Ко мне пришёл Гомер...

Василий Муратовский
Ко мне пришёл Гомер,
свободно сел на подоконник
раздольный… – сталинский рабочий,
души простор, в предложенное планом «отчим»,
(так грежу я) исподтишка вложил…

Горе подъявши, бездной видящие очи,
явивший миру, говора Эгейского размер,
аэд заговорил:

«В той книге, что Марат Исенов тебе недавно подарил,
на каменный прямоугольник –
рабами тёсанный прилежно –
гладкий,
меня художник-график усадил,
колени, скрытые материей одежды,
и над подошвами торчащие, босые пятки,
углами – выгнутым, и вогнутым, – снабдил…

И никогда в той жизни, растянувшейся во времени,
благодаря моим творениям,
безбрежно –
ни тёсанных камней, ни формы повторяемой могилой,
устроенной на западный манер,
ни подпирающих, и обнимающих углов, ни рабского старанья,
я – не любил!

Мне были милы,
ритма ради, стирающие самоё себя, свободой, дышащие волны.
Искренно  и нежно,
всей, свыше данной, человеку силой,
я ощутил
их обаянье,
их неподкупный –
плотницкий, и птицы хищной, –  целокупный
глазомер…

Бессмертием, ещё при жизни полный,
я воплотил
в размеренность дыханья,
Музой освящённых слов:
преодолённые, разломами земных углов,
страданья,
под куполом любви, чьи речи –
не журчанье,
а вечное упоминанье,
безвременной реальности, и первых, и вторых, и третьих: Чёрных речек…
без клавишей которых, пишущий стихи – марающий бумагу человечек.»

Я вздрогнул и открыл глаза: на очень близком расстоянье,
на занозистой доске,
в неровном глиняном горшке,
в надсмертной шиповой тоске,
на фоне рам прямоугольных, в объятиях
несущих,  изваяния
крестов,
стоял подсвечником, забывшим свечи,
странник,
из мексиканских, вышедший песков,
напоминающий, изрубленностью очертанья –
распятие
с заломом к небу
трёх пар нездешних крыл –
кто убедит меня, что кактус, выращенный мною – небыль?

И, что Гомер, которого люблю, со мной не говорил?

Я вижу, слышу то, что глазу, уху
Духа –
лепо!

Известно: для принявших, перспективу жизни в форме склепа,
ямы, коробки с пеплом…,
стихи мои, как мёртвому – припарка,
сегодня выгоднее не мечтать о светлом –
это,
глазами мира,
выглядит нелепо,
но для поэта –
судьбы единственная Парка:
богиня с лирой,
в облаке, не сдавшегося злым прогнозам дыма,
мной
выбрана, его крутая марка,
в смысле содержанья смол и никотина –

звезды пятиконечной падчерица,
прямоугольником кровавым, пачка
с надписью
прописью
«Прима» –
лежит на плоскости одной
с виденьями, крестами, кактусом.

 
Марат, не знаю, как ты сам
воспримешь то,
на что
своим подарком
ярко,
зримо
друга вдохновил.

И никогда ты тысячных повторов не любил,
а мной –
средь мнимой
неповторимости, вокруг меня земной,
в глубинах вен моих, круговращенье вечных
слов – любимо!

Как мальчик, десяти от роду лет,
я повторяю их беспечно,
божественным привечен,
наперекор, острожной осторожности людской.

Спасибо, кактус, зренья
не от мира – пустыни
геометр,
за безграничный,
не единоличный,
в квартире городской,
словослуженья
ветр,
за песню на родном наречье,
сквозь возглас безголосых «Бред!»,
за не одно, повторенное имя,
за каменный, немой,
плач под пятой,
за видимые мной,
во тьме кромешной,
влагою святой,
озвучившие свет,
немолчные святыни,
женщины безгрешной.

Над призраками предрассветных крон, в изломах горных пиков,
я вижу милый силуэт,
богини
вечной,
чья любовь, из гнейса вырубает лики,
ценою жизни быстротечной,
красноречивые увековечивая миги,
узнаваний встречных,
моё нетленное богатство – их привет.

Могу сказать:
реальная доска,
над плоскостью которой, вижу абрис многих крыл,
есть часть ствола, что топором аза,
от хрупкого виска,
на выдохе, Софокл срубил,
Эсхил
в стальной вагон грузил,
воздушно-каменного братства жрец,
этапом на Синай идущий,
взглядом проводил,

вот почему гекзаметра отец
её своим прикосновеньем освятил
и так сказал мне у порога
дверей балкона,
не гнушаясь фоном
Заилийского отрога
Тянь-Шаньского хребта:

«По дереву от этого ствола,
в казённое обутый, ты ходил,
из-под его заноз, бумагу с ручкой доставал
и оставлял подвал,
напялившей тигриный фрак, судом означенной, кончины.

Хочу, чтоб ты не забывал,
что Павел верующим говорил,
точнее посылал –
с тех, кому волей Бога
многое дано и спросят строго».

За каждый, выстраданный
искренно,
глагол –
гол,
как сокол,
готов на крест, на кол.

Вновь вижу человека, в бездуховной прорве:
достойнейший, толпой забвенный,  Норвид,
с доски парижского приюта, говорит:
«Расколот, рабски утверждённый, монолит!
В нём корневеет неприятель оргий,
верховного владыки Агамемнона, –
Ахилл».

Так, возрожденье Польши, Циприан предвосхитил.
 
В начале «Илиады» искажает гневно,
перед оскалом
коронованной расправы
богиней выношенный лик,
литературы первородный
бунтовщик,
противник, завоёванной не лично славы,
от благ которой, ратоборцам – крохи:
герой народный.

Увы,  скатился на язык
Белинского: Гомер – социалистом был.
Прошу прощения, – с три короба наговорил:

и горе мне,
когда все три,
вдруг, будут плохи.