Глава 2. Прощение зависти

В поэме Данте Алигьери по неприютным серым просторам чистилища бродят тоскливые тени завистников. Веки их глаз наглухо зашиты железными нитками - так они избывают свой грех. Вообще огромная пыточная камера этой поэмы зримо выдаёт - и психоаналитик тут не нужен - мстительное и безжалостное воображение её автора. Одна из теней говорит, почуяв человека:

             Так завистью пылала кровь моя,
             что, если было хорошо другому,
             ты видел бы, как зеленею я.
Очень интересно, что завидуем мы - не уму, а удаче; мы завидуем успеху и достижению, совсем не думая о тех способностях, усилиях и упорстве, которые этот успех принесли. То есть, мы завидуем результату. А неполнота информации о том, какие трудности лежали на пути, какая сметка и отвага, сила воли и готовность рисковать были проявлены - нас совершенно не волнует. Словно с неба всё это свалилось к обладателю - так почему же не свалилось на меня?
Но я, похоже, начинаю философствовать, что крайне осуждала моя бабушка («не обобщай, и обобщён не будешь», говорила она), и лучше обращусь я к собственной, отнюдь не безупречной личности.

Поскольку я, по-моему, был завистлив с раннего детства. А чья-то хитрая выдумка, что зависть бывает светлой, чем полярно отличается от чёрной - утешительна для тех, кто хочет обмануться на свой счёт и низменные свои чувства приподнять, чтоб с удовольствием смотреть на себя в зеркало. Я сам бы рад, но многовато лет, и уже поздно. Кроме того, мне утешаться незачем: я по ею пору полагаю, что зависть - неотъемлемое человеческое качество. Более того - она источник множества наших различных достижений: не завидуй птицам человек, навряд ли был бы изобретен самолёт. И говорить, по-моему, разумно лишь о том, чему именно и кто завидует. Вот, например, тот факт, что именно зависть (и вытекающая из неё ненависть) лежали в основе Великой Октябрьской Социалистической Революции - вряд ли даже спору подлежит, и не случайно дикий лозунг «грабь награбленное!» так воодушевил после Февраля народные массы. Только неохота мне карабкаться на высокий исторический уровень, я сел за книгу, чтоб рассказывать о жизни личной.

Поскольку я завистлив мелочно, то есть страдаю самой иизкой формой этого греха. А ни таланту ничьему, ни шумной славе, ни богатству я не позавидовал ни разу в жизни. Хотя вскоре честно поясню, что мизерные блёстки перечисленного вожделел я горячо и часто. Крохотные малости рождали во мне жгучую зависть к совершенно мелким людям. Что поделаешь: каков Сальери, таковы и его Моцарты.

Я помню до сих пор, как мой приятель (мы учились в седьмом классе) становился в проходе между партами, опирался руками о края их, чуть подгибал ноги, еле заметно спружинивал руки и - перелетал, как обезьяна, к партам следующего ряда. Я умирал от зависти и восхищения. А полгода спустя я уже с лёгкостью делал это сам. Но не было покоя моей низменной душе: теперь смертельно я завидовал другому моему приятелю, который каждый день читал газеты. Сам я в ту пору не мог осилить даже первую полосу - зевал и отвлекался, но что хуже - забывал немедленно, о чём читал. У нас какой-то в школе был тогда назначен час, когда по очереди должны были, кто сам того хотел, читать доклад о текущей политике. Боже, с каким жадным интересом слушал я сообщения о стихийных бедствиях в странах загнивающего капитала! Почему же я не прочитал этого сам, угрюмо и завистливо терзался я - ведь я бы тоже мог так рассказать. Я клялся самому себе, что с понедельника начну новую жизнь, и честно брался за газету. Но увы. И свойство это сохранил я навсегда. Газеты у нас в доме читает жена, а я по-прежнему гибну от любопытства и зависти, когда, подвыпив, начинают за любым столом говорить о политике. Полную херню обычно городят мои высоколобые начитанные собутыльники, но я вмешаться не могу - я начисто не знаю большей части того что они где-то вычитали.

И много, много было стыдного в таком же смысле за десятилетия моей длинной и завистливой жизни. Что я сам могу быть объектом зависти, мне отродясь и в голову не приходило, потому я так и удивлялся появлению каких-то недоброжелателей или людей, странно косящихся в ответ на мою пылкую приветливость. Уверенность, что при любом успехе можно только радоваться за человека, по-идиотски сохраняется во мне. Хотя это никак не отменяет мою зависть. И любая мелкая удача там, где эту птицу мог я запросто словить и сам - волнует меня чем-то вроде ревности. Уже пустой, поскольку запоздалой, но не менее от этого жгучей.

Вот очень простой пример. Я знаю два четверостишия, неведомо кому принадлежащих - но я бы сам хотел и мог их написать! Одно такое:

            
Слесарь дядя Вася
             меж берёз и сосен,
             как жену чужую,
             засосал ноль восемь.
Даже воспроизводя его сейчас, я ощущаю горечь от потери. Так, вероятно, грибники и рыбаки завидуют друг другу, поскольку этот молчаливый вскрик - «и я бы мог!» - созвучен чередующимся всплескам их удач. А вот второй стишок:
             Посланный на ***, иду по дороге,
             думаю: пьяный ты скот,
             ведь по этой дороге
             шёл в борьбе и тревоге
             боевой восемнадцатый год.
То есть завидую болезненно и остро я удаче на том поле, где она могла постигнуть и меня, но равнодушный случай повернул лицо к другому. Так Дина Рубина и по ею пору помнит, как она сначала в детстве, а потом и в розовой юности испытала жгучие уколы зависти: сперва увидев мальчика, свободно писающего на стенку, а спустя несколько лет - увидев, что у близкой подруги уже явно развивается грудь.
а В разные времена живали мы с женой у тёщи Лидии Ворисовны. Сотни раз ходил я по Лаврушинскому переулку, где стоит её дом, бродил по соседним, знал прекрасно вытрезвитель на углу Старомонетного и Толмачёвского (внизу решётки поверх мутного стекла, а наверху - два бюста Ленина, смотрящие почему-то не вовнутрь, а в переулок). До утрам довольно часто попадался мне навстречу только что отпущенный клиент этого заведения. Опознать его всегда было легко - по мятой донельзя физиономии (морда лица - почва земли, говаривал один художник о таком состоянии) и двум стандартным фразам: «Земляк, а тут которое ближайшее метро?» и «Дай пятак, домой доехать надо».

А тёща моя встретила интеллигента! Тоже был весьма помятый, но проникновенно и изысканно сказал (в шестидесятых это было, отсюда и последующая, всем памятная цифра).
- Сударыня, - сказал он, - обстоятельства моей жизни трагически таковы, что мне необходимо два восемьдесят семь.
Поясню для юных и забывчивых: цена бутылки.
Моя тёща, пленённая вежливостью и открытостью текста, не колеблясь, дала ему три рубля.
- О Господи,- воскликнул человек, - и сырок!
Поскольку плавленый сырок «Волна» и «Дружба» стоил именно тринадцать копеек в те незабвенные и достопамятные времена.

Тут я от зависти немного отвлекусь, ибо сыркам этим я обязан пожизненным уважением к полузабытому ныне великому физиологу Павлову. У нас на курсе в институте учился некий Мишка - добродушный и весёлый здоровяк.

Он жил где-то в пригороде, поэтому в институте проводил целый день, лишь поздно вечером уезжая домой поспать. И по естественной студенческой бедности питался целый день всухомятку - ел он хлеб и эти плавленые сырки. Курсе приблизительно на третьем началась у него язва желудка. Мишка пожелтел, осунулся и загрустил. Могучий организм его (врачи немного тоже помогли) сумел оправиться, болячку залечили, и временно она затихла, хотя полностью не извелась. Но сохранились где-то в закоулках его мозга имена этих злокозненных сырков - «Волна» и «Дружба» (хотя он их уже не ел, а привозил еду из дома). И стоило с тех пор Мишке услыхать по радио частые в ту пору фразы типа - «Всю Африку охватила волна народного гнева» или «Изо дня в день крепнет дружба советских республик», как от этих двух ключевых слов у него начинался приступ язвы. Как после этого не поверить в пресловутые условные рефлексы академика Павлова? Так я пристрастился к психологии, а Мишка избегал всех мест, где слышно радио.

Но возвращусь я к зависти и тёще. Мы ходили по одним и тем же переулкам, а замечательные люди попадались только ей. В конце восьмидесятых, например (в Москве довольно было туго с продовольствием), поднималась моя тёща по ступенькам магазина на Пятницкой, а навстречу выходила из дверей тётка с кошёлкой.
- Что, яйца в магазине есть? - спросила её тёща, чтобы зря не заходить.
Тётка ответила печально и раздумчиво:
- Яйца есть, но мальчиковые.

Или возьмём подземный переход, ведущий к метро «Третьяковская». Там сидела старуха-нищенка возле большой консервной банки из-под огурцов, куда прохожие кидали мелочь. Тёща моя, тоже человек весьма немолодой, остановилась рядом, раскрывая сумку. Старуха глянула на неё, закрыла банку ладонью и холодно сказала:
- Пенсионеров не обслуживаем.

Везению такого рода я завидую угрюмо и нескрываемо. Почему другому улыбается фортуна что-то услыхать и повстречать - увидеть ровно там, где мог бы оказаться я? Или немог - но всё равно я ощущаю зависть.

Замечательный артист Женя Терлецкий был когда-то режиссёром (главным!) в Магнитогорском кукольном театре. Ехал в поезде он как-то, вышел в тамбур покурить, а там уже сидел на корточках, вольготно к стенке привалясь, тоже куря, некий спокойный человек. Я после лагеря таких любителей сидеть на корточках распознаю настолько, что готов частично изложить их биографию. А Женя закурил, о чём-то зимнем думая (декабрь на дворе стоял), и человек его спросил участливо:
- Чего так загрустил, земляк, или не клеится чего?
- Да в Сочи ездили мы на гастроли, плохо вышло, - с машинальной вежливостью ответил Женя. А человек вдруг густо и со смаком засмеялся:
- Кто ж ездит в Сочи на гастроли в декабре?! - сказал он снисходительно и с полным пониманием проблемы.

Именно Жене позвонила на днях женщина и, нескрываемо волнуясь, сказала:
- Вы артист Терлецкий и вы много лет работали в театре?
- Да, - ответил Женя, - это я.
- Вы только не будете надо мной смеяться, ладно?
- Избави Бог, - ответил Женя.
- Понимаете,- женщина продолжала нервничать,- вы ведь много лет работали в театре, вы не будете надо мной смеяться. Дело в том, что у меня есть собака, она эрдельтерьер, ей предстоит ехать на международную выставку, вы много лет работали в театре, вы не должны надо мной смеяться.
- Я вас слушаю,- проникновенно ответил Женя. - И что?
- А у неё, - сказала женщина печально, - только не смейтесь надо мной, но у неё вдруг облысела жопка. Вы не знаете, какой берётся клей, чтобы приклеить ей волосики?

Людям везёт, и это всё, что я могу сказать. Я не работал много лет в театре, и ко мне с таким не обратятся, только ведь от этого здравого соображения ничуть не меньше хочется, чтоб так прекрасно кто-нибудь однажды позвонил я не придуриваюсь, это говоря, я понимаю, что завидуют повсюду и везде вещам существенным и крупным: денежной удаче, шумному успеху, суперсовременной дорогой ненужности, даче в горах или обильно плодящемуся стаду. Только ведь такой горячий пламень гложет изнутри завистников, мешая жить и сна лишая, что скорее следует их пожалеть, нежели судить за их же собственную дикую душевную изжогу.

Можно завидовать дальним поездкам и интересным знакомствам, удачным фразам и хорошему настроению, лёгкой походке и звонкам приятельниц. Такое в самом деле - как бы с неба, и печаль, что это не с тобой, понятна и неизлечима.

А ведь завидуют несчастные иные - даже чужой энергии. И более того - они её порой пытаются впитать, вертясь неподалёку от человека. Я таких вампиров наблюдал и даже замечал их сладострастие: они общаются, они блаженствуют от исходящих волн чужой энергии (вкупе со знанием порой) и впитывают, впитывают, впитывают. Забавно, что носителю энергии от этого ничуть не хуже, ибо людям льстит внимание, оно лишь возбуждает их и стимулирует отдачу. Я этому виду вампиров даже некогда название нашёл: фалыиивоминетчики. И мне их тоже очень жалко.

А ещё есть зависть - к той обидной лёгкости, с которой кто-то получает нечто, с тягостным усилием тобой достигнутое, либо вовсе не дающееся тебе. Нет, я вовсе не о всяких материальных удачах, я о совсем другом. Вот, например, я знал давно и достоверно (а скорее - чувствовал), насколько мы различны с разными свободными людьми, когда не совпадают наши мнения. Мы - это люди советско-российской выделки и закваски. И никакой даже модели-образа я сочинить не мог, хоть по-собачьи чувствовал, как вертится он рядом и вокруг. А тут к актёру Мише Козакову приехал из Америки какой-то приятель, запросто изложивший то, что мне никак не удавалось.

- Смотри, какая между нами разница, - сказал он Мише, выпивая, - вот сидят такие же, как мы, два американца. И пьют они такую же бутылку водки на двоих. И первый говорит: бутылка сделана красиво, этикетка приятная, и вообще отличная водка. А второй с ним не согласен: и бутылка ничего особенного, и банальнейшая этикетка, а водка - вообще дрянная. - Интересно, - отвечает тогда пер-вый, - как забавно разны у нас взгляды и вкусы. И такую же бутылку водки распивают двое россиян. И так же первый хвалит всё подряд. И точно так же с ним не соглашается второй: и некрасивые бутылка с этикеткой, а про водку - вообще она гавно. Ну что, уже про первого ты догадался? Если такая водка кажется тебе гавном, говорит он, то ты сам гавно, и дам-ка я тебе сейчас по морде, чтобы не выёбывался впредь.

Какую зависть испытал я к этому неведомому человеку! Ибо его лёгкая модель равно пригодна для дискуссий наших на любую тему и в какой бы части света мы их ни вели сегодня.

И сделать ничего я не могу с моей натурой мерзкой, потому что я завидовал, бывало, даже снам. Они мне тоже снятся, только мизерные, бытовые и неинтересные - не зря я их под утро забываю. А Володе Файвишевскому, к примеру, снилось, как он едет на машине - той, что ещё Ленина возила, и сидит у него за рулём сам лично Ленин. Лысый, бодрый, только очень раздражённый - тряская и вся в колдобинах дорога. Ночь, ни зги не видно, фары слабосильные, а ехать ещё очень далеко. И Ленин говорит ему со злобой и печалью: «Мы всё делали совершенно верно, товарищ, просто нам попался неподходящий и неправильный народ».

Ну как не позавидовать такому сну? Я и завидовал. А Саше Окуню даже не сны, а кинофильмы снятся, так построен и развёрнут их сюжет. В Америке он где-то, едет в лифте, и лицо одного из соседей кажется ему знакомым. И на пьянке, куда ехали они, тот человек с ним оказался через стол, они беседуют, они друг другу явно симпатичны.

Мимо проходя, приятель Сашкин на его вопрос недоуменно отвечает: это же Набоков. И ничуть не удивившись, как во сне это бывает, Сашка продолжает с ним общаться, обсуждая что-то незначительное, но приятное обоим, так как родом они оба - из одного города. А под конец Набоков предлагает прокатиться на санях вдоль имения его родителей под Питером. И вот они уже в санях, вокруг российские снега, а вдоль дороги - избы. Оттуда из дверей вываливают мужики, снимают картузы и, кланяясь, степенно говорят: здравствуй, Набоков. А Набоков бодро им кричит: на ***, на хуй!

Обзавидовался я такому сну. А ещё приснилось Саше Окуню - на то он и художник - нечто вовсе несусветное: вдруг вверх по унитазу, крохотными лапками хватаясь ни за что, быстро-быстро вылезла его какашка, припустившись от него по полу в комнату. А Сашка кинулся за ней, но у какашки распустились маленькие крылышки, и она вольно упорхнула от него в окно. Какой фрейдист не соблазнится это толковать, однако же сумеет вряд ли.

Будучи натурой необыкновенно творческой, Сашка ухитрился как-то посмотреть сон как раз про зависть. Он ходил по какому-то огромному залу, где выставлены были инсталляции, то есть всякие художественные сооружения его коллег, неведомых ему. Они были в металле, дереве, пластмассе, главное же - дивные пластические идеи были там безукоризненно созвучны материалу. Сашка восхищался и завидовал так страстно, что проснулся в некоторой депрессии. И вдруг сообразил: ведь это сон, ведь это видел он какие-то свои собственные, по праву полному принадлежащие ему идеи. Тут депрессия его перешла в бурную радость, но - ни единой инсталляции уже не смог он вспомнить, сон растворился без следа.

Порой завидую я лёгкости житейской, интересу к жизни, любопытству к людям - это с годами начало иссякать во мне, завидую случайным знаниям о чём-нибудь ненужном, ибо знаниям фундаментальным не завидовал я никогда.

Состарясь, вовсе не завидую я молодости. О, я помню это ощущение неприкаянности, страха перед загадочным огромным миром, томительной тоски непонимания, чего именно тебе хочется в этой жизни, тяжкой неуверенности в своих умственных и душевных силах. (Хуже этого - только уверенность в своих умственных и душевных силах.) Скорей наоборот - я старческому безмятежному спокойствию завидовать готов, ибо никак его не обрету.

Я полистал на этот счёт любимый словарь Даля. Там объяснялось, что завидовать - это досадовать на чужую удачу, счастье и (отменное выражение) - «болеть чужим здоровьем». Очень хорошие поговорки выписал я оттуда: «Лучше быть у других в зависти, чем в жалости» и «Завистливое око видит далёко». А поговорка - «Берут завидки на чужие пожитки» - снова показалась мне ключом не только к Октябрьской революции, но и к потугам самых разных лидеров в сегодняшней России (есть и в Израиле такие) собрать под этим флагом всех обиженных и недополучивших. Даже нечто похожее на тост нашёл я в словаре Даля: «На погибель тому, кто завидует кому!». И не случайно (прочитал я там же) день рождения Касьяна-завистника отмечается лишь раз в четыре года, ибо зависть тесно связана с недоброжелательством (хотя, по-моему, это гораздо худший грех), а «Касьян на что ни глянет - всё вянет».

Тут непременно две истории хочу я рассказать, поскольку сам объектом зависти наверняка являюсь тоже. Даже знаю - почему, и тут уместно вспомянуть, что часто зависть - благодетельное, очень побуждающее чувство. Ибо, если я кому завидую, то я хочу быть таким же, как он. И это часто стимулирует завистника (я потому и научился прыгать через парты, хотя чтение газет не одолел). Так вот - завидовал я в ранней молодости тем, кому от жизни было нужно очень мало. То есть людям типа Диогена - только я тогда о нём не знал. Я птичьей лёгкости существования завидовал (уже я вскользь упоминал об этом) - и что же? - я с годами так продвинулся по этому пути, что сам уже служу объектом зависти людей, которые без уста ли хотят и жаждут, мучаются и вожделеют.

Однако, я отвлёкся от обещанных историй. Первая случилась в Киеве, где я по случаю Дня независимости Израиля был приглашён нашим посольством на большой приём. В огромном ресторанном зале было всё роскошно, чинно и красиво. Вдоль столов с напитками и закусью двигались мужчины в смокингах и фраках. То есть были и обычные вечерние костюмы, только мне приятнее настаивать на фраках. А как шикарны были женщины, я говорить не стану, ибо два любимых эпитета (роскошно и шикарно) я уже употребил. Поскольку был в ковбойке я и джинсах, то и пялился на прикинутых мужиков - даже знакомые там выглядели незнакомо. А на меня были похожи только две индуски в их накидках-сари, выделялись они так же, только поприличнее, чем я. В углу меланхолически пиликал специально выписанный из Израиля оркестрик, я поплёлся поздороваться, и каждый из них молча окинул меня взглядом с ног до головы. Я почувствовал себя дома и блаженно ощутил, как мне давно охота выпить. Все двигались по залу (а точней - перемещались с выдержанной плавностью), держа в левой руке тарелку (рюмка - на тарелке), а в правой - вилку. У меня же в левой руке стремительно оказалась пепельница - мне её почти насильственно всучил официант, неведомо как увидавший, куда я стряхиваю пепел, а рука правая держала сигарету. Я сообразил, как поступить. Рюмку с вилкой сунул я в нагрудный карман ковбойки, вследствие чего спокойно перемещался вдоль столов, по мере надобности вынимая рюмку с вилкой, чтобы выпить-закусить и двигаться дальше. По дороге я встречал знакомых, с ними выпивал, беседуя с присущей мне учтивостью, и сделал уже круга два, перемежая разные закуски и наметив уже лучшие места привала. Тут и подошёл ко мне какой-то человек безумной авантажности (если я верно понимаю это слово) и такой дипломатической по виду выделки, что хоть в кино его снимай - учтиво сообщил, что он со мной хотел бы чокнуться, и тихо мне сказал: «А я смотрю на вас и так завидую! Я уже не могу себе этого позволить».

И я ему был очень благодарен, ибо неряшество и безответственность мои он расценил как поэтическую вольность.

А теперь - о некой зависти вульгарной и настолько непростой, что странно мне писать об этом на компьютере и среди прочих всяческих побед материального мира. Лет несколько тому назад устроена была у нас коллективная ярмарка с продажей книг и начертанием автографов. Нас было много, пишущих людей, у каждого был столик, и на нём мы бойко торговали своей нетленной продукцией. А у меня только что вышла новая книжка, и возле моего стола люди толпились очень густо. Я надписывал книжки, балагурил со знакомыми и ни о чём не помышлял. Но вдруг... Всё время жалко мне, что я - не настоящий писатель, я не в силах отыскать слова, чтобы красиво описать некую острую внезапность. Одним словом, почему-то поднял я голову (надо было бы сказать - «повинуясь властному внутреннему чувству») и поймал прямой и жёсткий взгляд глаза в глаза одной из поэтесс - у нас их, слава Богу, дикое количество, и я могу писать спокойно. Глянула, и ладно, я продолжил упоённо свои нехитрые торговые занятия.

А утром обнаружил, что могу разговаривать только хриплым шепотом - у меня как будто отнялись голосовые связки. Не болело горло, не было ангины, просто разговаривать не мог совсем. Так, еле-еле клекотал. И почему-то из ума не шёл тот ровный и прямой спокойный взгляд. Увы, я материалист, поэтому когда приятельница мне сказала, что меня, скорее всего, сглазили, я радостно сперва заржал, но вмиг осёкся, снова вспомнив этот взгляд. Конечно, я немедленно пошёл к врачу-специалисту: у меня отнялся орган, коим я зарабатывал себе на хлеб. Давно знакомый отоларинголог, врач с прочной репутацией великого специалиста - осмотрел мне горло, хмыкнул и молча стал писать рецепт. Меня сжигало любопытство.

- А скажите, доктор,- вопросил я вкрадчиво и витиевато, - вы представитель очень осязаемой, вполне материалистической медицинской профессии, и как по-вашему - возможно ли, что это меня сглазили?
- А вас таки и сглазили, - спокойно отозвался доктор. - Больше никаких причин не вижу. Но антибиотики не помешают.

Голос возвратился только дня через четыре, как не больше, и одно выступление пришлось мне отменить. А год спустя я в Питере сидел в гостях у одного художника, где кроме нас ещё паслись, жуируя и благостно журча, две классические питерские старушки. Почему-то речь зашла о разных таинственностях, и я по случаю рассказал, как меня сглазили. Ни имени, ни цеховой причастности я не упоминал, но одна из старушек мне спокойно и обыденно сказала:
- О, Господи, так это же вас сглазила ... - и в точности назвала имя. - За ней давненько это водится,- добавила она и, даже не спросив у меня подтверждения, продолжила какую-то историю.

Вот какая дикая энергия содержится порой в вульгарной зависти. И не исключено, что, будучи направлена вовнутрь, эта энергия способна человека подтолкнуть на дивное развитие себя в том направлении, где далеко маячит тот, кто зависть вызвал.

У поэта Саши Аронова (ему довольно много лет, но я-то его знаю ещё Сашей) был в незапамятные годы нашей юности один рассказ - о зависти как раз, а если точным быть - о кругообороте зависти в природе. Ничего точнее я не слышал никогда, и потому - перескажу его, как помню, близко к тексту.

Если бы я был прозаик, начинался тот рассказ, я написал бы, как мальчик любит девочку. Но девочка не любит мальчика, она влюблена по уши в студента-первокурсника Литературного института. Он весь из себя умный и начитанный, он пишет прозу, и в одном журнале обещали его скоро напечатать. Только не сказали, когда именно, но девочку и это восхищает. А влюблённый мальчик, жгучую испытывая неприязнь и зависть к этому сопернику-удачнику, пришёл в Литературный институт, чтоб лично посмотреть, каков он из себя и чем прельстил ту девочку. И вот стоит тот мальчик во дворе, конца занятий ожидая, и от нечего делать разговаривает с симпатичным дворником, ему доверчиво открывшись неожиданно для самого себя. А студент ничего не знает о терзаниях мальчика, у него свои дюшевные занозы. Он сидит на лекции, не слыша ничего, и думает о том, как хорошо бы так писать, как это делает Эрих Ремарк. Чтоб так же мужественно, твердо и с такой же красотой характеров. А между тем, Эрих Ремарк и знать не знает о терзаниях студента. Эрих Ремарк ходит по своей вилле в Швейцарии и тоскливо думает, что он, конечно, много написал и кое-что сумел сказать о женщинах, мужчинах и войне. Но как хотел бы он писать с такой же лаконичностью, как это делает Эрнест Хемингуэй! И чтоб за этой краткостью такая же таилась глубина, которую всё время ощущаешь до озноба. А между тем, Эрнест Хемингуэй и знать не знает, что в Европе где-то есть прозаик, полный мучительной и острой зависти к тому, что делает Хемингуэй. Своя сейчас душевная изжога прихватила Эрнеста Хемингуэя: только что он прочитал некоего российского писателя Андрея Платонова. Сквозь все несовершенства перевода проглядывало нечто удивительное: два-три слова, связанные неожиданно и точно, раскрывали столь укромные узлы устройства мира и людей, что оставалось лишь руками развести, как это смог нащупать человек. А между тем, Андрей Платонов знать не знал о восхищённой растерянности Хемингуэя. Он вышел из своей пристройки во дворе Литературного института, где он жил, работая там дворником (замечу в скобках, что легенда эта до сих пор бытует в общей памяти), и встретил мальчика, влюблённого настолько, что приятно было, хоть и больно вместе с тем, его сейчас расспрашивать о мучащей его печали. Больно потому, что, глядя на мальчика, Андрей Платонов думал грустно и завистливо, как обаятелен у молодости тот избыток вещества жизни (его любимое выражение), которое с годами испаряется бесследно и необратимо. Не дождавшись появления студента, мальчик попрощался с незнакомцем и ушёл, с собою унося свою счастливую и тягостную горечь. А Платонов с горечью и завистью смотрел ему вослед.

Потом этот сюжет повсюду стали пересказывать, он стал фольклором, безупречную очерченность от устных изложений потерял, и выдохлось благоухание придумки. Лучшего на тему зависти я не читал.

Извечно и повсюдно в человеках существует и бурлит, гуляя, это свойство. Сам Господь, по всей видимости, вложил его в нас не то с какой-то целью, не то по недосмотру (а вложенное Богом и не может быть грехом!). Во всяком случае, напутствуя евреев на горе Синай, наш Создатель говорил как раз о зависти: «Не желай жены ближнего своего, ни раба его, ни рабыни его, ни быка его, ни осла его, ничего, что есть у ближнего твоего». Позднее эти же слова с такой же безуспешностью говорил своей пастве Иисус Христос. Вообще, если вдуматься и присмотреться, многие христианские идеи - чистое и неприкрытое утешение завистников. Как обещание, к примеру, что в загробной жизни - «последние станут первыми».

А если я завидую (притом до такой степени, что меня раздражает их существование) - людям чистым, бескорыстным, неподкупным и отважным? Людям святым на фоне тех, среди которых я живу как свой среди своих. Что я могу поделать с этим? Так наверняка завидовали Сахарову его коллеги. Можно даже завидовать качеству дураков из соседней деревни - есть об этом грустная российская пословица: «У людей дураки - любо каки, а у нас дураки - вона каки!». И тогда обретает наша зависть - планетарный, межгосударственный характер.

Короче говоря, совсем напрасно числится грехом то, что причиняет человеку жгучее и неизбывное страдание. А также служит стимулом для улучшения себя. Я лично, как завистник был, так им останусь. И когда у нас на пьянках начинают хором петь советские или блатные песни, помираю я от зависти ко всем, кто правильно мелодию выводит. Обделил меня Господь и голосом, и слухом, только петь обожаю всё равно и с дикой страстью это делаю. А рядом, к неизбывной зависти моей, не только с безупречностью поют, но кто-нибудь ещё гитару дивно щиплет или безошибочно стучит по клавишам. За что же их Творец так выделил, а про меня забыл? И чувство этой дьявольской несправедливости никак не назовёшь греховным.


Рецензии
Таки правда!....

Юрий Ступак   15.05.2016 23:10     Заявить о нарушении
На это произведение написано 20 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.