Час зачатья

Анатолий Цепин
      «Час зачатья я помню не точно, значит, память моя однобока» - пел Владимир Семенович. Моя же память так глубоко не прослеживает мое существование. Пожалуй, первое и самое яркое, что всплывает из ее глубин – я в возрасте примерно трех с половиной лет.
 
      Зима. Очень сильный мороз и летящий в лицо снег. Я, закутанный в платки так, что видны только глаза, сижу в санках. Санки большие, со спинкой, она подпирает меня сзади, а спереди передо мной большой, набитый чем-то твердым, мешок. Ноги укутаны одеялом. Санки тащит кто-то из взрослых. За снежной метелью плохо видна дорога, только спина ведущего, да и то она иногда пропадает за снежными бурунами. Дорога не гладкая, санки раскачиваются, заваливаются набок. Меня поднимают, отряхивают, устраивают между спинкой и мешком, и мы продолжаем путь.

      И, вскоре же – теплая изба, клубы пара, вокруг много веселых взрослых. Меня раскутывают, освобождают от многочисленных одежек. Здесь же и мой попутчик – большой холщевый мешок. Всеобщее оживление, меня хлопают по спине, интересуются, не замерз ли я. Кто-то смеется: «Кормилец ты наш!». От меня внимание присутствующих переключается на мешок. Его развязывают и начинают доставать из него серые кирпичики хлебных буханок, среди них и два кирпичика белых. Их много, для меня так просто гора. Хлеб делят, и каждый, включая и меня, получает свою долю. Моя доля почти вся из белого кирпичика, и лежит в тумбочке. Мне радостно и приятно приобщение к взрослой компании, к общим заботам. И, почти сразу, другой эпизод, также ярко запечатленный в детской памяти - я лезу в тумбочку и не нахожу мой хлеб. Мне обидно до слез. Не от того, что мне хочется есть, а хлеба нет. Мне обидно, что его просто нет - меня лишили кусочка моего, личного. Меня успокаивают, но чувство обиды остается.
 
      Вот так, чувство радости и чувство обиды, близко соотнесенные во времени, запечатлели мои первые детские воспоминания на всю жизнь. И сейчас я благодарен тому, кто нанес мне тогда обиду – он сохранил для меня кусочек детства.

      Это было тяжелое голодное послевоенное время. На момент воспоминания жил я у бабушки Ефросиньи Андреевны, в поселке Пены Иванинского (сейчас Курчатовского) района Курской области. Бабушка, сухонькая старушка, бесконечно добрая к своему первенцу-внуку, жила в старом рубленом низком деревенском доме с большой русской печью. Вместе с ней жили ее дети, а мои дяди и тетя – Николай, Владимир, Лида. Они, да еще моя мама Мария – вот и все, кто остался от десяти детей Ефросиньи Андреевны. Из оставшихся, мама моя была старшей, и было ей на тот момент чуть больше двадцати лет. Деда Игната я не помню. Может быть, его тогда уже и не было. Теперь уже почти не у кого спросить. Из всей моей родни по материнской линии осталась только тетя Лида. Ефросинья Андреевна была не стара, ей тогда не было и пятидесяти, но деревенские заботы, большая семья, горе по детям, умершим и пропавшим на фронте, высушили ее, сгорбили и состарили.
 
      Хлеб давали по карточкам. На момент моего воспоминания, карточки как раз отоварили на всю семью, на неделю. Хлеб в пути замерз (а, может быть, его уже замерзшим и получали?), и серые брикетики были твердые, как кирпичи. Но белый хлеб был мягкий и такой вкусный, что скулы сводило. Его бережно порезали на порции, причем мне, как самому малолетнему, выделили самую большую. Черный хлеб разрубали топором, крошки не стеснялись подбирать прямо с пола. Деревянный некрашеный пол блестел от чистоты, мыли его каждый день и разувались в прихожей. Собственно и были: сени, небольшой тамбурок прихожей и одна большая комната с огромной русской печью. Перегородок как таковых не было - только матерчатые ширмы, отгораживающие женскую часть от мужской. Но, когда они отдергивались, открывалась одна большая комната.
 
     Мне здесь нравилось все, но особенно лежанка на печи. Она была длинная, широкая и теплая. На ней  умещались два, а то и три человека. Задергивалась она занавесочкой, и это был свой, пусть небольшой, но очень уютный мирок. Значительная часть времени (особенно зимой) проводилась на печи. А еще у печи было замечательное отделение для приготовления еды. Это был большой свод, закрывающийся железной заслонкой с рукоятью. На плите, внутри свода можно было расположить одновременно несколько чугунков и сковородок. При закрытой заслонке внутри царила жара, и тянуло всегда чем-то восхитительно вкусным. Рядом с печью стоял ухват – им бабушка доставала и ставила под свод многочисленные горшки. В такой чудо-духовке все готовилось быстро, и было удивительно вкусным. Особенно удавались каши - рассыпчатые, крупинка к крупинке.

      Свод печи был такой большой, что, говорят, в нем можно было даже мыться, как в парной. Но я не помню, чтобы кто-то когда-то в нем мылся. Может быть меня, мальца, так разыгрывали взрослые? А, может быть, и на самом деле при отсутствии бани в печи мылись? Теперь уже, наверное, и не установишь.
 
      И сразу же лето, а может весна. Все веселые, праздничные. Вечером заснул, в обычном деревенском доме, а проснулся … в лесу. Пол засыпан густым слоем душистой травы, стены украшены ветками березы и цветами, только птичек не хватает. А на тумбочке пакетик конфет. Весь день мы ходили босиком по траве, и это было очень необычно и приятно. Остались ли праздничные украшения и на следующие дни, или их убрали, я уже не помню. Остался в  памяти только этот необычный, светлый и зеленый день. Скорее всего, это была Троица.

      Больше с того периода времени я ничего не помню. Ничего конкретного, только детские ощущения защищенности, тепла, всеобщей доброты и внимания со стороны взрослых. Я был первый внук, первый племянник и этим, наверное, все и объяснялось.
 
      Потом мы из Пен уехали. Не помню когда, не помню куда и как. Я потом несколько раз еще был в гостях у бабушки – приезжал, когда на все лето, когда на несколько дней. Но это уже совсем другие, зачастую довольно интересные истории. Может быть, со временем я к ним вернусь.