Другие

Ольга Брагина
Ничего, что меня зовут не Эмили, в имени что, известно, к памятным датам везут пирожные, неосторожно лгут, перебирая пальцами всё, что бывает лестно, так вот копаться в памяти, не ослабляя жгут. Ничего, что меня зовут не Эмили, камышовый кот при озерах, на каждого не довольно чего-нибудь, как острил известный нам, острот остается ворох, носи в себе его из последних сил. А ты не любишь меня, родная, не бережешь секреты, не ходишь по часовой с голубкою под венцом, и каждый вечер не пишут на гугле, где ты, сожжешь дитем – отчаянным сорванцом весь белый свет, ничто-то нас тут не лечит, а ты не любишь меня, говорят, родной, и лучше бы сердце вырвать, как белый кречет, лежит на тумбе, лучше тонуть одной, а все пускай приходят слепить из Савла колосс медовый с патокой на губах, мы все не любим себя, ничего не отдав, лапушка, вся любовь – это только страх, что станет темно и холодно, и бретелькам не нужно будет болтаться там на плечах, что мы упустим главное, только мельком, переферийным зрением словим взмах крыла в пустыне мраморной серафима, а он летит, фонарь не задев крылом, а ты не любишь меня, все проходят мимо, всё – только лом, опушка и милый дом, где рыцарь бедный мог преклонить колени, ничего, что меня зовут не Эмили – всё пройдет, и всё минует нас даже пуще лени всепобеждающей, будет обратный ход, и ты полюбишь меня, будет много света, мой милый/милая, непроницаем свет, нам говорят, что это такое лето, и счастье есть, и не говори, что нет.

Девушка-философ читает о том, как приятно лежать с Мережковским, а о том, что лучше йогурта по утрам только водка и гренадин, никто не прочтет, а ты пашешь до девяти и никому не нужна с акцентом своим немосковским, и все твои любимые раны здесь алым наперечет. А он же тебя не найдет, тошнило на снег – не одиночество, это сад, голубка, деревья и рубка, и рваных краев печаль, а он же тебя не найдет в этом мире, Любка, а девушка-философ говорит о Набокове, куда-то уже причаль, и все твои любимые умерли, сидят теперь, пьют здесь дайкири, а тебе не имеют права сказать о том, что там, говорят, что их теперь умножили на четыре, и носят теперь с собою свой прирожденный хлам, а лучше йогурта по утрам все равно гренадин и водка, и никому не нужно рассказывать о себе, выходишь тут на Кропоткинской и замерзает плетка, в море течет подводка, нет пустоты в судьбе. Девушка-философ читает о том, как мир захватили слависты, разложили вилки, а мы с Осей тут режем лук, мы с рождения очень ленивы и неказисты, и совсем отбились от наших прекрасных рук, но это никто не хочет слушать, все пьют горькое пиво, Анечка просит снять маечки, там подают шартрез, а я не боюсь бессмертия, выгляжу некрасиво, и раздает бесплатное Оленьке мелкий бес, ну и продай кусок пирога свой в душные ночи мая, с тех пор как все умерли, незачем нам терпеть, пускай появится кто-нибудь, может быть – ты другая, и все мы родимся счастливы, не будем теряться впредь. Девушка-философ говорит о том, что нужно влюбиться в Блока, и жить пускай однобоко, но все-таки вверх винтом, а все блестящие вещи несет на хвосте сорока, и все они будут с нами, войдя в предпоследний том.

В общем  твоя Лия рождена русалкой, это генетический сбой и не будем об этом, машет хвостом в твоем бассейне, даром что ты живой и теплый, светится ярко под верхним светом, если ее намочить немного, опять бесполезный мой, мокрые люди – пример тавтологии, ты мне не снишься даже, я вам пишу, чего же боле, что вам еще соврать, чтобы мерещиться текстом глупей и гаже, новые буквы из глины, небесная рать. В общем твоя Лия носит юбку из клеша, по немецкому разговорнику учит ich liebe dich, а ты все равно ни чуточки не понимаешь, Лёша, и всё, что к тебе приложится, войдет в этот скучный стих. В общем твоя Лия любит есть мармеладки, и говорит чего же боле, что я еще могу, женщина ничего без яда и без загадки, тихо сжимает радугу, небо сдает дугу. В общем твоя Лия рождена, чтобы сказку былью, чтобы тоску ковылью, Кафку без тормозов, а ты ее гладишь двумя пальцами, чтобы совсем I’ll kill you, не откликаться, видимо, выключить вечный зов. А ты ее гладишь совсем зря, выплеснет всё наружу, вот оно Богу в душу, что с ней теперь твердить, и ничего такого больше не обнаружу, пускай там твоя Лия ищет такую нить, они приходят другие всегда в субботу с конфетами и будвайзером, чтобы было чем оправдать, а ты соляным столбом опять обернешься к Лоту, как будто здесь всё хорошее, какая-то благодать, и нечего поделить на равные составные и выдавать по субботам вместе с картошкой фри, потому что завтра нужно быть честным и пенки смывать пивные, а сегодня дари мне розы и просто вот так замри. В общем твоя Лия – неудачная смесь теорий, нужно же сделать хоть что-то для кого-то, пускай для них, и в кофе кладут горький как йод цикорий, и людям не скажешь такое ich liebe dich, но яблочный спас, покупают немного мёда, должно же хоть что-то сладкое нас спасти, потом отключают cookies, проходит мода, и ты меня просто выпей, потом прости. 

Она говорит, что нужно писать в столбик, как в «Литературке», хотя можно и без заглавных, ну почему бы не так, проверяют свой психотип, там пишут – Изольда, смывает шмат штукатурки, под нею древние фрески, Византия, бумажный знак. В конце концов останемся только мы и мы полюбим друг друга, не умерев от испуга, от любопытства и хны, от низкой коммуникабельности, переизбытка слуха в этой тюрьме народа, которому не ясны наши конфликты и  коллизии, ждали времен упадка, чтобы вкушать виноград на пристани, пить крепленый с утра, она говорит – по двадцать персики, в чем же моя загадка, я засыпаю сладко пылью в тени шатра. Куда я тебя везла, песочные замки строя, ну затаил обиду, ну написал роман, мир каждые сорок минут выходит из строя, исчезают несколько нами забытых стран, а она говорит, что нужно в столбик, чтоб вышить себе из ритма свет невечерний, тайный, как тать в ночи, а ты ничего не помнишь, одна молитва у нас с тобою, и потому молчи. Резервуары полны чернил, вернуть себя из архива, восстановить на жестком диске выбитым на корню, ждать времен упадка, мелеть красиво и не рождаться статуей в жанре ню, всякие разные страхи свои пророча, дети родные будут верны другим, кожзаменитель сумочки от Lacroce, на поводке пристегнутом Белый Бим. Все мы утонем однажды здесь без остатка, пеплом присыпаны, будут сады цвести, гроздь винограда, крашеная мулатка, гибель Помпеи, тонкость чужой кости. Она говорит, что нужно расходовать равномерно краски, холсты и шпатели, и гуашь, а за окном пасутся олень и серна, и никому не нужен исходник наш. Кроме всего прочего глупо смотреть на воду, за четверть века всё повернется вспять, а ты толкаешь ослика на лёд будь готов к походу, и петушок на палочке я выхожу искать.

На мосту в Каменце пить чай, дорожить мишуткой, ангел с лукошком или штамповочная машина, в сером листке прикинуться Божьей дудкой, вышибить нечем себе белену из клина, будет в Крыму большая сезонно лужа, будет любовь, какой не стыдясь бульварно, лучше не знать, простужены снова, стужа, где мы теперь, песков серебро и Варна. Ты мне о том, что зелено всё и крыто, и проспиртовано, и пеленою белой, рыбка моя, верни мне мое корыто, лучше не знать ничего, в городки с омелой не приезжать, останемся за горою, там, где табак цветет и подносят плошку прямо к лицу, и нечего скрыть герою, клюквенный сок и тайное понарошку. Он говорит себе, что повсюду травы, красят листву зеленкою и зеленым, строит себе дворец из подлунной лавы, там и живет один, и Наполеоном хочет казаться, читает на утро Гёте, южным крестом мишутку пугая спьяну, как вы там все обмануты и живете, море внутри всегда закрывает рану, и на мосту в Каменце снова вилка чья-то, дальше себя не вылетишь из обоймы, выживут там подсолнухи и зайчата, только и те подумают – ну на кой мы, нужно тут было строить сады из глины, мир выжигать клеймом себе на ключице, город в мехах, подсолнухи и пингвины, печень трески приписана к мертвой птице. Снова рисуешь крестик мелом на парте, Бог отличит своих, если будет нужно, бросятся все кого-то из нас зажарьте, это звучит надуманно и натужно. Ты мне о том, что лесенки ходят криво, и на путях прямых не найти пророка, и каталоги шлют нам из Маунтолива, и за окном эклектика и барокко. Ты мне о том, что всё королевство наше будет затоплено лавою из компота, дуем на кровь, обжигаясь на манной каше, в плотности гелия вынужден выжить кто-то.

Нам нужно дождаться трамвая, как Карлсону и малышу, я делаю вид, что живая и писем тебе не пишу, я делаю вид, что не больно – защелкнулось что-то внутри и ластик страничный невольно скользит по столу, не смотри. Смотрю на господ Головлевых и ем по ночам мармелад, не надо нам истин готовых, никто ни к чему, всё подряд, ты тоже не хочешь конфету, мобильный молчит и молчит, однажды сюда я приеду, и тоже с пометкою «чит.», они говорят, что неплохо, что можно куда-то нести, но всё рассыпается, кроха, страницу сейчас отпусти, нам нужно дождаться трамвая, конечно в последний вагон, я делаю вид, что живая, и верит, наверное, он. И нужно готовить премьеру, и всем рассылать голыши, всем будет по вере, и веру ты тоже, мой друг, опиши – «она родилась на рассвете весеннего дня за столом», и  будем отныне как дети, мешать газировку и ром.

Иногда фантазируешь, строишь такие планы, чтобы гордиться собою, обои менять каждый год, не расчесывать до кровавых потов (всё ведь пройдет) из раны только елей, ну можно еще и мёд. Словно ребенок, у которого забрали обманом игрушку, плакать слезами горючими век подряд (пей вишневый сироп за репку и мышку-норушку), а потом не узнать его, не прятать в газету взгляд, спокойно смотреть, как он проходит мимо с бокалом мартини, брать фисташки с нугой, думать, что ты была совсем никем не любима, но всё обязательно будет, если ты станешь другой, и он тоже тебя не узнает и будет есть горгонцолу (тут ты идешь к холодильнику – обезжиренный йогурт, вода), и вы уже не опустите очи долу, но если вы все чужие, чем ты горда. Иногда фантазируешь, нет никакого плана, есть нумерованный сборник с цитатами из Камю, и мелкой плотвой на ладонь его пасть из крана – возьми мою душу и серую чешую.

Ты не приедешь сегодня утром в шестом вагоне (здесь запятая, чтобы совсем не плач), знание правил грамматики важно, что скачут кони, избы горят, и why don’t you kill me so much, нам рассказали, теперь приходи с повинной – лысые горы, крашеные хвосты, и заметай следы до своей Неглинной для красоты нехоженой, знаешь ты, как мне живется здесь не в плену – на воле, как мы рядимся в красное, бережем свет по ночам, не хватит на всех и чего же боле, резать его на ломтики их ножом. Ты не приедешь утром в шестом вагоне, пыль на конверте нечем сметать уже, льдом и вином убаюкивать на балконе, сто сороков осталось для всех в душе, некому здесь рассказывать сказки эти о расставаниях жалостных без потерь, сверху табличка – купаться сегодня в Лете запрещено, глазам никогда не верь, если поверишь, тут же причислен к ряду – дети, животные, ангелы и цветы, произойдет что-нибудь, рядом я присяду, ты не приедешь утром, совсем не ты. Как вас зовут, безымянные дети рая до отторжения прочих чужих имен, море кипит, растворяется кровь дурная, переезжаем отсюда в другой район, там, где растут осины и тополь гордо, и на ночные киоски кладут печать, и оживет осетрина второго сорта, чтобы другую мертвую плоть зачать.  Ты не приедешь сегодня утром в шестом вагоне, всё, что нам нужно, носим с собой на треть, и рассыпаются слёзки болонские на балконе, нечему верить и не на что здесь смотреть. Руку свою отдам – научиться левой нам ничего не стоит, в душе пробел, мы рождены шутом или королевой без вариантов и осторожных дел, вот и сидим наутро в своем остроге, разве уснуть, как нам говорили встарь, если еще не решен и вопрос о Боге, и фитили коптят золотой фонарь.

Как тебе говорила мама в детстве: «Усни, малыш, иначе придет волчок и зачем-то кедровые шишки тебе принесет», а ты нарушаешь правила общежития и никогда не спишь, словно какие-нибудь истопники суп из сырой покрышки, а ты открывал историю о любви Франкенштейна и Мери, таких и сейчас уж нет, была осень, холодное озеро, а может – лето, утро туманное за обозом, тихий ангел с лукошком ходил за тобою, включал верхний свет, если нужно искать Тинторетто в разрезе раскосом. Но на самом деле это был какой-нибудь Эдгар По, мертвые дочери с розами, курсы английского в школе, бритва в пенале, и всё открывается по вере в небывшее, фунт мармелада Ассоли, и человек с винтовкою заводит ее в тоннель, и говорит о вечной любви до гроба и до ремарок, и мечтают родиться на Капри, повсюду родная мель, и драконовой мерой огня пол исколотый жарок, нет, не ходи ты больше за мной по пятам, не читай Чернышевского мне по памяти, и отсюда не ходят туда поезда, сорок лет и ям, а ты всё не веришь, что где-то есть лёд и чудо. На самом деле это был даже Вальтер Скотт, “My heart’s in the Highlands” в фонографе без акцента, потом и ему, забытому в свой черед, лететь далеко и стать малодушно кем-то, а ты говоришь, что мы себя не щадим, поэтому станем полынью и пенопластом, а жить бы как все и верить бы в Третий Рим, и с экрана нам перчаткою машет Аста, и всё настоящее, сладкое и рокфор, и днесь тебе незачем больше читать расходно-приходные книги, и ты не за память пор, а просто жива в невежестве и свободна.

Покупаешь галстук к столетию “Comme du Garcon”, голуби очень нервно перебирают зерна, воду пьют из канавы, на пристани вяжет чулки и спорит с собой Минерва, в газетах готовятся к Новому году, толкут времена и нравы. А ты бы родился кем-то другим, писал бы мне письма в строчку – другие вон тоже выжили, проку от них немало, растят дубы поднебесные, в школу отводят дочку, а ты несешь колокольчик в предсердии из Непала, и что нам делать с собой, всё менее ясно как-то, они звенят по ночам, соседям уснуть мешая, хотя бы из чувства долга и чувства такта расти им всем здоровая и большая. Лучше выучить эту разметку, к ночи не будь помянута, пятна на занавесках от лунных зайцев и лунного хлеба, короче становятся дни, осины дрожат в подлесках, а ты растешь большой и сильной, пишешь то, что важно для всех, трудишься на благо родины и коллектива, покупаешь Swarovski на сдачу, какой там смех, и представить себя пытаешься очень живо, поскольку мир – это воля и представление, или в общем  ни то и ни то, налево пойдешь, направо пойдешь и в прятки, и ты выходишь из дома в десять в своем манто, и тают в руках его любимые шоколадки.

Эдинбургские чайки, пьяная вишня в меню, разногласия с фотокором – блестки на левом виске старят, задник из фарфора, мышиного цвета платье, Гензель и Гретель с открытки глядят на тебя с укором, нет, сегодня среда, не пойду гулять я, буду резать ростбиф тупым  ножом – в половину сердца не поместится то, что нам захотелось выесть. Эдинбургские чайки любят тефлон, на полтона скерцо, никуда не пойду гулять, говорить, что вы есть, и сейчас не время крупных форм, эпос вот старее, если каждый напишет 25 эсемесок, и  капустный кочан в кастрюле сгорит, Саломее ничего не нужно вроде бы, так, довесок, ну так приди и выпей чаю со мной, говори о разном, о каком-нибудь новом сборнике, о погоде, мы сидим на перроне и ищем подкладку в гласном, и  никто не найдет тебя здесь и в каком-то роде никого из нас не найдут, чайки «Моссельпрома», вывеска «Dolby и сын», Плиний у колодца, и не блудный сын, а барашек в крови у дома, а она идет вперед и не обернется.

А ты и сидела в парке с ним, чтобы потом мемуары, как в «Роковой любви» у Насти, до десяти из винных нехорошо гулять под луной без пары, рушить дворцы из пакли, любить безвинных, у них совсем другой расклад на окраине Тараскона – полить герань на кухонном, выйти на льва с берданкой, со всех столбов тебе улыбаться сонно Господь был милостив, где там с такою планкой чужой головы не сносить, до утра три метра, стоишь и стой уж там, где другим нет сладу, круг обрисован меловый, кто тут Федра, чтоб ей вручить, и долго смывать помаду. Ну что твои уроки французского, ты мне совсем не нужен, мне в колыбельку просто родного сына, а не эту смоль, и голос всегда простужен, и скрипит за окном несрубленная осина. Ну где такую голову сносишь, туман в партере, бедные девушки жмутся к спинкам  упрямо, и все получают бонусы сверх по вере, и указатель, что там впереди есть яма, а впереди «Самовар» и Большая Пресня, и сорок сверчков, которым каблук твой дорог, и всюду весна, и льется на стол, как песня, кровь твоя из круглосуточного, как Молох. А ты и сидела в парке с ним, чтобы любить повидло, уток любить и всякую тварь земную, ну а потом все равно становилось стыдно, как-нибудь выживу здесь и  перезимую, горечь одна на всех и стружки кокоса, и половина души, как винная карта, больше они не нужны и не смотрят косо, тает однажды снег в середине марта. Все говорят, что мы очень с тобой похожи, у нас одна на двоих пробивная вена, и потому нам хочется прочь из кожи, прочь из души и прочего, впрочем, плена, туда, где нас никто не полюбит за душу, за кожу мягкую, волос льняной, улыбку, так и будешь один душою наружу, хочется сад срубить и оставить липку.

Искать на Андреевском маленький ленин-гриб, в 12:00 начинать тосковать о милом и лгать позвоночником, весь урожай погиб, на месяц вперед сирень пахнет детским мылом, твои Белоснежка и Краснозорька не ходят в ближайший лес, поставят бентли в углу и боятся волка снаружи, а ты создал себя заново и  исчез, и кости пьяны, и кожа, и соль, и души. Твои Белоснежка и Краснозорька тоже идут в буфет, покупают осиновый кол и три капли яда, говорят – обслужите нас на тридцать монет, после это больше уже ничего не надо, а ты создал себя заново, выбрал другой район, новую искренность, новые шины к лету, они говорят о разницах, в горле першит Вийон, в небе увидеть можно без облаков комету, но что бы там ни было, это одна головная боль, чем-то занять себя до судного дня творожно, маслено, и наконец-то выходишь в ноль, и наконец-то всё без пробелов можно, а Белоснежка и Краснозорька пьют кленовый сироп, рассказывают себе о возможностях имплантатов, из леса выходит волк, на ветвистость троп всё это нельзя списать, лес зелено-матов, иди же ко мне, дитя песочниц-степей, где зарыты твои машинки, лопатки, вёдра, где растет не роза, а просто родной репей, и любить его нужно верно и в дождь, и в вёдро, я тебе подарю свой самый нарядный мех, и ни один охотник тебя не смажет, потому что позорно быть на устах у всех, как пиратски ввезенный мелкий рекламный гаджет, заверните мне всё, потому что я всё беру, всё, что встретим мы здесь, будет в пищу идти нам, маков этот цвет кровеносных, и смерть красна на миру, и щекочет пером свою ветхую плоть Иаков, но ты хочешь казаться, а также иметь и быть, как написано в схеме, которую нам простили, а она – за тобою пунктир, распуская нить, и в 12:00 всё опять остается в силе.

Под окнами смех, нужно в два убежать с работы, звон стекла, потом выяснение отношений, ментально расти, разговориться с Гёте, каждый в душе – какой-нибудь зрелый гений, слушать свой организм советует Лиз в подземке, парень с вином поёт про плот свой устало, развивает слог, использует соль и пенки, потом ведут в гардероб, тоже прочь из зала. Девушка-автор читает о насильственной жизни в семье, люди фотографируют, обсуждают прогноз погоды, нужно расслабиться, вовсе отбросить частицу «не», не уложиться в историю, множить себя на годы. Другая девушка-автор читает о первой любви, о второй любви, третьей, четвертой и пятой, и всё это одна любовь, хоть как ее ни зови, внутри надувные шарики, давятся сладкой ватой. Потом девушке-автору вручают почетный диплом, говорят очень приятные вещи, аплодируют, ждут фуршета, покупают Кафку, желая затариться барахлом из вечных ценностей, словно в разгаре лето и мы сидим с коктейлем где-то на берегу, и обсуждаем проблемы когнитивного диссонанса, и от этого солнца я тебя берегу, и никто не спросит, когда разлюбили Брамса, выросли вдруг из кроватки детской и помочей, режем салат-латук на кухне – бог весть какая она по счету, и ты же теперь ничей, и тает лёд в груди неродного Кая, и заливает кухонный стол и  пол, и письма те, что в огонь не успела, плача, довольно здесь, это ты ото всех ушел – от бабки, дедки, репки, одна удача, лелеет нас для чего-то и бережет, и на буфет кладет, сверху снег салфеткой, и на паркете маленький луноход, я бы хотела стать умной, красивой, едкой, писать статьи о культурной жизни столиц, об умных машинах и дорогих обедах, выдох-вдох и выпадет супер-блиц, о ранней зиме и прочих известных бедах, которые лучше где-то перетерпеть, потом родиться умной, красивой, едкой, потом из леса придет заводной медведь, моя дорогая пропажа, накрыв салфеткой.