Под чужим небом. Арсений Несмелов. 1889 - 1945

Александр Белых
    
    Михаил Лермонтов, Николай  Гумилёв, Арсений Несмелов — три русских офицера, три убиенных  русских поэта. Собственно на этом  заканчивается сходство. Самолюбию   Несмелова  польстило  бы оказаться  в одном ряду с  прославленными поэтами — именно такова была его собственная  мера  суждения своего творчества. И мы тоже будем придерживаться этой  высокой меры. Один поэт предвосхищает и предуготовляет   другого через головы поколений, хотя Гумилёв и Несмелов были почти ровесниками, с разницей всего в  три года. Их таланты неравны. Один известный, другой начинающий. Один эстет, другой  реалист. Книга «Костёр» 1918 года, пятая у  Николая Гумилёва,   стала для Арсения Несмелова  любимой и боготворимой книгой.  А   читал её он уже на берегах Тихого океана,  во Владивостоке.  Там   есть  такие строфы: «Я знаю, что деревьям, а не нам/ Дано величье совершенной  жизни; /На ласковой земле,  сестре звездам, /Мы — на чужбине, а они — в отчизне».   Гумилёв говорил о человечестве;    о библейском чувстве богооставленности. Иная чужбина  предстояла Арсению Несмелову —  земная, в пределах человеческой жизни, срок которой он как бы сам отмерил. Отчуждение от Родины, которое  он переживал  без сантиментов,  с жёстким чувством обречённости,   —  основной мотив  его лирики. Последним оплотом его надежды была поэзия, надежды на то, что имя его не останется в забвении.  Уповал он больше на литературу, чем на Бога. Это была воля к искусству, которая сродни  воли к жизни. Его чужбиной на два десятилетия стал Харбин, сохранявший  традиции старой России,  уникальный  русский город за пределами российской империи.   В  апреле 1920 года Несмелов сошёл с поезда  во Владивостоке. Позади  поражение под Иркутском. Он  поселяется  на берегу живописной  бухты Улисс, склоны которой и сейчас расцвечиваются в конце лета бледно-розовыми цветами  леспедецы,  а осенью пылают яркими кострами клёнов,  и прожил здесь  ровно четыре года.  За эти годы окреп  его талант. Из этих лет полгода жил при Советах.   «Я живу в обветшалом доме / У залива. Залив замёрз./ А за ним, в голубой истоме, / Снеговой лиловатый торс. / Я у проруби, в полушубке, /На уступах ледяных глыб  — / Вынимаю из тёмной глуби /Узкомордых крыластых рыб. /А под вечер, когда иголки / В щёки вкалываются остро, /Я уйду: у меня на полке — / Как Евангелие — «Костёр». / Если сердце тоска затянет / Под ленивый наважный клёв — / Словно оклик вершины грянет / Грозным именем: Гумилёв!»
    Первые свои  стихи Арсений Несмелов привёз с германского фронта, куда был отправлен   как офицер после окончания  Второго Московского кадетского корпуса, где когда-то обучался Александр Куприн. Оказавшись в Москве по ранению, он  публикует       брошюрку со стихами и  прозой — «Военные странички» (1915). Это были не ура-патриотические  стишки, которыми  кишела тогдашняя  столичная периодика.  Он писал о  гибели польского мальчика Яна: «Где гремели пушки/ И рвались шрапнели —/ Оставались дети… / Прятались  в подушки, забивались в щели…/ Маленького Яна —/ Голубые глазки —/ Не забыла рота…»;  о пленном раненном австрийце: «У него почернело лицо./ Он в телеге лежит неподвижно,/ Наша часть, проходившая мимо,/ Вкруг бедняги столпилась в кольцо./ Мой товарищ, безусый юнец, / Предлагает ему папиросы…/ И по-польски на наши вопросы/ Шепчет раненый: «Близок конец…»;   об отдыхе солдат перед боем: «Офицер в землянке тёмной/ Над письмом склонил лицо, —/ На руке мерцает скромно/ Обручальное кольцо…/ Утомлённо спят солдаты, / Ружья в козлах — точно сноп, / И, глубоким сном объятый,/ Недвижим и тих окоп»;  о походе: «Эх, тяжела солдатская винтовка/ И режет плечи ранец  и мешок…/ Дорога грязна и идти неловко,/ Ведь к ней нужна привычка и сноровка,/ И за аршин считай её вершок…»;  о солдатских фронтовых буднях: «Обед давно готов в походной кухне, /И кашевар не скупо делит щи…»   В этой простоте, в простодушии и реалистичности  заключалась абсолютная  новизна  в поэзии Арсения Несмелова.  В некотором смысле они предвосхитили скупой   стиль советских фронтовых поэтов   Великой Отечественной   войны.  Иосиф Уткин, поздний любимец Асеева и Маяковского, писал: «Я видел девочку убитую, /Цветы стояли у стола./ С глазами, навсегда закрытыми, Казалось, девочка спала. / И сон её, казалось, тонок,/ И вся она напряжена, / Как будто что-то ждал ребёнок…/ Спроси, чего она ждала?». Отец Иосифа Уткина  был  строителем КВЖД, а сам он  семнадцатилетним парнем  участвовал в антиколчаковском восстании в Иркутске и был военкомом на Дальневосточном фронте. Так время сталкивало поэтов.  А вот зарисовка  Бориса Кострова: «Портянки сохнут над трубой,/ вся в инее стена…/ И, к печке прислонясь спиной, /Спит стоя старшина./ Шепчу: «Товарищ, ты бы лёг/ И отдохнул, солдат;/ Ты накормил как только мог/ Вернувшихся назад./ Твоей заботе нет цены, /Ляг между нами, брат./ Они снежком занесены/ И не придут назад». И  ещё одно его  стихотворение: «Солдатское солнышко — месяц, /Осенняя чёрная ночь…/ Довольно!  Подохнешь без песен, / Не нам в ступе воду толочь. / Любовь стала проще и строже, / А ненависть трижды сильней, / За тех, кто до этого дожил, /Как пили отцы наши, — пей! / Нелёгок наш путь, не изведан, / Но кто, мне скажите, когда / Сказал, что приходит победа / В терновом венке без труда? / Нам жить — не тужить! Но без песен / Душа ни к чему не лежит. / Солдатское солнышко — месяц /Над  нашей землянкой горит».    Это стихотворение советского поэта, возможно,  объясняет неукротимую волю к поэзии и окопного офицера  Арсения Несмелова, и парадоксальный феномен его будущего поэтического родства с фронтовой советской поэзией.   Но вернёмся в 1917 год.  В октябре Арсений Несмелов был вовлечен в юнкерское   восстание в Москве, которое  потерпело поражение.  Вместе с товарищами он  бежит  на Урал и  продолжает сражаться на стороне Белой гвардии. В тех самых местах, где  проходили  события в  романе «Живаго» Бориса Пастернака. Стихи того времени, опубликованные в колчаковской газете «Наша Армия» в Омске,  свидетельствовали  о его «преступлениях» против  власти большевиков. Это стихи «Новобранец», «Родине», «Винтовка №572967»:  «В руках бойца, не думая о смене,/ Гремела ты и накаляла ствол /У Осовца, у Львова, у Тюмени, / И вот теперь ты стережешь Тобол./ Мой старый друг, ты помнишь бой у Горок,/ Ялуторовск, Шмаково и Ирбит? / Везде, Везде наш враг, наш злобный ворог / Был мощно смят, отброшен и разбит».    После разгрома  в знаменитом Ледовом сражении, Несмелов  бежит в  свободный, бело-красный,  переполненный  интервентами,   Владивосток — там, на острове Русском  уже  ждала  его жена Елена Худяковская с трехлетней дочерью Натальей.  Все ключевые эпизоды жизни отразились в его рассказах и стихах, словно дневниковые записи. «Помнишь: вихрь событий/ И блестящий крах…/ Много было прыти/ У тебя в ногах…», «Ржаная краюха сытна/ И чавкают крупные зубы./ Желтеет кайма полотна…/ По шпалам шагаем упруго, / пугаясь тигровой тайги…», «В теплушке у жаркой печки/ Офицерши варят обед./ Жарко и гадко. Свечи/ Скупой колыхают свет…»
   Человек с фальшивым документом на имя писаря  стражи   КВЖД продаёт за двадцать йен свой браунинг, шляется по улицам, присматривается, с удовольствием втягивает солёную свежесть весеннего моря. В городе — оживленно. Военные корабли в бухте Золотой Рог, звон шпор на улицах, плащи итальянских офицеров, оливковые шинели французов, белые шапочки моряков-филиппинцев, белочехи. И тут же рядом, с черноглазыми миниатюрными японцами — родная военная рвань русских, в шинелях и френчах из солдатского сукна. Человек с фальшивым паспортом никуда не торопится. Всюду на глаза попадаются  вывески на зданиях Владивостока: «Мак-Кормик», «Зингер», «Кунст и Альберс», «Бреннер — уголь, кокс, брикеты», «Контора Кобаяси», «Торговый дом Иокогама Спеши-Банк», «Починка часов Иосидо», «Датское телеграфное общество», «Прачечная», «Шляпы Петров и К;», «Чурин и К». В порту   пришвартованы  крейсера: «Асахи»,  «Ивами», «Бруклин»,  «Витторе Эммануил»,  «Жанна Д Арк». По Светланской маршируют под звуки оркестра  итальянцы в голубых мундирах, в синих беретах и коричневых ботинках на толстой подошве, элегантно одетые офицеры с моноклями и подкрашенными губами. Шотландские солдаты в юбках, американские, румынские, греческие…  Владивосток стал для Несмелова местом  становления его как поэта и писателя. Он окунулся в  богемную жизнь, познакомился футуристами, подружился со своим одногодком  уже знаменитым Николаем Асеевым, тоже фронтовиком.  Во Владивостоке родилось  поэтическое имя «Арсений Несмелов» —  так звали погибшего под Тюменью друга поэта,   поручика царской армии, а затем  и колчаковской, Арсения Ивановича Митропольского.  Здесь он издал две книги. Сборник «Стихи» (1921) и сборник «Уступы» (1924). Несколько стихотворений  он посвящает, как это ни странно, «гению революции» Владимиру Маяковскому. Для Несмелова, окопного офицера, верного своей присяге,   поэзия, как и   офицерская честь не нуждались в идеологической окраске. Он писал о мужестве.   Однако в мотивах его поэзии есть что-то дикарское. «Их душит зной и запах тьмы, / Им снится ласковое тело,/ Оно цветёт на ткани белой/ За каменной стеной тюрьмы./ Рыча, кусая тюфяки, / Самцы, заросшие щетиной,/ Их лиц исщербленная глина/ Измята пальцами тоски». Если бы судьба свела его с поэтами из  окружения  Николая Гумилёва, акмеистами, проповедавшими природное начало,  возврат к Адаму,  думаю, что его бы приняли за «своего» —  и  по духу, и по эстетике, отстаивавшей «самовитое слово». А талант его был быстро развивающимся. И впрямь, что бы это была  за компания — Гумилёв, Мандельштам, Ахматова, Нарбут (сброшен я воды Японского моря в 1938 году), Зенкевич, Городецкий!  Времени для созерцания было мало в его жизни. Нужно было действовать! Если его стихи как живые картинки; если их  расположить  в определённом порядке, то  они будут  читаться как фрагмент,   как скетч,  как кадр. Это будет  динамическое чтение. Если сложить все эти «кадры» в один ряд, в одну ленту, и прокрутить  мысленно, то мы окажемся зрителями удивительного фильма о полувековой эпохе, отражённой в судьбе одного человека. Волевые классические ямбы были  излюбленным его размером,  в них заключена энергия жизни. «Поэты, смерти мы не служим, — / Дарую жизнь  тебе, щенок!», — писал Арсений Несмелов. Едва успев издать  книгу стихов «Уступы»,  и  прихватив с собой весь  тираж, и не столько тираж,  сколько свой родной язык, о котором  писал: «Да, наш язык, не знаю лучшего. Для сквернословий и молитв, он изумительный, — от Тютчева до Маяковского велик», — Несмелов  уходит из красного Владивостока. С тремя товарищами он  спасается  от преследований чекистов,  бежит   через Амурский залив, через Занадворовку, через таежную горную границу   в Харбин. Россию он не хотел покидать, но история  не оставила ему выбора.   Всё это отмечено в  его увлекательных  мемуарах «О себе и о Владивостоке». В Харбине он живёт на литературную подёнщину, трудно, но без отчаяния,  издаёт четыре книги стихов: «Кровавый отблеск» (1929), «Без России» (1931), «Полустанок» (1938), «Белая Флотилия» (1942).  Имя Гумилёва в поэтических кругах Харбина было выдвинуто в качестве вестника «новой мысли», а Несмелова становится наставником для поэтической молодёжи. Своими стихами  он уже    известен в России и в Европе — Марине Цветаевой, Борису Пастернаку, Георгию Адамовичу, Степану Скитальцу.  После разгрома Квантунской армии, советские войска вошли в Харбин. По этому случаю была устроена встреча  военного командования с интеллигенцией. После банкета всех  арестовали, в том числе и Несмелова. Осенью того же года в пересыльной тюрьме на приграничной станции Гродеково, после изнурительных допросов, поэт  умирает в долгих муках на цементном полу от кровоизлияния в мозг.  Где-то там должна быть его могила, кто знает… Имена тех, кто приложил руку к его гибели, тоже известны.    Известны  имена и тех, кто работает сейчас  на разрушение исторической памяти.  Русская культура нужна только человеку русскому. И никому больше.  Редко кому ещё. Если  русский человек пренебрегает своей культурой, то он не оставляет себе права на существование. Этим правом воспользуются другие народы  — те, кто дорожит своей историей и  культурой. Похоже, что русскому  человеку, проживающему на дальневосточной земле,  эта память обременительна, раз с таким трудом и ценой жизни создаваемые книги уничтожаются, а библиотеки ликвидируются.  Тогда  ему не останется места даже под  чужим небом. Арсений Несмелов рассчитывал на память не только о себе, но и поколении,  оставшемся   по другую сторону исторической правды.
20-25 января 2009


СТИХИ АРСЕНИЯ НЕСМЕЛОВА



 МОИМ СУДЬЯМ

Часто снится: я в обширном зале…
Слыша поступь тяжкую свою,
Я пройду, куда мне указали,
Сяду на позорную скамью.

Сяду, встану —  много раз поднимут
Господа в мундирах за столом.
Все они с меня покровы снимут,
Буду я стоять в стыде нагом.

Сколько раз они меня заставят
Жизнь мою трясти-перетряхать.
И уйдут. И одного оставят,
А потом, как червяка, раздавят
Тысячепудовом: расстрелять!

Заторопит конвоир: «Не мешкай!»
Кто-нибудь вдогонку крикнет: «Гад!»
С никому не нужною усмешкой
Подниму свой непокорный взгляд.

А потом — томительные ночи
Обступившей непроломной тьмы.
Что длинее, но и что короче
Их, рождённых сумраком тюрьмы.

К надписям предшественникам имя
Я прибавлю горькое своё.
Сладостное: «Боже, помяни мя»
Выскоблит тупое остриё.

Всё земное отжену , оставлю,
Стану сердцем сумрачно-суров
И, как зверь, почувствовавший травлю,
Вздрогну на залязгавший засов.

И без жалоб, судорог, молений,
Не взглянув на злые ваши лбы,
Я умру, прошедший все ступени,
Все обвалы наших поражений,
Но не убежавший от борьбы!

1942.

ПОТОМКУ

Иногда я думаю о том,
На сто лет вперёд перелетая,
Как, раскрыв многоречивый том
«Наша эмиграция в Китае»,
О судьбе изгнанников печальной
Юноша задумается дальний.

На мгновенье встретятся глаза
Сущего и бывшего: котомок,
Страннических посохов стезя…
Скажет, соболезнуя, потомок:

«Горек путь, подслеповат маяк,
Душно вашу постигать истому.
Почему ж упорствовали так,
Не вернулись к очагу родному?»
Где-то упомянут — со страницы
Встану. Выжду. Подниму ресницы:

«Не суди. Из твоего окна
Не открыты канувшие дали:
Годы смыли их до волокна,
Их до сокровеннейшего дна
Трупами казнённых закидали!

Лишь дотла наш корень истребя,
Грозные отцы твои и деды
Сами отказались от  себя,
И тогда поднялся ты, последыш!

Вырос ты без тюрем и без стен,
Чей кирпич свинцом исковыряли,
В наше время не сдавались в плен,
Потому что в плен тогда не брали!»

И не бывший в яростном бою,
Не ступавший той стезёй неверной,
Он с  усмешкой встретит речь мою
Недоверчиво-высокомерной.

Не поняв друг в друге ни аза,
Холодно разъединим глаза,
И опять — года, года, года
До трубы Последнего суда!

1942

ПЕРЕД КАЗНЬЮ


Моя душа — на цыпочках. И нечто
Поёт об изумительном, большом
И удалённом в бесконечность… Речь та —
Как контур, сделанный карандашом.

Прикосновенье вечного — интимно,
И может быть, задумчивость моя:
В туманности светящейся и дымной —
Летящее, оторванное Я.

Вот облако, похожее на ветер,
Вот облако, похожее на взрыв…
Сегодня глаз прозорливо отметил
На всё следы таинственной игры.

<…>
1921