Все сонеты Шекспира

Наум Сагаловский
ОТ ПЕРЕВОДЧИКА 

  Читатель скажет – вот, ещё один взялся за переводы Шекспира. Действительно, существует уже множество переводов как отдельных сонетов, так и всего цикла из 154-х сонетов. Зачем нужен новый цикл?
  Английский язык – язык Шекспира – очень ёмок: для перевода одной строки сонета требуются иногда две строки на русском языке. Иными словами, в стихах Шекспира столько образов, что передать их все в переводе – невозможно. Поэтому каждый переводчик вкладывает в свой перевод то, что ближе его сердцу и то, что хорошо укладывается в пятистопный шекспировский ямб. Я знаю полдюжины полных циклов переводов.  Не буду судить, какой из них лучше, скажу одно: все они разные. Более всех популярны переводы Самуила Маршака, которые стали как бы эталоном для последующих поколений.
  Каждый сонет в маршаковском переводе – это замечательное лирическое стихотворение. Я никогда не сравнивал его сонеты с оригиналами – по причине незнания английского языка. Когда же я достаточно овладел английским языком (к сожалению, поздно, уже в конце жизни) и смог читать Шекспира в оригинале, то понял, что Маршак довольно часто отходил от автора. Кроме того, я пришёл к мысли о том, что шекспировские сонеты – это не отдельные стихи, а большая поэма со сквозным сюжетом, и читать их надо подряд, а не врозь. И тогда мне захотелось перевести их по-своему.
  Весь цикл сонетов – это история жизни и страданий автора в какой-то период его жизни. Я, через четыре сотни лет, чувствовал эти страдания и сопереживал им.
  Надеюсь, это случится и с вами.
                Наум Сагаловский


К БЕЛОКУРОМУ ДРУГУ (сонеты I - CXXVI)

I

Прекрасное должно давать плоды,
чтоб роза красоты не увядала,
так зрелость отдаёт свои бразды
потомкам, чтобы всё начать сначала.
Но ты, влюблённый в свет своих очей,
горишь в огне зазнайства и бравады,
убогий среди роскоши, ничей,
враг сам себе, не знающий пощады.
Ты украшаешь мир при свете дня,
весны глашатай, сила и отвага,
но, суть свою в бутоне хороня,
ты сам себя же тратишь, милый скряга.
Не будь обжорой, совесть знай и честь,
не ешь того, что мир намерен съесть.


II

Когда минуют сорок зим подряд,
оставив лишь пустые отголоски,
и твой изящный некогда наряд
весь превратится в жалкие обноски,
и спросит строго некий высший глас,
где красота, что век была с тобою,
тогда ответ "на дне усталых глаз"
окажется пустою похвальбою.
Сказать бы лучше: "Здесь моё дитя,
оно растёт, вот-вот покинет детство,
мой счёт оплатит много лет спустя
и примет красоту мою в наследство".
К тебе вернётся молодость тогда
и кровь твою согреет в холода.


III

Своё лицо увидев в зеркалах,
скажи себе: пора создать другое,
чтоб мир без обновленья не зачах,
вот женщины призвание благое.
Где та, чьё лоно, как целинный пласт,
не жаждет с плугом дивного знакомства?
Где тот глупец, который не создаст,
назло себе, желанного потомства?
Ты – зеркало для матери твоей,
её Апрель, что канул где-то в нетях,
и ты, когда окажешься старей,
как в зеркале, себя увидишь в детях.
А не оставишь памяти ни в ком,
умрёшь тогда безвестным стариком.


IV

Растратчик, не жалеющий добра,
на что ты тратишь все свои красоты?
Природа лишь со щедрыми щедра,
и в должниках навечно у неё ты;
зачем же ты, как скряга, занят тем,
что прячешь дар, положенный к отдаче,
и, ростовщик без прибыли, зачем
всё тратишь, если мог бы жить богаче?
Кого ты в этих сделках превозмог?
Себя лишь – ни дохода, ни расхода,
скажи, какой оставишь ты итог,
когда тебя затребует Природа?
И будет красота погребена,
но в отпрысках могла бы жить она.


V

Те самые часы, что на лету
прелестный лик творили, неустанны,
нахлынут и отнимут красоту,
как злобные и грубые тираны;         
у Времени на всё свои права,
придёт зима на смену летним негам,         
замёрзнут соки, опадёт листва,      
и красота окажется под снегом.
Когда б её прекрасный аромат
не сохранился узником в сосуде,
она бы стала первой из утрат,
и кто бы знал тогда об этом чуде.
Так, если свежесть роз сохранена,
холодная зима им не страшна.


VI

Чтоб грубая зима, пора скорбей,
не выпила живительные соки,
сосуд наполни сладостью своей,
ты юной красоте продолжишь сроки,
и тем приобретёшь себе барыш,
выплачивая ссуду аккуратно,
и сам себя в потомках повторишь,
и счастлив будешь сам десятикратно.
А если десять чад твои черты
по десять раз продлят без скопидомства,
что сможет Смерть поделать, если ты
умрёшь, но будешь жить в чертах потомства?
Не будь упрям, и вместо сыновей
не призывай в наследники червей.


VII

Когда восход рассеет ночи тьму
и солнце явит юное обличье,
все взоры ввысь потянутся к нему,
восславив свет и гордое величье;
оно наденет огненный наряд,
появится в нём постать молодая,
и очи смертных снова воспарят,
блистательный вояж сопровождая.
Но стоит солнцу завершить свой путь,
за дряхлый облик ждёт его расплата:
никто не увлечётся им ничуть
и взор не обратит к лучам заката.
И ты сойдёшь с сияющих вершин,
когда не повторит тебя твой сын.


VIII

Ты, музыка, от музыки уныл.
Услада не сражается с усладой,
зачем ты любишь то, к чему немил,
а радости приветствуешь с досадой?
Аккорды струн тебя бросают в дрожь
лишь потому, что все они при этом
звенят о том, что ты один поёшь
мелодию, что нужно петь дуэтом.
Смотри, как струны чисто держат лад,
одна другой внимает, как родная, 
потом все вместе радостно звучат,
дитя, отца и мать напоминая.
Их песенка без слов несёт намёк:
ничтожен ты, покуда одинок.


IX

Не потому ль, что трусишь вдовьих слёз,
ты одинок, и жизнь твоя досужа?
Умрёшь один, и мир, звонкоголос,
тебя оплачет, как жена без мужа;
и станет целый мир твоей вдовой,         
скорбя, что канет образ твой в столетьях,
но облик мужа, светлый и живой,
душа любой вдовы находит в детях.
Транжира всё пускает в оборот –
что возрастает, то и убывает,
кто ж красоту растрачивает, тот
её, не умножая, убивает,
и потому не любит он людей,
что сам себе убийца и злодей.


X

Стыдись, мой друг, ты просто нелюдим,
и сам себя позоришь ежечасно.
Я соглашусь: ты многими любим,
но никого не любишь, это ясно;
в тебе такая ненависть живёт,
что сам себя ты тащишь на закланье    
и рушишь над собой прекрасный свод,
который сохранить – твоё желанье.
О, изменись, мне радость ниспослав,
и вместо зла найди любви жилище,
яви другим свой милостивый нрав
и сам к себе правдивей будь и чище:
себя скопируй в облике ином,
чтоб красота жила в тебе и в нём.


XI

Дряхлея, ты продолжишься опять
в одном из чад, сработанных на славу,
и кровь, что смог ты в юности отдать,
состарясь, назовёшь своей по праву,
и в этом – счастье, мудрость и прогресс,
без этого – лишь мрак и запустенье,
и мир бы на твоём веку исчез,
когда бы все твоё имели мненье.
Природа убирает без помех
уродов, не дающих урожая,
но ты, кто наделён превыше всех,
живи, свой щедрый дар приумножая.
И как Природы личная печать
ты ей обязан оттиски вручать.


XII

Когда я Время слышу за спиной
и зрю, как день в ночи кошмарной тает,
и соболь серебрится сединой,
и бедная фиалка увядает,
и все деревья на листву скупы,
что стадо укрывали, как в чертогах,
и зелень лета, связана в снопы,
в последний путь увозится на дрогах,
я знаю: и тебе придёт черёд,
всё забирает Время, убегая,
и красота в конце концов умрёт,
увидев, что рождается другая,
но не кручинься, Временем гоним:
потомки за тебя сразятся с ним.


XIII

О, будь самим собой, любовь моя,
не лги себе, такому дорогому,
но прежде, чем уйти из бытия,
свой милый образ подари другому,
чтоб красота, добытая в кредит,
не умерла; ты станешь сам собою,
когда твой славный отпрыск воплотит
твой милый облик, созданный судьбою.
Как можно дом рассыпать на куски,
досель хранимый бережною дланью
жестоким зимним вьюгам вопреки
и смерти холодящему дыханью?
Любимый мой, будь храбрым удальцом:
имеющий отца, стань сам отцом.


XIV

Мне звёзды ничего не говорят,
хоть астрономом мог бы тоже быть я,
не предскажу ни снег, ни дождь, ни град, 
войну, чуму и прочие событья,
кого ждёт слава, а кого хула,
грядущее мне видится безвестным,
и как у королей пойдут дела,
не скажут звёзды знаменьем небесным.
Все знания мои хранит твой взгляд,
читаю в нём слова гаданий милых,
что красота и верность воскресят
твой облик в тех, кому ты подарил их,
но если ты уйдёшь, итог таков:
они не сохранятся для веков.


XV

Когда я мыслю, что лишь краткий миг
живёт всё то, чего коснётся тленье,
и на подмостках, тех, что мир воздвиг,
нам звёздами даётся представленье;
когда гляжу, как волею небес
и люди, и цветы растут и вянут,
пока живут – к ним явлен интерес,
а отойдут – тотчас же в Лету канут,
тогда и ты стоишь в моих глазах,
что к юности и прелести охочи,
и Время, с Увяданьем не в ладах,
твой ясный день торопит к мрачной ночи,
но с ним в борьбе, явив любовь мою,
всё, что отнимет Время, я привью.


XVI

Зачем ты, кто никем не заменим,
пред Временем не можешь встать с коленей
и средства не найдёшь – бороться с ним –
моих бесплодных рифм благословенней?
О, сколько юных девственных садов
твои цветы прияли бы с охотой,
и в них ты был бы узнан без трудов,
а не в портрете, крытом позолотой.
Пусть жизнь нам обновление несёт,
но ни пером, ни кистью, ни молитвой,
ничем не передать твоих красот
и сохранить в глазах живущих лик твой.
Ты уцелеешь в мареве времён,
своим же мастерством запечатлён.


XVII

Но кто стиху поверит моему,
где я тебя восславить не премину?
Как гроб, он не откроет никому
твоих достоинств даже половину.
Когда б я мог портрет с твоим лицом
в стихах оставить миру остальному,
потомки нарекли б меня лжецом,
кто свет небес придал лицу земному.
И презирая рукопись мою,
как стариков в их вымысле убогом,
всё то, что я с любовью отдаю,
назвали б клеветой и пышным слогом.
Имея сына, ты презрел бы страх
и жил бы дважды – в сыне и в стихах.


XVIII

Ты – летний день, примчавшийся с утра,
но мягче и красивее, а где-то               
бутонов роз касаются ветра
и, взятое взаймы, уходит лето;
то глаз небесный брызжется огнём,
то туча льёт прохладу с небосвода,
прекрасное тускнеет день за днём,
им управляют Случай и Природа.
Пусть вечно длится этот летний день,
и красота, и новый мир зелёный,
и смертная тебя не тронет тень,
ты вырастешь, в стихах запечатлённый.
Пока мы дышим и сердца чисты,
всё это будет жить, и с этим – ты.


XIX

О Время, льву когтища отстриги
и землю накорми её приплодом,
и Феникса в крови его сожги,
и тигру вырви зубы мимоходом;
перемежай у года времена,
твори свои злокозненные действа,
всю прелесть мира вычерпай до дна,
лишь одного не причиняй злодейства:
моей любви не трогай волшебства,
его чело в густых морщинах скомкав,
пусть будет красота его жива
и явится примером для потомков.
Какой бы ни грозило ты бедой,
в моих стихах он вечно молодой.


XX

О друг-подруга сердца моего,
твой женский лик и прелести бесценны,
и нежность есть в тебе, и плутовство,
но сердце неспособно на измены;
твои глаза всех женских глаз ясней,
тебе их дар Природою завещан,
ты можешь статью рыцарской своей
пленять глаза мужчин и души женщин.
В тебе пропала женщина, как жаль,
творя тебя, безумная Природа
добавила ненужную деталь,
мне ни к чему деталь такого рода.
Твой лик и плоть я дамам отдаю,
себе ж беру взамен любовь твою.


XXI

Нет, я не тот, кто Музой принуждён
придумывать стихи о пустоцвете,
для шика небеса притянет он,
свою любовь сравнит со всем на свете,
и гордые сравнения творя,            
он солнце и луну приплёл бы к одам,
цветы Апреля, землю и моря,
и всё, что есть ещё под небосводом.
О нет, любя, я истину пишу,
мой друг, рождённый матерью простою,
ни в чём не уступает фетишу,
горящему свечою золотою.
Я говорю убогому вралю:
чем не торгую, то и не хвалю.


XXII

А я не стар, не правы зеркала,
покуда ты и юность – одногодки;
коснётся Время твоего чела,
и я пойму, что дни мои коротки;             
ты красоту спасти свою сумей,
переплелись мы нашими сердцами,
моё – в твоей груди, твоё – в моей,
и потому ровесники мы сами.
Не погуби ж, со зла или шутя,
то сердце, что живёт в тебе, бушуя,
а я, как нянька малое дитя,
пригрею сердце, что в себе ношу я,
оно всегда со мной, назло годам,
убьют моё – твоё я не отдам.


XXIII

Как лицедей, который ничего
на сцене не припомнит от волненья,
как некий лютый изверг, у кого
слабеет сердце от остервененья,
я, позабыв любовный ритуал,
робею и теряюсь от конфуза,
мне кажется, мой пыл уже пропал
под тяготами собственного груза.
Убог мой слог, слова нехороши,   
пускай заменят их немые взгляды,
как вестники взыскующей души,
что молит о любви и ждёт награды.
Учись читать, когда любовь нема:
глазами слышать – плод её ума.


XXIV

Мой взор в душе моей, как на холсте,
твой лик представил кистью горделивой,
и сам служу я рамой красоте,
изящною любуясь перспективой;
скажу тебе, где я храню твой лик,
с какими он повязан чудесами:
я студию в душе своей воздвиг,
твоими застеклённую глазами.
Глаза с глазами сходятся вполне,
моим – от восхищенья нет отбою,
а сквозь твои нередко в душу мне
заходит солнце встретиться с тобою.
Увы, глаза, хотя и хороши,
рисуют то, что видят, без души.


XXV

Счастливчики, которым нет числа,
кто славою, кто титулом кичатся,
фортуна мне такого не дала,
и, право, мне не стоит огорчаться.
Под солнцем расцветают, как цветы,
горды собою, принца фавориты,
но тяжкий взгляд и властные персты
падут на них, и все они убиты.
Отважный воин, в битвах закалён,
непобедимый в тысяче сражений,
раз ошибётся где-нибудь, и он
ничто уже в потоке унижений.
Зато ко мне любовь полна щедрот,
и этого никто не отберёт.


XXVI

О лорд моей любви, чьи ум и честь
меня навеки сделали вассалом,
послом к тебе пусть будет эта весть,
что я писал в волненьи небывалом;
мой бедный ум впадает в немоту,
он наг и не способен к острословью,
надеюсь я, что эту наготу
в душе своей прикроешь ты любовью,
пока звезда, что мной руководит,
не явит мне своё расположенье,
придаст любви моей достойный вид,
затем, чтоб ты явил мне уваженье,
тогда признаюсь я в своей любви,
а до того  не жди и не зови.


XXVII

Устав от странствий, я ложусь в кровать,
чтоб отдых дать всему, что наболело,
но путь мой начинается опять,
не дремлет мозг, пока бессильно тело,
и мысли, угасая на лету,
спешат к тебе полночными гонцами,
а я лежу, уставясь в темноту,
в бездонный мрак, что видим лишь слепцами,
но предо мной твоя витает тень,
доступная невидящему взору,
и злая ночь становится, как день,
моложе и прекрасней в эту пору.
Я устремлён к тебе, и потому
покоя нет ни телу, ни уму.


XXVIII

А как душа отраду обретёт,
когда мне нет ни в чём отдохновенья?
Ночь не спасает от дневных забот,
и день лишён покоя и забвенья,
они враги, но крепко руки жмут,
решив предать меня жестокой муке:
день доставляет мне нелёгкий труд,
ночь – мысль о том, что я с тобой в разлуке.
Я часто внешность светлую твою
равняю к солнцу, злому дню в угоду,
и ночи обещание даю,
что ты заменишь звёзды в непогоду,
но всё равно в печали день-деньской,
а ночь моя наполнена тоской.


XXIX

Когда, людьми приравненный к нулю,
один, как перст, слёз не могу унять я,
судьбу о благосклонности молю
и к небу возношу свои проклятья,
мечтая быть таким же, кто богат
надеждою, друзьями, кругозором,
талантами, и, сам себе не рад,
казню себя жестоким приговором,
тогда твой образ вижу я вдали,
душа в сияньи глаз твоих прелестных,
как жаворонок, взвившийся с земли,
слагает гимны у ворот небесных,
твоей любовью я богат одной,
король – бедняк в сравнении со мной.


XXX

Когда я призову на тайный сбор
своих воспоминаний хороводы,
передо мною, словно мне в укор,
пройдут напрасно прожитые годы,
и я слезу невольную пролью
по тем друзьям, кого на свете нету,
любовь припомню прежнюю свою
и всё, что было и скатилось в Лету,
страдания свои наперечёт
я повторю, числом их озадачен,
и снова оплачу их горький счёт,
который мною был уже оплачен.
Но о тебе я думаю теперь,
нет больше ни печалей, ни потерь.


XXXI

Наполнена сердцами грудь твоя
всех тех, кого я позабыть не в силах,
в ней царствует любовь, и с ней друзья,
которые лежат уже в могилах.
Как много пролил я священных слёз,
они любовью вызваны и смыты,
как будто дань ушедшим я принёс,
тем, кто сейчас в груди твоей сокрыты.
В тебе моя любовь погребена,
любимые друзья, что поредели,
теперь тебе принадлежит сполна
то, чем когда-то все они владели.
В тебе я вижу образ их родной,
и – вместе с ними – ты владеешь мной.


XXXII

Когда злодейка-Смерть, воздав мне честь,
укроет прах мой вечной простынёю,
ты будешь жив и сможешь перечесть
стихи, давно написанные мною,
увидишь, как беспомощны они,
за временем, увы, плетутся сзади,               
но ты их, бедных, всё же сохрани
любви моей невысказанной ради
и так скажи: "Когда б мой верный друг
в своих стихах шагал бы с веком в ногу,
ему б любовь добавила заслуг      
и указала к первенству дорогу,
но вовсе не за слога красоту,
я друга за любовь его почту".


XXXIII

Я видел, как рассвет вершины гор
приветствует своим монаршим взглядом,
лобзает нежно луговой простор
и реки кроет солнечным нарядом;
пускай рассвет и молод, и красив,
но грянут тучи, и под их напором
он вдруг, от мира лик отворотив,
на запад убирается с позором.
Так и ко мне с рассветом как-то раз
пришло моё любезное светило,
я счастлив был, но ровно через час
его зловещей тучею накрыло.
Любви не умалит худая весть:
на солнце в небе тоже пятна есть.


XXXIV

Ты мне солгал, что будет день погож,
я вышел в путь, не ведая обмана,
но тучи затянули небо сплошь,
тебя сокрыв завесою тумана.
Не важно то, что ты сквозь тучи сам               
прольёшь мне свет, тебе вручаю весть я:
не следует на рану лить бальзам,
который не спасает от бесчестья.
Стыдишься ты, но стыд глаза не ест,
ты каешься, а мне – одни лишенья,
тот, кто несёт обиды тяжкий крест,
в чужом стыде не видит утешенья.
Но слёзы, коих много натекло,
как жемчуга, твоё искупят зло.


XXXV

Твой грех понятен: есть шипы у роз,
тускнеет лик светил на небосклоне,
фонтан искристый тиною зарос,
червяк гнездится в сладостном бутоне.
Все грешны, даже я, и этот стих
оправдывает все твои деянья,
сравненьями заглаживая их
в густом потоке словоизлиянья;
я на себя беру твою вину,
прощаю, и, униженный прощеньем,
я сам с собой сейчас веду войну:
во мне любовь дерётся с отвращеньем.
Тобою обворованный, пойму,
что я – пособник вору моему.

XXXVI

Пусть двое нас, и всё у нас вдвойне,
и лишь любовь одна, а не двойная,
пороки, что пятном лежат на мне,
несу я сам, твой образ не пятная.
Но зло, что в нас, у каждого своё,
оно нам крепко стягивает путы,
не трогает любви, но у неё
крадёт нечастой радости минуты.
Вовек я не прильну к твоей груди,
тебя оберегая от скандала,
и ты меня при встрече обходи,
затем, чтоб честь твоя не пострадала.
Люблю тебя, и ты мне не перечь:
как жизнь, я буду честь твою беречь.


XXXVII

Как любящий отец, уже в годах,
гордится юной порослью своею,
так я, со злой Фортуной не в ладах,
в душе твои достоинства лелею;
богатство, красота, и ум, и честь
сошлись в тебе, с годами не слабея,
позволь добавить мне к тому, что есть,
мою любовь, её дарю тебе я,
и сам я буду молод и силён,
связав себя с твоею тенью бравой, 
твоею красотою наделён,
богат, и горд, и жив твоею славой.
Пусть все дары тебе принадлежат,
и счастлив буду я десятикрат.


XXXVIII

Раз нет у Музы темы под рукой,
ты одаришь меня, исполнен блага,
блистательною темою, такой,
какой не сможет выразить бумага.
Себе же благодарствуй без труда,
коль что-то есть в моих стихах для чтенья,
как можно не взывать к тебе, когда
ты сам приносишь свет для вдохновенья?
Десятой Музой будь, десятикрат
ценней, чем девять тех, что чтят поэты,
и твой поклонник, чувствами богат,
создаст стихи, далёкие от Леты.
Когда меня бы Муза избрала,
то муки шли бы мне, тебе – хвала.


XXXIX

О, как же мне воспеть твои дела,
когда себя любовью мы объяли?
Что мне несёт моя же похвала?
Хваля тебя, хвалю я не себя ли?
Мы, врозь живя, нарушим эту связь,
любовь разделим поровну друг с другом,
чтоб я потом, с тобой разъединясь,
воздал тебе по всем твоим заслугам.
Разлука, был бы жалок твой досуг,
когда б не драгоценная свобода
не усмирять в душе любовных мук,
мечтая от заката до восхода,
пускай деленье на два – твой предмет,
воздай хвалу тому, кого здесь нет.


XL

Присвой их всех – подруг, любимых мной,
тебе на них, мой милый, нет запрета;
как видно, недостаточно одной
моей любви, теперь ещё и эта.
Когда ты с нею только потому,
что я её люблю, будь счастлив ты хоть,
но я твоей измены не пойму,      
коль это не любовь, а просто прихоть.
Прощу тебя, мой милый, вместе с ней,
хотя она была моей звездою:
нам зло любви переносить трудней,
чем раны, нанесённые враждою.
И ты меня в доверии благом
убей обидой, но не будь врагом.


XLI

Проступками твоими движет блажь,
и сам ты в положеньи несуразном,
краса твоя, и годы, и кураж
живут, подогреваемы соблазном.
Ты добр – и от просителей беда,
красив – и нет с поклонницами сладу;
ну как не сдаться женщине, когда
она ведёт упорную осаду?
Ты б мог не брать того, чем я владел,
твоё беспутство разглядеть нетрудно,
не зная, где предательству предел,
две верности попрал ты безрассудно:
её – сманив её в прискорбный грех,
свою – лишив меня своих утех.


XLII

Она тебе всецело отдана –
не страшно, хоть она любима мною,
ты отдан ей – мне эта весть страшна,
вот отчего страдаю я и ною.
Своей любовью взятый в оборот,
обоих вас оправдываю даже:
любя меня, она с тобой живёт,
и с нею ты живёшь из-за меня же.
Тебя теряю – ты достался ей,
её теряю – ты нашёл потерю,
и дважды я лишён любви моей,
и дважды я любовь мою доверю.
Отчаявшись понять, скажу в конце,
что ею я любим в твоём лице.


XLIII

Открыв глаза, я вижу всякий вздор,
но ты приходишь в них, когда закрою,
во сне я на тебя бросаю взор,
и светел он, и не рассеян мглою.
И тень твоя, ночную тьму гоня,      
встаёт передо мной в лучах горячих;         
как был бы ты прекрасен в свете дня,
когда сияешь так в глазах незрячих!
Какое счастье было бы для глаз
тебя увидеть среди дня живого,
как твой прелестный лик, в полночный час
в тяжёлом сне явившийся мне снова!
День без тебя – как ночь глухая мне,
а ночь  как день, коль ты придёшь во сне.


XLIV

Когда б, как мысли, мы летать могли,
то стал бы мыслью вместо существа я,
чтоб улететь к тебе на край земли,
все расстоянья преодолевая.
Где б ни был я, тебя боготворя,
хотя бы в точке, самой отдалённой,
я б мигом, через сушу и моря,
явился, чтобы быть с твоей персоной.
Но мысль, что я – не мысль, меня гнетёт,
не в силах совладать с такой бедою,
я плачу, и в душе моей разброд,
и я – всего лишь смесь земли с водою,
а, кроме слёз, от этих двух начал
я больше ничего не получал.


XLV

Я из земли с водою состою,
тебе дарю другие два начала,
огонь и воздух – страсть и мысль мою,
к тебе любовь послами их примчала,
а я им двум найти препоручал
тебя в чужом краю, за дальней далью,
но жизнь моя без этих двух начал
идёт к концу, подавлена печалью.         
Воспряну вновь, себя переборов,
когда они, вернувшись из полёта,
мне возвестят о том, что ты здоров
и только обо мне твоя забота,
но вскорости, не в силах боль унять,
назад, к тебе, отправлю их опять.


XLVI

Мои глаза и сердце не впервой
грызутся, как им быть с твоим портретом,
глаза ввели запрет на образ твой,
а сердце возмущается запретом 
и говорит, что ты хранишься в нём,
в каморке, что не видима для глаза,
в ответ глаза твердят лишь об одном,
что в них твой образ, но не для показа.
Был высший суд из мыслей учреждён,
дабы унять негаснущие страсти,
и вскоре заключенье вынес он,
как разделить твой образ на две части:
моим глазам отдать твой внешний вид,
а сердцу – чувство, что тебя томит.


XLVII

Теперь у взора с сердцем уговор,
они судьбой повязаны такою:
когда тебя захочет видеть взор
иль сердце вдруг наполнится тоскою,
тогда мой взор вкушает твой портрет
и разделяет яство с побратимом,
а то за сердцем тащится вослед,
чтоб вместе сокрушаться о любимом.
Моя любовь и твой прелестный лик
ведут к тебе неведомой тропою,
и я тебя бы мыслями настиг,
я – с ними, а они – всегда с тобою,
они уснут – тебя найдёт мой взгляд,
тогда и взор, и сердце воспарят.


XLVIII

Когда я покидаю свой порог,
я закрываю двери на запоры,
чтоб ценности мои, что я сберёг,
не унесли непрошенные воры.
Но ты, кто для меня дороже всех,
с кем то утешен я, то безотраден,
предмет моих желаний и утех,
любым воришкой можешь быть украден.
Тебя в какой сундук ни посади,
для розысков не нужно следопыта,
и я храню тебя в своей груди,
входи и выходи – она открыта;
боюсь, не сохранишься ты и тут,
тебя, как драгоценность, украдут.


XLIX

В тот день, когда, тревогой изнурён,
я не смогу грехи держать в секрете,
когда ты подсчитаешь свой урон
и подведёшь итог в любовной смете;
в тот день, когда я твой не встречу взор
и, как чужой, ты прошагаешь мимо,
когда любовь подпишет приговор
и станет холодна невыносимо, –
в тот день меня затянет в западню
и я пойму, чего я в жизни стою,
и сам себя законно обвиню,
с твоею согласившись правотою.
Меня забыть угодно небесам,
за что меня любить – не знаю сам.


L

Как тяжело мне мчаться на коне
туда, где мой приют, моя лачуга,
где чей-то голос тихо скажет мне,
как я далёк от любящего друга.
А конь под грузом всех моих потерь
смиряет шаг, колени подгибая,
как-будто понимает, бедный зверь,
чем он быстрей, тем дальше от тебя я.
Вонзаю шпоры в бок ему, взбешён,
но тянет конь, шаги его не скоры,
и от него я слышу тяжкий стон,
он мне больнее, чем бедняге шпоры,
мы чувствуем – и я, и конь в узде,
что едем мы от радости к беде.


LI

Я оправдаю бедного коня:
с чего бы вдруг он мчался обалдело,
от дома твоего неся меня?
Обратный путь – совсем другое дело.
Тогда бы я его не оправдал,
его галоп казался б черепашьим,
и мчался бы он вихрем, разудал,
туда, к тебе, к родным пенатам нашим.
Но конь с моей любовью несравним,
пускай она желание взнуздает
и, как огонь, взовьётся вместе с ним,
коня же благосклонно оправдает:
когда в обратный тронемся поход,
я побегу, а он пускай идёт.


LII

Я – как богач, что ценности припас
и держит их, любуясь, как наградой,
но изредка, не каждый божий час,
затем, чтоб не пресытиться усладой.
И праздники так редко, на беду,
приносят нам отраду и похмелье,
что все они разбросаны в году,
как крупные брильянты в ожерелье.
Так время, где царишь ты, как алмаз,
подобно шкафу, прячущему платья,
вдруг раскрывает двери напоказ,
чтоб ничего уже не смог желать я.
Когда ты есть, я чую торжество,
а нет тебя – надежду на него.


LIII

Ты создан из такого вещества,
что не претит теней переплетенью,
у смертных на одну лишь тень права,
а ты способен быть любою тенью.
Я дам в словах Адониса портрет –
с тобою рядом он подстать калекам,
Елены образ, мифами пригрет, –
бесспорно ты, одетый древним греком.
Пора весны – лишь тень твоих красот,
а осень, что гордится урожаем,
нам щедростью твоею предстаёт,
в любом обличье мы тебя узнаем.
Есть часть твоя во многом остальном,
но верность сердца – лишь в тебе одном.


LIV

О, красота нас больше удивит
в обличье, добродетелью богатом!
Прекрасна роза алая на вид,
но более прекрасна ароматом.
У диких роз в окраске тот же тон,
их колорит подобен розам алым,
и так же раскрывается бутон,
и треплет их таким же ветром шалым,
но мрут они без пользы, как отброс,
и загнивают вместе с лопухами,
зато благоуханье алых роз
по смерти их становится духами.
Так и стихи надолго сохранят
твоей любви чудесный аромат.


LV

Не смогут пережить мой гордый стих
ни мрамор и ни статуй позолота,
ясней предстанешь ты в строках моих,
чем тронутая тленом терракота.
Война снесёт все статуи подряд,
в пыль превратится мрамор от ударов,
но память о тебе не истребят
ни Марса меч, ни факелы пожаров.
Глухой вражде и смерти вопреки,
тебя вовек моя прославит лира,
и сохранят стихов моих листки
потомки наши до скончанья мира.
Ну, а пока, до Страшного суда,
ты в любящих сердцах пребудь всегда.


LVI

Воспрянь, любовь! Пусть не твердят врали,    
что аппетит острей тебя стократно:
его едой сегодня утоли,
назавтра он является обратно.
Такой же будь: сегодня ты сыта,
у глаз твоих нет больше аппетита,
и завтра пусть не меркнет красота,
унылым равнодушием убита.
Вот океан, что делит берега,
душ обручённых горькая граница,
любовь ещё им будет дорога,
когда она к ним снова возвратится;
а может, это грустная зима
сулит нам лето доброе сама.


LVII

Я твой слуга, и в должности такой
всё исполняю, не моргнув и глазом,
я провожу в бездельи день-деньской,
пока ты не займёшь меня приказом,
и сам с собой смиряюсь день и ночь,
и на часы не сетую от скуки,
а если ты велишь уйти мне прочь,
не думаю о горечи разлуки,
не знаю, где ты, будешь ли потом,
и, поражён любовною алчбою,
печальный раб, лишь думаю о том,
как счастлив тот, кто может быть с тобою.
Любовь глупа, и в прихотях твоих
провинностей не видит никаких.


LVIII

Тот бог, что превратил меня в слугу,
велел не замечать твои повадки,
я встреч с тобой дождаться не могу,
пусть даже холодны они и кратки.
Разлука наша – как тюремный срок,
по прихоти твоей сижу, горюя,
уже я от страданья изнемог,
зато тебя ни в чём не укорю я.
Где хочешь, будь; имея столько льгот,
свободно принимай свои решенья,
и прав твоих никто не отберёт
прощать себе свои же прегрешенья.
Я буду ждать, хоть ожиданье – ад,
и знать, что ты ни в чём не виноват.


LIX

Что есть – то было прежде, всё старо,
и наше огорчённое сознанье,
пытаясь что-то выдумать хитро,
родит уже рождённое созданье.
О, если бы архивы древних лет
за пять веков небесного светила
мне в книгах показали твой портрет,
что мысль в немые буквы превратила,
тогда б я знал, насколько испокон
твои черты и облик были ценны,
и лучше ль стали мы с былых времён,
иль хуже, иль остались неизменны.
Но ты – ты лучше всех наверняка,
кого хвалили в прошлые века.


LX

Как волны бурно мчатся меж камней,
так строй минут прошагивает мимо,
одна уйдёт, другая вслед за ней,
и вечность их влечёт неудержимо.
Жизнь, как дитя, увидевшее свет,
ползёт туда, где зрелости корона,   
но Время ей сулит немало бед,
затмениями сбрасывая с трона.
Оно пронзает юность на лету,
и на чело накладывает складки,
и жадно пожирает красоту,
и всё живое косит без оглядки.
Тебе поёт хвалу моя строка,
её не тронет Времени рука.


LXI

Не ты ли посылаешь ночью мне
свой образ, будто тяжкому больному?
Твои ли тени бродят по стене
и гонят прочь полуночную дрёму?
Не твой ли дух пришёл на мой порог,
чтобы тайком, приняв твою личину,
искать во мне бесстыдство и порок,
и тем найти для ревности причину?
Не так уж велика любовь твоя,
о нет, и ты о том не ведал даже:
моя любовь не дремлет, это я,
не зная сна, всегда стою на страже.
Я страж тебе, кого сулил мне рок,
кто близок всем и только мне далёк.


LXII

Я грешен в том, что сам в себя влюблён,
грех овладел душой моей и телом,
и в сердце у меня гнездится он,
и нету мне спасенья в мире целом.
Мне кажется, что я красивей всех,
моё лицо – сплошная добродетель,
себе ни в чём не вижу я помех,
я строен, юн, и сам тому свидетель.
Но в зеркале я вижу лик иной ;–
седой старик, снующий бестолково,
так Время насмеялось надо мной,
и незачем любить себя такого.
Мой друг, признаться мне невмоготу,
что я твою присвоил красоту.


LXIII

Придёт пора, и Время, как бандит,
расправится с моим любимым другом,
морщинами чело избороздит,
остудит кровь, и солнце круг за кругом
покатится в ночные холода,
а друга моего краса живая
померкнет и растает навсегда,
сокровище весны его скрывая.
Для той поры я стену возвожу,
чтоб Время пронеслось над нею дымом,
чтоб старости жестокому ножу
не уничтожить память о любимом.
Его краса видна в строках моих,
пускай живут, и он пребудет в них.


LXIV

Я вижу: Время злобною рукой
сметает всё, что создано веками,
и рушит башни в гуще городской,
и бронзу рассыпает медяками;               
я вижу: ненасытный океан               
заглатывает сушу год за годом,
а суша океан берёт в капкан,
и так расход сменяется приходом;
когда я вижу – всё идёт вразброд
и гибнет мир в жестокой круговерти,
мне кажется, что Время в свой черёд
любовь мою предаст нелёгкой смерти.
О смерть! Мне остаётся лишь рыдать
над тем, что есть, но страшно потерять.


LXV

Вода и камень, бронза и гранит –    
подвластно всё печальному исходу,
и красота пред ним не устоит,
она – цветок, что гибнет в непогоду.
О, как дыханья утреннего мёд
в осаде долгих дней пребудет сладок,
когда и твердь скалы, и сталь ворот –
и те придут со Временем в упадок?
Как страшно мне! Куда, в какой ковчег
упрятать Время с меткой золотою?
Кто может удержать его разбег
и гибельную власть над красотою?
Никто, но пусть любовь, что я хранил,
как чудо, вдруг проступит из чернил.


LXVI

Я до смерти от этого устал:
кто честен – нищ, увы, ещё в утробе,
ничтожество спешит на пьедестал,
и веры нет – отвергнута по злобе,
почёт и слава – личности пустой,
девичество спроважено в бордели,
достоинство оплёвано толпой,
и те, кто правят, силу одолели,
искусству власть заклеила уста,
наукам – неуч ревностный радетель,
и лгут, что правда – это пустота,
и служит злу немая добродетель.
Чтоб этого не знать, скончался б я,
но будет без меня любовь моя.


LXVII

Ах, для чего он должен зреть порок
и прикрывать собою лицемерье,
чтоб грех при нём усердствовать бы мог,
втираясь во всеобщее доверье?
Зачем румяный цвет его ланит               
в себя впитала краска неживая,
и красоту природную теснит
поддельная, ничуть не уставая?
Зачем он жив, зачем до этих пор
хранит его бессильная Природа?
Он сам – её последний кредитор,
нет у неё ни власти, ни дохода.
Она его хранит как знак потерь
всего того, чего уж нет теперь.


LXVIII

Его лицо, как дар минувших дней,          
наполнено отрадной красотою,               
не нынешней, когда всего важней
украситься безделицей пустою;             
не нынешней, когда у мертвецов
срезаются волос густые пряди,
чтоб их потом на головах глупцов
пристроить, красоты фальшивой ради.
Иных времён стоит на нём печать,
тогда б не смел никто пойти на это –
себя заёмным локоном венчать
и зеленью чужою красить лето.
Его хранит Природа неспроста:
такой была когда-то красота.


LXIX

Открыты взору все твои черты,
они уже воспеты целым светом,
и даже враг признается, что ты
прекрасен, потому что правда в этом.
Но ловит взор лишь то, что на виду,
хотелось бы немолкнущему хору
тебя предать всеобщему суду
за всё, что не дано увидеть взору.
Понятна всем души твоей краса,
дела же мерят злыми языками,
и вот невеж несутся голоса
о том, что сад твой пахнет сорняками.
Не потому ли запах твой таков,
что ты и сам живёшь меж сорняков?


LXX

Тебя бранят, в том не виновен ты,
всё светлое становится мишенью
для бесконечной лжи и клеветы,
так ворон застит небо чёрной тенью.
Будь сам собой, и выспренняя ложь
лишь подчеркнёт твой ум и благородство,
ты в чистоте и гордости живёшь,
за этим и охотится уродство.
Ты одолел соблазны юных лет,
отбил атаки, выдержал расправы,   
как ни приятны радости побед,
на зависть и злорадство нет управы.
Когда бы не намёки на порок,
ты над сердцами властвовать бы мог.


LXXI

Рыдай по мне, мой милый человек,
пока не смолкнет колокол двужильный,
он сообщит, что я сменил навек
ничтожный этот мир на мир могильный;
не поминай руки, что в тишине   
с любовью выводила эти строки,
забудь меня, пусть мысли обо мне
уйдут со мной, печальны и жестоки.
Тогда, когда прочтёшь ты этот стих,
мой прах сольётся с твердью земляною,
не называй меня в мольбах cвоих,
пускай твоя любовь умрёт со мною,
чтоб мир, твои рыдания кляня,
не осмеял тебя из-за меня.


LXXII

Каким я был с тобой наедине,
расспросит мир тебя как очевидца,
когда умру, забудь меня, во мне
нет ничего, чем стоило б гордиться,
но если ты меня превознесёшь,
придашь черты высокие, тем паче
достоинства, то это будет ложь,
и правда обо мне звучит иначе.
Чтоб ложь не сделать горькою виной,
не оскорбить любви твоей укором,
пусть память обо мне умрёт со мной
и не покроет нас двоих позором.
Я без стыда не проживу и дня,
и ты стыдись, что полюбил меня.


LXXIII

Во мне ты видишь осени исход,
когда уже не слышен листьев шорох,
и холод ветви голые трясёт,
где раньше птицы пели, как на хорах.
Во мне ты видишь угасанье дня,
когда он вдруг становится изгоем,
и ночь приходит, сумерки гоня,
как смерть сама, венчая всё покоем.
Во мне ты видишь пепел от костра,
в котором тлеет искра голубая,
как на одре, где ей уже пора
погаснуть, нашу юность погребая.
Вот почему в преддверии утрат
твоя любовь сильнее во сто крат.


LXXIV

Не плачь, когда небесный судия
объявит мне арест без проволочек,
останется на память жизнь моя,
упрятанная в буквы этих строчек.
И ты узнаешь, строки вороша,
о чём той жизни главная страница:
тебе принадлежит моя душа,
а прах – земле, и в прахе растворится.
Твоей потере будет грош цена,
когда отправлюсь в горестную сень я –
добыча смерти, видимость одна,
ничтожество, достойное забвенья.
Душе ни суд не страшен, ни разбой,
она навек останется с тобой.


LXXV

Ты нужен мне, как нищему еда,
как дождик саду, взрощенному мною,
с тобой я поступаю иногда,
как скряга со своей тугой мошною:
то он её лелеет в тишине,
то прячет от воров – убрал, и нету,
так я – порой с тобой наедине,
порой хочу тебя представить свету,
порой пресыщен обликом твоим,
порой, изголодавшись, жажду взгляда,
ничем иным на свете не томим,
лишь ты моя надежда и отрада.
Живу, как будто рок на мне висит:
то голоден, а то по горло сыт.


LXXVI

Зачем мой стих лишён, как на беду,
каких-то новомодных воспарений?
Зачем я в ногу с веком не иду
и не живёт во мне грядущий гений?
Зачем всегда пишу я об одном,
всё так уже постыло и не ново,
что без конца об имени моём
кричит любое выбранное слово?
Любовь к тебе в моих строках жива,
я лишь могу настойчиво, как дятел,             
блеск наводить на старые слова
и тратить то, что я уже потратил.
Любовь – как солнце: светит столько лет,
но с каждым днём нам новый дарит свет.


LXXVII

Гладь зеркала покажет блёклый взгляд,
часы вздохнут, что миги счастья редки,
страницы этой книги сохранят
ума и сердца горькие заметки:
морщины, что увидишь ты с тоской,
напомнят про отверстый зев могилы,
и к вечности с ухваткой воровской
часы промчатся быстро, что есть силы;
а мысли, что приходят, без затей
доверь пустым страницам, и однажды
ты встретишь их, как собственных детей,
и в добрый час душа их примет дважды.
Заполни книгу, милый эрудит,
она потом тебя обогатит.


LXXVIII

Как часто слыл ты Музою моей,
я счастлив был заботою любою,
теперь же каждый пишущий пигмей
слагает оды, пользуясь тобою.
Твой взор немому голос подарил,
невеже - в небесах паренье птичье,
ты грамотею перья дал для крыл,
а красоте – и силу, и величье
Гордись лишь тем, что я измыслить смог,
создание души твоей и чувства,
другим поэтам правь их стиль и слог,
красою возвеличивай искусства.
Ты вытащил меня из темноты,
и потому моё искусство – ты.


LXXIX

Мой стих сиял изяществом твоим,
когда ты мне дарил благодеянья,
теперь он потускнел и стал иным,
от Музы не имея подаянья.
Моя любовь, не хватит мастерства
тебя воспеть мне, робкому невеже, 
но знай – любой поэт твои слова
крадёт, чтобы потом отдать тебе же:
он воспоёт красу твоих ланит,
заимствуя всё то, что есть в ланитах,
воздав тебе хвалу, он повторит
лишь то, что сам ты ходишь в знаменитых.
Взяв у тебя, вернёт он в тот же миг,
но всё равно он вечный твой должник.


LXXX

Покинул разум бедного меня:
другой певец поёт тебе осанну,
в нём столько мощи, веры и огня,
что я с ним и соперничать не стану.
Твой целый мир – безбрежный океан,
и тот певец блистающим корветом
плывёт в лазури, солнцем осиян,
а в шлюпке я присутствую при этом.
Без помощи твоей не выплыть мне,
его – ветра к тебе выносят сами,
я утону в бездонной глубине,
а он пройдёт, сверкая парусами.
Пусть он плывёт, я знаю лишь одно:
моя любовь свела меня на дно.


LXXXI

Тебя ли я предам земле сырой,
иль ты меня почтишь крестом жестяным,
ты будешь прославляться, как герой,
я навсегда останусь безымянным.
К тебе придёт бессмертие само,
ко мне лишь смерть, когда закрою веки,
в чужих глазах я буду, как бельмо,
но ты запечатлишься в них навеки.
А памятник тебе - вот этот стих,
мои слова печальны и негромки,
когда-нибудь, уже без нас, живых,
их перечтут далёкие потомки.
Ты будешь жить (о, сладкая мечта!),
пока дыханьем полнятся уста.


LXXXII

Ты с Музою знаком едва-едва
и видишь без особых ухищрений,
какие посвящаются слова
поэтами героям их творений.
Ты наделён умом и красотой,
но я уже тебя воспеть не в силах,
и ум твой жаждет славы непростой
и свежих песнопений, сердцу милых.
Ищи иных певцов своих заслуг,
но искренен бывал мой стих и горек,
и я хвалил тебя, как верный друг,
без ложных славословий и риторик.
Щекам румяна свежие нужны,
но лишь тогда, когда они бледны.


LXXXIII

Я знал, что ты – высокий идеал,
и представлял тебя без лицемерья,
каков ты есть; ты выше тех похвал,
что наскребли услужливые перья.
И я молчу, я чувствую остро,
что есть и славословию граница,
и никакое бойкое перо
с венком твоих достоинств не сравнится.
За это не кори меня опять,
я буду оставаться бессловесным,
чтоб красоты твоей не запятнать,
как те, что ей грозятся словом лестным.   
Она была, и есть, и будет впредь,
её и двум поэтам не воспеть.


LXXXIV

Кто скажет о тебе, что ты есть ты,
что лишь тебе назначено судьбою
явить пример добра и красоты
тому, кто может вровень стать с тобою?
Ничтожны перья все, что второпях
не славят тех, кому слагают оды,
но тот, кто скажет в собственных стихах,
что ты есть ты, прославится на годы.
Пусть он отобразит тебя таким,
каков ты есть, без всяких украшений,
и люди будут восхищаться им,
и будет жить его высокий гений.
Но если ждёт похвал твоя душа,
тогда они не стоят ни гроша.


LXXXV

Мы с Музою молчим все дни подряд,
а ты воспет поэтами иными,
их золотые пёрышки скрипят,
и взоры прочих Муз висят над ними.
Я мысли чту, а кое-кто – слова,
"Аминь!" кричу, как некий тёмный клирик,
на всякий гимн, образчик щегольства,
изысканный и пёстрый панегирик.
Узнав тебе хвалу, воскликну "Да!",
своими разукрашу кружевами,
но только в мыслях, где царит всегда
любовь к тебе, не спетая словами.
Цени не то, что кроется в словах,
а то, что происходит в головах.


LXXXVI

Неужто стих его, что прост и мил,
под парусом плывущий не к тебе ли,
в мозгу моём все мысли заточил,
гробницу сотворив из колыбели?
Его ли дух, справляя торжество,
лишил меня надолго дара речи?
Но нет, не он, не спутники его,
что высятся за ним, широкоплечи.
Ни духу всеблагому, ни ему
не похвалиться лаврами своими,
я нем, но я молчу не потому,
что обессилен страхом перед ними.
Когда твой лик его заполнил стих,
тогда исчез герой стихов моих.


LXXXVII

Прощай, мой друг, любовь моя, прощай,
взросла твоя цена, ты стал мне дорог,
свободен будь, живи и восхищай
других, а я уйду без отговорок.
Могу ли я тобою обладать
с такой ничтожной участью моею?
Увы, не мне такая благодать,
и права на тебя я не имею.
Ты мне дарил себя, но до поры,
пока с моей не свыкся простотою;
прими обратно все свои дары,
ты сделал выбор, я тебя не стою.
Твоя любовь была, как сладкий сон,
сон кончился, и я всего лишён.


LXXXVIII

Когда ты вознамеришься меня
насмешкою прикончить, словно ядом,
то я, тебе препятствий не чиня,
обрушусь на себя с тобою рядом:
свои грехи я знаю лучше всех
и поделюсь их скромным урожаем,
чтоб ты, среди насмешек и потех,
остался чист и всеми обожаем,
и это душу мне обогатит,
пусть наша дружба близится к исходу,
но коль моё страданье от обид
тебе в угоду, то и мне в угоду.
Любовь питает мой негордый нрав:
я всё снесу, чтоб ты остался прав.


LXXXIX

Скажи, что ты из-за моих грехов
порвал со мной, и спорить я не стану,
скажи, что я нечестен – я готов
подладиться и к этому обману.
Любовью нерастраченной влеком,
отверженный, готов ко всем обидам,
я скрою, что давно с тобой знаком,
ничем и никому тебя не выдам,
забуду я знакомые места,
где ходишь ты в смятеньи одиноком,
я именем твоим замкну уста,
чтоб и его не выдать ненароком.
Собою ты мне белый свет затмил,
но кто не мил тебе, и мне не мил.


XC

Яви свой гнев, не медля, в эти дни,
когда на мне лежит людская кара,
меня, сойдясь с Фортуною, согни,
но не приди для нового удара.
О, не приди за горестью вослед,
когда в душе улягутся печали;
не лей дождя на утренний рассвет
из рук, что гибель мне предназначали.    
Покинь меня, когда я полон сил,
когда я не сражён ещё до срока,
будь первым горем, чтобы я вкусил   
как холодна Фортуна и жестока.
Но нет беды на свете ни одной
в сравненьи с тем, что ты потерян мной.


XCI

Тот горд рожденьем, этот – мастерством,
тот – силой, тот – мошною нехудою,
а тот кичится платьем, что на нём,
собакой гончей, лошадью гнедою;
они, как птицы, счастливы вполне,
и нет у них иного наслажденья,
но эти все богатства не по мне,
и не о том мечтаю каждый день я.
Твоя любовь превыше всех наград,
ценней мошны, дороже, чем гнедая,
роскошнее, чем праздничный наряд,
я тоже горд, тобою обладая.
Чтоб всё отнять, достаточно словца,
тогда моим несчастьям нет конца.


XCII

Коль ты себя однажды наяву
отнимешь у меня, я погрустнею:
пока меня ты любишь, я живу,
уйдёт любовь, и жизнь моя за нею.
Не опасаюсь худшего из зол,
когда от меньших зол мне брошен вызов,
теперь уже мой жребий не тяжёл,
я не завишу от твоих капризов.
Мне верен будь, твердить не устаю,
с тобой уйдёт и жизнь моя земная.
О, это счастье – знать любовь твою,
и счастье – умереть, её не зная!
Пусть даже на тебе лежит пятно,
твоей неправды знать мне не дано.


XCIII

Живу, любя, не ведая измен,
как робкий муж, обманутый женою,
а ты, моей открытости взамен,
лицом со мной, но сердцем не со мною,
твой взор вражды не может излучать,
не вижу я для ревности причины.
На внешность подлецов кладут печать
ужимки, страх и ранние морщины,
но ты природой создан для того,
чтоб излучать любовь, тепло и нежность;
назло веленью сердца твоего,
приветливой должна казаться внешность.
Так было с Евой в божеском саду,
когда румяный плод принёс беду.


XCIV

Кто, обладая властью, никогда
вреда не причинит в поступке праздном,      
кто, двигая других, лишён стыда,
и твёрд, и не пронять его соблазном, –
тот будет небесами награждён,
он сбережёт природу от растраты,
и собственной судьбой владеет он,
все прочие – лишь слуги и солдаты.
Живой цветок и сладок, и духмян,
он шевелит густыми лепестками,
но если в нём окажется изъян,
он будет вмиг задавлен сорняками.
Деянья наши изредка смердят,
как лилии, когда их тронет яд.


XCV

Каким ты чудным делаешь враньё,
что, как червяк на розе, без мороки
пятнает имя честное твоё!
О, как прелестны все твои пороки! 
Те, кто твердят, что ты подвержен злу,
погряз в грехах, покрыл себя позором,               
готовы изрыгать тебе хулу,
заслышав имя, славят дружным хором.
Роскошный дом, грехами обжитой, –
ты сам, сюда входящим нет отказа,
все пятна здесь покрыты красотой,
всё выглядит приятнее для глаза.
Но даже нож становится тупым,
когда во зло мы пользуемся им.


XCVI

Твой резвый нрав и молодость твоя
достоинством зовутся и позором,
предмет любви и знати, и хамья,
ты грех свой прикрываешь ясным взором.   
Блестит алмазом стёклышка кусок
на пальце королевы в зале тронной,
так и в тебе замеченный порок
прекрасен, хоть венчай его короной.
Как мог бы волк обманывать ягнят,
когда бы он прикинулся ягнёнком!
Как мог бы обольщать ты всех подряд
в своём обличье, ласковом и тонком!
Люблю тебя, и ты мне не перечь:
как жизнь, я буду честь твою беречь.


XCVII

Где та зима, что разлучила нас,
о радость исчезающего года!
Как я замёрз, как белый свет погас!
Какой декабрь затеяла природа!
Но было лето, жёлтая листва
ложилась и направо, и налево,
и осень, как убогая вдова,
несла своё беременное чрево;
и виделся мне будущий приплод,
унылые сиротские проблемы,
тебе же лето радости несёт,
а нет тебя, тогда и птицы немы,
лишь запоют – и в сердце кутерьма,
бледнеют листья, близится зима.


XCVIII

С тобою были мы разлучены,
когда апрель в своём цветеньи бурном
принёс на землю юный дух весны,
делясь улыбкой с медленным Сатурном,
но пенье птиц и сладкий аромат
цветов, различных запахом и цветом,
никак души моей не усмирят
с тех пор, как мы расстались прошлым летом.
Мне безразличны лилий белизна
и запах роз, что красками пригожи,
они не могут выразить сполна
всего того, чем на тебя похожи.
Во мне зима и холода струя,
а лилии и розы – тень твоя.


XCIX

Я говорил фиалке: "Воровство!
Где ты взяла своё благоуханье,
уж не из уст ли друга моего?
А щёк своих пурпурное сиянье
ты выкрала из алых вен его".
У лилии был цвет твоей руки,
из майорана прядь твоя глядела,    
три розы озирались воровски –
одна была бледна, другая рдела,
а третья, не красна и не бледна,
твоим дыханьем полнила округу,
она за кражу приговорена
к недолгому смертельному недугу.
Я думаю, цветка такого нет,
чтоб сладость не украл твою и цвет.


C

В каком ты, Муза, прячешься краю,
забыв, кому тобою гимны спеты,
и тратишь всю неистовость свою
на жалкие, ничтожные предметы?
Вернись, покайся, Муза, поспеши
к тому, кто ценит голос твой и пенье,
пой для одной единственной души,
что даст тебе и силу, и уменье. 
Вглядись, прошу, в лицо моей любви,
не тронуто ли Временем-пронырой,
за то к ответу Время призови,
приди и накажи его сатирой,
чтоб не сразил его жестокий нож
любви, которой славу ты поёшь.


CI

Чем объяснишь ты, Муза, свой простой,
какими занималась баловствами?
Воспой же правду вместе с красотой,
мой милый друг давно владеет вами.
В ответ ты скажешь мне начистоту,
что правда обойдётся без наряда,
что кистью не раскрасить красоту,
и улучшать прекрасное не надо.
Но не молчи, будь честной без прикрас,
славь друга моего, не умолкая,
пусть он переживёт свой смертный час
и пусть его хранит молва людская.
Тогда он будет выглядеть в веках
таким, каков он есть в моих строках.


CII

Люблю тебя всё больше, но тайком,
люблю сильней, но не промолвлюсь даром:
когда влюблённый чешет языком,
тогда любовь становится товаром.         
Я пел весну. Какою молодой
была любовь в том памятном апреле!
Настало лето с вечною страдой,
и трели стали в тягость Филомеле:
природа ярких прелестей полна
и звуков от заката до рассвета,
и флейта Филомелы не слышна
в кантате исчезающего лета.
Я тоже на уста кладу печать,
затем, чтобы тебе не докучать.


CIII

Увы, творений Музы хуже нет,
она простилась с гордостью былою,
ничем не разукрашенный предмет
ценнее, чем с моею похвалою.
О, не кляни за то, что я притих,
от зеркала получишь ты уроки:
твоё лицо прекрасней слов моих,
перед тобой мои бледнеют строки.
Не грех ли украшать твои черты,
когда и без того они цветасты?
Поверь, мои желания просты –
лишь рассказать о том, каков сейчас ты,
но отраженье в зеркалах твоих
расскажет больше, чем наивный стих.


CIV

Друг мой, как прежде, ты неотразим,
краса твоя годами не задета,
жестокий холод трёх морозных зим
стряхнул с деревьев три коротких лета
с тех пор, как ты возник в моих очах,
три осени умчались без возврата,
и в трёх июньских огненных печах
сгорели три апрельских аромата.
Но красота на месте не стоит,
как стрелки на часах, она обманна,
ты мне прекрасным кажешься на вид
и молодым за дымкою тумана,
а красота, спалив себя дотла,
до твоего рожденья умерла.


CV

Язычеством зовут любовь мою,
но ты, мой милый друг, совсем не идол,
хотя тебе лишь гимны я пою
и о тебе, чем сам себя и выдал.
Ты добр, мой друг, сегодня и вчера,
и завтра будешь добрым ты, и позже,
ты у меня на кончике пера,
что пишет о тебе одно и то же.
"Прекрасный, добрый, верный" – это ты,
три слова постоянных в каждой строчке,
я их шепчу, твержу до хрипоты,
пишу их вместе и поодиночке.
"Прекрасный, добрый, верный" – день за днём:
три качества сошлись в тебе одном.


CVI

Листая манускрипты лет былых,               
я нахожу в них множество примеров               
того, как восхвалял изящный стих
прекрасных дам и гордых кавалеров;
глаза их, губы, нежность милых лиц
воочью предстают, как на картине,
из ветхих проявляется страниц
та красота, что есть в тебе и ныне.
Но ты там отражён едва-едва,
пусть древние заглядывали в вечность,
им просто не хватило мастерства
воспеть твою святую безупречность,
ведь даже нам, кто на твоём пути,
слов, что тебя достойны, не найти.


CVII

Не смогут мне признаться наперёд
все те, кому гаданья не впервые,
когда придёт любви моей исход
и где её пределы роковые.
Своё затменье смертная луна
уже пережила назло пророкам,
и мирные приходят времена,
неся надежду в имени высоком.
Любовь моя свежа, и вечный страх,
что Смерть несёт, меня уже не ранит,
ей вопреки я буду жить в стихах,
пока она немых тупиц тиранит.
Я памятник воздвиг тебе, дабы
он пережил короны и гербы.


CVIII

Что я ещё храню в своём мозгу,
чего не смеют выразить чернила?
Что о тебе сказать ещё смогу,
чего б моя хвала не оценила?
Мой мальчик, ничего мне не впервой,
молитвою звучат простые речи,
я буду повторять: ты мой, я твой,
как повторял с момента нашей встречи.
Любовь живёт под знаком перемен,
к ней старость и морщины – ни ногою,
она всечасно гонит прах и тлен
и древность заставляет быть слугою,
она ещё, пусть и мертва на вид,
рожденьем новой страсти удивит.


CIX

О, не вини в измене, погоди
меня представить в лике святотатца,
моя душа живёт в твоей груди,
и сам с собой я не могу расстаться:
там дом любви. Я вышел за порог,
туда, где жизнь буйна и необъятна,
и возвратился тем же, точно в срок,
с водою, что мои смывает пятна.
Не верь тому, что, клятвам вопреки
и перед всякой слабостью робея,
я мог бы променять на пустяки
всё дорогое, что нашёл в тебе я;
пуст этот мир, я был бы одинок,
когда б не ты, прелестный мой цветок.


CX

Всё правда – я скитался там и тут,
грешил, калечил собственное слово,
беспечен был и вёл себя, как шут,
протратил всё, что было дорогого.
И верность оказалась не в цене;               
клянусь душой, что после зла и смрада   
скитанья подарили юность мне
и веру в то, что ты – моя отрада.
Но хватит впредь скитаний и разлук,
не стану больше я, смирен и робок,
испытывать тебя, мой старый друг,
ты бог в любви, и я с тобой бок о бок.
Открой же мне, как райские врата,
свою любовь, что девственно чиста.


CXI

Не верь Фортуне – злому божеству,
повинной в том, что я негож без меры,
что я её подачками живу,
каков доход – такие и манеры.
От ремесла нет пользы никакой,
на мне клеймо, как будто я измазан
красильщика немытою рукой:
жалей того, кто сам собой наказан,
и помоги мне душу укрепить,
лечи меня без милости, хоть поркой,
чтоб исцелиться, буду уксус пить,
и горечь не покажется мне горькой.
Жалей, тогда пребуду я силён
и жалостью твоею исцелён.


CXII

Ты снял клеймо, с которым я живу,
оболганный вовсю клеветниками,
не чту никак расхожую молву,
твоими защищаемый руками.
Ты – весь мой мир, и жду я, как чудес,
похвал твоих и новых поучений,
для всех других я попросту исчез,
я только твой, и ты  мой добрый гений.
К чужому мненью безнадёжно глух,
не слышу ни льстеца, ни критикана,
к ним равнодушен мой змеиный слух,
но погляди, как речь моя чеканна:
так прочно ты сидишь во мне, мой друг,
что всё как-будто вымерло вокруг.


CXIII

Расстались мы, с тех пор один мой глаз
живёт внутри, другой глядит наружу
и движет мной, но он почти угас
и с ним я вряд ли что-то обнаружу;
он не приносит сердцу моему
всего того, что можно видеть глазом:
ни птиц, ни алых роз, и потому
ему не откликается мой разум,
но даже и с проклятьем слепоты,
всему, что зрит он в рвении бессонном,
он тотчас придаёт твои черты –
морям, горам, кукушкам и воронам.
Мои глаза одним тобой полны,
вот потому они и не верны.


СXIV

Ужель, как хан, вкушает лести яд
мой разум, что тобою коронован?
Мои ль глаза лишь истину твердят,
их нежный взгляд любовью очарован,
алхимией, творящей из химер
красавчиков, тебе по стати впору,
преображая вмиг на свой манер
всё, что подвластно радужному взору?
О, так и есть, виновна в этом лесть,
её мой разум пьёт и не напьётся,
глаза мои окажут лести честь,
наполнив чашу из её колодца.
А если яд в той чаше роковой,
моим глазам травиться не впервой.


CXV

Я лгал, что не могу любить сильней,
не надо верить этой ахинее,
не знал я, что огонь в душе моей
вдруг разгорится ярче и нежнее.
Но Время всё хватает на лету,
в случайностях диктуя перемены,
меняет нравы, губит красоту
и совращает разум на измены,
так почему же я твердил, что нет
любви сильней, чем та, что мной владела,
за днём текущим плёлся я вослед,
до будущего не было мне дела?
Я лгал тебе, не зная наперёд:
любовь – дитя, она ещё растёт.


CXVI

Не буду я союзу двух умов
перечить; их любовь не станет чудом,
пока она дрожит от громких слов,
и гнётся, и скрывается под спудом.
О нет, любовь – как веха на века,
которая стоит неколебимо,
звезда, что освещает свысока
дорогу парусам, плывущим мимо.
Любовь – не шут у Времени, она
под взмахами его серпа кривого,
теченьем быстрых дней омрачена,               
хранит себя до срока рокового.
А коль не так, то ждёт меня конфуз:
не знал я ни любви, ни добрых муз.


CXVII

Суди меня: я забывал подчас
ценить твои высокие деянья,
любви, что тесно связывает нас,
не приносил положенную дань я;
я время отдавал чужим пирам,
не видя в том предательства и фальши,
и, подставляя парус всем ветрам,
от глаз твоих старался быть подальше.
Суди меня за то, что очерствел,
свои улики выставь чередою,
возьми меня с досадой на прицел,
но не казни разбуженной враждою;
хотел лишь доказать я, не тая,
как дивна и прочна любовь твоя.


CXVIII

Как мы порой приправы с остротой
берём для улучшенья аппетита,
как пьём всеочищающий настой,
чтоб избежать болезни, что сокрыта,
так я, изведав твой прелестный нрав,
нашёл в себе пристрастье к горьким яствам,
от счастья непомерного устав,
взывал к недугу с твёрдым постоянством.
Пресыщенностью мы заражены,
приправы – аромат любви калечат,
тем, кто здоров, лекарства не нужны,
и надо знать, что злом добро не лечат.
Всем, кто тобою болен, тем урок:
лекарства не пойдут им, бедным, впрок.


CXIX

Я зелье пил – настойку на слезах,
моей Сирены горестные плачи,
перемежал с надеждой боль и страх,
проигрывал в предчувствии удачи.
О, сколько раз в душе жила чума,
когда казалось мне, что всё в порядке,
я в полном забытьи сходил с ума,
так, что глаза пылали в лихорадке.
И ныне зло мне видится ясней,
его благая польза несомненна:
становится и крепче, и нежней
любовь, что возрождается из тлена.
От зла, хотя оно не идеал,
я больше приобрёл, чем потерял.


CXX

Ты был недобр, но к этому глуха
душа, мы оба горе испытали,
согнулся б я под тяжестью греха,             
когда бы нервы были не из стали.
Как я когда-то вынес твой обман,
ты вынес мой, ты знаешь муки ада,
и если вдруг припомню я, тиран,
как я страдал, берёт меня досада.
О, если б ночь страданий и стыда,
печалью переполнена моею,
дала б тебе, как ты мне дал тогда,
для раненого сердца панацею!
За все грехи, их стоимость кляня,
я выкуплю тебя, а ты – меня.


CXXI

Не будучи таким, каким слывёшь,
уж лучше низким быть, чем им считаться,
и праздник превратится в злую ложь
под взглядом неразумного паяца.
Зачем тревожить мой мятежный нрав
чужими завидущими очами?
Себя самих грехами замарав,
зачем меня порочить мелочами?
Я – это я, и те, кто полон зла,
своё же зло должны призвать к ответу,
не должно толковать мои дела
их мыслями, гнусней которых нету,
вот кредо их, настырное, как зуд:
все подлецы, и в подлости живут.


CXXII

Я твой подарок помню наизусть –
весь текст, запечатлённый на скрижали,
пускай она пропала, ну и пусть,
зато слова бессмертие стяжали;
по крайности, пока мой мозг хорош
и сердце не закончило биенье,
пока ты в них и сам ещё живёшь,
твоим словам не суждено забвенье.               
Пропавшего подарка мне не жаль,
моя любовь глуха к такой потере,
а мозг и сердце - это та скрижаль,   
куда уже ты вписан в полной мере.
Забывчивость отвергни на корню:
тебя я прочно в памяти храню.


CXXIII

Не хвастай, Время, что меняюсь я:
пусть пирамиды выстроены ловко,
они лишь повторение старья,
его на новый лад перелицовка.
Мы смертны, и, наверно, потому
старьём твоим пленяемся уныло,
к желанью примеряем своему,
хотя уже всё это в прошлом было.
Нет, Время, ты меня не бросишь в дрожь,
ни прошлым не возьмёшь, ни настоящим,
вся летопись твоя – сплошная ложь,
писакой сочинённая ледащим.
Твоя коса мне, как и ты, чужда,
я буду прям и верен, как всегда.


CXXIV

Когда б ты был Фортуною рождён,
то б оказался в положеньи странном -
любимцем или пасынком Времён,
цветком среди цветов или бурьяном.
Но нет же, от Фортуны ты далёк,
тебя не ослепить весёлым блеском,
и силам раболепным невдомёк,
что ты их поразишь в порыве дерзком;
ты к Хитрости всегда стоишь лицом,
она лишь на короткий миг активней,
но сам же остаёшься хитрецом
и не боишься ни жары, ни ливней.
В свидетели пусть Время шлёт шутов,
чья жизнь – грехи, а смерть – букет цветов.


CXXV

Ужели я бы сам себе кадил,
под собственным шагая балдахином,    
и вечности опору возводил,
чтоб после отнести её к руинам?
Как жалок тот, кто в раже показном
теряет всё и непомерно платит
за сладость нег, за сказочный фантом,
когда на жизнь простого вкуса хватит!
Я приношу тебе свой скромный дар,
как новый сувенир в обличье старом,      
нет в нём ни криводушия, ни чар,
дар – это я, ответь мне тем же даром.
А клеветник пускай уходит прочь,
моей души ему не превозмочь.


CXXVI

Тебе, мой мальчик, Время не опасно,
все символы его ты держишь властно,
так сладостно цветёшь с теченьем дней,
друзья – всё старше, только ты – юней;
когда вперёд спешишь ты год от года,
тебя обратно двигает Природа,
затем, чтоб увеличить жизни срок
и Времени в отместку дать урок.
Страшись её, пусть ты её избранник,
есть у Природы кнут, не только пряник!
Когда ей Смерть свой счёт препроводит,
тогда ты будешь платой за кредит.


К СМУГЛОЙ ПОДРУГЕ (сонеты CXXVII - CLII)

CXXVII

Был чёрный цвет когда-то не в чести
и красотой изъят из лексикона,
а ныне он преемник ей почти,
пусть даже и рождённый вне закона.
Из лжи и фальши всякая рука
теперь красивым делает уродство,
и красота уже не так ярка,
утратив безраздельное господство.
Глаза моей возлюбленной черны,
и чёрный цвет бровям её не страшен,
они как в траур вдруг погружены
по тем, кто гадкой ложью приукрашен,
и так идёт к лицу ей чернота,
что скажут все – вот это красота.


CXXVIII

О музыка моя, когда от рук
твоих поёт и плачет древесина,
и пальцы извлекают нежный звук
из лёгких струн простого клавесина,
я клавишам завидую, они
твою ладонь целуют, с ней балуя,
а бедные уста мои одни
краснеют, ожидая поцелуя.
Они хотели б клавишами стать,
чтоб тоже целовать тебя, бедняжки,
но ты всецело в музыке опять,   
устам предпочитая деревяшки.
Пусть клавишам я вовсе не чета,
ты пальцы им отдай, а мне – уста.


CXXIX

Души утрата в мусоре стыда –
вот похоть, что убийственна и ложна,
дика, жестока, совести чужда,
коварна, и груба, и ненадёжна;
достигнуто блаженство, сорван куш –
презрением сменяется услада,
она – приманка для нестойких душ,
лишь проглотил – и нету с нею слада;
сойдёшь от наслаждения с ума,
оно – сперва восторг, а позже – бремя,
и нету в мире большего ярма
и до него, и после, и во время.
Все знают, чем кончается разврат:
от райских врат ведёт дорога в ад.


CXXX

Глаза любимой – солнца не ясней,
уста не алы и не так уж нежны,
как проволока, волосы у ней,
и груди далеко не белоснежны.
В её щеках, увы, не те цвета,
что есть у роз, и много бледных пятен,
а запах, что исходит изо рта,
нельзя сказать, что так уж и приятен.
И голос – то ли слушай, то ли сгинь,
для музыки не крупная утрата,          
не знаю, что за поступь у богинь,
но у моей любви – тяжеловата.
И всё же не уступит тем она,
чья красота враньём вознесена.


CXXXI

Ты деспотична так, как большинство
красавиц, и к тому ж надменна тоже,
хоть знаешь, что для сердца моего
ты – клад, который мне всего дороже.
Вот, говорят, у твоего лица
нет власти вызывать любви томленья,
не смею уличить при всех лжеца,
зато клянусь, что я другого мненья.
Моих сто тысяч вздохов подтвердят –
прекрасна ты, хотя и смуглолица,
пусть черных глаз твоих прелестный взгляд,
как яркий свет, в душе моей продлится.
Черна не ты – дела твои черны,
вот почему злословят болтуны.


CXXXII

От сердца твоего одна беда,
зато глаза являют мне живучесть,
они одеты в чёрное всегда,
со мной мою оплакивая участь.
Так утреннее солнце с высоты
не разукрасит серых щёк востока,
и так звезда с приходом темноты
не осияет запад, одинока,
как лик твой красит пара чёрных глаз.
О, если бы и сердце не сдержалось
делить с глазами траур без прикрас
и в чёрный цвет свою окрасить жалость,
поклялся б я, что нет иных красот,
как чернота, хотя не всем идёт.


CXXXIII

Будь проклята! Моих сердечных мук
для счастья твоего, как видно, мало,
тобою в рабство взят мой милый друг,
тебе ещё его недоставало.
Твои глаза присвоили меня,
и он – моё второе "я" – присвоен,
я потерял, во всём тебя виня,
себя, тебя, его – и вред утроен.
Упрячь меня в сердечную тюрьму,
мне сердце друга выдай на поруки,
я буду стражем вольному ему,
и ты тогда мои ослабишь муки.
Но всё равно пребудем мы втройне:
я – в сердце у тебя, а друг – во мне.


CXXXIV

Теперь он твой, признаюсь я, скорбя,
меня – твоя удерживает сила,
и я бы отказался от себя,
чтоб только ты мне друга возвратила.
Но ты его не выпустишь из рук,
он добр, а ты жадна, как ростовщица,
он стал моим гарантом, милый друг,
и за меня сумеет поручиться.
Увы, он красоты твоей должник,
в тебе ж – к наживе страстная потуга,
и он судим из-за моих улик,
ты бьёшь меня, а я теряю друга.
За нас двоих он уплатил сполна,
но мне тобой свобода не дана.


CXXXV

Есть у тебя Желание и Вилл,
и Вилл другой, и третий Вилл в придачу,
но только я себя по мере сил
на все твои желания истрачу.
Ты спрячь моё желание хоть раз
в желании своём, что так просторно,
твой взор в чужих желаниях погряз,
моё же не любезно и зазорно.
Дождь тонет в океане потому,
что тот в своих размерах безграничен;
моё желанье к Виллу своему
добавь затем, чтоб Вилл был увеличен.               
Какой бы Вилл тебя ни удивил,
ты думай обо мне, я тоже Вилл.


CXXXVI

Да, я – твоё желанье, я – твой Вилл,
скажи слепой душе своей об этом,
и ты, любовь, что я обожествил,               
внемли и удостой меня ответом.
Среди желаний есть моё одно,
в твоей копилке пусть оно хранится,
его заметить, право, мудрено –
в числе огромном тонет единица;
поверь, что не нужны мне номера,
лишь мной одним ты свой заполни список,
считай меня ничем, но будь добра,
пусть стану я тебе и мил, и близок.
С желаньем я себя отождествил,
и ты люби меня за имя – Вилл.


CXXXVII

Любовь глупа: глаза мои навряд
увидят то, на что глядят досуже,
они на красоту наводят взгляд,
но то, что лучше, то считают хуже.
А если бросят якорь по-мужски
в той бухте, где швартуются другие, 
из фальши глаз ты сделаешь крюки,
с вердиктом их связав в узлы тугие.
Я общий луг считал своим, простак,
и сердце в это верило до срока,
глаза ж мои твердят, что всё не так,
чтоб верностью прикрыть лицо порока.
И сердце, и глаза мои – лгуны,
поскольку сами в ложь погружены.


CXXXVIII

Моя любовь клянётся, что честна,
не спорю, как положено влюблённым,
хоть это ложь; я думаю, она
меня юнцом считает несмышлёным.
Мой возраст вряд ли юным назовёшь,
но нежной лестью тешусь я заране
и простодушно верю в эту ложь,
она и я живём в сплошном обмане.
Она не говорит, что неправа,
а я – что вышел возрастом из моды:
любовь притворной милостью жива,
а старость, полюбив, скрывает годы.
Мне лжёт моя любовь, и лгу я ей,
нам эта ложь, как на душу елей.


CXXXIX

Простить тебя, представясь добряком,
не призывай меня с улыбкой милой,
и не глазами рань, а языком,
убей меня не хитростью, а силой.
Скажи, что любишь многих, но при мне
лишь мне дари приветливые взгляды,
твоих капризов хватит мне вполне,
я всё равно не выдержу осады.
Я так сказал бы, нежностью объят:
"Твои глаза – убийцы и тираны,
когда ты на других бросаешь взгляд,
тогда не мне, а им наносишь раны".
Избавь меня от боли и обид –
взгляни разок, и буду я убит.


CXL

Будь умной, а не лютой, всем назло,
и впредь не презирай моей юдоли,   
пускай слова, что горе принесло,
расскажут о моей душевной боли.
Не любишь ты, так хоть солги слегка,
скажи, что заслужил твою любовь я,
так и больной, чья смерть уже близка,
ждёт от врачей желанного здоровья.
Иначе ты меня с ума сведёшь,
и я тебя ославлю наговором,
и целый мир поверит в эту ложь,
и сохранит в своём сознаньи хвором.
Чтоб не случился этот наговор,
ты на меня направь свой нежный взор.


CXLI

Глазами я тебя любить бы рад,
но им заметны все твои изъяны,
а ты сама, кого не терпит взгляд,
для сердца – как подарок с неба манны.
Твой голос для ушей – большой искус,
и я боюсь твоих прикосновений,
мои и обоняние, и вкус
к общенью не выказывают рвений;
но сердца им отвадить не дано,
пять чувств моих – не веские причины,
твоим рабом пребуду всё равно
я, жалкое подобие мужчины.
В чуме моей любовной есть резон:
за все грехи я болью награждён.


CXLII

Любовь – мой грех, он неисповедим,
а ты чиста, поэтому жестока.
Но ты, сравнив свои грехи с моим,
мне за любовь не сделаешь упрёка,
а если и положен мне упрёк,
то не из уст, что от лганья зардели,
что многие сердца берут в залог,
наведываясь в чуждые постели.
Как ты в других порою влюблена,
так я люблю тебя, мне всех дороже; 
имей же жалость в сердце, и она
заслужит, чтоб её жалели тоже.
Не торопись упрятать в закрома
того, в чём ты нуждаешься сама.


CXLIII

Как та хозяйка, что бежит вослед
за выбившейся курицей вдогонку,
при этом в суете своих сует
велит стоять, не двигаясь, ребёнку,
и тот за нею мчится, а она,
на плач и крик не обращая взора,
поглощена погонею сполна,
своё дитя оставив без призора,–
так ты спешишь ушедшее поймать,
а я, твоё дитя, плетусь и плачу,
но ты оборотись ко мне, как мать,
и поцелуй на счастье и удачу.
Не прячь своё желание внутри
и Виллу слёзы горькие утри.


CXLIV

Есть две любви в моей душе больной,
что в радости со мною и в кручине:
мужчина, словно ангел неземной,
и женщина во дьявольской личине.
Мой демон злой, чтоб в ад свести меня,
к себе уводит ангела соблазном,
его, святого, в дьяволы гоня,
уверена в своём величьи грязном.
Где он теперь, ответа не найду,
и, нашею разлукою измучен,
я думаю, что он уже в аду
и с демоном, наверно, неразлучен.
Настанет всем сомнениям исход,
когда мой демон с ангелом порвёт.


CXLV

Её уста, что всех нежней,
сказали слово "Ненавижу"
мне, тосковавшему по ней,
кого я в жизни не обижу,
но увидав, что я поник,      
она вздохнула мимоходом
и прикусила свой язык,
что источался прежде мёдом,
и тут стал взор её игрив,
как перед новою забавой,
и "Ненавижу" повторив
уже с улыбкою лукавой,
она, мне душу теребя,
сказала тихо: "Не тебя".


CXLVI

Душа моя, живущая впотьмах,
ядро моей земли, слывущей адом,
зачем ты чахнешь в четырёх стенах,
снаружи украшая их нарядом?
К чему такой избыточный платёж
за хижину, чья крыша улетела?
Червям свои богатства отдаёшь?
Таков исход наряженного тела?
Душа моя, живи за счёт слуги,
пусть чахнет тело, ты же – будь богаче,
внутри себя богатство береги,
а не снаружи – так, и не иначе.
У Смерти, что питается людьми,
пока она жива, своё возьми.


CXLVII

Моя любовь больна, её недуг,               
наверно, посильней, чем лихорадка,
она не избавляется от мук,
и нет у ней в страданьях недостатка.
Рассудок-врач, любовь мою леча,
разгневан тем, что не имеет власти,
меня покинул, так что без врача
умру я от невылеченной страсти.
Теперь мне без рассудка – полный крах,
на мне – безумства тяжкие оковы,
я ощущаю только вечный страх,
мои слова и мысли бестолковы.
Я клялся всем, что ты светла, умна,
а ты черна, как ад, как ночь, темна.


CXLVIII

Глаза любви, со мною не в ладу,
неверно видят то, что видеть можно,
а разум здравый мой, как на беду,
о том, что зримо, рассуждает ложно.
Когда прекрасно то, что любит взор,
зачем же мир зовёт всё это бредом?
И если так, то ясен приговор:
свет истины глазам любви неведом.
Им ведомы лишь бдение и плач,
а истина от них укрыта где-то;
понятно, почему я так незряч:
и солнце слепнет, тучами одето.
Любовь слепит мой взор, слезой казня,
чтоб скрыть свои изъяны от меня.


CXLIX

Тебя ли не люблю я, жизнь моя,
когда держу лишь сторону твою я,
и мыслю о тебе до забытья,
в твою угоду сам с собой воюя?
Дружу ли с теми, кто тебе враги?
И льщу ли тем я, кто тебе немилы?
А если встала ты не с той ноги,
не сам ли я казнюсь, теряя силы?
Каким же я достоинством богат,
чтоб не служить тебе в порыве рьяном,
когда я, обретя один лишь взгляд,
склоняюсь пред любым твоим изъяном?
Ко мне своей немилости не прячь:
я слеп, а ты жалеешь тех, кто зряч.


CL

В твоих пороках сердцем я погряз,
о, кто тебя такой волшбой отметил,
чтоб отвергал я то, что видит глаз,
и ложно клялся в том, что день не светел?
Откуда это властное чутьё
и сила из грехов творить блаженство,
что для меня ничтожество твоё
милее, чем чужое совершенство?
Зачем я на тебя свой трачу труд,
когда терплю обиды каждый день я?
Хотя люблю я то, что все клянут,
не надо выносить мне осужденья.
Любя тебя с грехом твоим любым,
достоин я тобою быть любим.


CLI

Ни совести не зная, ни стыда,
любовь стыдом и совестью чревата,
о том напоминая иногда,
в грехах моих ты будешь виновата,
зане из-за коварства твоего
я предаю предмет своих терзаний:
душа пророчит телу торжество,
а плоть не ждёт дальнейших указаний
и гордо восстаёт перед тобой,
и нету этой гордости предела,
она согласна быть твоей рабой,
стоять при деле, падать после дела.
"Любовью" я назвал любовь свою,
с ней падаю и снова восстаю.


CLII

Нельзя сказать, что я в любви аскет,
но дважды не сдержала ты зарока:
нарушила супружеский обет
и стала без причин ко мне жестока.
Пусть дважды ты не сдерживала слов,
я не сдержал их двадцать раз, к примеру,
я был тебя обманывать готов,
и сам в тебя свою утратил веру,
я страстно клялся в том, что ты чиста,
верна в любви и чувствами богата,
глаза мои закрыла слепота,
чтоб твоего не видели разврата,
я заставлял их лгать – моя вина,
что ложью страсть была осквернена.


ДВЕ ПРИТЧИ (сонеты CLIII - CLIV)

CLIII

Улёгся спать малютка Купидон,
свой факел поручив младой богине,
но ею был тот факел погружён
в источник, протекающий в долине,
и тот вобрал в себя священный жар
огня Любви и закипел бурливо,
так смертным был вручён небесный дар,
что лечит все недуги, нам на диво.
А факел вновь огнём прелестных глаз
зажгла моя подруга-баловница,
я в кознях купидоновых увяз
и поспешил к источнику лечиться,
но понял: излечение не в нём,
а в тех глазах, что светятся огнём.


CLIV

Раз бог Любви, упав на землю ниц,
предался полудневному покою,
а рядом пробегала стайка жриц,
и вот одна из них своей рукою
тайком любовный факел подняла,   
который грел сердца мужьям и жёнам,
и юный бог, чья лестна кабала,
остался без него разоружённым.
Горящий факел был опущен в пруд,
огонь любви согрел живую воду,
теперь тот пруд целительным зовут,
он лечит всех, но мне он не в угоду:
Любовь нагреет воду без натуг,
вода не охладит любовных мук.