Ангельский чин

Олег Игрунов
Река раздваивается: правый ее рукав,  закиснув в заводи, взялся весь ряской и походит на зеленый борщ; другой – петляет с полверсты, а дальше катит легко и просторно, как  глубокий вздох. В одной из излучин, где берег пологой косой поднимается от шепчущей камышами воды до крутого, с меловыми прожилками и дырами печор глинистого обрыва, сидит на корточках человек и надраивает  бронзовый котёл.
Иногда он утирает тыльной стороной изрытой зарубцевавшимися язвами кисти рябой лоб или, оттянув ворот посконной рубахи, дует на впалую с редкими скрученными волосами грудь.
Захватывая  очередную горсть песка, он шепчет:-Господи Боже, и Матерь Его тако же Божия, борони мя от лукавого дьявола беса, а такоже старца Феофилакта…
Задумавшись, он выпрямляет спину, тянется так, что лопатки вот-вот упрутся  друг в друга, прищурясь смотрит на сверкающую воду и тут же переводит взгляд на другой берег. Там: зеленая волна леса взбирается на холм. Примерно посредине  холма,- четырехугольная дыра заброшенной подсеки, уже заросшая кустарником и наполовину укрытая тенью. Выше и левее,- зеленые кучери леса  прорезает ранняя рыжая прядь.
Следующий холм упирается в небо и синью своей пытается слиться с ним.
Небо, светло-бирюзовое по краям и густо-васильковое над головой, чисто; только справа, почти задевая горизонт, протянулась цепь крохотных облачков.
Рябой смотрит на них, стряхивает едкую каплю с брови и полуобернув голову спрашивает:
- А у облаков,- такоже ангелы?
Вопрос этот,- то ли ни к кому не обращен, то ли не заслуживает ответа, а потому и остается без такового.
Однако Рябой упорствует, бросает совсем котёл и, повернувшись спиной и к слепящей реке, и к холму, и к облакам даже, разъясняет:- Как-то и странно: облака, они, что есмь? Токмо, что есмь, а, поди же и нету-ти вовсе.…Тьфу! Были, ан сплыли! Како же с облаками, Феофилакт?
- Дурья башка… - старец Феофилакт – действительно старец. Морщин у него так много, так они глубоки и спутаны, что, кажется, вот-вот еще и втянут они все это угловатое лицо куда-то вовнутрь. Вдобавок, морщины движутся, меняются местами, а потому Феофилакт каждую минуту выглядит по новому, иной раз и до того, будто и не Феофилакт это вовсе. – Говорено-переговорено, ан прока – кроха. Кажный, вразумляю тя, дабы не бысть те, бестолочью, кажный, сотворенный Божием промыслом, ангела своего имат.  Облак,- Божье создание?
- Божье! – уверено заявляет Рябой.
- Значит, и облак ангела имат.
Феофилакт глядит на облака и, забывая и о Рябом, и о вразумлении своем, устраивает поплотнее на колене широколопастный, розоватого шифера крестик и твердым, ничуть не дрожащем в иссохшей руке  стилом, выводит на камне плавный завиток. Вывел и сам залюбовался. Даже крякнул от радости, - Ладно вышло?
-  Ладно! – приблизившийся Рябой широко улыбается и кивает.
- То-то, что ладно.…Понеже с любовью.… А ангелов, Ракша, всякая тварь имат. И облак, и букашка, и человецы. Я вот, али ж хоть и ты.  Как без ангелов? Уразумел?
Рябой Ракша снова кивает и, вовсе забросив котёл, опускается на песок подле старика. Затем, вытащив почти готовый крестик из скрюченных пальцев Феофилакта, он внимательно осматривает его и, цокнув языком повторяет: - Ладный…  Тут счастье сбегает с его лица, наполнившегося виною и тревогою. Он борется с собой и наконец, не выдержав, вжав голову в плечи, совсем уж виновато, а потому ворчливо и с вызовом, говорит: - Человецы, то ясно.  Без энтого  како же? А вот скажем, поганин: печенежец, али кыпчак… Тако же с ангелом?
- Тако же, – почти кротко, пытаясь не расплескать только что полученное в работе счастье, отвечает старик.
- Ну, энто навряд…
Лицо старца забурлило, поплыло и замерло, словно скованное морозом. Зрачки, как угли сквозь иней упавших на глаза бровей, жгут Ракшу. Ракше кажется, будто кто-то покалывает его хребет и мочки ушей. Ноги, вроде бы, холодеют. Он дрожит и торопится, - Како же ангелы боронить будут поганинов, коли супостаты - они и нам вороги? От кого же боронить, аще не от нас? А коли боронят, то стало,  энти ангелы – лютые нам…
- Экая алала! – морщины старца потекли ручьями оттепели, - лютые! – очень похоже, а потому особенно обидно дразнится он,  - Что ни слово, то и болток! Нешто  поганин не Божия тварь? Нешто не мамкиной сиской кормлены? А  поганин  он, понеже жисть евойная в погани, индо без веры. Жалеючи надо.… С любовию…
- Нешто с любовию они гарили веси? Девок - нешто с любовию?.. – Он запинается, - Девок-то,  может, и с любовью.… А живота лишают и конязей, и боляр, и бранников без счета: тако же с любовью?
- А и нет! А конязи и сами, токмо Черниговские, энтих позват на разор! А и конязи тебе ни человеки? Али и конязи ангелов не имат?
Ракша утирает пот, ерошит патлы на затылке и говорит почти уверенно: - Конязи, то - да! Конязи - они человеки! – Он замолкает, смотрит на быстро бегущие по реке тени от теперь уже густо усеявших все небо облаков и цедит мечтательно: - Бысть бы мне  конязем…
Сквозь горизонтальные шеренги на лбу Феофилакта вдруг четко прорисовывается изломанная морщина над правой бровью.  Вслед за ней, углом, тянется на лоб и сама бровь. Борозды у глаз смеются: - Ну и снова алалуей попотчевал! Конязи-то, токмо что, равноапостольные… Мы же – иноки! Ангельский чин на нас! – он тыкает сухим, не вполне разгибающимся пальцем куда-то в солнце и торжественно, чуть нараспев выводит:  - Ангельский чин!
Вечером в своей печоре Феофилакт долго молится перед собственноручно вырезанным из ракушечника ликом женщины с огромными глазами, кругом над головой и каким-то узелочком на руках. Он шепчет:
- И како Сыне Твой страждущий и блудницу, и мытаря, и душегуба помиловал, тако и нас грешных  помилуй.
Крохотный огонек лампадки дробится в каплях, блуждающих по его морщинам, и, как тушь  на рыхлой бумаге, растекается в старческих глазах.
Поморщившись, он поднимается с колен, берет кусочек сала и, вернувшись к образку, нежно размазывает его по губам Богородицы.