Деревья ангелы земли...

Василий Муратовский
Деревья – ангелы земли,
в разломах колокольных звонов
исконных…
жизнь мою толкли,
стволами в купол небосклона
вбивая искренние дни,
взбивая Духа куличи –
пекли
в печи
мытарств земных…

Вне умысла, подъёмом их
ломались колпаки канонов
церквей, что новых фараонов
в бронежилеты облекли,
Мамоной
созданных законов,
Ваалом
слепленных поклонов,
чьи тьмы на муки обрекли
Спасителя во время оно.

К казнящим рабство благосклонно –
не умолкает рёв: «Распни!».

О, слышащий,
растущему ты внемли!
О, видящий,
зрачками втиснувшись в заржавленные пни
мест лобных,
жертвенных,
которых мира жир не замечает,
узри:
попрали тленье,
зелёных языков подвижные узоры –
духа взоры,
что крепчают
на жёлтой наковальне
квадратно-глиняной исповедальни
патриархальной усыпальни
под синею кувалдой, уксус знающей, любви,
в чей круг, как ближний входит дальний.

Деревья – идеальный
самоучитель неба на крови,
взгляни:
в дни истязаний вознесли
к горе
в разбросе веток стоны,
вздохи
поприща, колеблющего троны
любой эпохи.

Ржавеют гвозди
в поглощающей пронзившее коре…

Коран и Библия, кричащие о росте
на раздвинутом ребре, –
деревья,
что зимой вынашивают листья, грозди.
По мне
так: вера –
не кресты на шеях и погосте.

Деревьям раненным –
души моей поклоны!

В метаньях
веток оголённых:
вечно
вече,
что вершат эпохи,
в чьи корни мы,
внедряя сердца звоны,
в цветах небесных
светом брезжим.

В деревьях вижу корабли
с наклоном мачт под ветром свежим
грёз воскресных.

На встречу
с кровными
в невидимой дали –
деревья – зримые надежды.

Смежая, вроде бы на веки, вежды,
по вере – путь: мы пламенем зелёным
весною почки режем
и влюблёно,
нежно
глядим на милых заоконно
медовыми глазами, знавшей смерть, листвы…

Как ангелы-хранители в одеждах
камуфляжных,
подобные среди песков и скал носили,
жизнь маскируя, наши братья из отважных,
что однажды
не сносили
головы.

Возможно, взглядами последними ловили
хотя бы кустик, жилистый, колючий,
напоминающий, пускай условно,
берёзу, иву, дуб, рябину,
клён,
маслину,
пирамидальный тополь или
ель тянь-шаньскую – неважно,
на родине какой, какие дерева любили
до зоркого песка, до кручи,
заслонённой
взрывом, пулей – тучей,
облачком… последней в жизни, пыли.

Я в кроны, сущие во времени, влюблён
и узнаю всех не безвременных в наклонах
им знакомых
крон,
мне кровных:

ночами ветреными спорят про закон
о доле лучшей
и застывают вдруг, как ангелы-отмстители,
у избранного дома,
у разукрашенной над нищенством обители,
бесстыдно  пышной,

и в свете вспышек
молний, (Прости, Всевышний!),
как плесень
мясокомбината, является нам он –
владелец оной,
что не слышит
наших миллионных
погребальных и воскресных,
древесных,
для жирных – тесных,
песен,

упраздняющих
корнями,
чихающих
на свод небесный,

хранимый нами,

хранящий нас в казарме, и в зиндане,
в любое время, во всевозможном стане,
под полумесяцами, звёздами, крестами,

дающий нам рост в небе лесом крестным,
легионом ангелов земли, что, обернувшись облаками,
в образе деревьев,
поправ поверья
и безверья,
оставляют свитки указаний
на изначальный,
бесконечный путь, распятый
на каждой, наглухо закрытой перед ростом раме, –

Иуда и Пилат – среди мирских законов – каждый пятый,
и каждый третий – бедный,
допобедный,
доказнённый
апостол Пётр, что петушиными изжален голосами
между холопскими кострами.

Сквозь Гефсиманский сад рабов извечный ход
идёт,
и полог золотом латается в продажном храме,
но лес прекрасный вновь его прорвёт
неспиленностью нервных окончаний,
ветвями
дум неочумленных
сквозь куличи, мацу, лепёшки, ладан, воск,
сквозь сытый лоск – 
как вопль с креста – неровных,
как Богом данный мыслящему, мозг,
что возвышается Голгофой – вещественностью думающей, серой
над яркой плоскостью, спасающей горшки с кащеевыми щами,
иконных
и кассетных староверов.

Деревья – ангелы-хранители,
отмстители,
спасители
евангельских корней исконных
в безвременье, в котором злаки Веры
заваливают овощами,
поют мне о Великой Пустоте,
о правоте,
о Мандельштаме,

что кольцеванья ход вершит
сквозь сталь смиренными губами:
под ясными и зоркими крылами,
метеоритами-словами –
кистенями
соцветий
белых,
смелых,
они летят в последней темноте…

Уснуть мне не дают под колыбельную Кедрона
пустынными ночами
заоконно,
легионно,
кровно,
храня очерченный баранкой круг
в прямоугольной яме,
вооружённой времени зубами.

И Бытие, как подсказал немецкий друг,
(Я против самозванства!) –
вдруг
ломает страх, поющими краями
в меня врастая, сквозь немой испуг.


Жизнь есть кувшин, что выстрадал пространство
функциональной пустоты,
нас наделяющей телами,
готовыми врасти в кресты
за взлёт наклона,
с водой живой
над, умирающим от жажды,
временем
и оросить его
спасающей струёй…

С небесным постоянством
такое повторялось не однажды.

Спасибо, древа знающего крона,
за приобщённость
к ближним-дальним
неподкупным
целокупным,
средь окружающих меня впритык, продажных,
совокупных,
ревнителей нечистого закона,
над ямою с червями, до смешного, важных…

Их ждёт ухмылка, мхом обросшего, Харона,
согласно Данте –
беса, но педанта,
на каждого отплытию мешающего,
с веслом проворно
нападающего,
не принимающего,
проездных бумажных,
не понимающего
в миллионах
зелёными орлами окрылённых,
которыми набиты
ныне, сытых
рты.

А если без иронии и сказок страшных:
с наполненных собой самодовольно –
довольно –
не обретённой
ими
высоты.

Когда не станет
нас живущих ныне,
кто благодарственно помянет,
имя
того, кто властвовал народом обделённым?

Не спорю с ламой наделённым
третьим глазом –
лишь на земле бывает больно.

Юдоль ли,
где неволи,
бойни –
да, не ад?

Его творящим:
к небу путь заказан.

Лишь состраданье в жизни настоящей,
пребывает света ролью,
мира солью,
к людям приобщающим, паролем…

Быть господином
в распорядке Божьем,
никто не может,
но человеком, каждый быть обязан –

внушалось в школе – гражданином –

в гробу ворочался Некрасов,
под сказки вольных пересказов
его идей,
в украшенных портретами вождей,
смолистых классах
перерубленных корней,

но и в бреду лесоповальной расы
молитвы вырастали в песни, сказы – 

так было не одно
сохранено
небесное лицо,

ценой сердец рванувших за предел испуганного мяса
в аду вчерашнем, что как сегодняшний народам
был навязан…

К деревьям выхожу,
на скользкое исподтишка,
крыльцо…