Это вовсе не зависть, но подключённость...

Василий Муратовский
Это вовсе не зависть, но подключённость
к музыкальному току речи распятой
на не восприятии миром слова...
Что условно? –
Музыка, ток, речь
или отмахиванье от них –
готовых
стать стадом,
мычащим: «Распни!»
Стих
читая,
знаю:
в городе предгорном
живёт поэт, сохранивший под нелепым,
набекрень надетым беретом,
под кашне, намотанным
небрежно,
как безудержный кашель вчерашний
сегодняшнего Важи Пшавелы –
хрустальные капеллы
венецианской вьюги,
приводимые в звучание
скрипичным ключом
норенского коромысла...
Кто ищет смысла –
найдёт его за каждой глоссой –
полыньёй ритмического потопа
с пирогой косноязычного Эзопа,
спасающего коней
для Чёрной
и вшей
для Второй –
речек...
Крыть нечем
речь, в которой –  нитки,
верложащие на полотне верхней ночи
абрисы мифологических фигур реального зодиака –
украдены были в рукавичном цехе подвальном «крытки»,
открытой для неповиновения, проявленного среди не пыли
образцового барака,
а холст – лакмусовая бумажка правды, неправды –
из-под плюща дикой щели,
ветром кровавой пустыни гонимый
прежде, чем застрять в ветвях чинары,
по глупости, горделивой –
побывал в бочке, раздвинутой астрой
семи плавников астральных...
Как без холста? –
Скиния стихотворенья – не спальня! –
скорей – домовина,
развороченная корнями
и зеленью весенней, говорящая с нами,
бегущими от глубинного слова,
о Мандельштаме,
превратившем в игрушку волка злого,
тем самым лишив смысла
старания века-волкодава –
дремлет на задворках истории,
принюхиваясь к веянью мавзолейного тлена...
Маленький ленин,
с гниду величиной сталин,
проскальзывая сквозь мемориальные зубы,
исчезают в сдобренной нафталином шерсти,
душившей православие, горящее в паровозных топках,
сияющее в колымских саркофагах,
пьющее сквозь лопасти пароходов Иртыш и Волгу,
уходящее к родному Богу от сатиновых флагов
сатанеющего народа.
Натали машет из окна кареты
ещё не рождённому кадету,
«Я вас любил...»
выбирается из-под мышиной пыли,
кошачьей сажи,
и Анна Керн воплощается
в любой Айжан или Маше,
когда Айжан или Машу,
неважно кто,
как Пушкин – Анну,
полюбит...
Фланелевую рубашку
(на белом – синяя клетка с красным, рубленным по краю, квадратом) погружаю
в шипящую соляркой под солнцем, вспыхивающую, «Айну» –
казаками-разбойниками по помойкам бегущего детства –
столько поэзии
ещё не было в мире!
Это не зависть,
это радость -
выживать в лире
небесной,
под которой муравьями суетятся поэтические пигмеи,
ратующие за строй катренов а ля «дом родной, деревня…» –
не мешающих меткости суперменов,
дорожащих службой у плесени жировой,
цветущей фантазиями желудочного толка,
для которых крепкому йоду подобен
насыщенный раствор
упраздняющего гибель в будущем
настоящего слова.