Дэвид Герберт Лоуренс. Змей

Алекс Грибанов
Мы с ним встретились у меня в саду.
Было жарко, и я в пижаме спустился к воде,
Но там был он.

У моей воды в странно пахнущей тени цератонии,
Куда я явился с кувшином,
Я должен был ждать, стоять и ждать, потому что он пришел
    до меня.

Он выполз из сумрачной трещины в глинобитной стене,
И, обхватив своим мягким желто-коричневым брюхом край
     каменного корыта,
Опустив шею на каменистое дно,
Пил из лужицы чистой воды, накапавшей из крана,
Втягивая воду своим жестким ртом,
Медленно пил, заполняя водой свое длинное мягкое тело
В молчании.

В этот раз я пришел к моей воде не первым
И должен был подождать.

Он поднял голову от воды, как делают пьющие животные,
Бросил на меня ничего не выражающий взгляд,
Выбросил на мгновение свой раздвоенный язык, задумался
И наклонился, чтобы попить еще немного,
Землисто-коричневый, землисто-золотой, из горячих
    земных глубин,
В сицилийском июле, с Этной, курящейся на горизонте.

Голос моего знания сказал мне,
Что его нужно убить,
Потому что в этой стране черные змеи безвредны, а золотистые
    ядовиты.

Голос во мне сказал: Если ты мужчина,
Ты должен взять палку и одним ударом покончить с ним.

Но, должен признаться, он понравился мне,
Я был рад, что он пришел как гость попить у меня воды,
И удалиться в спокойствии, в мире, не благодаря,
В горячие глубины этой земли.

Так что же, я трус, что не смею убить его?
Это безумие, что мне хочется поговорить с ним?
Это унижение чувствовать, что мне оказана честь?
А я чувствовал так.

Но этот голос:
Ты убил бы его, если бы не боялся!
 
Я и в самом деле боялся, очень боялся,
И тем более чувствовал себя польщенным,
Что он пришел искать моего гостеприимства
Из неведомых земных глубин.

Теперь он напился,
И поднял голову, сонный после утоления жажды,
Выбросил черный язычок, раздвоенный лоскуток ночи,
Как будто облизав губы,
Безмятежно огляделся вокруг, как бог,
А потом, медленно повернув голову,
Медленно, очень медленно, словно в глубоком сне,
Заскользил, огибая неровности телом, к стене
И начал подниматься по ней.

И вот, когда его голова скрылась в черной дыре,
Когда он проник туда и стал ускользать все глубже,
Какой-то ужас, протест против его ускользанья,
Против его исчезновения в черноте, спокойного ухода во тьму
Вдруг завладел мной.

Я оглянулся, поставил наземь кувшин,
Схватил попавшееся на глаза полено
И бросил в него.

Не думаю, чтобы я попал,
Но вдруг часть его тела, остававшаяся снаружи, задергалась
    в утратившей достоинство торопливости
И, мелькнув молнией, исчезла
В черной дыре, в трещине, уходящей в землю,
А я в ярком свете дня смотрел вслед как зачарованный.

Я сразу же пожалел об этом.
Какой жалкий, пошлый, постыдный поступок!
Я презирал и себя, и голос человеческого знания, дававший мне
    советы.

Я вспомнил об альбатросе*,
Мне так хотелось, чтобы он вернулся, мой змей.

Он казался мне королем в изгнании,
Утратившим корону, скрывшимся в подземном мире,
Но он должен быть коронован снова.

Я упустил случай, давший мне встречу с одним из владык
Жизни,
И мне есть теперь что искупать:
Мое ничтожество.

_______________________

* Отсылка к «Старому моряку» С. Кольриджа: убийство альбатроса вызвало мщение таинственных сил.



Snake


A snake came to my water-trough
On a hot, hot day, and I in pyjamas for the heat,
To drink there.
In the deep, strange-scented shade of the great dark carob-tree
I came down the steps with my pitcher
And must wait, must stand and wait, for there he was at the trough before
me.

He reached down from a fissure in the earth-wall in the gloom
And trailed his yellow-brown slackness soft-bellied down, over the edge of
the stone trough
And rested his throat upon the stone bottom,
i o And where the water had dripped from the tap, in a small clearness,
He sipped with his straight mouth,
Softly drank through his straight gums, into his slack long body,
Silently.

Someone was before me at my water-trough,
And I, like a second comer, waiting.

He lifted his head from his drinking, as cattle do,
And looked at me vaguely, as drinking cattle do,
And flickered his two-forked tongue from his lips, and mused a moment,
And stooped and drank a little more,
Being earth-brown, earth-golden from the burning bowels of the earth
On the day of Sicilian July, with Etna smoking.
The voice of my education said to me
He must be killed,
For in Sicily the black, black snakes are innocent, the gold are venomous.

And voices in me said, If you were a man
You would take a stick and break him now, and finish him off.

But must I confess how I liked him,
How glad I was he had come like a guest in quiet, to drink at my water-trough
And depart peaceful, pacified, and thankless,
Into the burning bowels of this earth?

Was it cowardice, that I dared not kill him? Was it perversity, that I longed to talk to him? Was it humility, to feel so honoured?
I felt so honoured.

And yet those voices:
If you were not afraid, you would kill him!

And truly I was afraid, I was most afraid, But even so, honoured still more
That he should seek my hospitality
From out the dark door of the secret earth.

He drank enough
And lifted his head, dreamily, as one who has drunken,
And flickered his tongue like a forked night on the air, so black,
Seeming to lick his lips,
And looked around like a god, unseeing, into the air,
And slowly turned his head,
And slowly, very slowly, as if thrice adream,
Proceeded to draw his slow length curving round
And climb again the broken bank of my wall-face.

And as he put his head into that dreadful hole,
And as he slowly drew up, snake-easing his shoulders, and entered farther,
A sort of horror, a sort of protest against his withdrawing into that horrid black hole,
Deliberately going into the blackness, and slowly drawing himself after,
Overcame me now his back was turned.

I looked round, I put down my pitcher,
I picked up a clumsy log
And threw it at the water-trough with a clatter.

I think it did not hit him,
But suddenly that part of him that was left behind convulsed in undignified haste.
Writhed like lightning, and was gone
Into the black hole, the earth-lipped fissure in the wall-front,
At which, in the intense still noon, I stared with fascination.

And immediately I regretted it.
I thought how paltry, how vulgar, what a mean act!
I despised myself and the voices of my accursed human education.

And I thought of the albatross
And I wished he would come back, my snake.

For he seemed to me again like a king,
Like a king in exile, uncrowned in the underworld,
Now due to be crowned again.

And so, I missed my chance with one of the lords
Of life.
And I have something to expiate:
A pettiness.