Утро в ноябре

Лев Штальман
                УТРО В НОЯБРЕ


Уже рассвело, когда он вышел на улицу. Розовая дымка окутывала нахохлившиеся дома, озябшие деревья, машины, ожидающие своих владельцев, непривычные в своём безмолвии детские площадки. Она растворяла их чёткие голубые тени, лишая предметы материальности. Всё вокруг казалось каким-то лёгким, почти невесомым. Город висел, как призрак, напоминая древние марсианские города Брэдбери. Нужно было только крикнуть, сотрясти это ровное розовое сияние – и пустынные кварталы распались бы, как разбившееся в воздухе стекло, на тысячи сверкающих осколков, которые, дробясь и падая, сложат новые узоры в вечном калейдоскопе жизни.
Он подходил к метро. Этот всемогущий магнит уже притягивал к себе властно и неумолимо маленькие человеческие фигурки, выстраивая их в послушные шаркающие процессии, которые поглощал с ненасытностью обжоры. Он тоже примкнул к этому траурному шествию.
У самого входа толпа, наталкиваясь на какое-то невидимое ему препятствие, растекалась на два огибающие центральные двери потока. Людская река протащила его вперёд и выбросила к месту своего разветвления. Он увидел на тронутом льдом асфальте распростёртую собаку. Она лежала на левом боку, вытянув лапы и откинув назад голову с полуприкрытыми глазами и плотно сжатой пастью. Всё её тело было равномерно окутано лёгким кружевом пара, несколько расширяющимся над головой от частого неглубокого дыхания. Она уже не пыталась подняться. В её взгляде он прочитал бесконечную усталость от затянувшегося прощания с жизнью на островке стылого асфальта, среди уныло и тяжело движущихся людей. Они шли и шли мимо, поспешно и суетливо отводя глаза от умирающего внизу животного. Он повиновался тупому стадному чувству и снова поплыл в потоке тел. Когда он в последний раз взглянул на собаку, его обожгло презрение в её меркнущих, холодеющих глазах.
Люди штурмовали поезд молча и сосредоточенно, под тонкий непрерывный визг ламп. Оттирая и придерживая друг друга, они вдавливались в вагоны, пробегали на подкашивающихся, будто сломанных ногах последние метры и обрушивались на завоёванные сиденья.
Поезд стремительно заполнялся, и вскоре борьба шла лишь за право очутиться в его визжащем чреве. Этому втискиванию не было бы конца, но упрямо и натужно сближающиеся вагонные двери всё-таки сомкнулись, перекусив тягучие бесформенные толпы. Состав лениво дёрнулся, словно не веря в возможность своего движения, потом ещё раз, и осторожно, точно человек, крадущийся на цыпочках, стал погружаться в черноту туннеля, где дёрнулся в последний раз и, как-будто совершенно проснувшись, помчался во всю мощь.
Ему досталось неплохое место – он стоял, держась за поручень, в середине вагона, где всегда бывает свободней, чем у дверей. Правда, по утрам разница в заполненности была едва ощутимой, но, благодаря ей, он мог иногда менять позу и поворачивать голову. Воспользовавшись этим, он окинул доступное взгляду пространство вокруг себя. Успевшие занять сидячие места давно превратились в китайских болванчиков. Они раскачивали головами в такт им одной понятной мелодии. Те, кто уткнулись в газеты – традиционный утренний наркотик – или вяло беседовали друг с другом, не нарушали общей картины. Казалось, чья-то злая насмешливая воля собрала их здесь в душной, одуряющей тесноте и с грохотом несла по лабиринтам преисподней.
Внезапно он отчётливо и во всей полноте вспомнил свой давний сон, всплывавший в сознании и раньше, но лишь намёками или какой-нибудь частью. Вернее, это было не воспоминание, а вновь переживаемое состояние, ещё более яркое, чем испытанное в первый раз. Он мчался по голубому прозрачному жёлобу с нарастающей скоростью, и чем выше она становилась, тем больший покой нисходил на него. Его обволакивали ароматы курящихся благовоний, он слышал величественные гимны на дивных, забытых человечеством языках. Стихотворные строки божественной красоты срывались с древних свитков, неслись ему навстречу и вливались в душу, доставляя ни с чем не сравнимое блаженство. Давно исчез прозрачно-голубой жёлоб, и по всему пространству разливалось удивительно знакомое розовое сияние. Он потерял ощущения движения, времени, собственного тела. Он был един и неделим со всем миром. Он сам был миром.
Вдруг что-то нарушилось. Он вздрогнул и открыл глаза. В нескольких вагонах погас свет, и теперь лишь вспышки проносящихся мимо фонарей в туннеле выхватывали из темноты лишённые пропорций, скрюченные фигуры с мертвенными, зеленоватыми лицами. «Подземное царство мёртвых…», - прошептал он. «…и одиноких», - громыхнуло на стыках. Он понял это с беспощадной ясностью, какая открывается только обречённым. Ведь он, как и все его окружавшие, прижимающиеся к нему так близко, что он различал их дыхание, были обречены. Обречены на бесконечное, глубочайшее одиночество в спешке и толкотне огромного города.
Яростное, протестующее чувство против вынесенного самому себе приговора охватило его с необычайной силой. Он должен, обязан изменить что-то в себе и этом мире, разбить оковы отчуждения, чтобы и наяву ощущать упоительное единство со всем сущим.
Он бежал по оживающим улицам, совершенно не помня, когда и каким образом выбрался из метро. Ему не хватало скорости и казалось, что он бежит на месте и медленно, очень медленно проталкивает полосу тротуара под себя. Он не чувствовал усталости и с наслаждением рассекал плотный морозный воздух.
Его сумасшедший бег прервался так же неожиданно, как и начался. Он огляделся по сторонам. Его занесло в маленький переулок в старой части города. Здесь было пустынно и очень тихо. Тихо до боли в ушах. Тяжёлые портьеры, как сомкнутые веки, наглухо закрывали большие окна старинных особняков, и от этого все дома срастались в одну угрюмую каменную глыбу. Ему стало не по себе в густой и вязкой тишине, и он хотел было бежать оттуда, но вдруг увидел, как холодно-серое, неподвижное небо над переулком начало проясняться, розоветь и внезапно заиграло, заискрилось неисчислимым множеством переливчатых огоньков. Он заметил, что всё пришло в движение: зазмеились гривы у лепных львов, всколыхнулись складки портьер, даже строгие прямолинейные контуры зданий, словно плавясь, сделались зыбкими и текучими. А над крышами, слегка подрагивая, как пламя свечи, разливалось нежное розовое сияние. Всё стремительно теряло в весе, утончаясь и становясь почти прозрачным. Казалось, нужен был лишь один толчок извне, одно колебание – и все миражи и обманы города разлетятся в ничто.
Он решился. Его крик упруго оттолкнулся от стен ближайших домов, жестянкой прокатился дальше и быстро, без эха умер в сумраке низкой арки последнего в переулке здания.
Ему стало холодно и тоскливо, и он медленно побрёл к метро, придумывая уважительную причину своего опоздания на службу и стараясь избавиться от назойливого воспоминания о собаке.
А с потускневшего неба сыпал и сыпал сухой белой крошкой снег – первый вестник скорой зимы – и лишь изредка вспыхивал переливчатыми огоньками.