двадцать первый день

Насилие Над Кенни
двадцать первый день (аппатия патового существования. полуночная полуосознанность)

что отстаётся? участие в общем постоянстве органического бега без круга, но вскользь окружности, окружённой вскрытыми краями застеленных простыней, так просто устраняющих такую нужную ненужность необходимости. периодичность трансцендентных местоимений в местах не столь отделённых, сколь может смотреться в зеркала задних видений, видящих, но не так далеко, как возможная вероятность оскаленного детства в осквернувших с дорожной пыли промозглых проходящих, похожих только на порицательную часть промышленного уравнения равной порванной сладкой неизвестности, до боли в серости знакомой по знаковым значимым стрелкам и числам, не значащим ничего ровноудалённого из немой фотоплёнки, приправленной плоскими ощущениями обезображенного временного простоянства. моя, сгоревшая в пустотелой простоте многоявленной уязвлённой пустоты, криокамера - лишь частная обособленность вашей массовой теоретической галлюцинации, видимой под лучами солнечного несостояния в определённые секундные промежутки, опромышляющие серостью серомыслимых выделений на прозрачную призрачность экзестенции манекена, лишённого органов чуда и заставленного на вечное созерцание куда более бессмысленно-принуждённых созидательных созданий, вышедших в вынутые вымыслы, подобно богу, неимущему веры в нечто высшее, чем двадцать первый этаж заведомо отравленных комнат, заведённых в зияющие чёрные стоны стен, обескровленных канализационными проходами, проходящими только в промоченную, вымоченную, вымученную каплями кислотного дождя кожу умервщлённого заранее за заревом, до зареканий о наречии усталых речей. вывернутых, опорожнённых, как прогнившие глазницы, прогнувшиеся под сожжённые мосты, мостовая чувствует смертность голубей в бездонности слепоты её погасших фонарей. о ней. о ночи, что являет собой сбой в системе сосредоточенности на главную однозадачность индивидуального сосуществования. стены покрывались ложными надеждами, вложенными в ложки с мёдом, отравленным добродушной удушенной плюшевой, разорванной в области счастья, игрушкой. расспространение старения в диструкции потолковых функций, приспособленных для поддержания чьего то потопа. чьей-то безвыходной обусловесности обессловленного безмолвия. ной не спас бы всех тварей, сколько не ной о том, что выжечь глазные яблоки не значит не видеть более страха в своём порицательном существовании. under the sky, хотя я и не с вами, но всё же над пылью, покрывающей залы пустых завываний заваленных гранями, вымокшими и обезглавленными. когда только стали мы и кем бы упали в разбитую вазу непониманий безболезненной боли болезни, что оставляет себя где-то с краю. краеугольная пыточная пытается выведать данные о данности повестования бабочек, что проколоты иглами у основ отрицания воздуха, как нечто важного. опорожнён сосуд, скрывающий прах причин для молчания чайных отчаянных листьев, что тонут в жидкости, лишь бы не стать одинокими в мусорной яме. пустота между глазами и встретившейся взгляду преградой придаёт серых красок в и так невостребованную дальнюю страдость. разность между перилами и ступенями кроется в возрасте, возрастающем с раковой опухолью блеклых мыслей и прочности. как то порочна осталость потаевшей кромки, окрасившейся багряными разводами среди разводимых ластами волн. вон из тела куда бы то нибыло и куда не текло это время, прогнившее, пронзившее сосуды судов над собой. не за горами фатальный сбой. а пока продолжается рождение гребной волны, что застыла над головой и колеблется блеском в зрачках, незрячих, но столь упорно искажающих видимость реальности, что кажутся вмятыми в трещины плиты, усталостью сожранных, словно молью, молящейся господу богу за господство над давлением подавленности влекущихся в лежбище ядовитости ледовитого океана, окрысившегося в синеву рваного неба. рваные раны приемлются рано и время мучает всех, кто попался в лапы, запаянные когтями и ватными снами. с вами, без вас, всё рвано место с краю. грани. граммы. двадцать первый день не настанет когда-либо.