Одинадцать сонетов тебе

Ольга Брагина
Никогда не поздно всё начинать сначала» - говорят в журналах, - «высветить нежно прядь». Я нажму курсор и скажу тебе, что скучала, но тебе абсолютно не нужно об этом знать. Ну на что тебе излияний девичьих ворох, здесь штампуют их километрами наугад, ни единый слог никогда бы мне не был дорог, никогда не поздно – лгут и отводят взгляд. Что тебе сказать, что мечтала о Саломее, так, с осанкой царскою, кровь или помело. Не об этом ли нужно просить? Чтоб еще больнее, чтобы всех наконец зацепило и проняло. Чтобы ты прочитал эти строки, придя с обеда, и сложил их отдельным файлом в корзинный хлам, что корзинный хлам – вот ведь, смерть, где твоя победа, ничего за них никогда никому не дам. Чтобы ты прочитал эти строки, совсем не веря – ну да мало ли что за вымысел там сокрыт, мы увидим небо в алмазах, пушного зверя, мы уедем туда, где море, допустим – Крит. Ничего ведь на самом деле, а сны цветные снятся только в закрытых лечебницах, где компот, иногда навещают знакомые и родные, в остальное время мерещится что-то, рвёт, никуда отсюда не денешься, память злая заставляет себе сочувствовать и терпеть, и я им пишу, совсем никого не зная, и мое усердие где-то себе отметь. Чтобы ты прочитал эти строки и вспомнил что-то не такое печальное – радость бессмертна здесь, и опят поют, что жизнь пройдет, как икота, и останется пена пива и пыли взвесь. Никогда не поздно всё начинать сначала – говорят в журналах, высветить нежно прядь, на ветру стоять и лучше бы ты молчала, на ветру стоять, молчать, как всегда, опять. 

***


Окини-сан переступила две тысячи лет, купила фритюрницу, краденый пистолет, чистит картошку и говорит: «Не ешь меня – пригожусь», и Кате Лель подпевает последнее усипусь. К Окини-сан приходят торговцы мелом и рыбаки, приносят тортик и просят ее руки, говорят о любви на нескольких языках, уже полумертвых, Окини-сан прикрывает страх китайским веером, пусть бумажным, но расписным, идите домой, сладкоежки, куда мне с ним кликнуть людей с носилками и податься на острова, но по велению автора жизнью едва жива, буду в краю далеком ему женой, если тень моя не увяжется там за мной. Буду в краю далеком сказки о котике-баюне милым рассказывать, кто-то печалится обо мне пусть хоть немного, не в этом ведь всё же суть, в сказках намеки, внимай и не обессудь. К Окини-сан приходит строгий, как судия, со вчерашним тортиком, что написала я, могла бы, впрочем, всё это и не писать, поставить прочерк, старую букву «ять»,  бросить в пропасть дареный твой «Ундервуд» - в зубы коню не смотрят и текст снуют. Окини-сан переступила две тысячи лет, после конца времен расстояний нет, просто стоит на площади, солнечные часы, флора и фауна неумеренной полосы, ей предлагают купить Данилевского и Камю – всё небывшее прошлое разом и замолю, бедный твой разум себя расходовать не велит, просто пустыня любви или общепит, всё-то ничто и что нам теперь до них, Окини-сан просыпается, ловит миг, читает сказку про котика-баюна, уже с утра, бессловесная тварь, пьяна, холодной кровушкой в блюдечке “VilleroyBosch”, и все входящие файлы все-таки уничтожь, оставь мне только этот  - что-то про виноград, как будто рука твоя на губах, обмануться рад.

***

Вот уже плюс тридцать пять и над городом тают тучи, дети с крапивою и селебритиз с молескином напоминают о том, что пора разлюбить Белуччи – солнца лучи вредны локоткам и спинам, с коромыслом наперевес радуя глаз невинный, или проблемы водоснабжения в нашем пустом районе богоспасаемом, ищешь какие-то лучшие половины, а кто из нас думал, кто не заглядывал под обложку, втайне надеясь чары, или структурный анализ, как по душе кому-то, снова разрушить и с танцев уйти без пары, словно не век, а только одна минута. Они говорят – измываетесь зря над речью, стелете мягко, да холодны настилы, красите лён, а получите шерсть овечью, лучше захлопнуть книгу, пока есть силы. Вот уже плюс тридцать пять плюс/минус, себя не скрою, под козырьком какая-нибудь прохлада, и сарафаны из льна, словно верность крою, что же из этого следует в область ада. Ты ничего не сделала, и отсюда две бесполезные жизни, одна другой краше, лучше видны, и бьется по швам посуда, и занавески в осколках и манной каше. Им говорят – на счастье, ну как еще-то, ну ничего ведь другого и не бывает, им говорят – не сбивайте себя со счета, кто-то ведь выживет и остальных узнает, им предлагают склеить впотьмах посуду, просто на ощупь, интуитивно зная, плюс тридцать пять и скоро тебя забуду, я не со зла, ведь я же совсем не злая, просто такая ветошь лежит под стулом, масло шипит на тефлоновой сковородке, я просыпаюсь в мире простом и снулом, и на щеках следы от густой подводки.

***
Как там пели раньше «Гудбай, Америка, где я, в общем, бывал не раз», но девичья память тире истерика, и слеза для отвода глаз, и любить мальчишку того курносого чепуха, что ни говори, буду пить дайкири, читать Бурносова, отрывные календари. Ну куда вы их, безутешных, прячете, пригодятся еще ведь нам – рассказать немного о Терри Пратчетте, унести прикроватный хлам, говорить, что вам ничего не нравится в этой жизни еще новей, и бульон варить, и молчать, что здравица за какой-нибудь рыбий клей. А потом уйти незаметно, странные, вы подумали, что с них взять, наполняя дымом пустые ванные, медвежонка неся в кровать, молчаливый беженец этот плюшевый не расходует свой запас, а зачем же ловите эти души вы, чтобы кто-то обидел вас. Как там пели раньше «Гудбай, Америка, сорок центов и рай взаймы, а девичья память тире истерика, зарекаешься от тюрьмы, потому что здесь ничего не сложится без пунктира и пополам, так на дне черешни грудная кожица, что еще пригодится нам.

***
Прячется день за холодною шкурой рыси, на половицах солнце, как желтый хром, нет, ничего такого, мы просто играли в бисер, просто встречались локтями за общим столом. Это не тема для газетной передовицы, и не завязка для романа из трех частей, там прилетают грачи и другие птицы, и не убьет тебя позже, других жалей. На расстоянье руки, растянуть, в болото, если бы что-то другое, себе больней, пусть же отпустит тебе это добрый кто-то, пусть оставляет на час попрощаться с ней. Мы никуда не денемся из розетки, без подключения вертим и шебуршим, листья, кусты, пустые от ветра ветки, вырастешь сильным, правильным и большим. Мы никуда не денемся, площадь Мира, две остановки, нужно опять сходить, климат такой – бывает порою сыро, нужно следить за давлением, слышишь, Мить. Словно в Венеции, точка на новой карте, передвижения броские от винта, и ни к чему не придраться, как будто в марте ты умерла, и теперь тут совсем не та просто читает Минаева, ест картошку, смотрит, как Страхов на бриллианты пустой воды, все понимают, что всё это понарошку, все понимают и этим всегда горды. Вот ведь рассыпали бисер, лото такое, нерасторопные дети, идите спать, просто на час оставить себя в покое, завтра какой-нибудь день соскребет опять всю позолоту в горнице нашей тихой, здесь не курлычет птица, и зверь лесной здесь не проходит, а хочешь быть лесничихой? Люди ушли, остался полночный зной. Просто сидишь на кухне в полночном зное и повторяешь – он ведь не мог вот так, ну на осколки сердце твое больное, можно ведь склеить, сверху прозрачный лак, и не бывает место святое пусто, и никакое место нам здесь не враг, я заведу куницу, потом мангуста, и прочитаю: «Ницца, сирень, овраг».   





***
Засидеться за игрою в классики до тридцати, и хочу прикоснуться к змею (один поднимается, говорит цитатою со «Свободы», вспоминает Марину, горящую синим Русь), барышни-совслужащие мажут виски кельнской водой, а подумать, что я умею, я ничего не умею и совсем ничему не учусь. У дверей предлагают мёд со специальной пасеки по акционным ценам и путеводитель по Риму, керамические кружки со шкалою Цельсия и алым ртутным столбом, и всё, что ты видишь здесь, подобно сухому дыму, и даже тени от дыма, в которой твой милый дом. Непростые отношения с реальностью, судебные дела в шестнадцать часов и критическая масса покоя, ты же мне больше не снишься даже и чем тебя зацепить, барышни-совслужащие мечтают купить чулки made in Paris, в котлетах соя, белая выпь выходит на берег, чтобы предметно выть (чего ни напишешь ради красного вымпела на ковре узорчатом исфаганском, ты же мне больше не снишься даже, зачем мне теперь страна, из которой нет выхода, спрятать за Первым Волокаламским медальон с черным локоном, я безуспешно пьяна), нет, ты для себя дождешься какой-нибудь новой правды, труда и литературы, какой-нибудь безусловной живости и способности строить мосты, игнорировать мелочи, не расходовать буквицы на амуры – вот и милые правила жизни, которые так просты, а я ничему не учусь, ничего не умею, изыматься ускоренными темпами из оборота частиц намного проще, приносишь зайчонка змею, и новый сборник стихов, может Женю Риц. Другой встает, говорит, что нужно учить сонеты для отдохновения всех скорбящих в обеденный перерыв, ты же мне даже не снишься больше, как солнце другой планеты, ем шоколадное, форточку приоткрыв.

***
Пересмотреть вместо сна «Это всё о Еве», яблочный мусс и спелая благодать, предпочитаю ночью сидеть на древе, нити слепые медленно расплетать. Что за художник дал тебе эти кисти, смотришь в окно и рисуй, выпуская пар, утром приходит зануда с филфака Мисти, изображая теплый воздушный шар, тайно приносит табак для пюре Магритта, водите кистью по смеси такой густой, как же я так – живу и тобой забыта, за ободком лазурью тобой разлита. Это Эмили Дикинсон, так что стой. Пересмотреть вместо сна эту комнату с видом, книжные черви исполосованы поперек, век девятнадцатый, ангел велит к обидам не относиться никак и скрывать упрек, прятать смущенный взгляд, но смущаться редко, если совсем никуда, просто сесть за рояль, я тебе не сестра, даже не соседка, было бы так хорошо и немного жаль. Просто смотреть в окно, как играют дети, мысли простые лелеять и сны кормить, разве другим объяснить, что они на свете лишние, если твою отрывают нить. Девочка-девочка, многих печалей древо выросло в нашем саду, плодоносит, ждет, вправо пойдешь – и подстерегают слева, пламя сжигает твой осторожный лёд. Нечего делать здесь и смотреть на виды, фею экрана с мебелью поджидать, я отрываю синий платочек Фриды прямо от сердца и качеств вторых кровать. Пересмотри еще, на себя чужую этот платок не накинешь, и тверд хрусталь, больше никак, наверное, не тоскую, и не растет в саду белый fleur de mal. Век девятнадцатый, яхонты на ундинах, под Фермопилами пиво и голубцы, утром приходит Мисти, о трех единых что-то твердит и сводит в уме концы. Что за художник дал тебе кобальт синий для оскорбления вкуса родных степей, с ней говорить о ее безымянном сыне, ей говорить: «Остынет и лучше пей». Он не вернется, выдали утром визу, в час отправления треснет оконный сплав, будут играть Шопена соседи снизу, так обо всем этом даже и не узнав, будет писать заметок дорожных ворох и улыбаться попутчицам неземным, я подожду немного до первых скорых, чтобы еще не раз попрощаться с ним. Он не вернется, будет считать конфеты в правом кармане и щуриться на рассвет, я никому не скажу, почему и где ты, словно в моем снегу расстояний нет.


***

Девушки с дорогими коктейлями или дешевым пивом, в одежде из хлопка или шелков искусственных, дым, кондиционеры, самая новая музыка о чем-нибудь сказочном и счастливом, что за тридевять земель отсюда, мера любви и любовь без меры. Цитаты из классических произведений: «Все они подлецы, но что с них взять, нужно как-то», сами себя перебивают, ищут мысль по сусекам, вспоминают: «А вот как оно прошлым летом, кажется, Мальта», где кормят манною или небесным млеком и можно любить себя, не терзаясь чувством вины за то, что любят других, а ты неправильный и корявый, потом все перебивают друг друга, все уже в дым  пьяны, и такие огни сияют за переправой, одевайся скорее, беги на станцию, покупай билет в один конец, не смотри направо, налево, назад, покуда другого пути не останется, просто вот так вот нет, смотришь в окно и не убежать отсюда. Знаешь ведь, мой хороший, как нам тут бывает зло, холодно, и одиноко, и некрасиво, а за окном открывается не то, на что нам везло, а какая-то диаметральная перспектива. Конечно же этот пряник нужно схватить рукой, к сердцу прижать и долго носить в кармане, пока не засохнет, потом подумать, кто ты такой, каких щедрот не находится здесь по пьяни. Везет же им, которые точно во всем правы и носят гордо коллекцию старых сушек, большой блокнот и чучело из травы, и розмарин для простыней/подушек. Везет же им, которые научены брать,  и дым вливать в подкожие внутривенно, и не читать: «Почему ты думаешь, Надь, что ты должна быть счастлива непременно».

***
Можешь мне говорить о лете и забывать про точки –  пионы на дачном участке, трава желтеет, пахнут паленым кроны, твоя царевна-лягушка в сердце стрелу повернет, всюду пни и кочки, я привыкла к нашему одиночеству, как затворники из Альтоны, буду учить норвежский, перечитаю Ибсена в оригинале, пойду на курсы сплошного кроя,  расскажу всем знакомым, что счастье есть, но мне его здесь не нужно, они не поверят, но сделают вид, погоду и пробки кроя, счастье нужно мерить мизинцами и принимать наружно. Можешь мне говорить о лете, как если бы здесь до двух говорили о разных нелепостях и мелочах по-детски, от которых немеют пальцы и забивает дух, просто вертишь в кармане забытое кем-то нецке. Можешь мне говорить о лете, как будто уже прошло, изменились графики, планы, приоритеты, я конечно помню, но мелкое это зло  не мешает мне, узнавать поминутно, где ты, заставляя. На самом деле мы все заслужили покой, ничего в рукаве от пропасти не скрывая, и кто-то другой пускай говорит с тоской: «Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая». Можешь мне говорить о лете, как если бы в зимний день мы шли в Потаповский и смеялись над гололёдом, ну минус два, обязательно шарф надень, потом прими поздравления с Новым годом, и всё возвращается в точку сборки, все счастливы и юны, внутри никакой войны, мотивация и зарплата, и не поверишь, какие потом мы увидим сны, и как, проснувшись, будем жмуриться виновато. 

***
В двадцатый раз начинаются «Сумерки», ну должно же у них сложиться всё наконец, а мама опять – за ряженкой и посуду. Хотелось уметь летать – но кажется я не птица, прописи выброшу, перья отращивать буду. Гаснет экран голубой и холод от батареи, смотрит на свет и щурится близоруко, главное пластика, или прищур, как у Саломеи, и снова гадать на сообщениях из фейсбука – кто-то придет, в окно постучит три раза, луна в зените, все-таки жаль, что я до сих пор не птица. Колу со льдом? А что-то еще хотите? Разве в таком раю хоть что-то с тобой случится. Нет ничего настоящего, плотного и густого, кроме этого свежего клубничного мусса, просто закрыть окно – на улице полвторого, цирк шапито на улице Яна Гуса. Хочешь стать королевою нашей, девочка? Будем метать ножи в это узкое горлышко, в эту смешную шейку. Покажи им всем, что ты не робкого, что-то им покажи, убери со стола герань или канарейку, перекрась стены в черное, смотри в окно в полный рост, чтобы соседние бакалейщики долго роняли сдачу. А этот директор цирка даже совсем не прост, но для себя все равно ничего не значу. Пусть он придет за мной, заберет меня отсюда в кино, как третьего не дано – сочетание не из легких, тебя никогда и не было, но мне это все равно, я захлебнулась тобой, эмболия легких. И всем давно понятно, что нечего здесь скрывать, и нечего здесь срывать, как бантики и покровы, в чем выходишь из дому, падаешь на кровать, и спрашиваешь любимого: «Напомните все же, кто вы?». И всем давно понятно, что это твоя игра, в которой сомнителен выигрыш, поэтому лучше меньше, в двадцатый раз начинаются «Сумерки», жить наконец пора, и что-нибудь яркое, выйдя на свет, надень же.

***
Сидеть за барною стойкой, давиться клубами дыма из расстроенных легких своих соседей по моде пятидесятых. Мне пишут, что наша страна стыдна, я, кажется, нелюдима, о маленьких радостях или плохих зарплатах, о том, что как он любил – погубил, три ярда до остановки, а ты со своими набойками не доплетешься просто, тебе нужны гарантии, оковы или подковки,  расширенье пространства любви и пилюли роста. Нет, всё разнесенное по этим рубрикам возродится, станет холстом, и больше не будешь думать: “What am I doing in such disorder?”, носить в своей сумочке предначертаний том, и всё, что потом, в вершках или корнеплоде. Из всего вышесказанного может последовать, что ты был совсем другим, мы уже не болим, и кормить тебя профитролем -  сплошное ребячество, всё поглощает дым, сердцем родным, шоколадным, как пражский голем, можно играть в рулетку, прострелишь – нет, или растает раньше, чем съесть придется, температура хранения – не секрет, минус шестнадцать, масленка на дне колодца. Как хорошо, что мы уже не болим, а просто молчим, соленья едим с приправой, и говорят – лопоухий ты Белый Бим, лучше тебя стереть, и одною правой кем-нибудь, стойким солдатиком, олово в горло лить, нужно ведь жить, а не просто смотреть в колодцы. Нужно решить, куда поведет их нить, бросить в пустыне где-нибудь, где придется. Нужно решить, что теперь мы просто друзья, домашние рыбки или братья и сестры, и не разбить аквариум, и говорить нельзя, но отрывного календаря охвостья совсем не просто бросить вот так, оставить на стенке, надежды себя лишить, мерить другим расстоянием линзу дверных проемов. Я наконец-то выжила и научилась шить, и на стене маркизою снежно мерцает Сомов.
 ***
Как пила вишневый сироп Мэри Пикфорд с ягненком, пристрастилась к лаудануму, срезала детские косы, теперь распродажа бантиков, обрезки от кинопленки, и торг образцами почерка, и буквы ее раскосы. Не хочу я быть твоим экспериментом, отпустите меня домой, где бабочки в учительской и сено у магазина, хожу распеваю песенку «Ты помнишь ли, ангел мой», полна пирожками с печенью до неба моя корзина. Нет, ты ничего не помнишь, и не на что здесь смотреть, какой-то злодей картинный уводит ягненка в чащу, а Мэри кладет пирожки и распускает сеть – нам нужно блюсти условия, не нужно встречаться чаще. Нам нужно хранить билетики, забытые в синема, как пила Мэри Пикфорд вишневый сироп, как смотрела на вас, моргая, зачем ей речь – она ведь сойдет с ума, и станет совсем одна, для себя другая. Нам нужно хранить билетики, смотреть на них по утрам, выбрасывать старый хлам, и в боулинге по средам искать оправдание жизни не по годам, друг друга кормить на прощание пусть обедом. И зная, что ты мне нужен, ты станешь ко мне добрей, и даже не хватит дней, чтоб все их наполнить чем-то, другие поймут, принесут канцелярский клей, внутри – Эрмитаж, поблекшее кватроченто, и много других таких бесполезных слов, и нет нам спасения больше, и нет защиты, и Мэри уносит в чащу большой улов, и солнцем Венеции Крыма барашки пришиты. 

***
Нет, я не люблю тебя больше, в предместьях осталось споров на двадцать минут, а дальше отключат речь, а я – твоя мастерица таких виноватых взоров, и нет никаких узоров на эту покатость плеч. Нет, я не люблю тебя больше, оставим себя в покое, не будем ходить по двое, просто оставим счет, разбитое существо, отчаянное и злое, свою половину пьет, и всё ведь вокруг течет, а я этих плеч держательница, и всё тяжелей, чем небо, и думаю – просто мне бы тебя увидать хоть раз, мы просто скучаем в булочной, берем две буханки хлеба и смотрим друг в друга долго, на всё не хватает глаз. Нет, я не люблю тебя больше, какие уж там уловки, мы ищем в пыли подковки, цепляем на дверь и ждем, а я твоя небылица, и как мы сейчас неловки, и небо свои обновки прольет золотым дождем. Нет, я не люблю тебя больше, какие уж там стропила, какие уж там подпорки, забавные qui pro quod, а все говорят, нужно быть счастливым – ведь это было, включить достижение в список на Новый год. А можно, я все же буду любить тебя, хотя бы по воскресеньям, испытывать голод пеньем, избыточным веществом, разгадывать иногда кроссворд, барахлить сцепленьем, ты будешь ласкать мне слух, дарить предпоследний том. А можно, я буду любить тебя тихонько, никто не знает, как сердце в жару растает и будет сироп внутри, как дерево пустоты из мусора вырастает, и ластиком бесконечным всё это в себе сотри. А можно, мы будем любить друг друга в каком-нибудь мире плоском, двухмерном и обесточенном, размеренном и пустом, всё это определят по брошенным в землю сноскам, не зря ведь ты мне дарил во сне предпоследний том. Нет, я не люблю тебя больше, какие там к черту плечи, избавить себя от речи и выбросить до нуля, искать пароход задраенный и без течи, об айсберге новом Бога опять моля. А разве руки твои забуду когда-нибудь, их вот так целуя, перебирая в памяти, разбрасывая во сне, думать, что я проснулась от поцелуя, и рассмотреть тебя удалось вполне.