Глава 4. Остудись во гневе

Игорь Губерман
Остудись во гневе ... Признаться честно, я никак не мог понять, почему такое естественное и чуть ли не ежедневное для нас состояние щжчислено к настолько пагубной и страшной категории как смертный грех. Надеялись церковные мыслители, быть может, Божьим страхом как-нибудь укоротить повсюдное рукоприкладство? Только это вряд ли помогало.

У гнева довольно много синонимов - таких, как возмущение, ярость, негодование, бешенство, раздражение и вообще всяческое серчание в особо крупных размерах. Всё это не проясняло картину. В словаре Даля я прочёл красивые формулировки - «страстная, порывистая досада» и «запальчивый порыв», и тут же содержалось ключевое слово - озлобление. Всё как бы стало на свои места и прояснилось: занесение гнева в смертные грехи диктовалось (по всей видимости) желанием ввести в какие-то берега и рамки вековечную человеческую злобу. Я до обсуждения крайних выплесков этого чувства ещё дойду, а пока что лучше нам поговорить о гневе общечеловеческого, как бы бытового свойства. Сам я столько раз бывал объектом гнева самых разных людей и целых коллективов (так я мягко назову блюстителей советской власти), что мне даже интересно это обсудить. Тем более, что я действительно бывал виновен, а модель моего провокативного поведения - была всегда одна и та же. Мне её нетрудно изложить на простенькой истории былой.

В компании у нас как-то завёлся один приятель, вздумавший построить себе дачу общественным способом: купил себе он дом в разобранном состоянии, а эти доски и брёвна складывал, по воскресеньям собираясь, наш веселый коллектив. Как мы при этом выпивали, одновременно легко и трудно себе представить, ибо некая была запасена огромная канистра дивного армянского коньяка. Кроме того на свежем воздухе, в пагубном и освежительном отрыве от семьи - ну, словом, были праздником эти трудовые воскресники. А собирались мы с утра на некой дачной платформе, где в ожидании электрички начинали выпивать по первой. Как-то раз на этой же платформе оказался очень симпатичного облика старичок с огромной удочкой - он ехал на рыбалку и был полон благодушия. Я с ним заговорил о видах на клёв и о различных способах привлечения рыбы на крючок. А так как я заведомо об этом ничего не знал, то вся компания сгрудилась вокруг, нетерпеливо ожидая выяснения, к чему завёл я этот разговор. А что его завёл я неспроста, все понимали, зная пакостность моей натуры. Старичок перечислял различные наживки, я уважительно подбрёхивал ему, а, улучив момент, легко и вкрадчиво сказал, что рыба всё таки лучше всего ловится на жёваное гавно. Через секунду я уже бежал по платформе, петляя, как опытный заяц, а меня по спине и шее охаживала гибкая удочка рассвирепевшего старичка.

Вот эта, в сущности, несложная модель навлечения на себя гнева как отдельных, повторяю, людей, так и целых коллективов, сопровождала всю мою жизнь, загубленную невоздержанным языком.

Гнев, как известно, удесятеряет силы. Механизмы этого явления уже изучены наукой биохимией (огромный выброс в кровь различных активизирующих веществ), и много раз описаны в литературе. Помните, у Чапека есть замечательный рассказ о полицейском вахмистре, который допрашивает нахулиганившего парня? Увидев, как на том аж берегу реки владелец сада бьёт мальчишку, воровавшего черешню, парень ухватил огромный камень и метнул его, попавши в голову садовладельца. Оружие преступления валялось тут же, и вахмистр вдруг понял, что бросок такого камня на такое расстояние был мировым рекордом по метанию. Тогда этот затейливый и любопытный полицейский дал парню камень того же веса и велел его кинуть. Камень вяло плюхнулся на середине реки.
-Что же ты? - вскричал раздосадованный вахмистр. И парень ответил ему фразой, чрезвычайно важной для нашей темы:
- Пусть он там станет, и я снова попаду, - сказал он.

Вот что делает с человеком приступ необузданного гнева. Нет числа подобным случаям. Из бедолаг, что эту силу проявили, убив или покалечив человека (чаще всего - близкого), и отбывают срок в российских лагерях, сделали это в девяти случаях из десяти по пьяному делу. Или по такой дремучей душевной темноте, что это обсуждать не интересно. Хотя я знал такого одного и очень светлого парня.

Я когда в Сибири в ссылке прохлаждался, у нас в бригаде работал очень молодой Алёша - чуть за двадцать ему было, и уже он некий срок оттянул в лагере для несовершеннолетних преступников. А по сравнению с людьми, прошедшими эту «малолетку», хищные рыбы пираньи - просто мелкие караси. Но наш Алёша был парнем тишайшим и невероятного душевного доброжелательства. Я как-то не спрашивал, за что он тянет срок, это не очень принято в такой среде, ко мне же относился он с почтением и чуть ли не с любовью, непрерывно задавая всякие вопросы, ибо любопытен был, и явно теплились какие-то неясные способности. И как-то нас оставили вдвоём, чтоб охранять наше нехитрое рабочее имущество (кирки там были, топоры, лопаты и ломы - мы ставили столбы электросети), мы немедленно засели с ним за шахматы. Игрок он был сильней меня намного (что нетрудно), и я то и дело брал ходы назад и перехаживал. Он милостиво соглашался всякий раз. И вот, держа уже в руках фигуру чтобы изменить оплошно сделанный ход, я его спросил, по какой статье он чалится.

- А за убийство, Мироныч, - добродушно ответил он. - Сто вторая умышленная у меня статья. Я дружка своего замочил на глушняк.
- По пьяни что ли? - привычно спросил я.
- Нет, мы ни капельки не пили, - сказал Алёша. - Мы с ним в шахматы играли. На стене ружьё его отца висело вот оно меня и подвело. А он ходы обратно всё берёт и берёт. Пойдёт сначала, как осёл, а потом перехаживает. Ну, я чего-то и не выдержал.

Фигура у меня в руке заметно потяжелела. Даже не косясь на кучу нашего острого рабочего инвентаря, я вдруг почувствовал его присутствие.
- Раздумал я, Алёша, - сказал я бодро и непринуждённо, - раз пошёл, так и пошёл. Твой ход.

И мы продолжили игру, куря и обсуждая нашу жизнь. Она была прекрасна, но удивительна. Алёша таял от восхшцения, когда я в задумчивости повторял двустишие, которое, по всей видимости, было для него первой встречей с поэзией:

                Люди женятся, ебутся,
                а нам не во что обуться.
Я этот стишок мурлыкал, тщательно обдумывая позицию, а ходы назад больше не брал.
Гнев, застилающий глаза и разум белой пеленой, чудовищное раздражение, как это ни смешно, нас постигает часто в мирных поначалу спорах и является, научно говоря (прошу прощения за эрудицию), кипящим следствием недостатка информации, то есть того увесистого камня, который мы швырнули бы в несогласного с нами оппонента (экий остолоп, упрямый и слепой, а ещё профессор и мыслитель!), но никак не можем этот камень отыскать. И злоба нас охватывает жуткая - вполне возможно, что объявлен был когда-то гнев смертным грехом в эпоху ожесточённых философских дискуссий на религиозные и прочие душеспасительные темы. Спорщики могли тогда так воспаляться (аргументов нет и посейчас), что надо было их заведомо хоть как-то оградить от неминуемого в ярости смертоубийства. Или потасовки на худой конец, которая учёным людям не пристала.

То же самое - в семейных несогласиях. Ведь самое счастливое, безоблачное самое супружество никак не обходится без раздражённых споров, и убеждены в своей полнейшей правоте обычно обе стороны. И обе - справедливо. Тут они и взрывы гнева. А Отелло с Дездемоной или Иван Грозный с бедным сыном - только случаи крайние и всем известные. А моя бабушка Люба так умела укрощать свой гнев (а видит Бог, по отношению ко мне всегда бывал он справедлив), что ежели она мне тихо говорила: «Гаринька, хороший мальчик, чтоб ты был здоров!», то я обычно понимал, какая буря клокотала в ней, и даже иногда задумывался. Правда, ненадолго.

А гневы коллектива, общества, толпы - исследуются уже много лет и социологами, и психологами, даже психиатрами, поскольку очень уж известны и значительны последствия такого коллективного умоисступления. Особенно, если его организуют. Часто гнев этот бывает праведным («пусть ярость благородная вскипает, как волна, идёт война народная, священная война»), однако же бесчисленны примеры и науськанной, искусно взбудораженной ненависти. Она невероятно сплачивает коллектив, нужна теперь лишь искра. И тогда все дружно забывают о греховности порыва, а после - чувство странного как бы похмелья властно и гнетуще охватывает участников. Разумеется, не всех, а только тех, которые продвинулись чуть далее на том пути превращения в человека, что ещё проходит всё человечество.

Тут пора бы вспомнить и о гневе Божьем. Я в этих делах осведомлён довольно мало, и скептически, признаться, отношусь к уверенности большинства в заведомой и несомненной праведности гнева, проявляемого изредка Творцом. Покуда в мире было многобожие, то всяческие жители Олимпа чёрт те что выделывали и со смертными и даже друг с другом. Мы теперь об этом снисходительно читаем в разных древних мифах и легендах. А вот Бог единый - мог бы и посдержаннее быть. Я не про Содом с Гоморрой и не про всемирный Потоп хочу сказать, тут дело давнее, не удержался, так бывает с каждым, а про всякое другое, ибо гнев Господень так обилен и глобален, что в его раскаты сплошь и рядом попадают люди неповинные ничуть, об этом Он не знать не может.

Гнев, который усмирён, который сдержан был и взнуздан, гнев, который не был вымещен - тот часто не уходит никуда и сладостно питает жажду мести. В пушкинской «Полтаве» замечательное есть об этом место. Ведь Мазепа изменил Петру совсем не из высоких государственных соображений, а как раз пылая затаённым гневом. На некой давней попойке Пётр в ответ на дерзкие какие-то слова схватил Мазепу за усы и потрепал, учиня позор и назидание. Мазепа же - «смирясь в бессильном гневе» - затаился и смолчал, но не забыл. «Давно горю стеснённой злобой» - объясняет он свою измену. Столько всякого об этом и таком же в мировой литературе понаписано, что я бы останавливаться более не стал, не знай я некую благоуханную историю о долгожданной мести. Мне её, конечно, рассказала моя тёща.

Это было много-много лет тому назад. Девочке Лиде шёл тогда десятый год, и дивно грустные стихи она писала, и одно даже запомнила:

                Тревога тайная на душу мне легла
                тяжёлым бархатом былых воспоминаний.
А училась она в третьем классе. И однажды на ботанике её подружка закадычная Ритка Толмачёва подняла вдруг руку и предательски сказала:
- А у Лиды Толстой нет тетради по ботанике!
Тетрадки действительно не было, и учительница на изготовление её дала один лишь день. И до глубокой ночи мама Лиды ей отлаживала тетрадь по ботанике (тёща: не сама же я бы её делала!). И всё забылось, стёрлось, улеглось и обтесалось. Вы так думаете? Много лет спустя, уже они учились в институтах, было им по двадцать, и та Ритка Толмачёва привела на вечеринку Сашку Блюмфельда, за которого горела выйти замуж. На её беду подруга вспомнила тот случай - оказалось, что одиннадцать прошедших лет лишь усугубили пожар былого гнева. И Сашка Блюмфельд был уведен от невесты! Мне он на фиг был не нужен, я его свела за ту обиду, вспоминает тёща сладострастно и злорадно.

Вот я сижу, перечисляю, вспоминаю, а решить я так и не могу: греховен всё же гнев или естественен настолько, что грех назвать его грехом. Опять же некая логическая связка тут сама собой напрашивается (прошу прощения за ненарошную мыслительность): во-первых, сказано давно, что если Бог решил кого-то наказать, то он лишает его разума. А во-вторых, ничто наш разум так не помрачает, как внезапно вспыхивающий гнев. По-моему, такая связка силлогизмом называется. А то, что следует, опять неоднозначно. Следует из этого, что гнев - от Бога. Но зачем Он вводит нас в такое состояние? Чтоб наказать? Чтоб искусить соблазном выместить немедленно порыв душевный? Я не знаю. Только и учёные не знают. Часть из них считает, что порыв души надо немедля вымещать, а то различная невостребованная химия в дальнейшем организму повредят. Я где-то прочитал, что мудрые японцы выставляют в неких специально отведенных местах резиновых огромных кукол, и на них написано - начальник, полицейский, тёща и так далее. И кукол этих можно бить, щипать - и вымещать тем самым накопившиеся чувства. Но, по-моему, только японцев это средство может утолить, у нас натуру много тяжелее обуздать, отсюда столько заявлений о побоях, на которые полиция в Израиле (милиция в России) смотрит с подобающей ухмылкой. А психологи иной научной школы полагают, что эмоции и можно, и необходимо прятать - это, дескать, и доступно человеку, и полезно обществу. Не знаю. Только не согласен я ни с этими, ни с теми. На меня когда кричат во гневе - это, разумеется, неправильно (и даже грех), но я-то почему должен проглатывать обиду или раздражение, понять я не могу. А грех это или не грех - дело десятое, их у меня и без того довольно много.

С возрастом легко склониться в пользу хоть какого воздержания. А в том числе - и воздержания от гнева. Так уже понижен уровень энергии и сил, что прямо хоть цитируй назидательно Плутарха: «Гневно нападая на гневливого, мы умножаем грех». Однако же, бывает гнев настолько праведный, что удержать его - грех несомненный, лишь бы сил хватило. Так я подошёл к истории, которую не устаю с восторгом и почтением рассказывать любому встречному.

Со Львом Эммануиловичем Разгоном, царствие ему небесное, я был знаком ещё с шестидесятых, мы в журнал «Знание - сила» вместе хаживали, в нём сотрудничая. Я к нему всегда с большой симпатией относился, но не более того. Он старше был меня на четверть века, и его всегдашняя весёлость мне казалась стариковской наигранностью. Кроме того, я знал, что за две ходки отсидел Разгон семнадцать лет, и по своей тогдашней наглой и зелёной категоричности уверен был, что он о лагерях писать обязан, а не постные и мирные статьи и книжки об учёных. После оказалось, что такую книгу он писал, об этом знали только близкие друзья, но даже эта потрясающая книга о былом и пережитом - тоже никого и ничего не обличала, а дышала ровной и спокойной величавостью зоркого и проницательного летописца. Этим поражая ещё круче - просто был такой характер у этого замечательного человека. Быстро стали мы сходиться, когда я уже вернулся из Сибири (он тогда меня и удостоил первого доверия - дал почитать куски из тайной ещё книги). А в тот день, когда я праздновал свои полсотни лет, обрадовал меня Разгон безмерно. Ему предоставили первое слово, и он сказал мне:
- Игорь, я тебе желаю главного - чтоб ты пережил это ****ство!

Мы, по счастью, оба это пережили, с интересом обсуждая, когда виделись, иную форму наступившего в России ****ства. Мы уехали, когда Разгону было восемьдесят лет. И вышла его книга, общий вызвала восторг, он ездил в разные страны, выступал, был счастлив и всё так же весел не по возрасту. Мы выпивали то в России, то в Израиле, похоже было, что ангел смерти попросту забыл о нём. А в это время стали появляться всякие как бы научные статьи, в которых прошлое усердно и самозабвенно бичевали кто ни попадя - особенно из тех, что мышками и червяками ранее отсиживались тихо, а то и были ярыми поборниками режима. А теперь он рухнул, и с самозабвенностью вчерашнего раба топтали эти борзописцы всё подряд. Один из них (с учёной степенью историк) написал, что некогда Глеб Бокий (знаменитый чекист, убеждённый палач и убийца, как они все тогда) устраивал вечеринки, на которых угощал именитых гостей собственными дочерьми. А на одной из дочерей его (погибшей очень рано) был женат когда-то молодой журналист Разгон. И было это более полувека тому яазад. Но ложь есть ложь. И пачкание имени умершей лишь иотому, что был таков её отец, а нынче всё было дозволено, Разгон счёл подлостью. И праведное испытал негодование. А было ему в это время - девяносто лет! Будем точны - без четырёх месяцев. Подробности мне рассказал Борис Жутовский, которого по давней дружбе Лев Эммануилович попросил быть шофёром и секундантом. Они приехали в институт, где борзописец был научным сотрудником, и дождались в фойе его прихода. Лев Эммануилович спросил, откуда была взята эта ложь. Большой учёный, не сморгнув глазом, ответил, что читал это в деле Глеба Бокия. Вы лжёте, ответил Лев Разгон, я это дело тоже видел, там всего четыре страницы, и никаких подробностей о частной жизни. Значит, я это где-то прочитал в другом источнике, ответил большой учёный. И получил от девяностолетнего старика две оглушительных пощёчины. После чего, мелко петляя (выстрела он что ли ожидал?) этот здоровый зрелый мужчина кинулся бежать в глубь институтских коридоров. А Лев Эммануилович вернулся домой, и они распили с секундантом бутыль водки. Я убеждён, что если на Божий суд будет предъявлен список сотворённого Разгоном добра и зла, то этот смертный грех реализованного гнева будет первым среди добрых дел.

Ещё забавен дикий (ситуации не адекватный) гнев, который мы испытываем, стоя в любой очереди. Миша Туровский изумительный сочинил некогда афоризм: «Очередь подобна скорпиону - весь яд у неё в хвосте». Так вот, заметив некоего типа, который нагло - только собирается ещё втереться! - мы испытываем дикий выброс в кровь адреналина. Я, признаться, думал раньше, что советская это у нас черта - от общей измочаленности организма в тех бесчисленных очередях, что довелось нам отстоять Но нет! Такие вспышки острого и нескрываемого гнева выдают в подобной ситуации израильтяне, что бывалые советские пенсионеры переглядываются, сдержанно улыбаясь - чистые английские лорды. Присмотревшись, можно обнаружить, что большинство этих разгневанных мужчин (и женщин - эти просто фурии в такой момент или скорей эринии - богини мести) никуда особо не торопятся. Тогда откуда таковой накал их гнева? Попранное чувство справедливости? (Точней - почти что попранное, ибо я ни разу не видал, чтобы попытка удалась). Не знаю, право. Мне это тем более загадочно, что я, заведомо не торопящийся ничуть и никуда, испытываю это пакостное раздражение в такой же мере. Внешне я ничуть его не выдаю, однако же вскипание в себе зловещих соков с интересом и постыдно ощущаю.

Гнев несогласия, гнев оскорблённости, гнев бессилия... Так велико разнообразие причин, рождающих в нас вулканическое извержение эмоций, что древнееврейский совет - «гневайся тихо» - содержит, может быть, увещевание сперва остыть и удержать вскипающую лаву, чтобы позже предоставить волю действиям, обдуманным холодно и здраво. Только это очень трудно и слегка попахивает (ничего я не могу поделать со своим душевным обонянием) злодейством. Словно тень шекспировского Яго возникает в поле умственного зрения. Но я давно уже вполне научную выдвинул гипотезу, что внутри каждого из нас есть некий наш двойник, диктующий слова и поступки, полярные тому прекрасному образу себя, что мы в себе лелеем и храним. А имя я ему придумал - Альтер Яго. И первым всплеском наших чувств обязаны мы часто не себе, а именно ему. Поэтому всегда разумно обождать и присмотреться, кто же именно в нас возбурлил. Но если поступать по разуму, сказал мне внутренний мой голос, то в гавне по шею насидишься, остывая. Ибо Альтер Яго тоже не дурак.

Я набалагурил эти, в сущности, пустые рассуждения, наверняка ни в чём и никого не убедив. Но так как это не являлось моей целью, то, вероятно, я её достиг. А раздражение, досада и негодование, которые почти что каждый день терзают нас по пустякам - они, конечно, грех, но неминуемый, а значит - не чрезмерный.

0дну великолепную историю про гнев праведный и утолённый я приберёг к концу. Её мне как-то изложил приятель, это всё случилось в сорок девятом году прошлого уже века. Тогда по всей империи отмечалось сто пятьдесят дет со дня рождения Пушкина, и все мероприятия носили обязательный характер. В частности, большая делегация различных деятелей культуры ездила по Грузии. И разработанный для них маршрут проходил через некое село, находившееся возле шоссе. Деятелей сельсовета строго настрого предупредили, чтоб они придумали какую-нибудь приятную неожиданность, поскольку шашлыки, рога с вином и танцы были всюду. А в селе том жил немолодой и тихий человек, настолько внешностью напоминавший Пушкина, что дети, видевшие портрет поэта в учебниках, частенько бегали за этим человеком и кричали: «Пушкин! Пушкин!», отчего он жутко злился, принимая это за дразнилку. Для бедняги соорудили трёхметровый постамент из кирпича (повыше, чем у памятника Пушкину в Москве - знай наших!) и, на этом постаменте стоя, должен был он прочитать для делегации высокий стих поэта «Кавказ подо мною». Для этой цели выделено было коричневое пальто председателя и его же зелёная фетровая шляпа - чтоб её держать на отлёте, словно бронзовый Пушкин в Москве. Небольшая трудность состояла в том, что этот средних лет грузин почти не знал русского языка, а те слова и фразы, которые он знал откуда-то, не совпадали напрочь с пушкинским словарным запасом. Но к нему приставили учительницу, и за месяц (всё готовилось заранее) он выучил первые несколько строк. В назначенный день он по лестнице взобрался на постамент, а всё село толпилось около. Но делегация задерживалась, по телефону сообщили, что в каком-то городке по соседству никак не могут остановить народные танцы. Пушкин попросился по малой нужде (поскольку прыгать было слишком высоко), ему снова принесли лестницу, он слез, сходил за угол, но неразумно ополоснул лицо в бочке с водой, отчего потекли сделанные жжённой пробкой бакенбарды. Губы у него шевелились - он усердно повторял осточертевшие ему слова. Вдали на шоссе показались чёрные начальственные машины. Тут и обнаружилась трагедия: они не собирались останавливаться, а лишь чуть сбавили скорость, чтоб не раздавить толпившихся на шоссе сельчан. У всех на лицах выразилась жгучая обида. И в это время с высоченного постамента, словно горный орёл, легко слетел Пушкин, чуть оскользнулся, не упав, и, не выпуская из руки зелёную фетровую шляпу, побежал за набирающими ход машинами.

- Кавказ подо мною, суки позорные! - кричал он. - Один в вышине, козлы вонючие! - кричал он, путая свой и пушкинский словарь. - Стою одиноко у края стремнины, я вашу маму ****!

И рухнул на шоссе, безнадёжно пачкая праздничное пальто председателя. Однако, я уверен, что на его запачканном жжённой пробкой лице блуждала улыбка сладостно утолённого гнева. О каком же смертном грехе может идти речь в таком кристально чистом случае?