеми нами могло обладать.
А вы?" "Я полагаю, что ваша стать
небезразлична небу и даже покойнику."
"Льстец!" "Что вы, что вы... На самом деле - поэт".
Нащупав в кармане обломки своих сигарет,
закурил и, этот никчёмный прервав тет-а-тет,
к более вещи спокойной вернулся - да, вот, к подоконнику.

Азбукой Морзе подёргивается рука.
Рубанок сильней доски, пуля - виска.
Я себя слышу будто издалека,
с какой-то другой стороны больного сознанья,
в три четверти сверху. Гортань издаёт звон
как рельс на морозе, утро вводящий в закон.
"Хорошо, что вчера не висело в спальне икон,
а то я, пожалуй, сдержал бы свои обещанья".

"Вы пошляк, дорогой, но право, довольно милы..."
А я развожу и точу зубья пилы,
сук подо мной принимает подобье иглы,
а дерево - окровавленного шприца.
Господи, что я впустил в свои сны, посмотри!
Как будто мало того, что было внутри…
Чёрные птицы, испуганно, в пламя зари
уносят на крыльях черты моего лица.

Я тысячи раз просыпался, но – вот, поди ж ты -
воскресать выпало мне всего лишь трижды
и каждый раз меня всё сильнее манишь ты,
верхний приток Стикса - быстрая Лета.
Каждую ночь всё сильней объятья Морфея,
не пытаясь их избежать, в них остаться не смея,
я меняюсь, как будто наоборот Галатея -
от живого в камень, от светлого к фиолету.

По утрам вспоминаешь судорожно, когда везло:
когда в пальцах моих под дождём леденело весло,
когда издевался над штормом, но пронесло
(хотя проносило, надо заметить, кисло);
когда кланялся по жаре полевым соловьям,
а потом, ноги спустив в арык, бормотал друзьям,
что смысла, мол, в жизни нет ни здесь и ни там,
а значит, и помирать - никакого смысла.

Тянет ладонь воспоминанья к щеке...
Как я сюда попал? Я же был вдалеке!
Я же чертил блесной вензеля по реке
и кричал в морды горам обидные вещи,
я сапогом вгонял в литораль тоску,
правда, ещё подносил пистолет к виску,
но этому не достойнейшему куску
память противится, словно сон полу вещий.

"А что это вы всё молчите? Такое лицо
у вас, будто вы спорите с подлецом".
"Да, в общем-то, так и есть..." Души гнильцо
совестью разъедается как кислотою.
Сложно, на самом деле, прожить жизнь так,
чтоб напоследок себе не сказать "дурак".
Душа - не душа, а какой-то слезливый кабак,
с нездоровой вокруг памяти суетою.

Пальцы дрожат, бредя стальной струной
или твоим коленом, плечом, скулой.
Веко им вторит, взирая на никакой
зимний пейзаж, на стекле прикрытый рукой.
Где ты? Знаешь, я спокойно не сплю,
правда, уже по ночам никого не молю -
мирно топчу одинокую колею.
И заезженным лейтмотивом - люблю, люблю...

Солнце пробилось, похожее на пистолет,
зрачок испуганно суживается на свет.
Рука в кармане нащупала пору монет,
монеты звенят, призывая - покинь помещенье.
Неуместность вслух произнесённых слов
похожа на позвякивание оков.
Неумелое слово - наручник мысли, остов
догорающего в бледном рассвете решенья.

"Мне страшно за вас... А скажите, весна будет скоро?
Ну, уберите из глаз выраженье укора!
Я не жду ни благодарности, ни приговора,
просто вы не один здесь, право, поймите..."
"Да я понимаю, но если я рот раскрою,
боюсь, не вырвется ничего, кроме воя,
вроде того, что разносится за стеною".
"Это они так поют". "Ну, извините."

Что-то уходит. Медленно, как белый стерх
в вышине, как огромная рыбина брюхом вверх
поднимается из глубины, для всех
невидима, неразличима - кроме меня.
На сердце моём панцирь белого свинца,
за ним ничего не видно - ни подлеца,
ни дурака с ценником выеденного яйца
в виде флага. Надёжная штука - броня.

"Когда вы молчите, вам легче?" "Мне легче - что?"
"Ну, ладно... Не хотите - не надо. Подайте пальто.
Я, пожалуй, пойду. Честное слово, а то
вы мне, наверное, грубостей наговорите..."
Взмах двери, будто взмах ресницы, "прости - пока",
улыбка, поправляющая прическу рука,
мимолётный сквозняк, тихий щелчок замка -
и мысли несутся совсем по другой орбите.

Как ни светило бы солнце - наступит тьма.
Мысль тривиальная. Мой остаток ума,
собою гордясь, подсчитывает тома
изведённой на эту тему несчастной бумаги.
А сущность одна - проще закрыть глаза,
чем дожидаться прихода мрака. Пускай слеза,
раздвигая веки, силой проступит за
границы души. У меня не хватает отваги.



Видение пятое. Всё вместе. И много.

Хочется озорничать. Это в полпятого ночи - нормально?
Ночь питает меня, как лежачего, парентерально.
Темнота велика и тиха, конечно, но довольно банальна,
Ну да в общем, какой ей быть, если я в неё затесался…
Относительность относительного погребена в себе,
например: я пошёл с ним в разведку, но не стал зимовать в избе;
можно стоять, ходить и лежать, пока сидишь на "губе",
а впрочем, лучше не вспоминать, кто там и чем занимался.

Слово "первач", на мой взгляд, лучше подходит к чечако,
слово "прощай" вполне заменит сотню дорожных знаков,
но успокоится вряд ли шофёр глядя на это. Однако,
не для того кисть в руке, чтоб малевать аншлаги.
Почему памятник Пушкину, всё-таки, если Дантес попал?
С точки зрения снайпера. Память обречена на провал,
если не увековечить смерти близкий оскал,
и что не боялись ни тот, ни другой - ни пули, ни шпаги.

Я - мелкий воришка - ворую образы и обороты речи,
но ворую зато у великих. Жалко не будет встречи
с кем-нибудь из учителей на этом свете, кто вечен.
Только детища их влетают мне в душу поодиночке.
(Говоря "учитель", я подразумеваю не тех усталых,
кто в детстве вбивал мне в темя параграф дурного устава
и учил писать "жи"-"ши" через "и". Легче не стало -
Забыли сказать, что над этими "и" надо расставить точки.)

Как новый ролик, готовый к просмотру, ждёт своего часа;
как, ржавея на чердаке, мечтает о битве кираса -
так и я жду, когда меня подхватит последняя трасса.
А в ожидании, отчего бы мне не попортить бумагу?
Как негодует, должно быть, лист выброшенный в помойку!
Он-то думал, что на нём происходит творение, стройка -
а это всего лишь черновик, заляпанный после попойки.
Представить себя таким листом у кого хватит отваги?

По поводу рукописей, что не горят, тоже мне не всё ясно -
сжигаешь стихи с не меньшим чувством любви, не менее страстно,
потому что творишь что-то вечное. А всё, что вечно, - прекрасно.
Хотя, это тоже спорно весьма, как все утвержденья.
Но есть разница - сложно представить себе самоубийство стиха.
Стихи не грешны, но могут кое-кого довести до греха -
напишешь "выхода нет", а кто-то вскроет себе потроха,
ни в чём не повинные потроха, заметьте, по определенью.

Мысль рванула вбок. А сбоку-то никого нет.
Право, какого чёрта ночуешь один в тридцать пять лет?
Даже гитара спит с чехлом, с обоймой спит пистолет,
Миша спит с Машей (простите меня - хулиганить так хулиганить).
Я, говорят, дурак. Правда, женщины говорят.
Стоит ли верить - не знаю, но слушать стоит. Я рад
просто звуку женского голоса, которую жизнь подряд.
Мне больше по нраву острый нож, даже если он может поранить.

Глупо прощенья просить у яблока, перед тем, как его съесть.
Глупо себе говорить, что в тюрьму ты не можешь сесть,
потому что - хороший. Жизнь про тебя способна такого наплесть
на ухо господу, как стукач, - и вот уже пишешь письма,
что, мол, сухари мне нравятся больше пшеничные, а не ржаные;
что как хорошо, что кругом тайга, а не пустыри ледяные.
Все относительно. Даже миры, говорят, существуют иные,
не говоря уж о том, что существует другая харизма.

У меня зачем-то две пепельницы на одного.
У меня на щите начертан девиз: "Ничего!"
в смысле того, что прорвемся. Кроме того
щит давно уже служит закладкой для книжки.
Я много раз уходил, но всего однажды вернулся.
Мой поединок с вечностью подзатянулся -
оба устали. Клинч - как награда. Соприкоснулся
и отрываться жалко - все ж передышка.

Иногда посреди жаркого лета готов заплакать -
отчего мне все снится нездешняя снежная слякоть?
Утка, которая злится, что ей помешали крякать,
выстрелом дробовика - вот мое настроенье.
Снится море, где легче тонуть, чем плавать,
Стылый ветер, толкающий тебя прямо в заводь
к рыбам, равнодушным к судьбе человека. А ведь
страшно подумать: был мир - стало стихотворенье.

На самом деле - это такая игра:
вот Москва, посередине я, как дыра,
и сквозь меня видна то площадь, а то гора -
смотря с какой стороны припасть к игольному уху.
Это игра, в которой я - волейбольная сетка.
Обе стороны равно мои, но меня вспоминают редко,
только когда заденет мяч. И тогда соседка
говорит слова, не подходящие для вашего слуха.

Это игра. Только судья пошел пропустить пивка.
И пока его нет - игрок другому дает пинка.
А тот только-только силы собрал для рывка -
и растянулся навзничь - "что это было?".
А ему отвечают со смехом: "Жизнь такова!"
Или добавят еще кой-какие слова.
Или вообще - добавят. Моя голова,
слишком на все вокруг смотрит уныло.

На голове есть органы: чтоб генерировать речь,
чтоб оценивать стройность ног и округлость плеч,
чтоб принимать в себя, что способно течь,
а также - чтобы воспринимать звуки и мысли,
высказанные вслух другой головой.
Голова - пост наблюдения и связи на передовой.
И только заботы, чтобы попавшие внутрь впервой
новобранцы, сидящие за пультом, на вахте не скисли -

страшно ведь. Такая пальба. Гоморра. Содом.
Или - по-нашему – геморрой. Не нажитый, притом,
а навязанный кем-то. Это не виски со льдом
и даже не водка. Это гораздо хуже.
Как-то я пробовал спирт из бочки из-под солярки -
вот это примерно то. Ощущение потом, что на свалке
нашел свой желудок, обжитый бомжами. И жалко,
что не оставил его проветриваться снаружи.

Это игра. Это от двух бортов мимо лузы.
Это Титан, поскользнувшийся на корке арбуза,
подложенной карликом, перекатывающем злобно пузо
по дороге, скаля гнилые, желтые зубы:
мол, я вам всем покажу, что не в росте дело!
Мол, где вам знать, что у меня на душе наболело!
Ничего, засранцы, пусть ваше побольше тело,
зато я вас всех переживу! И, поджавши губы,

переваливаясь, уходит из поля зренья.
Но, как знать, на сколько хватит его терпенья?
Поэтому - смотрите под ноги без стесненья,
падать обидно из-за какого-то там пигмея.
Но, как ни крути, - кто-то всегда идет первым
и чаще падает. Это действует нам на нервы.
Милости к павшему жизнь не знает. Такая стерва!
Нет, удержаться от ругани я не сумею.

"Это записки натуралиста". Пожалуй, точно.
"Веко подергивается". Воровать, конечно, порочно.
Но что же мне делать, если Любовь прямоточно,
не спрашивая меня, владеет рукою?
Простите меня, Иосиф Бродский. Так вышло.
Чем бросить писать, легче переломить дышло
об колено. Легче подвинуть гору плечом, чуть слышно,
ни для чего. Просто так. Ради покоя

А в голове еще строки звенят, как пустые колбы
в тоске по жидкости. Я на тот свет пошел бы
лишь для того, чтоб пожать Вам руку и чтобы
дождаться Вашей улыбки, взглянуть в глаза Вам.
Снова светает. Вновь время считать придется.
Нам ничего другого не остается,
как провожать, кто уходит, и ждать - кто вернётся,
а в промежутках - выпивать по вокзалам.

В сути своей ожиданье - такая работа.
Я - профессионал. Да, впрочем, чего там!
Ожидание Женщины, ожидание вертолета -
все это труд до триста десятого пота.
Мы - мастера. Ремесленники. Мы производим
из времени и расстоянья - Любовь. Мы находим
старательскую удачу, и счастливы, вроде,
и медленно вязнем в пространстве, как в зыбком болоте.

Кстати, "болото" не есть отрицательный образ. Скорее
дань уважения к молчаливой, стихии. Быстрее
может она убить, чем тайфун и цунами. И злее
бывает спокойная тишь, зыбкое плато.
Я болота люблю. По ним хаживал неоднократно,
но приятней всего с болота вернуться обратно,
заключив с мокрой бездной мир временный, сепаратный.
Пусть оно тешит себя, что поймает когда-то

меня. Кому суждено быть повешенным - не утонет.
Кому суждено упасть - машина не тронет.
Если замерзнуть судьба, так не прячь ладоней
от живого огня. Верное средство.
Пусть давит на плечи - иди, не щадя пуза,
на Страшный суд пойдешь все равно без всякого груза.
И вряд ли там адвокат будет петь, как Карузо.
Скорее, "приняв во вниманье тяжелое детство",

вякнет пару раз, что, мол, "доброе сердце,
и лишь оттого, что тупой, он стал иноверцем",
а к адской топке уже приоткрывается дверца.
Одна только радость - там все свои. Знакомые лица.
Захандрит по дороге душа, но, собственно, телу
будет уже все равно, что назад, что к расстрелу.
Я когда-то свидетелем там проходил по делу.
Но это потом. А то кто-нибудь разозлится.

Мысль рванула вверх. И в потолок башкою.
Вот и полет. Правда, какой-то другою
я представлял себе нить пространства. Не скрою -
я разочарован ограниченностью перемещенья
по вертикали. "Что ж я не сокол! Что ж не летаю!"
Вместо того к средствам другим прибегаю.
И помогает! Недолго, правда. Не знаю,
хватит ли мне на завтра этого рвенья.

Я, наверное, потому не летаю без роздыха,
что совершенно не нужен небу и воздуху,
оно снисходит только до вдоха и выдоха,
да и то нехотя. Что, мол на него тратиться.
Самолет - вещь довольно мертвая. Птица - далекая.
Даже страшно, насколько я существо одинокое
в механизме природы - песчинка. Соринка в оке я.
И око вот-вот сморгнет меня, слеза скатится.

Но всё же не зря я раздражаю роговицу.
Не зря, наверно, болит по утрам поясница.
Хочется верить, что все - не зря. Что глазница
не зря наполнена глазом, а не водою.
Легкие дышат, ноги идут, спина кланяется -
отними у нас это все - что останется?
Только душонка в клетке грудной мается
и не выходит на связь ни с какою другою.

Где же веселье? Где вербное воскресение?
Где долгожданное, обещанное спасение?
Я просто требую, моё иссякло терпение!
Я словом стучу в бумагу, словно монетой в прилавок.
Ау! Кто-нибудь! А, вот - рассвело. Ну спасибо
хоть и на том. В свете дня я глотаю, как рыба
воздух на берегу, остаток ночи. Я выбыл.
Я иссяк, растворился.
Поставьте прочерк.

Я меняю стиль, размер. Все-таки день.
Стану отрывистей. Позову краткость в сестры.
Наймусь в театр теней. Чем я не тень?
Или позировать в "Тайной вечере". Чем не апостол?
Только не надо мордою об стол.
Как-нибудь сам.
Мне не привыкать.
Голова болит по утрам.
Не пора ль умирать?
Вот на такой оптимистичной ноте
надо закончить и раздвинуть шторы.
А? Кто-то мечтал о полёте?
Я?! Да ладно! Да что вы!

Мне на работу пора, простите, я заспешил,
я могу опоздать на автобус...
Где ключи... А, вот. Кошелек... Как пропил?
Нет, я, конечно, когда-то пропил глобус,
но это было давно, я с тех пор поумнел...
Ах, не очень. А с кем я вообще говорю?
Ты кто такой? Джин из бутылки? Из этой??!!
Господи, что я купил вчера... Где горю?
Ну, помоги, болван, я уронил сигарету!
Ах, вчера уронил? Подожди, а сколько часов?
То есть времени, ну не придирайся к словам!
Это моя квартира, сам ты - альков.
Ну и как, скажи, относиться к этим делам?
Может, ты залезешь обратно? Как, надо блевать?
Ты поосторожней со мной, я все-таки медик.
Если я выпил твой дом, то мне наплевать,
что ты ко мне прицепился, я что тебе, педик?
Ладно, постой. Давай разберемся. Сто коньяка
на Арбате, потом портвейн с каким-то морским пехотинцем,
потом была женщина, пиво, шампанское, чья-то рука,
милицейская форма... Нет, вспоминать надо по лицам.
Сам ты алкаш. Я просто ранимая личность.
Щас вот влеплю между глаз! Да, не выйдет.
Жаль. Может, ты зеркало? Может, обычность?
Такого со мной не бывало. Никто и не видит.

Что я рекомендую в таких случаях? Душ Шарко,
пять капель нашатыря на стакан воды
и дышать поглубже. Руками водить широко.
Что еще? Да, пожалуй, всё. Невелики труды.
Главное - следить за речью.
Я уже говорил - быть покороче.
От белой горячки не спрятаться за печью.
Слава богу, хоть дело не к ночи.

Что я вчера накатал, ну-ка, ну-ка...
"Это игра. Это от двух бортов...
Мелкий воришка..."
Так, я готов.
Единственная реальность - на голове шишка.
Посмотрел наверх - так и есть.
Вмятина в потолке.
Дай мне на что-нибудь сесть.
Как-то все вдалеке.
Надо сходить за пивом. Ах, деньги... Да.
Какая там, к чертовой бабке, вода!
Вода мне поможет, разве что, утопиться.
Но, впрочем, не в ванной же. Коль умудрился спиться,
то топиться надо бы в Ленинграде.
Там все для этого есть: сходы к воде,
много мостов.
Город будто создан для Ихтиандров.
Или ИхтиандрОв.
Речь меандрирует. Этих меандров
надо бы избегать. Поменьше слов.

Слушай, если ты Джин, то тогда исполняй желанья!
Их у меня накопилось немало. Вот, например...
А, так ты просто джин. Не нужны заклинания.
Я исполняю веленья твои, как пионер.
Но я поборюсь.
Мне не впервой выходить из запоя.
Правда, боюсь, не удержусь -
завою.

Надо спокойно лечь, меньше вращать головой,
вспомнить приятное что-нибудь для души или глаза,
выключить телефон - будут звонить,
мысль возникает выпить - надо не пить.
Во рту - солончаки Кара-Богаза.
Можно сотворить что-нибудь вроде намаза.
Вот только будет тошнить.

Пальцы по лицу шуршат пенопластово.
По одеялу какие-то твари шастают.
Сердце, как зайчик, бьется в силке.
Ничего. Потерпи. Чего только не было в твоей руке
кроме себя. Этого не удержать.
Старуха с косой невдалеке.
Плевать.

А закрываешь глаза - что-то легкое носится
в воздухе, рядом с лицом,
остужает вспотевший лоб, дует на переносицу.
Ты как никогда близок к встрече с творцом.
В такие моменты где-то рядом то самое,
чего не боишься, но и не ищешь.
Что это? Ангел? Ветер? Душа моя?
Нечто иное - свыше?

Мысли хрусталем позванивают в глазницах,
стенки черепа изнутри обиты чем-то мягким,
чтобы разум, метаясь внутри, не мог расшибиться
и никуда не смыться.
Самое страшное, что никуда не смыться!!!
Не убежать.
Бывает так, что душа
устает чувствовать и начинает решать -
и вот тут твоя жизнь балансирует на изломе гроша.
Тут осторожно и, главное, не спеша,
без резких движений двинуться к цели.
Мягко, словно в колодце, вместо нормальной рапели
двухмиллиметровый шнурок, сложенный вдвое.
Впрочем, о чем это я?
Это совсем из другой оперы.
Вот так размотается речь, не тая
ничего. И нет никакого стопора.

Молишься: дай мне заснуть, господи!
Отгони вертолет подальше.
Грудь подрагивает, как гранит
от тяжеленной поступи
того, кто не примет фальши,
того, кто не сохранит -
не каменного, нет, но железного гостя.
И, как к штурму солдаты,
готовятся захрустеть под пятою кости.
Кости-то ни в чем не виноваты.
Разве, вот, в том, что носят меня еще
по земле. Да только их никто не спрашивал.
Кости мои - надежнейшие товарищи,
и почитают меня за старшего.
Только зря.
Лучше б лежали в земле.
Я не против того, чтоб заря
играла на чьем-нибудь другом челе.
Мне не жалко.
Видите, как живу?
Не шатко, не валко.
Вроде бы, не наяву.

А ведь знал когда-то названья созвездий…
Забыл, к чертовой матери.
Бил за сто метров в шляпку гвоздя из карабина.
Теперь, вот, - дошел. Разве что, не стоял на паперти.
Думаете, мне себя жаль?

Карина.

Вспомнил вдруг имя - Карина…
И вспомнил месяц - февраль.
Середина.
Года не помню, почти не помню лица.
Помню, сильно скрипели ступеньки крыльца,
Аккомпанируя шопоту сердца в терцию.
Способен ли еще так согреться я?
А главное - могу ли согреть?
Вот, что бы это узнать, надо бы уцелеть.
Хотя бы для этого...
Карина. Красивое имя, как морозный рассвет.
Сине-розовый. И совсем немного белого.
Вот, если бы фотография запечатлела сонет,
родившийся в одну секунду, в мгновение,
сорвавшийся с уст падающего замертво
с отраженным в глазах именем, как знаменем...
Нет, все равно. Фотография. Не будет равенства.
Тождеством и не пахнет между обломком памяти
и самым красивым поэтическим образом.
Бог с ним, с образом. Пусть летит,
Мне же в другую сторону.
Никто ничего друг другу не запретит.
Как не запретить каркать ворону.

Вот и допрыгался до женских имен.
Брось. Это уже меланхолия - родная сестра похмелья.
Брось. Все решено. Погружайся в сон.
Все проходит, кончается - что вода, что зелье.
Засыпай, птица Феникс. Ты снова рожден.
Хоть в этом сам до конца не убежден.
Но тебя опять не спросили.
Приказы свыше все еще в силе.
Спи. Не волнуйся - ты не побежден.



Видение шестое. Ничего.

Я чувствую ночами чей-то голос,
когда пытаюсь сон призвать молитвами,
как чувствует земля упавший волос,
как чувствует река слезу пролитую.
Но я не понимаю тот язык,
как непонятна океану дерзость вёсел,
как непонятен человечий крик
горам, что снисходительно разносят
и умножают инородный звук,
осмелившийся тишину нарушить.
Так рушится покой прикосновеньем рук,
которые от слёз лишь стали суше.
Я что-то чувствую, как чувствует весна
мой взгляд, когда я как индейский вождь
на небо хмурюсь с взмахами весла,
пытаясь угадать, – пойдёт ли дождь.
Я чувствую - стучится кто-то в душу.
Я только-только к тишине привык,
как вновь пытаются покой нарушить.
Я слышу голос, но мне незнаком язык.