цветное черное

Шут-Даун
Стихи конечно глупость, даже самые великие, и никто с этим не спорит, даже я. А любовь разве не глупость? Вот они и ищут друг друга дурак дурака. Самые великие глупые стихи происходят от любви конешно. От её прихода и от ухода. Всё остальное не есть поэзия, а есть техническая документация. Иногда читаю ну самую уж беспомощную зарифмованную любовь-морковь, а мне чудится за всем этим замечательный человек, замечательный, потому что замечательно поглупел от любви, и прет из него эта чудесная глупость... чудотворная глупость. Из нее, если её в тазик собирать, можно царствие небесное слепить, только потом быстро в печь поставить, чтоб не расползлось. Да и жить в ём.

Я на самой почти макушке двадцатиметрового кипариса. Внизу, в санаторском дворе, далекие визги и неясный гвалт. Звуки почти не проникают сквозь часто-часто растопыренные во все стороны ветки, по которым я, как по ступенькам, легко взобрался сюда, извиваясь змеёй, по-мальчишески торопливо проникая сквозь колко-смолистую чащобу. Наверху ветер. Он не ощущается телом. Но он есть. Он раскачивает ствол из стороны в сторону метров на пять - медленно, длинно и упруго. Я высовываюсь из веток... и на меня опрокидывается море - оно прямо передо мной, нос к носу, как в фантастическом сне... огромное, неподвижное, голубое лицо... оно безглазое, но я чувствую, что оно смотрит на меня. Сердце замирает от сладкого ужаса, который заставляет меня прилипнуть к стволу. Бешенные маховики в груди едва не срывают меня с моего насеста... В порту музыка, сносимая ветром, и большой, парадно черный "Тарас Шевченко" с ослепительно белыми надстройками. Замершая тонкая волна с белой кромкой вдоль береговой линии. Головокружительный восторг от того, что все - там, внизу, а я один, высоко... легко... пьяный от ветра, задыхающийся собственным дыханием, лечу над всем этим чудовищно прекрасным и безумно добрым миром, в обнимку со своим шершаво-липко-душистым стволом - то повисая спиной над немыслимо далекой желтой дорогой за оградой санатория, то въезжая головой в близлежащую крону лиственицы. Я просидел там не меньше часа. Ветер шумел подо мной в кроне и гудел через тугой смолистый ствол мне в грудь, в живот, в пах, порождая в моем теле ответную дрожь нарождающейся чувственности, которая поднималась волной от ног к бедрам, к горлу, обжигая щеки и лоб, уходила легкой испариной в затылок... В какой-то момент я понял, что хочу улететь... на зеленой волне этого большого и надежного ветра. Улететь... и умереть... Но вдруг я вспомнил про маму, и мне стало её ужасно жалко. И папу. И сестренку, хоть она и была моим врагом номер один, потому что ябеда и язва... но чего уж там... мне и её стало жалко. Потому что им всем тоже было бы жалко... и досадно, что я вот так взял - и улетел... и умер... и даже не доел второе на обед. Я тяжело вздохнул, еще раз посмотрел на теплоход "Тарас Шевченко", и полез вниз...

А ты за кого - за Каренина или за Каренину? А все за кого?

Я спросил у яндекса, а он ответил искренне, что "Сурка" вовсе написал Бетховен Людвиг ван. Ладно, сыграю тебе "Болезнь куклы" из Детского альбома. Оно тоже успокаивает. Правда, не так.

"...Я всё это придумал, когда мне не хотелось спать..." Чиж. Грустное буги.