Твоя рука

Смарагда Вторая
А я тебя любил.

Я помню, как меня унес отец железным лесом: я жалобно скулил в его руках, принюхиваясь к миру с интересом. И город был, и незнакомый дом, и одноглазый кряжистый мужчина меня от куртки оторвал с трудом и равнодушно бросил на овчину, а после мановением руки велел убрать куда-нибудь подальше, и я почти заплакал от тоски… но вдруг меня обнял какой-то мальчик.

Никто еще не знал, что я – судьба. Молчали прорицательные ведьмы, по лошадиным сточенным зубам истолковать пытаясь день последний. Я был доверчив, лопоух, игруч, со взрослой уморительной гримасой охотился на свет и тени туч, из рук твоих хватал живое мясо. Меня не обходили стороной, и девушки с ладонями из шелка, пропахшими кишками и войной, любили потрепать, шутя, за холку…

Мы быстро подросли – почти друзья, немного братья, служка и хозяин. Всегда с тобой, тогда не видел я, что ненавистен и неприкасаем для всех, кто рядом, кто уже узнал моё предназначенье из пророчеств. Ты был одним из них, но промолчал, наверное, ты был умнее прочих.

Но вот однажды как-то поутру к нам подошли – знакомое отребье! – и предложили странную игру: меня стреножить неподъёмной цепью. Ты улыбнулся и сказал: «порви», и я шутя разъял стальные путы, в твоей доброжелательной любви не усомнившись даже на минуту.

Потом игра продолжилась. Они вторую цепь надели – толще вдвое. Ты подошёл и прошептал: «рискни, я знать хочу, что воспитал героя». На звенья разлетелась, лопнув, связь, и я освободился без натуги, не силой неумеренной гордясь, а благодарно думая о друге.

Шло время. Я почти забыл о тех забавах непонятных и жестоких, и отрастил свой первый зимний мех, и возмужал в положенные сроки, уже стыдясь ребяческих проказ, но радуясь любой проделке ловкой, -  когда они явились в третий раз, уже не с цепью, а с простой веревкой.
(Для сей неразрываемой узды был золотом ворованным оплачен и каждый волос женской бороды, и каждый шаг тяжёлых лап кошачьих, её плели на вечные века, в подземных лабиринтах ворожили из птичьего слюнного молока и каменных медвежьих сухожилий, из горных корешков и пузырьков прерывистого рыбьего дыханья – и не было надёжнее оков, чем эта лента, в целом мирозданье).   
Какой пустяк – веревку победить тому, кто цепи разрывал играя, но сердце говорило: не ходи, я чувствовал: она была живая, и я метался, словно во хмелю, и сбрасывал удушливую петлю… они всё знали: я тебя люблю. Тебя позвали – ты пришел немедля…

Мне было больно. Было больно так, что каждой отделяющейся частью я понимал – сжимается в кулак твоя рука в моей раскрытой пасти… твоя рука, уверенно-тверда, как время, разветвляется и длится…

Ты больше никого и никогда уже не приручишь своей десницей.

Они глядели, грубо регоча и отпуская шутки то и дело, на пустоту у твоего плеча и на моё униженное тело. Я был их смерть – они хотели жить, как будто бы возможно неизбежность пускай не уничтожить – отложить, замуровав её во тьме кромешной, распяв ей пасть – по небеса – мечом, и в том, что нет её, себя уверить, но оскорблённый – станет палачом, но преданный – проснётся лютым зверем. Расписан по деталям рагнарёк, и цвет чернил на бледной коже мертвен: здесь каждому уже исчислен срок, и каждому его знакома жертва.

«Проголодался? Хочешь молока? Откуда ты такой?» - глядишь лукаво и гладишь несмышлёного щенка, впервые, не боясь, ладонью правой.