Подковы сказка о были

Михаилъ Раковъ
«Помнить – это все равно, что понимать…»
М. Горький. Сказки об Италии
«Не об извинении за праздные слова умоляю Твою благость, но прошу у нее прощения нечестивым делам»
преп. Ефрем Сирин. Творения

Вычурно, нелепо, бестолково сколько на земле живет невежд, что надели на себя оковы из чужих обетов и одежд? И, немного в них пощеголявши  (до поры, пока не стали жать), вдруг переменили их на пляжи, на которых им тепло лежать.
Красота пейзажа, берег, жарко. Зажили рубцы душевных ран. Только почему-то все же жалко самого себя по вечерам. Слышать утром звон, стоять за службой отчего-то все же нелегко, чувствовать себя последней служкой, некогда взлетевшим высоко. Чувствовать себя последней птахой, некогда парившей в вышине. Чувствовать и быть последним прахом, этого не осознав вполне.


Солнце погасило день закатом. Старый дом свои глаза смежил… Жил-был человек, давно... Когда-то… Впрочем, говорят, неплохо жил. В Лавре рос правдивым и хорошим и в глазах людей почти святым, мир считал подобным тяжкой ноше, чуждым Божьей правды, доброты. Жизни будущего века чаял, только вот не чувствовал того, что у человека за плечами вечное мучение его. Был он слабоволен или мягок. Может быть, таким б и дальше был, - как росток с оранжерейных грядок, если б не расцвел и полюбил.
Полюбил и думал, что не сможет жить, как жил в стенах монастыря, что его другим соделал Боже, просто постриг принял он зазря, что, не потянув одно, потянет, верно, он другое, как бурлак, а о прежнем он молиться станет, и Господь отпустит грех, Он благ.
Вычурно, нелепо, бестолково бродит по земле среди людей. Он теперь как лошадь без подковы. Бес подковы бьет у лошадей.


У него был духовник – ваятель сердца, душ бездонных землекоп. При поверхностном и беглом взгляде – человек, вникающий в духов. Духов человеков, духов злобы, Духа, утешающего всех. Но вниканье – это дар особый. Цель его – открыть, увидеть грех, чтоб вести тенистыми путями чад в чертог Небесного Отца… Но у нас осталась все же память о цветке, что ради нас мерцал.


Ночь. Больница. Я сижу на стуле. Ждем – сестра укол последний даст. Вновь повествованье о Сауле - батюшка читает книгу Царств. Слушая, рассеянно внимаю, мысли собираются вокруг образа Жены. Душа больная преступает вновь запретный круг. Батюшка откладывает чтенье и берет Лаврова «С нами Бог». Мыслей грешных головокруженье, внутрь столпившись, рвется за порог:
«Он не знал тогда, что будет после и, хоть не было его рослей, он искал потерянных им ослиц, а нашел помазанья елей. Так и мы подчас иное ищем – светлое, святое, но потом это обернется нам кладбищем с деревянным, в полный рост, крестом. Но искать святое все же лучше, чем стремиться изначально в ров».
Батюшка прочел, чему нас учит автор «Яко с нами Бог» Лавров.
«Царства не сберег Саул, но все же что имел он - Бог ему вручил. Мы ни жить, ни чувствовать не сможем, если Он определит: «Молчи!». Сознаю – Саулу не чета я: он был царь, а я лишь раб греха».
Батюшка перевернул, листая, шесть страниц. Читая, не стихал.
«Боже мой! Я стал совсем калека. Смысла в моих строчках ни на грош. Больше, чем царю, мне нужен лекарь. Диомид, ведь ты же пропадешь! Ты растаешь даже не от боли – от ужасной мыслей толкотни. Диомид, в тебе нет силы воли и кого винить? – Себя вини. Лист кленовый плавно ляжет в руку, веточка заденет чуть щеку. Вслушиваясь, покоряюсь звуку. Может, этим милость привлеку. Далеко стучит неугомонный дятел. Как его остановить? Я приду, я положу поклоны, чтоб не прервалась меж нами нить. Я ее возьму в свои ладони, я ее дыханьем оживлю. Даже если ты ее уронишь, - я ее, легчайшую, словлю. Дать ее в обиду плохо очень. Надобно беречь ее, как свет, потому что слишком мир непрочен в этом мире бесконечных бед. Если б мы хранили наши нити, да не станем пеплом и золой…».
Вы меня в молитвах помяните, я опять расстроил Вас, я злой…


Меньше бы смотреть ему на лица, с чадами-девчонками «крутить», но, увы, в душе он был лишь «лыцарь» с детскими мечтами на груди. В них нужна его была им помощь, ею жил он (Господи, прости!). С этими мечтами б да рябому, да без ореола святости! И потом настал момент расплаты, миг вступления в одну из битв. Он надел свои стальные латы и был смят, отброшен и убит. Только много после осознал он – то была мышиная возня, но тогда в нем света не достало. Ночь была, которою казнят.
Он ушел, шаги страданьем меря, веря, что иначе он не мог, в слово ненарушенное веря, что добрее человеков Бог, что Ему перечеркнуть возможно данный Самому Ему зарок, что Он любит всех людей неложно и что благородство - не порок. Нежность новую в груди лелея, оправдать пытаясь свой побег, он ходил, несчастный, по аллеям - любящий, тревожный человек… Плакали глаза, душа страдала, сердце жгло как будто невзначай. Боль непониманье увидало и шептало небу: «Выручай!». И настали дни былых беспутней от привычной жизни вдалеке и желание забыться в будни разве ловлей рыбы на реке.
Слушал – на селе собаки брешут. Спрашивал: чего бы им брехать? С вечера на лодке ставил мрежу, просыпался с криком петуха. Лодку на воду спускал, но долго умывал лицо в реке горстьми, чтоб увидеть как глашатай Бога – солнце умывает этот мир.
Солнце, солнце… Ты опять. Ты снова. От тебя не спрятаться нигде. Ты ославить, ты обжечь готово даже в освежающей воде. Если б ты давало людям мочи скрыться от своих скорбей и бед! Если б взгляд твой не был так непрочен, как непрочен сумерками свет!
Сумерки настанут – солнце гаснет. Милое, зачем же? Почему? Есть ли что жесточе и напрасней солнца, погружаемого в тьму? Есть ли что на этом белом свете более прекрасное, чем ты, - утром открывая на рассвете целый мир, деревья и цветы?
Но потом ты гаснешь без причины. Что-то затмит твой чудесный свет. Впору людям зажигать лучины, обвиняя злобу в колдовстве, думая опять, что мир непрочен - этот мир жары и горьких стуж; и еще – что в нем всего жесточе - если гаснут Солнца наших душ.


Но и там в краю открытых далей, в мире, где недостает молва, пусть нечасто, но в душе звучали некогда рожденные слова:
«Рыцарь бедный, пред тобой икона, ты же знаешь, как ты был храним. Нет такого на земле закона, чтоб остался человек раним. Говорят, есть опытный наставник. Он подскажет, как поднять мосты, да беда – ты затворяешь ставни, не признаешь пораженья ты. Ты устал, ты над собой не властен. Кажется, вокруг одни враги, но признайся – прежде тоже счастье было с нею – близким, дорогим. Ты был близ, в себе скрывая светы, не из страха, но обжечь боясь. Ты же и тогда бывал согретым, в собственном молчанье затворясь. А теперь ты сам собой не волен, ты всего лишь путник на пути, а дорога - все-таки не поле. Жизнь прожить – не поле перейти.

Часто в храме у иконы стоя, плакал и молился он сквозь плач. Представлялась жизнь его пустою чередой одних лишь неудач и, хотя он чувствовал доныне дуновенье Божьей доброты, сердце было будто бы в пустыне одинокий путник без воды. Одиноким путником бредущим, будто бы отверженным от всех, шел он в райские святые кущи, плача в одиночку о гресех. Но один он не прошел бы много, он бы рухнул, не начав пути, если б не было ему подмогой маленькое солнце на груди. Солнышко, дающее отраду, солнышко, любимое всегда, и оно своим лучистым взглядом растопляло в сердце холод льда.
Было это солнышко такое - позови и выглянет скорей. Близкое, коснись его рукою и свое им сердце отогрей. Не было ни тени в нем печали, лился от него искристый свет. Солнышко его, оно лучами обличало мир в неозорстве.
Если ж было и оно тревожно в редкие минуты тяжких гроз, он тогда твердил ему: «Не можно эти грозы принимать всерьез, потому что грозы в этом свете на мгновенье лишь скрывают свет, потому что все же грозы эти учат нас, что гроз на свете нет. Есть лишь свет, лишь жизнь, ее потоки льются с неба к нам, как вышний знак. И когда б мы не были жестоки – мы бы понимали – это так. Мы бы отличали сумрак ночи наших душ от внешней темноты и еще – мы б свет любили очень. Более, чем любим я и ты. Мы бы шли к нему до самой смерти, не страшась ни радостей, ни бед. Шли бы, зная, что на этом свете есть лишь жизнь, а смерти вовсе нет».
Вычурно, нелепо, бестолково… Но и чище и белей листа. Было в этом много из такого, что не передать, не испытав.


Чем он ни пытался заниматься, что ни делал он, душой томясь, в множестве различных вариации с прожитым прослеживалась связь. Был он и водитель, был и столяр, сад сажал, холстами торговал, крыши заливал горячим толем, даже кошек он дрессировал. Дом построил на селе, близ речки, по двору ходили петухи. Вечерами он слагал о вечном как и прежде тихие стихи. И жене однажды в вечер поздний, слушая этюд дождя в трубе, он сказал: «Вот стих печали сродни, он о Музе, а не о тебе. Он о полной ложности иллюзии, что слугой нам может стать Пегас, что бессмыслен поиск дивной Музы, так же как и от него отказ.
Горы снятся мне, крутые скалы. Где-то наверху я знаю - ты. Промелькнешь передо мной, усталым, улыбнувшись с этой высоты. Я кричу тебе, машу руками, видя твой далекий силуэт, но в ответ мне вторит эхом камень, даже слова одобренья нет. Я ползу, как раненая птица. Гляну вниз – какой большой искус! Знаю я – назад мне не спуститься, но идти вперед я не боюсь. Кажется, нужна такая малость – вот еще, еще один подъем, но живет смертельная усталость в теле человеческом моем. Если б мне хоть на минутку крылья, хоть на миг взлететь, чтоб я достиг… Я к ногам твоим чернила вылью, я не буду более брести. Я остановлюсь в своем движенье, я скажу довольно сил, труда, но, увы, земное притяженье этому препятствует всегда. И опять все то же – камня кручи, позади лишь скалы сотней вех. Я иду и мой подъем все круче, но идти дозволено лишь вверх».
Помолчал. Часы пробили полночь.
«Словно боем город сердца взят… Город сердца отдавать не больно, лишь бы на земле найти свой сад. Иногда он видим нами ясно – наш желанный, призрачный мираж, ароматами цветов прекрасный, деревами высимый, как страж. В нем одном таится столько страсти, столько чувства чистой глубины, что вдруг мнится: он над нами властен. Ягоды, плоды его нежны.
Я настичь его хотел. Как парус скрылся он из глаз, ушел из рук. Сад мой, сад, ты мне оставил старость, так и не впустив меня в свой круг, и теперь, потерянный и дикий, я брожу с силками для зверья и гляжу на заросли гвоздики, как на хворост  или на бурьян. Я уже прекрасного не чую и все чаще сам в себе молчу. Попросту халтурить не хочу я, сам себе я после не прощу. У меня был сад - остались камни, камни серой мокрой мостовой… Муза, как ты стала далека мне! Я почти не слышу голос твой».


«Человек для вечности потерян?» – это голос не любви, он лжет. Человек не вьючный мул, не мерин. Он творит, покуда он живет, и, мечтая от любви согреться, как столяр из дерева куска, он творит из собственного сердца, чтоб была иконная доска, а потом на ней рисует образ тщательно и долго, до конца жизни пишет, чтоб наполнить добрым, а не злым всех видящих сердца. Но каким он, этот образ будет? Станет ли он образом святым? – Знает это лишь Господь, не люди. Люди чаще выбирают дым.
«Человек для вечности потерян» – ненадежно-ложный перифраз. Люди лгут и люди лицемерят, а Господь – Господь, Он верит в нас.


Ночь сменяет день – незримый Зодчий из ночей и дней нам строит век.
Я уже не знаю, чем он кончит, чем он обернется – тот побег. Он бежал – за ним никто не гнался. Жаль:  никто нередко значит – все. И с тех пор он по земле скитался, по земле во всей ее красе. Но, из года в год по ней скитаясь, сам не зная, где его стезя, понял он, что вся земля – святая, что бесцельно жить на ней нельзя. Беглецу на всяком месте людно, и куда б он не забрел на ней, все – одно и мир большой и чудный станет без него еще чудней.
И впервые в жизни он заспорил собственному сердцу вопреки и засобирался на просторе в лодке на другой конец реки. Далеко заплыл, не видно стало домиков, деревья вдоль воды. Библию открыл, рука листала сызмальства знакомые листы. Вот Саул – надежды и стремленья нитями в судьбе переплелись. Образ возвышенья и паденья, взлета вверх, низриновенья вниз. Вот апостол Петр – простец суровый, вот Фома – неведенья пример. Вот Иуда, что одним лишь словом ниспроверг древнейшую из вер.
Но границы, хоть и стали шире, все же стали вместе и ясней. Он был словно точка на планшире, не способном разлучиться с ней. В них он мыслил, жил, и их порушить было то же, что предать свой слог. Он мог стать одним из  побирушек, но вот это б сделать он  не смог.
И весло, которое он гладил, что за край земли его звало, отдохнув, коснулось водной глади и в движенье лодку привело.


Все мы забываем час исхода, но в то утро, над водой склонясь, в лодке любовался он восходом будто в первый – не в последний раз.
Солнышко ему дарило ласку, ветер на лугах ласкал ковыль, и вот в этот миг он вспомнил сказку, сказку, а вернее все же быль:
Человек был к Господу причастен, но один жил на земле как перст и однажды стал просить, как счастья, он у Бога поменять свой крест. Он его сложил в крестохранильне, взял другой – красивый и понес, но тяжел тот был, и он, не сильный, с ним прошел не более двух верст.
Он с тех пор менял кресты, как платья, как рубашки, или как пальто. Горечь пожинает он и платит и тоскует, зная ли за что... Может быть, подняв свой крестик снова, он бы сам себя от муки спас, но дается всем нам Божьим Словом на земле прожить один лишь раз. Этим сказку отличать могли бы от реальной жизни, что сложней, потому что жизнь – она есть выбор и страданья делают умней. Жизнь есть чистый холст для живописца, выданный однажды навсегда и что в сказке может снова сбыться, в жизни - сбыться не дадут года.
Так и он здесь жил – горел и гаснул, самому себе печаль дарил и за жизнь, хоть чаще был несчастным, он Творца всегда благодарил. За ромашки и за запах мяты, рыбы всплеск и голоса дроздов, за свой крест, утраченный когда-то и за множество других крестов, за жену, любимую им так же, как тогда в обители, давно (…), зная: ничего мы не докажем, даже если многое дано.


Путь людей страданиями выжжен. Было, есть и так же будет впредь. Умираем для того, чтоб выжить. Оживаем, чтобы умереть.
Так и он однажды после мига просветленья впал в немоготу. Покаянье не боится крика, пусть он и исторгнут на лету. Покаянье этот крик прощает, пусть взлетел он с полумертвых губ. Покаянье к Богу возвращает, хоть бы телом человек был труп.
Но свеча горела, пламя лило воск еще, еще – огонь не мерк. В человеке человечье жило, не давая духу взмыться вверх. И не гроб поставили на лавку, не огромный крест домой внеся, а поставили печать на справку, что живет, хоть с этим жить нельзя.
И с тех пор он стал звучней и тише. (Можно быть и тише и звучней). Он живет в деревне, кроет крыши, не молчит, день ото дня мрачней. У реки прислушается к ветлам, а в лесу замрет, услышав трель. Взгляд его стал ласковым и светлым и прозрачным, словно акварель. И еще – он, кажется, не тужит, поливая ли, спеша грести. Знает в сердце он своем, что сдюжит, что Господь – Господь его простил.


Жизнь земная – череда барьеров на пути у резвых лошадей, что срывают ленточки и нервы под рукоплескания людей и теряют силы и страшатся, миновать препятствия стремясь, и своим умом объехать тщатся хлипкую губительную грязь. Но откуда в них стремленье это – вырваться, все планки сокрушив, пусть лишеньем внутреннего света, пусть ценою собственной души? Что бы было если бы не Ловчий, каждой боль делящий на двоих, невзначай, как будто между прочим, вновь в ограду приводящий их, лечащий израненые ноги у хрипящих прытких скакунов? - Я пытаюсь говорить о Боге, вновь перо в чернила окунув.
Оступаясь на большой дороге, я ни разу не достал земли. Падая, я ставился на ноги, что меня к паденью привели. Я был храбр, в душе своей робея, сам подчас не зная, что творил, и с наивной жадностью плебея Богу из лохмотий говорил: «Господин, Ты ведаешь - я нищий, я на землю Небо променял; «Для червей четыре пуда пищи» - вот и все, что скажут про меня. Ты склонялся надо мной понурым, поднимал меня (я падал вновь), потому что я всю жизнь аллюром шел под стать арабских скакунов. Я искал из детских книжек фею, а спасение души отверг, я считал, что жить –  оно правее, а спасаться и не жить – есть грех. Удила Пегасу в зубы вложить я хотел и управлять кнутом, только словно загнанная лошадь сам я битым сделался потом. Для того, быть может, чтоб явилась и на мне – худом Твоем рабе бесконечно любящая милость, мной не осязанная в мольбе, узнанная опытно не сразу, только через годы, через боль; милость, что объять не в силах разум – сердцем невместимая любовь».
Вычурно, нелепо, бестолково жили-были на краю земли… После нас останутся подковы, чтоб по ним узнать о нас могли.