Плаха

Николай Лукка
      ПОВЕСТЬ

           Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть
        без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла,
        из горячего лепета одних отступлений, из петербург-
        ского ннфлюэнцного бреда. 
             
                «Египетская марка». Осип Мандельштам
   
    УТРО  ПЕРВОЕ

Когда я вылакал «Сирени»
флакончик и «Алабашлы»
бутылку, в голове сирены
запели, изо рта пошли
оранжевые, голубые
и розовые пузыри.
Я дул и пел: «Ф-фу! до зари
поднялся я, но ни тропы я
в тумане не нашёл, ф-фу! ни
звезды, ни огонька. Товарищ
кричал: «Воды, воды глотни!
запей скорее! Ох, и твари ж
мы всё-таки». Я пел: «Назад
дороги нет! мой дом растаял
в тумане, ф-фу! но мысль простая:
иди куда глаза глядят! –
меня томит, как "Диатриба"*
томила Лютера, ф-фу! ибо
в тумане тонут вещи, как
игрушки ёлочные в вате…»
У Музы розы на щеках
пылали, Муза на кровати
лежала, пьяная…
                Три дня
прошло, но до сих пор дристня!

Когда (опухший с перепою)
я вижу в зеркале рябое
лицо, мне снова окосеть
охота. Капилляров сеть
под кожей: не лицо, а маска!
не щёки, а пустыня Наска!
На левой – розовый грифон.
На правой – синий скорпион.
Мой друг сказал, что это – эхо
пиров забытых. Лёшка прав.
Да мне-то вовсе не до смеха.
Я – добровольный узник. Страх
сильней меня. Когда я трезвый,
я выйти из дому боюсь.
Когда же пью, я очень резвый
и смелый; а когда напьюсь,
я начинаю куролесить,
к прохожим пристаю, пока
не упаду. Меня раз десять
лупили. В феврале бока
намяли крепко! Синячище
под глазом в августе сверкал
недели три, а я писал.
Но вряд ли стал душою чище
за эти дни. Хоть я и хам,
да не дурак и вижу сам,
что бабки крестятся, в глаза мне
заглядывая. А менту
не нравилось, как я мету
ресницами  и  как слезами
его косые взгляды с глаз
смываю.
            «Раз поверил в сглаз,
осёл, купал бы мозг в нарзане,
а не в вине!» – смеялся мент,
выписывая штраф  за  «мед-
услуги»…
               Вот ведь наказанье!
Осталось наплевать в глаза…
Что это? Слышу голоса!
Журчит «родник». Иван из сумок
бутылки достаёт. Торгаш!
А впрочем, в доску свой, хоть «наш»…
Пустыня! Голос Имы Сумак**
во мне уже звучит. Пора!
Пить надо начинать с утра.

    УТРО  ВТОРОЕ

Вчера, напившись, я, мудила,
попёр на дневное светило***.
Я крикнул: «Кто ты? Аполлон?
Дажбог? Ра? Феб?.. Или Амон?
Ты не шпион, не вождь, не вор. У
тебя не может быть имён
так много!» – «Пьяный охламон,
что в имени тебе моём?* –
сказало Солнце. – Я под гору
качусь. Ко мне не приставай!
Портвейн свой гадкий допивай
и спать ложись». А я… я брякнул:
«И Солнце – тоже псевдоним!»
Да, кстати, где патрон? что с ним
случилось? Я ему не капнул
ни грамма… Где же он, мой бог?!..
А-а! тучку подложив под бок,
в шелку и бархате, засранец,
лежит, храпит. Ему насрать
на бедных россиян. Нас рать,
а он один! Как иностранец,
он вежлив и улыбчив, но
довольно холоден. Короче,
мы твари мелкие, говно,
а он камен е...! Мы дрочим,
а он е...!
            «Эй ты, патрон! –
сказал я, пальцем на патрона
указывая, – ты на трон
кладёшь. Не стыдно ли добро на
говно переводить?» 
                А Феб
говно по кромке горизонта
размазал и сказал: «Живот-то
болит. Я кушал кислый хлеб».
«Ты кушал кислый хлеб?!» – «В деревне
у кузнеца я был в гостях,
когда ты, пьяный, спал в кустах.
Пойми! я  бог крестьянский… древний».
«Да! ты имеешь бездну лиц
в запасе. На заре ты диском
багровым смотришься…» – «Вглядись-ка
в лицо! Поэты небылиц
наговорили. Плюнь!» – «И всё же –
на облаке пушистом лёжа –
ты холодно на нищету
глядишь!» – «И это – небылицы! –
воскликнул Феб. – А ты – болтун!»
«Мы мёрзнем, а твои любимцы,
южане, греются!» – махнул
рукой  я… да и плюнул…
                Это ж
обман… Как дует! Где же ветошь?
Вчера я  тщательно заткнул
дыру в окошке ею… Сдуло?
Под койкой – пыль одна. Под стулом –
окурки… Подойду к окну
и дырку шапкою заткну.

Вот чудеса: снег выпал! Клумба –
как гипсовый рельеф. Ларёк
стоит (держа под козырёк!)
перед пузатой тумбой. Тумба
в малиновой папахе.  Ах,
какая славная папаха!
Пух, чистый пух! Таких папах
не нашивали горцы… Плаха,
живущая  давным-давно
за магазином, у помойки;
та плаха, на которой бойкий
пацан стоял и пил вино
в тот миг, когда, бренча посудой,
мы с бывшим моряком Пасютой
брели по улице Труда, –
не надевала никогда
такой диковинной папахи,
хоть их за восемь зим на плахе
растаяло немало…
                Вид
прекрасный!.. Ну и Ваня! К сумкам
пса привязал… Гм, деловит.
Как всем счастливым недоумкам,
Ивану не хватает лишь
воображенья, но смекалкой
не обделён парнишка… Вишь,
к нему подходят Вовка с Галкой.
Спор разгорается. Ежу
понятно: деньги делят. Шайка!
На Вове новая фуфайка…
Дыру заткну и расскажу
о деревянной той колоде,
которая ещё стоит
за гастроно…
                Ох, просквозит!
«Фуфайку новую Володе
загнал! – смеётся дед Кузьма,
сосед. – Гляди! пропало лето.
Бес дует в кость, а кость что флейта!
Суровая грядёт зима».

Брожу ли я вдоль улиц шумных?**
Нет, не брожу. Помойка, двор –
пожалуйста! Плевать, что сор
и мухи…
             «Уважать лишь умных,
талантливых желал бы  я,
да где их взять?!» – вздыхает Лёха.
Я – нет! Подчас былинка, кроха,
мох или ржавая бадья
мне говорят гораздо больше,
чем умники иные. Блик,
звездой горящий на калоше,
мне как бы говорит: «Тот миг,
когда впервые я на этой
калоше вспыхнул, навсегда
ушёл». Всё это ерунда,
но о калоше, не надетой
на валенок иль на сапог,
я думаю и… человека
жалею.
          «Ты дурак! калека! –
ворчит рассудок. – Может, ног,
носивших эту дрянь и ту, что
тобой не найдена, нет!»
                Он
ворчит, а чувства… Я смущён…
рука дрожит… О дьявол! тушь-то
подсохла на моём пере -
перо царапает бумагу…
Эх, бражки выпить бы!.. да брагу
всю выпил…
                То, что во дворе
(у этого же гастронома,
где, чувствуя себя как дома,
горланит пьянь и стаи мух
жужжат, где воздух сам протух)
произошло тому назад дней
пятнадцать-двадцать, до сих пор
пугает… Вижу, как топор
сверкает, как (без левой задней)
на трёх собачка скачет, как
жлобы её опять хватают
и на колоде отрубают
ей голову…
                «Видать, в ЧК
служил прадедушка злодея,
башку оттяпавшего ей!» –
сказал всё тот же Алексей,
когда, волнуясь и потея,
я, словно белка в колесе,
ещё летел, крутя скрипучий
рассказа барабан…
                «Загнул!» –
взорвался я и  вилкой ткнул
в рыбёшку.  «Если можешь, круче
загни!» – сказал он и, пронзив
рыбёшку вилкой, опрокинул
на скатерть банку мойвы… «Псих!
Мы  психи!.. Ты бы пораскинул
умом. Допустим, что бандит,
причастный к зверскому убийству
собачки, правнуком чекисту
приходится…» – «Да, троглодит».
«При чём же тут чекист? Каким бы
мерзавцем ни был тот чекист,
не он убил собаку!» – «Чист
и свят! – хихикнул Лёха. – Нимба
ему недостаёт». – «Заметь! –
промолвил я. – Твой дед в Сибири
погиб, а моего – в трактире
по черепу хватили гирей!
Мозг брызнул. Наступила смерть.
Мгновенно! А теперь ответь:
как звали деда?» – «Деда звали
Ильёй». – «А прадеда?.. Едва ли
ответишь!» – «Чепуха! Мы все
запачкались. На ”колбасе”
отцы катались, набираясь
ума и впитывая ложь…»
«Ума набрался?» – «Жить стараюсь,
как все. Я на отца похож.
Мы, дети, – сплав: охранник с зеком
в нас уживаются, причём
ты можешь быть – не жми плечом! –
хорошим, умным человеком,
которому претит обман,
который подлость ненавидит,
и всё же ближнему в карман
наложишь!» – «Ни за что! Бог видит! –
воскликнул я, – не наложу!
Да как ты мог?..» – «Не горячись ты.
Наложим, ибо дух нечистый,
сидящий в нас, – не кто иной,
как хам!» – «Наследственность дурная –
мамаша хама, да?» – «Не знаю.
Одеколон достань… тройной!»
Тут я сказал: «Пошёл ты на х..!
Я хам и старый жмот».
                Так вот!
с тех пор колоду, что живёт
за нашим магазином, плахой
я называю… Нет, убийц
я больше не встречал; но, птиц
увидев возле бака, в баке
я обнаружил труп собаки.
Я труп под тополем зарыл
и сверху камень положил.

    УТРО  ТРЕТЬЕ

Вчера я продал трёхканальный
приёмник. Надоел, каналья,
и я  подумал: «Загоню
его кому-нибудь! Три глотки
имеет как-никак».  Володьке
загнал. «А я люблю брехню
послушать вечерком, – покупку
кладя в рюкзак, признался он. –
Брехальник*** разгоняет скуку
и грусть». – «Он  нам наводит сон»*, –
признался я… 
                А в парфюмерном
 отделе я купил, наверно,
штук восемь склянок. За ларьком
я угощал бомжей,  царьком
поглядывая. Что мы пили?
«Гвоздику», «Шипр» и «Русский лес»!
Я смутно помню, как залез
на Галку, как меня лупили,
как Серый мне расквасил нос.
Но я не помню, как дополз
до дому…
               У-у! какой я страшный:
страшнее тумбы ржавой, на
которой розовый (вчерашний)
растаял снег.  В башке война
идёт… Не хам ли там с режимом,
который хама породил,
воюет?.. Или, под нажимом
врага  собрав остатки сил
в кулак, рассудок двинул войско
на варвара?.. Бледнее воска
лицо. Не утихает боль
в затылке. Варвар – алкоголь.

Он – враг!.. Но если это – правда,
я – гнида! и со мною надо
по-большевистски поступить,
а именно: в расход  пустить
для устрашенья прочих, чтобы
не предавали или в оба
глядели, прежде чем предать…
Всё ясно! нечего гадать:
он – злейший враг, а я, открывший
врата и недруга впустивший
в мир внутренний, – предатель. Да!
я предал душу и рассудок.
Враг топчет мозг мой трое суток
подряд…
             «А я в твои лета, – 
говаривал отец, – кувалды
из рук не выпускал. А вы?!
Вы, нынешние, мелковаты!»
Х-хе! я  и впрямь без головы.
Враг растворился в клетках мозга;
и мысли пьяные бредут
гурьбою, как уродцы Босха,
и за собой меня ведут.

Устал. Брехальнику подобно
болтаю, а о плахе ни
словечка (люди, как и пни,
мхом обрастают: с допотопных
времён до настоящих дней
замшела тьма людей и пней).
Смогу ли описать подробно
сам отупения процесс?
Я мысленно уже на срез
бревна гляжу (как сердце бьётся!)
и вижу годовые кольца;
а мысли пьяные шумят!
Их неуменье притворятся,
лукавить – превратило в Ад
моё существованье… Яд
в крови! Как  тут не растеряться,
не струсить, подлецом не стать?!
Они же душу в грязь втоптать
пытаются, «преторианцы»!**

Итак, я должен рассказать
о плахе, но… с чего начать?
С начала?.. С жёлудя?.. О нём мне
известно вот что: положил
начало дубу он… и сгнил.
С дубка?.. Дуб вырос, и наёмный
работник дерево срубил
да и на чурки распилил.
Но неизвестно мне, ни где дуб
рос, развивался; ни когда
его срубили… Никогда
я ничего не знаю!.. К деду б
давно сходил, когда бы знал,
где похоронен дед… Начну-ка
с подсобки: я же там бывал!
Бывало, к Веничке без стука
входил в каморку, где «коньяк»
глушили мы, когда свояк
там отдыхал…
                Эх, Веня, Веня!
сидишь ты нынче дома. Чай,
жена внушает: «Не скучай!
хотя живём мы не в Равенне***,
но и у нас есть базилик
и саркофаг!»  А ты: «Стели
(ты шутишь мрачно) в саркофаге!
Пусть ангел гасит жизни факел.
Жизнь теплится. Одним плевком
погасит он её легко».

Двенадцать лет назад, жасмином
воняя, мы с Вениамином
сидели в душном закутке.
В тот миг, когда свояк в руке
держал стакан, а я из склянки
рукой, дрожащею от пьянки,
в стакан тот зелье* наливал
и, морщась, леденец сосал,
в наш закуток вбежала Зина
и выдохнула: «Веня, Вень!
фургончик возле магазина
стоит, а в том фургоне – пень…»
«Два пня! Один лежит в кабине
на дерматине, – оборвал
Вениамин, – и вводит фалл,
как и положено скотине,
в срамные губы, а на нём
Людмила Павловна верхом
сидит; другой – под парусиной
дырявой в грязном кузовке
стоит… а я болтаю с Зиной,
а Зина…» – «У тебя в башке
опилки, Веня!» – перебила
его Зинуля и флакон
об угол  вдребезги разбила,
где муха, как Лаокоон
со змием, с пауком боролась.
«Повержен! наглость напоролась, –
промолвил мой свояк, – на твой,
о Зинаида! нрав крутой.
Приказывай!» – «Необходимо
колоду к  мясникам  вкатить.
Возьми  его… или Вадима
в помощники…» – «А заплатить
за пузырёк ты обещаешь?»
«Нет. Вот когда ты обнищаешь
вконец, не пожалею ста
рублей», – сказала Зинаида.
«Так выводи же из Аида,
о Путеводная Звезда! –
воскликнул мой неугомонный
свояк. – Зинуля, за тобой
иду, ковбой… в запой… как в бой!»
«Да  выходите, охламоны!»
«Сгораю, Зина!» – «Есть вода.
Петрович скажет вам, куда
поставить тот чурбак… Ты трезв?» – «Как
огурчик. Понял! ни-ко-му –
о ебле!» – «Выгоню ведь… с треском!»
(Петрович-то мясных обрезков
дал мне, а рёбрышко – ему.)

Где кровь течёт – там гибнут души!
В сырой подсобке в первый раз
колода кровью упилась…
Мясник, разделывая туши
и тушки, топором стучал.
Мясник Петрович был похож на
моржа. Как только в дверь стучал
клиент и говорил: «К вам можно?» –
он в дерево втыкал топор
и выдыхал в усищи: «Кто там?»
Колода думала: «Он  вор!»
Однажды перед Новым годом,
когда работа полным ходом
под руководством Зины шла
в подсобках, трещину дала –
Бог знает отчего! – колода…
Четыре с половиной года
она трудилась для народа
и кровь пила. А Зина – семь,
пока не скурвилась совсем…
А мой свояк остепенился,
не пьёт. Под  Аннушкин каблук
попал, в чём я и убедился,
когда мы с ним сажали лук
(он в Тосно дом купил), а  Анна
глядела – как на дурака!
как на последнего болвана! –
на бедолагу свояка
и всё пилила, не давая
ему ни пукнуть, ни вздохнуть.
Свояк мой спину разогнуть
боялся. Так, не поднимая
башки, весь день и просидел
над  грядкой: муха, меньше мухи!
песчинка** (даже бормотухи
не предложил мне – не посмел!)

    УТРО  ЧЕТВЁРТОЕ

«Нет, весь я не умру!*** жить будет
душа моя! – кричал я. – Русь!
Россия сына не забудет!..
Да отпусти же!.. Обоссусь!»
«Умри! хоть весь умри, а точку
поставь! – кричало солнце, луч
приставив к горлу, как заточку. –
Зачем я вышло из-за туч
дождливым утром?.. Только ради
того, чтобы тебе сказать
об этом!» – «На! сожги  тетради!
убей меня, но  дай  поссать!» –
кричал я  и  лицо пытался
прикрыть ладонями. Оно
горело…
             Нет, не  обоссался.
Проснулся…
                Дождь стучит в окно,
и  тучи по небу  несутся;
и  мысли  в голове толкутся,
как пьяный сброд  вокруг ларька,
вокруг стиха; давно рука
с пером над столиком застыла;
давно иная мысль пустила
отростки, корни; как блоха,
другая – скачет… а стиха
всё нет! Уже часа четыре
топчусь на месте…
                Где ж Она,
подыгрывавшая на лире,
подплясывавшая и сна
меня лишавшая, которой
наверняка надоедал,
которую порой пугал
позывов и пороков сворой,
готовой совесть растоптать 
и  –  вместе с ней – меня пожрать?!
Где Та, с которой в Псков и в Таллинн
я ездил, в Эрмитаж к Ватто
ходил?.. Нет, это всё не то!
Раз я слезлив, сентиментален,
поставить точку Сам  Господь
велит. И я  её поставлю,
но всё-таки сперва представлю
пейзаж Пуссена, чудный плод
его фантазии…
                Уже я
сижу под дубом… на дриад…
Нет, ничего не вижу. Шея
болит и позвонки хрустят.
Свояк сказал мне как-то: «Сырость,
гниль завелась в хрящах, дебил!»
Но он меня не убедил.
Уверен! если бы на вырост
Бог догадался тело дать
душе, сегодня горевать
мне не пришлось бы. В самом деле!
душе-то очень тесно в теле.
Немудрено: душа растёт
быстрее тела. Тело жмёт,
как жмёт сапог. Никто не знает,
кто в данном случае страдает
сильней – «сапог» или «нога»!
А с точкой… с точкою пока
повременить придётся. Может,
Она придёт и мне поможет
в себя прийти - и мы вдвоём
с  моею Музой и споём
и спляшем!.. А когда оставит
Она меня, то крест поставит
на мне тотчас  старуха Смерть.
(Поставить точку бы успеть!)

Дождь. Пахнет тиной. Лужи. Точек
мильоны на воде. Вокруг
любой из них – кружочек… круг!
Стать кругом норовит кружочек,
а капелька – ничем и всем!
И Пушкин – капля, и Винсент
Ван Гог, и Блок, и Лукас Кранах,
и Ваня, что встаёт так рано,
и я… а прочее – молва,
круги… слова, слова, слова!*

Он! Снова он сбивает с толку,
мешает! Ну и голосок у
него – и хриплый, и глухой!
Да кто он, чёрт возьми, такой!
Есть голос, а его, мерзавца,
нет как бы вовсе!.. Ох, боюсь,
что затевает этот гусь
недоброе, а то б скрываться
не стал… Не в голове ли он
устроил для себя жильё?..
Иль, может быть, как божья птичка
в гнезде, живёт себе в яичках?..
Не он ли, надувая член,
мне говорил: «А ты на чернь
сердился! Сам-то что за птица!
Нельзя на ближнего сердиться!»
Он усмехается, язвит,
даёт советы, тормошит
и даже требует отчёта
о сделанном. «Какого чёрта! –
кричу. – Как банный лист пристал!
Я от тебя уже устал!
Оставь меня»… Не оставляет.
Читая мысли на ходу,
он, как начётчик, поучает
и мысли как бы подправляет…
Молчит… Чего-то ждёт… Я жду 
подвоха! Мысли-то роятся,
жужжат, как мухи над дерьмом…
.   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .   .      
Молчишь?.. Наскучило кривляться?
– А ты слова-то экономь!
Не трать напрасно: пригодятся.
Не всё же наряжать в паяцы
тебе меня. Умнее будь.
(В тушь чёрную перо макаю
и  записать всё успеваю!)
– Умней?.. Да есть ли что-нибудь
вот здесь… под крышкою, о чём бы
я твёрдо мог сказать: «моё»?..
Увы, плоды моей учёбы
заплесневели и в гнильё
в кладовке душной превратились.
– Но ты… но вы всю жизнь учились!
– Учились. А плоды хранить
никто не смог нас научить…
Брусничный куст хранить умеет
под снегом ягоду. Вон гроздь
рябины за окном краснеет!
Рябине красной и мороз
не страшен. Между этих стёкол,
покрытых льдом, и в январе
горели гроздья, снегирей
дразня. Вот видишь! стужу стойко
перенесла рябины ветвь
и сохранила плод… –  Отлично!
Но ты же – человек. –  Тепличный
я  куст! –  Тепличный куст, ответь,
как рос?.. Небось, садовник делал
вид, что работает, а вы –
что к солнцу тянетесь? – Увы.
– И ты решил, что плесень съела
твои плоды? – А кто же?  – Червь
сомненья. Ты уж мне поверь.
И не жалей, мой друг. – Да разве
я эту дрянь жалею! Жаль
себя до слёз… Я глуп, неразвит.
Ты сам смеялся… унижал
меня. – Шутил. А дураку-то
на свете легче! Не грозит
ему ни карцер, ни цикута.
– От дурака вином разит!
Все говорят, что хам сидит во
мне… – Помолись. Тебе молитва
поможет. Бог-то дурака
всегда любил! Наверняка
тебе простит Он и незнанье
простых вещей. На небесах
всех взвешивают на весах,
но всё же легковесной пьяни
Он предпочтенье отдаёт.
Ослам и на земле почёт
и в райских кущах. Оставайся
в ослах… А если есть ещё
силёнка, умным притворяйся,
плюй через левое плечо
и улыбайся, плоть от плоти
своих родителей. – Они
мне тело дали (да храни
их Бог!); и в теле, как в болоте,
душа увязла. Моего
нет ничего во мне. Его
душа – одна из сотен тысяч
Ему принадлежащих душ –
барахтается в тине!
                (Тушь
кончается! Он хочет высечь!
Сам высеку себя. Ведь в том,
что кнут полезен, даже Павла
Иваныча автомедон**
не сомневался.)
                Всё пропало!
тушь кончилась! – Да отчего ж
пропало-то! Ты, братец, слишком
пуглив. Дописывай огрызком
карандаша, е...а вошь!

– Итак, раз плоть, что превратится
в один прекрасный день в кусок
дерьма, – перебродивший сок,
что плоть дала, то и гордиться
мне нечем: я – ничто; я есть;
но «я» моё – лишь ощущенье,
возникшее в уме от тренья
души о плоть; а муки  – месть
Природы, или Бога,  зверю,
что, понадеявшись на мозг,
из круга выпал. – Верю, верю!
Ты не тепличный куст, а воск.
– Зверь глиняный!.. Когда лепили
меня, запасы глины были
гораздо меньше на земле,
чем в данный миг, хоть лепят дружно
все… – Значит, это делать нужно
зверям и людям, в том числе –
и пишущим. – Желал бы крылья
иметь, чтоб ими с потолка
пыль смахивать; там столько пыли! 
– Чудак! – Иди-ка ты кобыле
под хвост! Дай мне на облака
взглянуть. Весь купол облепили,
как гусеницы сочный лист
капусты. Это ли не чудо!..
Уже бросает в жар, как будто
вдруг заболел… Вот холст! вот кисть!

Перу охоты нет старинной?***
Есть!.. Положу ультрамарина.
Да изумрудной подпустить
придётся… да  местами – охрой
покрыть. Смешаю всё на мокрой
поверхности, чтоб соскоблить
мне было легче мастихином
всю дрянь потом… Не будь наивным!
Легко сказать! Как им не быть?
Как?! Кто бы мог вообразить,
что тучи по небу скользить
начнут подобно липким, жирным,
мохнатым гусеницам?.. Я
не мог представить, что такое
возможно в мире.  Правда, Гойя
колосса видел; а друзья,
Андрей и Павел, выходя из
таверны, видели, как нос
сидел на туче, раздуваясь,
чихая и сопя, и нёс
такую чепуху, что ими
был назван дураком; да в Риме
младенца бабка родила,
который взвизгнул как пила,
пустил пузырь и, прокричав, что
он – Марк  Аврелий, замахал
ручонками и часто-часто,
как лист осины, задрожал
и умер… Но ведь это было
давно и не у нас. А здесь,
в райцентре, никаких чудес
ни прежде не происходило,
ни в наше время… Грабежи
случались. Сволочей хватает!
Милиция бомжей хватает:
всему виною-де – бомжи
и  разный  прочий  сброд…
                А ныне,
сейчас, над  этим городком,
лежащим на земле плевком,
где голь живёт, на маргарине
картошку жарит, ест и спит,
работает, детей плодит;
где нет ни пышных пальм, ни пиний,
ни Донателло, ни Бернини
творений дивных, – чудеса
творятся, будто есть и пальмы,
и Донателло!.. Небеса
пылают! Голубое пламя
течёт, трепещет, будто там
летят и крылышками машут
миллионы бабочек…
                Мазкам
текущим я подсохнуть дам.
Я дока: кисти сами мажут,
а я командую: мажь, мажь!..
А ты – ведь мы почти у цели! –
кармина дай немного. Дашь –
и  будет хорошо. (Когда ж
личинки-облака успели
окуклиться?)
                Этюд готов!
Спасибо. Кажется, неплох.

Пишу второй этюд. Железо
кую, покуда горячо.
Вот рюмка! Эту рюмку Эльза
мне подарила. Я мочой
её наполню. (В 8. 30
вчера я встал, потрогал бровь
и нос: запёкшуюся кровь
собрался было смыть, побриться,
да кран… затрясся, заурчал
и, громко фыркнув, замолчал.)
Вот акварель! а вот бумага!
Мочою кисть смочу…
                «Всё благо!» –
подумал раненый поэт,
роняя молча пистолет
и падая…*
             Тут в оба глаза
гляди: паря, как Ариэль,
держи в уме, что акварель
капризна…
                Туча  (будто клякса
или, верней, как этот вот
мазок, что я на ватман влажный
кладу)  по синеве плывёт
и растекается… Неважный
мазок. Точнее говоря,
совсем неважный, никудышный,
к тому же – совершенно лишний,
как снег в начале октября.
А снег пошёл!.. Придётся губкой
смахнуть пятно…
                «А ты не пукай! –
говаривал Рембрандт. – Учись
природе следовать. Богата
природа!.. Слышишь, Хоогстратен?**
Но подойти не торопись
к холсту! Сперва в себя вглядись:
готов ли?..» Ученик Рембрандта
смотрел на мастера. Рембрандт,
прищурив глаз…
                И снег и град
по стёклам хлещут! Жесть карниза
звенит, и струйки шелестят,
как будто отставник, гарниза***,
решив на чешую наград
взглянуть, из шкафа вынимает
мундир…
             А молнии сверкают!
А клёны алые сорят
червонцами. Так сын соседа
(Кузьмы Иваныча), что раз
в два года навещает деда,
сорит деньгами, поит нас,
мужчин и женщин, – всех соседей
по коммуналке. (Сколько сельди
копчёной, кильки, языков
свиных, солёных огурцов
съедается при этом выпить
любителями – и не счесть!
Винище даровое выбить
способно из любого спесь:
пьёт алкоголик, пьющий крепко;
пьёт трезвенник, что пил лишь сок
до этого.)
              Один мазок –
и всё! этюд готов!.. А кепка
уже на голове. Пройдусь.
Куплю чернил. Ларёк-то рядом!
Бывало, из ларька арбуз
высовывался. Виноградом
и грушей пахло. По лотку
средь ягоды гуляли осы;
а  Алексей (ещё тверёзый)
внушал: «Ре-бя-та, по глотку!»

    УТРО  ПЯТОЕ

Дождь сеет. Плесенью и тиной
пропахла комната. Туман.
Как будто липкой  паутиной
опутан город… Всё – обман!
Жизнь призрачна – как этот город,
как мир, вместившийся в моё
сознание; да и само
сознанье – призрак…
                Вдоль забора
плетётся тощий, чёрный пёс
(пёс вышел из тумана!)… К клумбе
подходит… нюхает навоз
и… задирает ногу, люмпен!
А капли на его хвосте
мутнеют, будто ряд жемчужин.
Темнеет отраженье в луже.
Пёс тоже – всюду и нигде.
Он тоже – только капля, т. е.
всё и ничто…
                Ушёл… Круги
расходятся. Текут мазки…
сливаются. Пора бы повесть
закончить (не свела б с ума!),
но мажет кисть моя сама!

В тот миг, когда, бренча посудой,
мы с бывшим моряком Пасютой
брели по улице Труда,
а парень пил, на плахе стоя,
я думал: «Дело-то пустое!
Сейчас скажу: слезай, балда,
с колоды. Это плаха! Стая
подонков убивала пса
на плахе. Ты пойми: нельзя,
нельзя стоять на плахе!.. Дай ей
очухаться! Она в крови.
Ей худо. Душу не трави! –
слезай же!..»
                Так я думал, но не
сказал ни слова. А матрос
трещал, как старый ржавый трос:
«Никола, говорят, что ноне
подорожала тара. Мы
нажрррёмся!.. Глянь, какая баба!
Я не видал такой корррмы
ни в Рррио, ни в Марррселе… Кррраба,
салллага!.. Да гляди бодрррей!
Три океана, семь морррей
прррошёл я, брат!.. А кррраба вот как
дают!.. Силён, не так ли?!.. Водка
не повлияла!..»
                Он трещал.
Бутылки в рюкзаке бренчали.
А я, насупившись, молчал.
Петь песни о родном причале
и о лазурных островах
мы начали примерно в полдень.
В час дня к Пасюте боцман Болдин
зашёл. По парку (на бровях!)
я шёл уже во мраке. Пахло
опятами, корой и мхом;
и одинокая мерцала
звезда. Заросший лопухом,
ручей журчал. Бродили соки.
Земля дышала…
                У пруда –
среди ржавеющих осоки
клинков – очнулся я… Гряда
далёких туч уже алела
на небе. Таяла, бледнела
над головой моей звезда.
(А в голове вертелся… Кальман?
Нет, Штраус! Вероятно, «Мышь
летучая».) Вздыхал камыш,
а на поверхности зеркальной
пруда туман ещё лежал,
как будто кто-то надышал
на зеркало. На камне сидя,
я громко пел: «Ла-ла-лааа-лааааа!»
А чёрт шептал ногам: «Несите
на свалку пьяного осла!»
И ноги унесли осла… не
на свалку, а к помойке…
                В шесть
я положил на плаху жесть,
на жесть – бумагу  и… посланье
к патрону написал  минут
за десять (мысли сами мнут
материал порой, как руки
торговца-ловкача товар;
им – трезвым! – чувства б на поруки
взять нужно, раз такой есть дар).
В 6. 20 человеку в робе
сказал: «В Италии темно.
В Европе холодно»*. – «В Европе, –
сказал он, – люди пьют вино
с похмелья, а не «Русским лесом»
опохмеляются!.. Налить?»
«Успею горло опалить!..»
Когда ж я к плахе пригляделся
внимательно, то вслух  (не ей,
а самому себе, скорей)
сказал… Блокнот  куда-то делся…
Всё – там!.. Туда  переписал
я  и  посланье к Аполлону.
Не хрящ, видать, гнильцою тронут,
а мозг мой!.. Гм, блокнот упал
под стол!.. Как ноет поясница…
А пыли-то в углу!.. «Во лжи
погряз; живёшь в грязи, а пыль-то –
как пух! – сказала тётя Рита
недавно. – Хоть платок  вяжи!»

Я начал так: «Кровавых пятен
на ней не видно… Плесень, слизь.
Микробы за неё взялись.
Нам – легче! Говорят, что пьянь-де
своей бациллой бьёт чужих!..
А этому… – в крови… чуть жив –
едва ли легче: слиплись пряди
волос, а ноздри – два дупла…
Но плаха деревом была!
Ей запах крови неприятен!
Быть может,  размышляет: "Кровь
впиталась в поры. Ни лишайник
на мне не вырастет, ни мох!
Бог рощ, ты слышишь?.. Не лишай их
надежды! дай позеленеть
на мне им!.. Хоть меня лишил ты
всего, но я хочу иметь
зелёный плащ, апрелем сшитый…
Не слышит!.. Травы стороной
обходят. Жалкий подорожник,
что ползает вокруг пивной
среди блевотины, со мной
не говорит, а хам, безбожник,
глумится!.. Нет, я не сержусь,
но грустно…"».
                Тут, услышав хруст,
я улыбнулся, ибо понял,
что мысли плахи угадал.
А ровно в восемь я поддал.
Я выпил водки на перроне
вокзала; на скамейку сел
и сразу круто окосел.


*«Диатриба, или Рассуждение о свободе воли» –
произведение Эразма Роттердамского (1469 – 1536).
**Перуанская певица, обладавшая поистине «космическим»
голосом.
***Погасло дневное светило… – А. С. Пушкин.
*Что в имени тебе моём? – А. С. Пушкин.
**Брожу ли я вдоль улиц шумных… – А. С. Пушкин.
***Репродуктор в народе называют брехальником.
Не потому ли, что коммунисты так долго брехали?
*И бесподобный Грандисон, // Который нам наводит сон… –
А. С. Пушкин.  «Евгений Онегин».
**Пьяные, «шумящие» мысли сравниваются здесь
с преторианской гвардией, а душа – с императором.
В эпоху Позднего Рима гвардия часто сбрасывала
с престола своих императоров и даже умерщвляла их.
***Анна очень любит стихи Блока, особенно – «Равенну».
*Зелье – одеколон «Жасмин».
**Гоголь в «Мёртвых душах» сказал так: «Муха, меньше
даже мухи, уничтожился в песчинку…»
***Нет, весь я не умру – душа в заветной лире… – А. С. Пушкин.
*Слова, слова, слова… – В. Шекспир.
**Автомедон – Селифан, кучер Чичикова.
***Перу старинной нет охоты… – А. С. Пушкин.
*Паду ли я, стрелой пронзённый, // Иль мимо пролетит
она, // Всё благо… – А. С. Пушкин.  «Евгений Онегин».
**Учись прежде всего  следовать богатой природе и
отображать  то, что найдёшь в ней (из слов Рембрандта
в передаче его ученика Хоогстратена).
***Гарниза – «Гарнизонная крыса».
*В Европе холодно. В Италии темно.
Власть отвратительна, как руки брадобрея. –
О. Мандельштам.