В летаргическом сне

Анатолий Николаевич Жуков
       Окончательно сблизились они в общественной столовой на благотворительной  похлёбке, которую давали бесплатно малоимущим пенсионерам и другим впавшим в нищету бедолагам города-героя Москвы. Просторная была столовая, с двумя радиодинамиками, из которых лились оптимистическая музыка и песни. Милиционер доставивший их тройку, отослал машину в отделение, а сам остался ждать пока они пообедают.
     – И вот, – в нервном ожидании халявной похлёбки рассказывал громоздкий Бамбуров соседям по столу, – играет Борис Николаевич со своей собакой в шашки. Заходит Черномордин, удивляется: «О-о, Борис Николаич, у вас и собака умная, в шашки умеет». Тот машет культяпой рукой: «Ду-ура набитая! Счёт-то три-четыре в мою пользу!»
     Никто не засмеялся. Оголодавшиеся соседи по столу спешно поглощали первое блюдо и мечтали о втором, а проходившая между рядами столов маленькая чернокудрая заведующая в белом халате рассердилась:
     – Как фамилия? Почему не принимаете пищу?
     –  Жду когда принесут, – сказал Бамбуров.
     – На каком основании оскорбляете первых лиц России?
     – Вы наглец или хам? Поносите президента и премьер-министра, даже фамилию последнего исказили.
     – Я не о них, а вообще... анекдот.
     Лысенький сосед Бамбурова, завлекавший моложавую пенсионерку, легкомысленно хихикнул.
     –  Как фамилия? – рассердилась и на него завша.
     – Библаев, – хрипло сказал лысенький. – А что? Не нравился он Бамбурову – легкомысленностью своей, беспечностью, джинсовыми грязными штанами и сталинских времен френчем, из-за которого их замели. Но больше всего не люб он был жадностью, с какой поглощал даровую пищу.
     – Хамы! – назидательно сказала завша. – Помнить надо, что вас кормит благотворительное общество, а созданию данного общества дали добро сам президент и его премьер-министр.
     –  Спасибочки! Дай им Бог здоровья, благодетелям! – Библаев подмигнул своей миловидной пенсионерке и сидя поклонился завше.
     – Так-то вернее, – удовлетворилась она и пошла своим путём.
     Бамбуров шумно вздохнул: какая глупая и злая! Ещё не покормила, а уже попрёки, нотации. И от кого – от карлицы с бараньими кудрями, от картавой недомерки! Будто полномочная хозяйка тут, а ты бесправный её нахлебник, вечный иждивенец.
     Бамбуров страдал не только от голода и унижения, но и с похмелья, но старался не показывать этого. Вчера принял лишку, а утром Лёвка Пенный полечить его не догадался. Сейчас бы стопочку-другую ветерану, огурчиком бы похрустеть свежим или малосольным, а тут даже баланды, то ли солдатской, то ли тюремной не принесли – жди, старик Бамбуров, любуйся на жалкие лица соотечественников, завидуй нищим!
     Музыка из репродукторов сменилась рекламой, и бойкий мужской голос сообщил: при еде на поверхности зубов образуется кислота, разрушающая эмаль. Жевательная резинка «дирол» с ксилитом снимает эту кислоту и предупреждает кариес. Господа, покупайте жевательную резинку «дирол» с ксилитом!
     Бамбуров вздохнул с некоторым облегчением: кто не ест, у того, надо полагать, кариеса не будет до самой смерти.
     Джинсовый лысяк Библаев ел жадно, хлеба откусывал много, жевал размашисто, от плеча до плеча, пытался шутить с моложавой озабоченной чем-то пенсионеркой, пока наконец не поперхнулся и не закашлялся до слёз. Задыхаясь и жестикулируя обеими руками, как тонущий, он дал понять Бамбурову, чтобы тот постучал ему по спине. Бамбуров понял правильно и огрел его кулачищем так, что щуплый Баблаев ткнулся небритой мордой в миску, пролив остатки похлёбки на свои линялые джинсовые колени.
     – Ах ты сволочь! – взъярился он, торопливо обмахнув рукой мокрый подбородок, и вскочил. – Ах ты, москаль нестриженый! Я покажу тебе, как свободу любить, собака! – И ткнул Бамбурова в седую бородатую челюсть. Прицельно, изо всей силы.
     Вставший Бамбуров даже не покачнулся и в ответ двинул легковесного Библаева в ухо – тот сразу оказался под столом, у ног привлекательной пенсионерки. Она невольно вскрикнула, а бедолаги за столами восхитились:
     – Вот эт-та дед! Вот эт-та бородач!
     – Неужто из-за бабы?
     – Какая баба – в силу вошёл после супа!
     – Да он вроде не ел ещё.
     – Ну-у? Что же будет, когда поест! Да если ещё котлетку на второе принесут, да компоту...
     Библаев очнулся быстро, выкатился из-под стола и, разъярённый, опять бросился на Бамбурова, норовя попасть в нос и пустить красную юшку – не достал, пошёл в психическую: – Я из тебя ливер достану, падла! Я тебя под нары загоню, суку!..
     Пенсионерка оправилась от испуга и кинулась между ними – растолкала стариков, большого и маленького, заторопилась мирить:
     – Мальчики! Мальчики, как не стыдно! В общественном месте, в моём присутствии! А я ведь женщина ещё не старая, вы приятны мне, хотя и обросли оба, не стрижены, небриты. Да и не такие уж мальчики... Если откровенно, ребятки, вы уже старые старики. – И она выразительно посмотрела на Библаева.
     Впрочем Библаев казался ей не стариком, а похожим на её покойного мужа лысым подростком – до того он был вертлявым, крикливым. Никак он не мог угомониться, приблатнялся, опять ботал по фене... На его крики маленькая кудрявая завша толкнула входную дверь и засвистала в соловьиный милицейский свисток. Тут же возник розовощёкий лейтенант, поглядел строго на жующих нищих за столами, укоризненно покачал большой фуражкой на маленькой голове:
     – Значит, вас кормят, а вы нарушаете? И Аду Михайловну, понимаешь, беспокоите?
     – Именно так, лейтенант. Такой неблагодарный контингент, будто старые свиньи. О них сами Борис Николаевич заботятся, Виктор Степанович, а они... сил нет! – И крашеным ноготком в сторону нарушителей: – Вот эти, ваши, за четвёртым столом.
     – Вижу, Ада Михайловна, не беспокойтесь. – Лейтенант уверенно прошёл к виноватому столу: – Значит, я привёз вас покормить из жалости, а вы опять нарушаете из дерзости. Рецидивисты, значит?.. Не беспокойтесь Адочка Михайловна. Это такой народ, добра не понимают, распустились на демократической свободе... Значит, забрать?
     – Забирайте, лейтенант. И строго накажите за хулиганство в общественном месте. А то бороды отрастили, лысины завели, а не соблюдают. Обязательно накажите!
     Милиционер взял под козырёк, а Бамбуров поглядел вниз на кудрявую недомерку в белом халате, усмехнулся:
     – Мал золотник, а тоже... воняет.
     – Что-о?! – взвилась завша. – Я лишаю вас обеда! Уведите их, лейтенант.
     Библаев застонал:
     – А котлеты? А компот? Не голодным же уходить! Я бомж, у меня своего дома нету.
     –  Все трое – за мной! – приказал лейтенант.
     – А её зачем? – заступился Бамбуров за пенсионерку.
     – Она свидетельница. Забыли?
     – Нет, она соучастница, лейтенант! – крикнула Ада Михайловна. – Она с ними рядом сидела, а этот лысенький клопик её кадрил, я видела. Они из ревности подрались.
     – Если я клопик, то ты гнида жидовская, и больше ничего. – Библаев вышел из-за стола и натянул на розовую лысину вязаный красный чулок, хотя было жарко.
     – Вы слышали, лейтенант? Махровый антисемитизм. Оскорбление официальной персоны при исполнении служебных обязанностей. Я требую наказать хама. И этого большого, бородатого – тоже. Он не только меня оскорбил, он антисоветский анекдот рассказывал.
     –  Но за антисоветские сейчас поощряют.
     – Я оговорилась: не антисоветский – антиправительственный, против нашей власти, против самого президента, правительства...
     –  Разберёмся, Ада Михайловна.
     – Я пойду, пойду не беспокойтесь. – Пенсионерка старалась как-то смягчить конфликт.
     – Нет, вы непременно накажите всех, я проверю, – настаивала завша.
     – Накажем, – сказал лейтенант. – Всех прижмём. Пошли, голуби.
     – Без суда? – нервно засмеялся Библаев.
     – Могут и без суда, – сказал Бамбуров. – сейчас всё могут.
     – Что «всё»?
     – Посадить. Расстрелять. – И показал в окно: – Видишь, копоть отмыли, ремонт Белому дому сделали, российский флаг опять в небе. А ведь из тяжёлых танковых орудий колотили, народу там сгибло множество, без суда, без следствия.
     – Прекратить, вперёд на выход! – И лейтенант подтолкнул к двери Библаева в сталинском френче и в красном колпаке, потом рослого плечистого бородача Бамбурова в мешковатом сером костюме.
     Их соседка в тёмном комбинезоне, забрызганном извёсткой, пошла следом, оглядываясь: по столам разносили второе блюдо – пшённую кашу с котлеткой. А на третье, говорили, компот дадут.
     Мильтонского «уазика» у крыльца не было, пошли пешком.
    
                II
    
     Улица ошпарила их автомобильным шумом и вонью разогретого асфальта и бензина, мельканьем разнокалиберных машин. Потоки пешеходов обречённо текли по узким тротуарам, прижимаясь к домам, сбивались в толпы у светофоров, спадали, как водопады, вниз у подземных переходов, втекали и вытекали у метро.
     Площадь ближайшей станции «Баррикадная», мимо которой они проходили, была заставлена раскрашенными киосками, павильончиками, торговыми будками с кричащей рекламой. Тут же на складных столах, стульях, просто на ящиках делали свой бизнес продавцы ярких книжек с голыми женщинами и свирепыми мужчинами, стреляющими из пистолетов и лазерных ружей; рядом были развалы газет и журналов, где крупно, броско выделялись тугие бабьи груди с коровьими сосками, крутые ягодицы, прогнутые готовно спины, ярко полыхающие натруженные гениталии, напряжённые фаллосы в облачных разводах спермы. Все эти прелести окидывали замороченными взглядами прохожие, кто-то торопливо покупал, а кто-то схваченный зазывной похотью картинки рассматривал с болезненной пристальностью и, вздыхая, откладывал – цены тоже были на редкость бесстыжие.
     – Эй, красная шапочка! – потянула Библаева за рукав потрёпанная женщина. – Куда ведёшь мильтона?
     – В секс-шопу, красуля. Идём за компанию.
     – А вот пирожки с картошкой, с капустой, – высунулась из ряда другая. – Всего полторы тыщи штука, поешь сам, покорми внука. Горяченькие, не обожгитесь!
     – Такие по пять копеек были, – обронила арестованная пенсионерка. – Это во сколько же раз взлетели? Тут вправду обожжёшься.
     –  В тридцать тысяч раз, – сказал голодный Бамбуров.
     – А коммунистов ругают...
     – Зато какое изобилие! – Бамбуров повёл рукой вдоль ряда с апельсинами, бананами, киви, ананасами и другими заморскими плодами.
     – Не отвлекаться, прекратить разговоры! – приказал лейтенант. – Мы уже пришли.
     Они обогнули крайний в ряду павильон напротив сталинского высотного дома, похожего на церковный храм, и оказались у отделения милиции, перед которым стояли несколько патрульных легковых машин с мигалками на крышах, знакомый «уазик», в котором они тряслись от блатной дачи до самой Москвы, «рафик» с зарешеченными окнами салона.
     Лейтенант распахнул перед ними входную скрипучую дверь и радушно пригласил:
     – Прошу, голуби.
     В отделениях милиции, как и в помещениях народных судов, обстановка напоминала вокзальную: та же временность и отчуждённость людей, тягостное ожидание, неприютность, истоптанные нечистые полы, замызганные пинками двери на пружинах, облезлые вытертые стулья и скамейки, запах аммиака и хлорки из туалета, впрочем бесплатного. Что ж, транзитные люди, сегодня здесь, завтра неизвестно где и порой так далеко от Москвы, что бытовые неудобства – не главная неприятность суматошной жизни.
     Таким было и отделение милиции у Садового кольца, куда доставил русскую тройку дисциплинированный лейтенант. Он посадил их на лавку в проходной комнате дежурного капитана, сидевшего за барьером, велел подождать и ушёл по своим делам.
     В дежурке кроме них было ещё с десяток задержанных: полуодетая нетрезвая девица древнейшей профессии, стайка развязно-весёлых пацанов лет по двенадцати-тринадцати, две девочки такого же возраста с порочными крашеными лицами, опустившийся мужик, сизый большой нос которого смутил Бамбурова: не дай бог допиться до такого страхуилы. Чуть поодаль, у окна сидели в наручниках два чёрных азиата, молодые, мрачно молчаливые. Возле них топтался грудастый от бронежилета сержант с автоматом на животе.
     – Чеченская мафия? – спросил его злой от голода и жажды Бамбуров.
     –  Не твоё дело, – буркнул сержант.
     – Как не моё, если в моём городе хозяйничают чужие люди!
     –  А в стране кто хозяйничает?
     – И в стране чужие.
     – Какой же ты хозяин?
     – А где ты был?
     – Я тогда учился в школе, а сейчас вот привожу таких, как они. А тебя самого привели, дядя. Порядок у нас наводить, да?
     – Щенок, – сказал Бамбуров с презрением. – Моя милиция меня стережёт.
     Сержант победно улыбнулся и, оглядел задержанных, поправил автомат. Бамбуров вздохнул. Что тут скажешь, когда кругом виноват. И опохмелить Лёвка Пенный не подумал, и даровой похлёбкой обнесли, и в милиции вот оказался. А тут душно, хоть снимай не только пиджак, но и штаны.
     – Мамин! – крикнул дежурный капитан сержанту, махнув телефонной трубкой. – Слышь, хрен Мамин. Веди своих в седьмую комнату.
     Азиатов увели, потом дежурный отпустил мужика с сизым носом, который, оказалось, увёл бутылку пива в магазине. Подумав, отпустил капитан и нетрезвую проститутку – эту с напутствием:
     – Приведи себя в порядок, Булавкина, а то клиентов растеряешь. И справка чтоб от врача была. Ясно?
     –  Я не спидерастка, начальник, я бывшая комсомолка.
     – Неизвестно. Ты сейчас группа риска, сама схватишь и хохлов награ-дишь, а это двоюродная страна. Славянская.
     – Я с Киевским завязала, на Белорусский перехожу.
     – Всё равно. Вокзал хотя не наш, но из другого отделения тебя засекут сразу.
     – Я заметная!
     Гордо так сказала, самодовольно. И пошла к двери, рослая, натуристая спереди и особенно сзади. Такие полушария перекатываются. Для вокзалов очень даже роскошная плоть.
     Библаев глядел на неё зачарованно, раскрыв рот и забыв о своей соседке-пенсионерке. Впрочем, та вполголоса беседовала с крашенными девчонками, тоже, оказывается, проститутками, только начинающими, и с их бойкими пацанами-сутенёрами, которые предлагали их прохожим, исподтишка рекламировали, зазывали.
     – Неужели это ваши одноклассницы, ребята? – поразилась она.
     – Угадала, тётенька, одноклассницы. Из класса «Б», – подтвердил один, скаля жёлтые от куренья зубы. – Осваиваем новые рыночные отношения.
     – Как «осваиваете»?
     – А так, – И зазывно прокричал: – «Свежий товар, господа! Живой и здоровый! Недорого! Торопитесь, спрос выше предложения!».
     Пацаны дружно засмеялись, будто находились на своей хазе, а не в милиции. По-детски не боялись, играли, веселились.
     – Неужели взрослые мужчины берут?
     – За деньги – только взрослые, тётя. А нам они за так дают, по-дружески.
     – Боже мой! Боже мой! – стонала пенсионерка. – Да они же девчонки ещё, худенькие, маленькие, ничего нет.
     – Что надо, тётечка, у них есть. А вас, интересно, за что сюда замели, за групповуху с дедами?
     – Прекратить разговоры! – крикнул дежурный.
     Возвратился лейтенант с другим таким же молоденьким лейтенантом, только в очках, о чём-то пошептался с дежурным капитаном, и велел всем троим идти за очкастым лейтенантом в дальнюю по коридору комнату. На прощанье помахал рукой: «Он всё знает, я уезжаю на вызов».
     Пенсионерка шла по коридору рядом с новым лейтенантом и тревожно спрашивала о подростках – ведь дети ещё, и мальчишки и девчонки. Один совсем маленький, хоть и бойкий.
     – Это рыженький, что ли? – сверкнул очками лейтенант. – Малый да удалый. Пока его девчонку трахают, он другого клиента ей подбирает и попутно облегчает карманы уличных покупателей. Ас! Широкий профиль!
     – Но ведь это ужасно, товарищ лейтенант!
     – Какой я вам товарищ, нет у нас товарищей! Везде господа, сэры. А детская проституция и воровство есть во всём мире. Не слышали, что ли? Мы приобщились к цивилизованному миру, осваиваем общечеловеческие ценности. Или и этого не слышали?
     – Слышать-то слышали, но чтобы вот так, своими глазами... Ох, Господи Боже мой!..
     Лейтенант завёл их в небольшую комнату с одним столом и телефоном, посадил у стены на расшатанные скрипучие стулья, кому-то стал звонить. А они сидели и томительно ждали. Бамбуров страдал от похмельной жажды и голода, Библаев злобно поглядывал на него, скорбя о пропавшем втором блюде и компоте, а моложавая пенсионерка в забрызганном извёсткой комбинезоне тревожилась о доме: там, в коммуналке лежала её парализованная старая мать – стонет, поди, мокрая, а соседка Клава куда-нибудь собирается и клянет её невезучую дочь, которая обещала скоро вернуться, а вот шлёндрает с вчерашних пор неизвестно где.
    
                III
    
     Лейтенант положил перед собой бланки протоколов допроса, взял авторучку и наставил очки на пенсионеров: с кого начать? Если с женщины, то такое предпочтение в данном случае сомнительно, к тому же она скорее свидетельница, чем участница инцидента. С «красной шапочки» в сталинском френче? Он, кажется, главный виновник – очень уж прохиндеистый с виду и не старый ещё, вряд ли пенсионный, хотя и лысый. А вот бородатый Илья Муромец наверняка ветеран, участник ВОВ: не только косматая голова поседела, но и усы, окладистая борода. Лейтенант наставил на него ручку:
     – Фамилия, имя, отчество, год и место рождения, национальность и другие кадровые вопросы – не торопитесь, буду записывать.
     Пенсионерка поглядела на громоздкого Бамбурова сочувственно, «Красная шапочка» – настороженно, а старичина кивнул давно не стриженной косматой башкой и стал диктовать:
     – Бамбуров Иван Кириллович. Двадцать пятого года рождения. Русский. Из подмосковного села Непецино. После средней школы в сорок третьем – фронтовая работа в противотанковой батарее, после фронта в сорок пятом – демобилизовался по ранению. Потом мехфак Тимирязевской академии. Затем – инженер по сельхозмашинам, аспирантура, кандидат технических наук...
     – Фронтовые награды были?
     –  Два ордена и шесть медалей.
     – Впрочем, стоп, мы торопимся. Вот тут распишитесь, что предупреж-дены за дачу ложных показаний.
     Бамбуров, вздохнув, расписался.
     – Что вы так тяжело вздыхаете? Раскаиваетесь в содеянном?
     – Нет. Просто после вчерашнего. И не ел ещё, не пил, в глотке пересохло. Пивка бы сейчас.
     –  Сочувствую, но у нас не опохмеляют.
     –  Дайте ему хотя бы водички, товарищ лейтенант, он же хрипит!
     – Нету у меня воды. Сходите к дежурному, там есть стакан и графин.
     Пенсионерка живо подхватилась и убежала, стуча по коридору стоптанными туфлями, а лейтенант снял большую фуражку, обнаружив розовую младенческую лысину в редком пуху, вытер её носовым платком и внимательно поглядел на задержанных. Вот, мол, сами видите, я тоже труженик вроде вас, облетел как одуванчик, несмотря на молодые годы, не мёд здесь ем, а с вами, нарушителями, разбираюсь.
     Пенсионерка вскоре возвратилась, подала стакан с водой Бамбурову, тот экономно, мелкими глотками, выпил, вытер ладонью усы и бороду и, благодарно кивнув, возвратил стакан. Пенсионерка опять убежала.
     – Рассказывайте дальше, – потребовал дежурный.
     – О чём? – Бамбурову стало легче, в голубых глазах загорелся свет.
     – Как дошли до жизни такой? Инженер, кандидат наук, орденоносец!
     – Не надо восклицаний. Они вот не похмельные, моложе меня, а никому не нужны, жрать тоже не на что. И в дежурке сидит такой же народ, дети даже, подростки.
     – Точно, земляк! – взвизгнул Библаев. – У меня ни дома, ни семьи.
     – Их я допрошу отдельно, – сказал лейтенант, игнорируя невоздер-жанного Библаева. – Рассказывайте о себе.
     – Что теперь рассказывать. Прежде смысл какой-то был, направление жизни, цель... После академии работал на заводе сельхозмашин в Люберцах – сменным инженером, мастером, начальником цеха, главным инженером... Затем, после защиты диссертации, завлабом в НИИ, потом главным    специалистом в Минсельхозе, начальником главка – это уже в Москве, разумеется.
     Библаев воззрился на него, подняв брови на темя: начальник главка, а сидит в ментовке – надо же. Почти министр!
     – Трудовые награды имели?
     – Ещё два ордена и лауреат Госпремии СССР.
     – За что?
     – За разработку и внедрение комплекса машин и орудий для механизации животноводческих ферм.
     –  Давно москвич?
     – Да уж без малого тридцать лет.
     – Есть, конечно, семья, квартира?
     – Семьи нет. Дочь вышла замуж за иностранца и уехала в Канаду, сын погиб в Чернобыльской аварии, внук – в Чечне, сноха вернулась к своей матери.
     –  А ваша жена?
     – Жену похоронил полгода назад.
     –  Почему похоронили?
     – Умерла. Куда же её?
     –  А-а, да, разумеется. Отчего умерла?
     – От безнадёжности. Жить нечем стало.               
     -  И вы, значит, запили?
     Неожиданно вскочил Библаев:
     – А ты бы не запил, лейтенант? Ты бы веселился, да? От такой-то проклятой жизни!
     – Во-первых, сядьте и не «тыкайте», – лейтенант постучал концом ручки по столу, – я с вами свиней не пас...
     – Ты не пас, твой отец пас! Очень ты на него похожий – вылитый! Култыркин фамилия?
     – Не Култыркин, а Моторкин – это во-первых. А во-вторых, сядьте на место, не то выставлю.
     – Куда выставишь? Зачем?
     – В коридор. Чтобы не мешал работать. И вообще... вы одноделец Бамбурова, и вам не положено присутствовать при его допросе.
     – Одноделец? Это какое же, интересно, дело вы нам шьёте?
     – Я что сказал, русских слов не понимаете. Выйдите в коридор. Немедленно!
     Библаев досадливо махнул рукавом великоватого френча и вышел, оставив однако дверь открытой. Лейтенант укоризненно покачал лысой головкой и склонился к протоколу:
     – Как вы оказались на писательских дачах за Истрой, гражданин Бамбуров? С какой целью?
     –  В электричке книгами торговал, в Истре сошёл выпить. А там вдруг гляжу – Лёвка Пенный, бывший сослуживец по Минсельхозу, с молодой женой. Заехали в гастроном за продуктами по пути на дачу, – Ну, пригласил меня по старой памяти. Наверно, похвалиться хотел своей иномаркой, молодой женой, дачей...
     –  Он писатель, что ли?
     – Не-е, тоже инженер, у меня в Главке секретарствовал. Шустряк такой был, активист, парторгом мы его выбрали – любил на виду быть. Мелькать туда-сюда. Теперь-то он Лев Михайлович, а не Лёвка, генеральный директор фирмы «Продаём-покупаем», новый русский. Такие сейчас не только у писателей или учёных – у самого Ельцина, главного продавца, дачу купят. Да и не только дачу.
     –  Давайте по существу дела, не залетайте слишком высоко.
     – Да разве это высота? Это падение, лейтенант, уголовщина, их судить всех надо, в том числе и Ельцина.
     – Это уж слишком, гражданин Бамбуров. Вы забыли, где находитесь. Отвечайте по существу дела. Скажите, вы прежде были знакомы с гражданином ...э-э... Библаевым?
     – Первый раз нынче увидел.
     – За что же ударили?
     – Не бил я его.
     – Но задержавший вас лейтенант и заведующая столовой...
     Вступилась возвратившаяся пенсионерка:
     – Тот гражданин, по фамилии Библаев, во время еды поперхнулся, закашлялся и попросил стукнуть его по спине, а гражданин Бамбуров, видимо, не рассчитал своих сил...
     –  А её вы прежде знали, Бамбуров?
     – Откуда?
     – Как же вы оказались вместе?
     – Я же говорю: из Истры с Лёвкой Пенным и его молодушкой приехал к ним на дачу, там и ночевал. Вечером-то выпили за встречу. Почти пять лет не виделись, с девяносто первого года, когда меня проводили на пенсию. Вернее, выпроводили. Шестьдесят пять лет – не мало, конечно, но я ведь не спортсмен всё же, опыт работы большой, здоровье в пределах возрастной нормы, мог бы ещё поработать. Но советское время кончилось, перестройщики набирали свою команду, молодую...
     – Извините, Бамбуров, но здесь допрос, а не диктовка мемуаров. Я уважаю ваше прошлое, но давайте по существу дела.
     – Хорошо. Вечером мы выпили, Лёвка ещё молодой, сорок с небольшим, к спиртному особо не привержен, а я перебрал и поругался с ним, хотя, может, и зря. Он в свою фирму звал: подработаешь, де, спасёшься от одиночества, кое-что поймёшь и выйдешь на новый путь. Это что же говорю, капитализм строить? А чего же ещё, говорит, дядя Ваня, какая нам разница – капитализм, социализм... И это бывший секретарь парторганизации, коммунист! И ещё дядей Ваней назвал, сволочь! Да я таких племянников!..
     – Вы опять отвлекаетесь от главного. Как там оказался гражданин Библаев? Только кратко, без мемуаров.
     – Это вы у него самого спросите, как и почему. Я же его увидел только утром, когда Лёвка заорал, что на даче воры. Я на веранде спал и выскочил первым. Гляжу, какой-то мужик среди грядок огородное пугало переодевает. Правда, пугало хорошее, строгое, с усами...
     –  Какое пугало?
     – Да, обыкновенное, от птиц, человека изображает: пиджак с раскинуты-ми рукавами на деревянной крестовине, фуражка, даже штаны есть. А тут ещё и голова была – с глазами, нос-рот, усы.
     –  Да не так всё, не так! – крикнул из коридора Библаев.
     – А вы не подслушивайте, вас я потом допрошу, – строжился лейтенант. – А как там оказалась эта гражданка?
     – Я в соседней даче убиралась, обои переклеивала, полы мыла...
     – Я не вас спрашиваю.
     – Да он же не знает!
     – Ну хорошо, пойдём дальше, гражданин Бамбуров.
     – Дальше, Лёвка его сгрёб, неизвестного Библаева, вызвал по сотовой связи лейтенанта, вашего коллегу – у того через улицу отцова дача, куда он на милицейском «уазике» приезжал. Ну и замели нас всех.
     – А какой анекдот вы рассказывали в столовой?
     –  Да самый обычный, современный.
     – Можете повторить?
     Бамбуров пожал плечами, повторил. Лейтенант оказался смешливым, фыркнул и, покраснев, залился дробным смехом. Вдруг спохватился, настороженно смолк и повертел плешивой головой, проверяя, нет ли опасных свидетелей. Потом продолжил допрос:
     –  Какая у вас квартира? Где? В каком доме?
     –  Трёхкомнатная. В блочном доме. На улице Рогова.
     – Квартира кормит, что ли?
     – При желании, кормит. Но кроме квартиры, у вас пенсия.
     – Треть пенсии уходит на квартплату, коммунальные услуги, свет, телефон... А питание, одежда, обувь, аптека... Цены какие-то бешеные, растут безоглядно, на прежние советские деньги сейчас мне остаётся десятка какая-нибудь.
     – Трудовой стаж у вас наверно солидный?
     – Полвека, если считать фронтовые годы.
     –  Неужели не было никаких сбережений?
     – Восемь тысяч держал на сберкнижке, машину, хотел купить, да господин Гайдар под мудрым руководством Ельцина ограбил весь народ сразу. Сейчас на те сбережения полкило сосисок купишь. Я жену в полиэтиленовом мешке хоронил – на гроб не хватило.
     – Как-то не верится, что начальник союзного главка не имел своей машины.
     – Почему не имел – была персональная, государственная, с водителем. И ведомственная дача.
     – Значит, и вы не готовились к перестройке?
     – Да какая тут перестройка – международный разбой, лейтенант! Пятая колонна открыла ворота крепости, бывшие предводители, разные там Горби, Яковлевы, Шеварднадзе переметнулись к врагам, их СМИ заморочили людям головы, заболтали народную правду...
     – Это политика, не будем про неё.
     – С каких это пор откровенный разбой стал политикой – это настоящая уголовщина.
     – Не будем об этом.
     – Не будем, так не будем.
     – У вас есть что добавить по существу случая в столовой?
     –  Да что добавишь... Разве что про ту картавую завшу?
     – И национальную тему лучше не затрагивать. Спокойней для вас.
     – Что ж, вам виднее, значит, что для меня лучше и спокойней.
     – Ладно, закругляемся. Распишитесь вот здесь. И дальше – в конце каждой страницы... Вот здесь пропустили. Теперь можете быть свободным. При необходимости вызовем.
     Бамбуров расписался и опять сел в ожидании.
     – Вы свободны, гражданин Бамбуров, – повторил лейтенант недовольно. – Идите домой.
     – Я подожду их, – ответил он. – Отдохну малость.
     – Тогда лучше в коридоре.
     Бамбуров тяжело поднялся, взял свой стул и вышел в коридор. Тут же явился Библаев и готовно замер перед лейтенантом.
     – Вы тоже подождите, – сказал лейтенант. – Я буду беседовать с женщиной.
     Библаев чертыхнулся, тоже взял себе стул и скрылся за дверью.
    
     IV
    
     Они сидели рядышком в коридоре, ещё не друзья, но уже и не противники, косились друг на дружку и думали разное. Бамбуров досадовал, что сидит рядом с этим вертлявым, давно не мытым (такой от него спёртый дух) мужичонкой и зачем-то ждёт его допроса, а Библаев, зная немного судьбу подельника, уже сочувствовал Бамбурову и жалел его. Шутка ли, такой большой человек, государственный лауреат бывшего Союза, начальник министерского Главка, оказался в столовой для нищих, и тут его не только не покормили, но ещё облаяли и замели в ментовку. Могли бы и отпустить. Правда, палестинская та коза вызверилась, обзывает принародно, арестуйте, кричит, накажите!
     – Коробейникова Анна Петровна, – послышался из милицейской комнаты усталый голос пенсионерки. – родилась здесь, в Москве, в сорок пятом году, девятого мая.
     – Подарок вашей матери Дню Победы? – с лёгкой иронией сказал лейте-нант.
     – Мать у меня хорошая, добрая, – с достоинством сказала пенсионерка, – только несчастная, как всякая русская баба. Они с отцом сельские оба, крестьяне, отца в тридцать седьмом посадили, как врага народа. Ну потом пришла война... Мама бедовала с детьми в своей Берёзовке. Не выпрягалась. Всю жизнь она работала, четверых нас подняла, выучила, я у неё самая младшая. Отец из госпиталя приезжал в сорок четвёртом, меня заказал ей. На память.
     – Он что же, погиб?
     – Погиб. В последний день войны, восьмого мая. А назавтра я родилась на муку.
     – Так уж сразу на муку?
     – Сразу. Мать одна ведь осталась, а разруха была страшная, продукты – по карточкам, в сорок шестом, говорят, недород был, полуголодные и голодные, в обносках, а нас, считая мать и бабушку, шесть человек. Подумайте только: на одну рабочую карточку – пять иждивенческих! Лучше бы оставаться нам в своей Берёзовке, но и там было тяжко. Вот дядя Фёдор, мамин брат, и перевёз нашу семью на свою дачку рядом с Москвой, маму определил в строительную организацию, чтобы квартиру быстрей заработала – это в Выхино, недалеко от дачки, где мы тогда жили. Охо-хо-хо-хо...
     Потом бабушка померла, полегче стало, да братики мои ещё не работники, в школе учились, а позже один за другим в институты пошли. Мать поднимала их из последних сил – отец, де, мечтал всех выучить, я его мечту исполню. У нас ведь родители, знаете, какие?!
     – Знаю, – сказал лейтенант. – У меня партийные работники были, сейчас пенсионеры оба, приходится помогать.
     – Ну вот. Святые же люди, верующие, светлое будущее для всех строили да защищали. И вот отец уже полвека в сырой земле, а мать парализованная четыре с лишним года. Я бы и на пенсию не вышла, если бы не она, здоровье позволяет.
     – Что это вам так рано пенсию дали?
     – С химзавода же, вредное производство, в сорок пять женщин отпускают, если стаж нормальный. А я с восемнадцати там, сразу после техникума, двадцать семь лет мантулила.
     – А своя семья?
     – И своя была, да сын в Афганистане погиб, сюда в цинковом ящике привезли, а дочка шестиклассница под трамвай попала. Она в музыкальной школе училась, способная была, учителя хвалили: артисткой, мол, какой-нибудь станет, живая уж очень, весёлая. И вот такая беда. И крикнуть, говорят, не успела. Подружки портфельчик её принесли, в крови весь... Дети ведь ещё, края не знают, опасности не чуют... Пятый год как похоронили, а вот сейчас увидала у вас в милиции девчонок-шестиклассниц, и сердце упало: да какие они проститутки, они же ровесницы моей Наташи всю осень, зиму и весну, бывало, уроки да музыка, а летом – пионерлагерь, костры, походы... Весь год потом вспоминали. Куда всё это делось, товарищ, лейтенант? Или уж так перестроились, что не только старшей, но и дети теперь не нужны? Вам сколько лет?
     – Двадцать три, Анна Петровна.
     – Значит, пока не поймёте, если своих детей нет.
     – Есть один, грудничок ещё, два с половиной месяца.
     – Тогда скоро поймёте. Мы ведь не о себе больше думали – о детях думали. А где теперь мои дети, нету их, и, значит, ничего нету, никакого будущего. Родовая наша веточка теперь засохнет, мы до конца осиротели, и трудно, нельзя примириться с этим сиротством, понять его, стариковское наше одиночество. Ведь как же это так, товарищ лейтенант, ведь дети же должны хоронить
родителей, а не родители – детей, а?!..
     Терпеливый лейтенант сочувственно молчал, пенсионерка Анна Петровна Коробейникова сморкалась в платочек и реденько всхлипывала, и эти её вздохи-всхлипы согнули в коридоре Бамбурова с Библаевым, тяжело ссутулили двух немолодых мужиков, теперь не способных что-либо сделать, как-то помочь стареющей этой женщине, судьба которой была сродни безнадёжной их судьбе.
     – Давай убежим! – тихо сказал Библаев и, воровато оглядываясь, поднялся.
     – А её бросим здесь? – Бамбуров вздохнул. – Никуда ты не убежишь, тем более от себя. Да и зачем?
     – Правильно, земляк, прости. – Библаев суетливо поправил стул и опять сел. – Тебя Иван Кириллычем звать?
     – Иван Кириллычем.
     – А я Дамир Васильич. – Библаев протянул ему худую немытую руку с какой-то наколкой на тыльной стороне кисти.
     Бамбуров осторожно пожал её своей широкой, как совковая лопата, белой рукой.
     – Давай дослушаем до конца, Дамир Васильич.
     – А нас не посадят? У меня две судимости.
     – Не посадят.
     Из комнаты слышалось шуршание бумаг и вздохи утихающей пенсионерки.
     – А муж? – спросил лейтенант.
     – Муж полтора года назад опился «ройялем». Спирт такой американский, знаете небось...
     – Ты слыхал?.. слыхал?! – взвился опять Библаев. – Ах сволочи, и в Москве нас травят, не боятся.
     – Помолчи, Дамир Васильич. – Бамбуров положил ему на плечо тяжёлую руку.
     – Знаю, – сказал лейтенант. – Он что, пьяница у вас был, муж-то?
     – Не-ет, здоровый, только нервный стал, дёрганный. Обоих ведь детей мы потеряли, а в довершение с работы его выставили. Он ведь на девять лет стар-ше меня был, вот и сократили. Кому старики нужны, когда молодых навалом. Это не советская власть, чтобы о нас заботиться.
     Послышался дробный стук – наверно, лейтенант предупреждающе постучал рукой по столу, – и пенсионерка смолкла.
     – Какой он пугливый, – прошептал Библаев.
     – Служба, – сказал Бамбуров тихо. – У этих стен, поди и уши свои есть.
     Библаев понял, удивлённо вскинул рыжие бровки на лоб, виновато улыбнулся.
     – Как вы оказались на писательских дачах под Истрой? – продолжал допрос лейтенант.
     – Как оказалась? Подрабатывать приходится, вот и оказалась. Хоть и две пенсии, а жить трудно, мать парализована, оставить не с кем. Когда подвернётся какая работёшка, договариваюсь с соседкой по коммуналке, она присматривает денёк-другой, если может. Как мне ещё-то? Нынче питание и лекарства больших денег стоят.
     – Лекарства для инвалидов первой-второй группы дают бесплатно.
     – Должны давать. А в аптеку побежишь – за бесплатно нет, зайдите в конце недели. Да в конце недели её хоронить придётся, товарищ лейтенант. Идёшь в другую, подаёшь деньги – дают без разговоров. Совсем совесть потеряли.
     – Что вы можете сказать по существу конфликта гражданина Библаева с господином Пенным?
     – Да что скажешь? Обносился он, Библаев-то, на вокзалах ночует, тоже подработку искал, а тут на огородном пугале почти новая одёжка висит. Немодная, правда, старинная, но ещё крепкая, сгодится.
     – Не так! – крикнул из коридора Библаев. – Не потому я его раздевал, это пугало, не знаешь ты, женщина! Переодевал я его!
     – Вас я потом допрошу, не мешайте! – повысил голос лейтенант. – Продол-жайте, Анна Петровна.
     – Да нечего уж продолжать-то. Я на соседнем огороде в это время была, половик вытряхивала, всё видела. Рядом же, штакетная ограда. Пенный этот, хозяин пугала, настоящий стервец – кричал так, будто у него всё богатство хотели украсть, милицию вызвал. Ну, мы со стариком Бамбуровым заступились. Лейтенант составил какой-то протокол о задержании и посадил нас в свою тряскую машину с решётками на окнах. Хозяин пугала настоял, «новый русский». В вытрезвитель, сказал, везите их, а мы ещё не завтракали, голодные все трое. Ну, лейтенант и завёз в нищенскую ту столовую. Добрый человек, видно, хоть и строгий.
     – Как же вы так быстро обнищали?
     – Да с похоронами мужа влезла в долги, а тут квартирная беда.
     – Ограбили?
     – Хуже – отняли квартиру. Комната теперь в коммуналке на двоих с матерью. И прежние долги в целости. А была трёхкомнатная, с лоджией, с балконом.
     – Обменяли? – спросил лейтенант.
     – Ну да. С долгами расплатиться хотела, у друзей же занимала, у приятелей, деньги сейчас каждый месяц дешевеют, а тут объявленье: меняем на меньшую площадь с хорошей доплатой. И не прохиндеи какие-нибудь – законная фирма по недвижимости, свой штамп есть, печать. Всё сами оформили, перевезли нас бесплатно в коммуналку, через месяц, сказали, получите деньги. Все сразу, без вычетов, согласно договора. Через месяц поехала по тому адресу, их и след простыл. А в моей квартире уже вторые после меня хозяева – мы, говорят, покупали не у вас, ничего не знаем. Я давай искать прежних владельцев, кому продавала – пропали, будто и не было. Фирмачи, должно быть купили на подставное лицо, а потом перепродали. Я в милицию, в суд, а там твердят своё: без ответчика не можем. Вот теперь ни квартиры, ни денег, ни ответчика. И жаловаться кому пожалуешься, ни райкома, ни райсовета, а эти новые муниципалы, чтоб они провалились!..
     Опять послышалось предупреждающее стучанье, затем новый вопрос:
     – А что же братья ваши, не могли заступиться, помочь?
     – Братьев теперь самих надо выручать: за границей оказались, двое в Казахстане, один в Туркмении. Как направили по распределению после институтов, так с тех пор там и живут, семейными стали. Хоть и ближнее «зарубежье», а не дома. Туда и на письмо денег не напасёшься, а о телефонном разговоре только мечтаю – это не рубли, как при советской власти, не десятка, а многие тысячи рублей.
     – Понятно. Обещают деноминировать, тогда будет попроще. Но давайте о вашем деле. Что вы знаете о драке в столовой?
     – Да я уж говорила. Какая там драка – смех один. Мужики оба старые, замученные, голодные, может даже больные. А та кудрявая заведующая – настоящая стерва. «Он её кадрил – это значит меня, – и подрались из-за ревности». До того ли нам сейчас, сами подумайте!
     – Об этом и думаю. Где вы живёте?
     – Недалеко от «Сокола», на улице Алабяна.
     – Давайте запишу адрес... А с квартирой, гражданка Коробейникова, не отступайте, хотя если фирма закрылась или была фальшивой, липовой, вряд ли чего добьётесь. Такие жульничества сейчас стали массовым явлением.
     – А он голова, понимает, – сказал Библаев. – Может, и я сумею выкрутиться.
     – Вряд ли, – сказал Бамбуров, пряча в бороде улыбку. – Две судимости, а вот теперь разбой на подмосковной даче, дебош в столовой столицы нашей родины...
     – Какой дебош, ты с ума сбесился?!
     – А кто напал на ветерана войны и труда, лауреата и орденоносца?
     – На тебя, да? Виноват, Иван Кирилыч, прости, но ты первый на меня наехал или забыл?!
     – Пошутить уж нельзя. Утихни, Дамир Васильич, тебя сейчас вызовет.
     – А с ней ты один будешь сидеть?
     – Не знаю, может, дежурного капитана позову.
     – Не смейся, слушай. И, ради Бога, не кадрись, а! Ты уж старый, пенсионный, а я ещё ничего, правда? И один, вольный. Она тоже без мужа, вдруг на меня клюнет...
     – Удале-ец! – Бамбуров с сожалением качнул головой. – И такой умный, расчётливый!
     – Библаев! – позвал из комнаты лейтенант. – Заходите.
     И вскочивший Библаев чуть не сбил в дверях гражданку Коробейникову, которая выходила в коридор к Бамбурову.
    
     V
    
     Она примостилась на освободившийся стул рядом с Бамбуровым, откинулась головой к стене и, закрыв глаза, устало спросила:
     – Всё слышали?
     – Всё, – сказал Бамбуров.
     – Тогда считайте, что познакомились.
     Он чем-то привлекал её, большой этот старик, тоже осиротевший, неухоженный, тяжело переживающий своё сиротство. Мать рассказывала, что покойный отец тоже был рослым, сильным, богатырского сложения русским мужиком, спокойным и твёрдым, как его имя128. А шустряк Библаев напоминал ей тоже покойного мужа, почти ровесника по годам, такого же нервного, скорого на любые решения, вперёд ли идти, назад ли бежать, и поэтому ей хотелось досидеть до конца, чем всё это завершится, куда направит судьба этих чем-то близких уже людей. Тревожилась и о матери, но мать дома, потерпит ещё немного, привычная, соседка Клавдия, поди, не бросит, хоть и поворчит, конечно.
     – Библаев Дамир Васильич, тридцать седьмого года рождения, – по национальности русский. Отец был татарином, мать украинка, родился на Родине Ленина в городе Ульяновске...
     – Стоп, стоп! Как это русский, если родители не русские?
     – Так в паспорте записано, и так взаправду. Родился в русском городе, родной язык русский, других не знаю, окончил русскую школу.
     – А родители на украинском или татарском не говорили разве?
     – Не знаю. Родители были репрессированы, отца посадили за месяц до моего рождения, мать в конце того же года.
     – Стоп, стоп! А почему у отца фамилия не татарская, а имя русское!
     – Фамилия у него чувашская, по матери, – отцовскую он откинул: отец его богатый татарин был, вот и откинул, мой отец. Он же за диктатуру пролетари-ата стоял, комсомольский вожак, активист. Имя взял чапаевское, героя гражданской войны, а татарское, которое отец дал, тоже откинул.
     – Как же вам он дал татарское?
     – Он не давал, это мать меня так назвала, а отца уже не было - за месяц до моего рождения арестовали. Я же говорил, слушай ухом, а не брюхом, лейтенант.
     – Давай без глупостей. С приятелем на нарах, что ли?!
     – Прости, гражданин начальник, устал, забылся.
     – Их в тридцать седьмом, значит, арестовали, родителей?
     – В тридцать седьмом. Оба не вернулись как враги народа. А какие враги, если потом бумагу прислали из Москвы, что не виноваты, нет состава преступ-ления. Да что мне бумаги, когда родителей нет, когда рос я сиротой, в детдоме! Тётка из Крыма, сестра покойной мамы, которую я не помню, разыскала меня, но это уж после детдома, после службы в армии.
     – Кем были ваши родители?
     – Отец – секретарём райкома комсомола, мать – студентка учительского института.
     – На что хотели жаловаться?
     – Как на что – на всю жизнь! Нигде правды нет, всё переломали, переме-шали, а говорят – перестройка! И меченого комсомольца Горби не найдёшь, и к Ельцину не пускают – я им всё бы сказал, гадам ползучим!
     На предупредительный стук лейтенанта по столу концом авторучки Библаев визгливо закричал:
     – Что вы всё стучите, не боюсь я ничего, всё уже отняли! Посадите, что ли? Сажайте, там хоть кормить будут, охранять от вас, крыша над головой станет пониже, чем на Курском вокзале, – сажайте!
     – Почему не вернулись домой, когда с жалобами не получилось?
     – А где он, мой дом – нету его.
     – Но вы где-то прописаны?
     – В Крыму прописан, в Алуште, да где тот Крым теперь, знаете? В незалежной Украине, в новом государстве, где меня «москаля», «кацапа» с работы выгнали. Для украинских кирывныкив теперь все русские – москали поганы, вороги, тати, кацапы!
     – А говорил, не знаю других языков – вы почти украинец, Библаев.
     – Чтоб я стал хохлом – век свободы не видать, гражданин начальник.
     – Вы что срок тянули?
     – И не один, а два срока. Первый за беседу со следователем, который посадил отца. Наглый был старпёр, в Ульяновске жил весь век, гад ползучий. Как же, говорю, пришил ты контрреволюцию и шпионаж такому прозрач-ному человеку, как мой отец?!
     – Вы же никогда не видели отца.
     – Зато я видел кучу его знакомых земляков – старики уж были, но в сельском районе кто не запомнит первого секретаря райкома, хоть бы и комсомольского! Честный, говорят, был человек, отчётливый, до упора за
правду стоял. Да и в московской бумаге потом написано прямо – не виновен. Ну я и приложил тогда старпёра, бывшего того следователя, начистил ему морду.
     – Старого человека не пощадили?
     – Да какой он человек, если уничтожал невиновных. Сволочь он, гад ползучий, Чубайс... И не стучите своим карандашиком, не пугайте – пуганный!
     – А второй срок за что?
     – И второй за то же самое, за драку. Хохол один, товарищем был, вместе работали, всё твердил: Крым – наш, украинский, чумаки три века назад ездили сюда за солью. Видите, какой типчик!.. Да русские где только не бывали, Афоня Никитин вон в далёкую Индию когда ещё ездил, и что теперь, Индия наша, да?.. Подумаешь, пьяный Хрущёв бумагу на Крым подписал, чтобы своим украинцам угодить, и это теперь законно до скончания жизни, что ли? За этот Крым море русской крови пролито, и море это не зря Чёрным стало, все же знают, и наши, и иностранцы! А Ганна, стерва такая, наслушалась ихней розмовы и тоже талдычет: Крым наш, Крым наш! Су-учка! А ещё женой называется. Какая это жена, если с мужем не согласна?
     – И вы развелись?
     – А чего с ней разводиться, я с ней никогда и не расписывался. Уехал и всё.
     – А дети?
     – Какие у неё могут быть дети, у такой шлюхи! Она не только со всей Алуштой спала – все курортники её были. ****ь ненасытная!
     – Прошу не выражаться нецензурно.
     – Я и не выражаюсь, говорю, как есть на деле. Я сроду семьи не имел, гражданин начальник, мне уюта хочется, постоянства, дети чтобы рядом, «папа-мама» слышать – это много, да? Я готов работать на них день и ночь, только бы семье хорошо.
     – Кем вы работали?
     – Пожарником, грузчиком в магазине, истопником, дворником...
     – Бо-ольшой труженик!
     – А куда возьмут с судимостями, когда специальности хороший нет, выучиться не успел.
     – Кем же вы рассчитывали работать на писательских дачах?
     – Да что заставят: землю копать, сорняки полоть, ограду поправить, грядки поливать. Думал, богатые люди, а они тоже нищими стали, всё сами делают, сады под огороды приспособили.
     – И вы решились на воровство?
     – Да какое воровство, гражданин начальник! Я правду хотел восста-новить, справедливость. Где это видно, чтобы пугалом сам товарищ Сталин был!
     Лейтенант недоверчиво усмехнулся.
     – Не верите, гражданин начальник? Он же, тот новый русский, своё пугало под Сталина нарядил – вылитый, ей богу! Вместо головы сушёная раскрашенная тыква, нос здоровый прилеплен, усы, глаза нарисованы прищуренными, на этой тыквенной голове военная фуражка. И вот этот френч, видите, тоже его, сталинский, а брюки – галифе... их я снять не успел, а френч снял и поменял на свою куртку, на джинсовую – там ей место! Русские грачи, они джинсовых бомжей должны бояться, а не Сталина, я знаю. А тот новый русский, хозяин пугала, настоящий гад ползучий! Я же его, как вас, в лицо видел – не русский он, а иерусалимский казак, жид пархатый!
     – Замолчите, что за выражения! Вы антисемит, что ли?
     – Так и знал: чуть что против еврея – караул, антисемит! Я же его вот так, лицо в лицо... Да и не лицо у него – морда носатая, лупоглазая, с бараньими кудрями... И пухлыми ручками за меня хватается: снимай френч, а то зашибу. Это он меня зашибёт, да? Ах ты, гад ползучий! Да я тебя сейчас, как бог черепаху... Изувечил бы я его, да старик Бамбуров сграбастал своими лапищами. Потом мильтон как из-под земли вырос и тоже: снимай френч, приобщим к делу...
     – Правильно сказал – это вещдок.
     – А я в чём ходить буду? Вещдок! Я им свою куртку оставил, джинсовую, она как раз для пугала – вот и квиты. Его за оскорбление общества надо судить, за глумление над народом, а вы меня допрашиваете, а не его. Где он, ваш Абрам Пенный?
     – Не Абрам, а Лев Михайлович.
     – Всё равно. Он, выходит, хозяин жизни, что хочет, то и делает, а я кругом виноватый, да?
     – Ну хватит, речь не о нём. Вы ведь залезли к нему на дачу, а не он к вам.
     – Само собой. Откуда у меня дача, сроду не было.
     – Значит, всё закончилось вашим поражением?
     – А как ещё закончится. Посажал лейтенант всех в мильтонский «уазик» с решётками, с матюгальником на крыше «Алло, мы ищем таланты» и с включённой мигалкой на Москву. Абрам Михалыч велел сразу в вытрезвон, а у нас ни в одном глазу, жрать как из пушки хочется, ну лейтенант сжалился и закинул нас в богадельню по пути.  Добрый всё же человек, спасибо ему.
     – И в столовой вы подрались. Причём, если помните, обе прежние судимости тоже были за драку. Значит, этот рецидив у вас не случаен. Обидели заслуженного человека, ветерана.
     – Не обижал я его, гражданин начальник, и не дрались мы, сами спросите. –И вскочил: – Иван Кирилыч, зайди на милость!
     Дверной проём заслонил Бамбуров. Лейтенант показал авторучкой на краснолицего от возбуждения Библаева:
     – У вас есть претензии к этому гражданину?
     – Нет, – сказал Бамбуров. – Напротив, после всего, что я услышал, уважение появилось, приязнь...
     – А в столовой Библаев вас не бил?
     – Меня-а? Я этого не позволял ещё никому.
     – Вы свободны. 
     Бамбуров вернулся на своё место, и пенсионерка Коробейникова благодарно погладила его по руке:
     – Спасибо, заступились. Вы такой спокойный, с достоинством.
     – Не стоит, Анна Петровна, давайте дослушаем.
     – Вы грубо нарушили паспортный режим, – говорил лейтенант Библаеву, – и не имеете права находиться в Москве в течение ближайших суток, то есть в двадцать четыре часа должны покинуть пределы столицы и отправиться к месту прописки.
     – В Крым? – прохрипел Библаев. –  Да меня там опять заметут. Я же не стерплю видеть, что там творится, ведь там украинская оккупация, гражданин начальник, а там русских больше, чем украинцев, но власть хохлацкая, все кирывники – хохлы. Как евреи в Москве.
     – Опять вы туда же! Ведь предупреждал... Почему в Алуште вы даже не снялись с учёта? Дайте-ка ещё паспорт... Так... Вот видите, отметки о выписке нет. Поезжайте и прежде всего выпишитесь. Затем необходимо позаботиться о российском гражданстве, Украина – другая страна. Поезжайте.
     – Как я поеду, гражданин начальник, мне на один билет сейчас сто восемь-десят тысяч надо.
     – Выдворим принудительно.
     – Выдворяйте, нет у меня таких денег. Воровать, что ли, идти? Я не щипач какой-нибудь, я простой мужик, русский, советский.
     – Вы не русский и уже не советский.
     – Нет, я русский и навсегда останусь русским. Я с этим народом вместе страдаю, это мой родной народ, советский. Если бы прежняя власть, я бы запросто в Верховный Суд пришёл, там, говорят, специальная приёмная для жалоб населения была. Да при нашей-то советской власти я бы...
     – Вас и советская власть сажала
     – Один раз. За невоздержанность. Сам виноват, что старика следователя избил, хоть и сволочного.
     – А родителей ваших кто посадил и уничтожил?
     – Это при Сталине было, то время давно прошло, его честно осудили и прокляли сами коммунисты.
     – Хватит дискутировать. Возьмите свой паспорт и чтобы к завтрашнему обеду вас в Москве не было. Иначе, сами знаете...
     – Понятно, гражданин начальник.
     – Если понятно, вот здесь распишитесь... И здесь... И ещё здесь.
     В комнате затихли, и пенсионерка Коробейникова тревожно зашептала на ухо Бамбурову:
     – Куда же ему теперь, Иван Кириллович? Для него, получается, на земле и места нет?
     – Ну почему же. Москва и Крым – это не вся земля, кажется.
     – Да один он, кругом один! Нам с вами есть хоть голову где приклонить, своя крыша над головой.
     – Он тоже больше месяца где-то жил.
     – Какая жизнь на вокзале – ожидание одно. Ох, Господи, что делается на свете, что делается!..
     Выскочил Библаев в строгом френче с длинными рукавами, краснолицый, потный, решительно натянул на лысую голову свой красный колпак и с демонстративной беспечностью распорядился:
     – Пошли, однодельцы, отсюда подальше.
     Они переглянулись, дружно встали и пошли за ним.
    
     VI
    
     На гремящей и вонючей от транспорта улице Анна Петровна сразу притормозила их:
     – Я побегу, мужики, одна. Дома мать без присмотра, не могу больше. Вот мой телефон, – она сунула Бамбурову в карман пиджака полоску бумаги с цифрами. – Позвоните вечером. И не бросайте его, Иван Кириллыч, ради Бога. – Она с жалостью поглядела на рыженького Библаева в выцветшем велико-ватом для него френче, в дурацком красном колпаке с помпончиком на вершинке, махнула обоим рукой и растворилась в толпе у станции метро.
     – Ну, куда теперь, командир? – спросил Бамбуров с усмешкой.
     – А давай вон в зоопарк, – легко распорядился Библаев. – Там зелень, деревья, посидим в теньке, подумаем. У меня заначка кое-какая осталась – полечимся. С утра страдаешь небось.
     Ограда зоопарка с одной стороны ремонтировалась, и чтобы не платить за входной билет, они пошли вдоль ограды, отыскали ребячий лаз в металлической решётке, Бамбуров раздвинул железные прутья пошире и, нагнув голову, боком пролез. Щуплый Библаев, шустро ныряя за ним, восхитился:
     – Ну и лапы у тебя, Иван Кириллыч, – богатырские. А молодым-то был, наверно, ой-ё-ёй!
     Хоронясь по-за деревьями, они вошли на территорию зоопарка, смешавшись с посетителями, впрочем редкими, и устремились к ближайшему киоску. На витрине, кроме кока и пепси-колы были пачки жевательной резинки, батончики «сникерсов» и «марсов», пачки печенья и заморские банки с соками и пивом. Библаев взял бутылочку кока-колы и попросил чего-нибудь покрепче. Понимающий молодой человек достал откуда-то из-под ног дешёвую «столич-ную» спросил тихо:
     – Мента поблизости нет?..
     Библаев поспешно огляделся и помотал головой в красном колпаке.
     – Тогда шесть штук, дядя, и лечись.
     Библаев радостно закивал, вытащил из кармана джинсов пачку измятых купюр, отсчитал шесть тысяч и помахал оставшимися бумажками.
     – На закусь? – Догадливый парень взял и эти бумажки, а взамен сунул в окошко пакетик жареного арахиса.
     Они прошли к открытой закусочной, где каждый пластмассовый столик с такими же зелёными стульями был под широким тентом-зонтом, сели за свободный, с неубранными ещё пластиковыми стаканами, Бамбуров вожделенно потёр ладонью о ладонь:
     – Ты что, Дамир Васильич, на паперти с протянутой рукой стоял, что ли? – спросил он, удивлённый пачкой бумажной мелочёвки.
     – Нет, это мой вокзальный бизнес, – серьёзно сказал Библаев. – У Курского вокзала самодельный туалет открыл, недалеко от путей, и вот подшибал на бедность.
     – Что за туалет?
     – Да две строительные коробки брошены, дефектные, с трещинами – ну, я написал на одной мазутом «Ж» на другой «М», туалетной бумаги купил...
     – Ловко. И ходили?
     – Ещё как – наперегонки! Дёшево и близко, а все ведь торопятся, бегут, бояться опоздать. – Он сковырнул ногтем бескозырку с водочной бутылки, плеснул помалу в стаканы, ополоснул их, и налил Бамбурову полный, а себе чуть на донышко. Потом распечатал заморскую коричневую воду, долил ею свой стакан:
     – Пил я вволю кока-колу
     Утром, вечером, в обед,
     Всё равно жена сказала:
     – Коки есть, а кола нет. – И залился детским радостным смехом, сощурив и без того узкие щёлки глаз. – Давай, Иван Кириллыч, полечимся.
     Бамбуров бесшумно чокнулся жёлтой пластмассой, не спеша выцедил досуха весь стакан, поставил на стол и вытер ладонью светлые усы и русую седеющую бороду. Затем разорвал пакетик с арахисом и кинул в рот несколько орешков, пожевал. Водка была тёплой, тошнотной, но тяжесть в груди стала спадать, он освобождённо вздохнул и поглядел на Библаева улыбчиво, с благодарностью.
     – А сам-то что, Дамир Васильич, непьющий?
     – Как-то не идёт, Иван Кириллыч. Чифирить люблю, пиво могу, если с воблочкой, да с копчёной – м-м-м!.. А водка, коньяк, даже хорошая самогонка для меня хоть не будь.
     – Во-он что! А чифирить, небось, в заключении набаловался?
     – Там, где же ещё.
     – И что, лучше водки?
     – Для меня лучше, а вообще-то нет. Балдеешь, правда, быстрее, и сердце дрожит, как овечий хвост, пот выступает на лбу и в других разных местах.
     – Потому что неестественно это, Дамир Васильич. Русский мужик привержен к хмельному питью, к доморощенному, а то, что на здешней земле не растёт, чай там, кофе, и употребляется как заменитель спиртного – злобно, чужеродно, колониальные товары.
     – Знаю, Иван Кириллыч, знаю. Да в лагерь водку не всегда протащишь – и шмон, и стукачи, начальник отряда бдит. Наш старлей-то крымский татарин был, злю-у-ущий, сука! Бывало, застукает, все пузыри перебьёт и визжит как резаный: «Водка пьянствовать, безобразий нарушать, да? Карцер загоню, ШИЗО!»
     – Это их, крымских, Сталин ссылал как изменников?
     – Их. Давние наши враги, клятые, коварные. Как твои евреи.
     – Почему мои?
     – А кто с кудрявым Лёвкой обнимался, не ты? Подлый человек он, мента на меня вызвал, в машину затолкал, а ты прощался, обнимался!
     – Я с ним работал не один год, он толковый был, неглупый.
     – Ну и что? Они же с древности нас, славян, прищучивают. В лагере один домушник мне прямо разъяснил: в старину их хазарами звали, наших-то евреев, они из-под Астрахани на нас напали. Сам Пушкин про то писал: «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам...» Они всё время вредничают, гады, они даже своих не щадят, если те их, торгашей, не поддерживают. Иисуса Христа- то кто распял, мы, что ли?
     – Ну, от этого они, Дамир Васильич не отказываются, в Новом Завете есть. Ты не отвлекайся от главного дела, наливай, девять секунд давно прошли.
     Библаев белозубо оскалился в улыбке, схватил бутылку и щедро набулькал Бамбурову, а себе опять только  покапал и долил воды. Потом нетерпеливо почесал в ухе, засунув туда почти весь указательный палец. Глаза при этом у него выкатились от наслаждения и двигались вслед за пальцем, будто он доставал их изнутри и пошевеливал туда-сюда, вверх-вниз.
     – Ты не фокусник ли, Дамир Васильич? – заулыбался Бамбуров.
     – Станешь фокусником, когда не мылся полтора месяца, чешется везде до донышка... Ну, давай вздрогнем!
     Они выпили, пожевали арахиса и Библаев предложил поглядеть зверей. Зря, что ли, они в зоопарк сквозь стену изгороди влезали. Выпить можно у любого киоска, а тут и обезьянки, поди, есть, и волки и другие разные твари. Бамбуров сожалительно вздохнул: в бутылке ещё оставалось, таскаться с недопитой некрасиво, к тому же нагреется ещё больше, выдохнется или, не дай бог, прольёшь.
     – А не допить ли нам, Дамир Васильич?
     Библаев налил ему досадливо всклень и с огорчением признался:
     – На вечер хотел оставить, чтобы у тебя дома, по семейному...
     – По-семейному, – усмехнулся Бамбуров. – Какой ты быстрый, Дамир Васильич, всё уж спланировал и решил единолично.
     – Так ведь Анна Петровна просила за меня, и ты ничего, промолчал. А молчанье – знак согласья. Или у тебя не так?
     Бамбуров качнул косматой головой, выпил и опять стал жевать орешки. Не хотелось ему брать немытого и ненадёжного бомжа, но и бросить на улице тоже как-то бесчеловечно. К тому же дома одиноко, даже кошки нет.
     Когда водка была допита, Библаев сдал пустую бутылку тому же киоскёру-лавочнику, и они влились в ряды зевак зоопарка, в основном родителей и дедушек, бабушек с детьми. Бамбуров, уговоривший на голодный желудок поллитру, уже захорошел, но всё же был, по словам весёлого француза Беранже, не то чтоб очень пьян, но весел бесконечно. Задирал Библаева за его ловкую предприимчивость с привокзальным туалетом, вышучивал себя как неудачливого торговца книгами — вчера он продал всего-то на одну бутылку водки, а оставшиеся книжки забыл на даче Лёвки Пенного. Но это не беда, будет предлог поехать к нему на дачу и поглядеть на переодетое пугало. Грачи, поди, боятся джинсовую куртку Библаева, потёртую и грязную.
     Часа два они бродили у разных вольеров и клеток, глядели на лебедей, гусей и уток с берега озера, Библаев, сморённый зноем, устал, завернул до локтей рукава френча, обнажив мускулистые волосатые руки в рыжих веснушках, снял красный колпак с помпончиком и ходил, обмахиваясь им и вытирая то потное лицо и блестящую лысину, то худую длинную шею. А Бамбуров, взбодрённый алкоголем, ходил весёлый, как мальчишка, подсвистывал птицам, но потом стал грустнеть и печалиться, всё пристальней приглядываясь к клеткам, железным решёткам, сочувствовал тоскующим мордам обречённых зверей и травоядных животных.
     Странно было видеть праздную гнедую лошадь и в особенности табличку на её загоне, извещавшую серьёзно, что это лошадь, а не верблюд, не вол, не жираф. Будто такая уж редкая вымирающая диковина, что не в оглоблях ей стоять и не под седлом, а только вот здесь, в зоопарке, удивлять одичалых горожан. Но она стояла тут уже не один год, и по равнодушному, безнадёжному облику в самом деле можно было заключить, что скоро этот вид вымрет.
     И могучий гривастый лев, ещё не старый, царь зверей, лежал в тенёчке, сонно смежив глаза, тоже от всего отрешённый, безучастный, с полуоткрытой пастью, из которой струилась, свисая через губу, ниточка слюны. По-над ним летали осы и мухи, садились ему на гриву, на морду, безбоязненно пробовали на вкус его слюну.
     Серый волк, невзрачный, больше похожий на пастушью собаку, чем-то напоминал Библаева – такой же беспокойный, недоверчивый, и бегал в клетке то по кругу, то от стенки к стенке, тщетно тыкаясь в них худой мордой и изредка взглядывая на людей холодно, оценивающе и презрительно.
     Библаев будто почувствовал мысли Бамбурова, и, когда оказались у клетки бурого медведя, сказал с весёлой мстительностью:
     – Сильно на тебя, Иван Кирилыч, смахивает – такой же косматый и старый, только поменьше и без бороды.
     Да, медведь был необратимо стар, нечист и скучен, шерсть кое-где свалялась, повылезла, и глядел он не то чтобы печально, а с обжитой уже покорностью, смиренно, чего не скажешь о Бамбурове. Да и внешне Бамбуров был свежей, энергичней, веселей – Библаев просто ревниво относился к нему, завидовал его могутности, уверенности.
     Примирил и опять сблизил их обезьянник, точнее – лысый горилла, который протянул к прутьям клетки разлапистую руку, выпрашивая угощенье. Библаев достал из кармана шуршащий смятый целлофан с остатками арахиса, отдал. Старый горилла вежливо кивнул низколобой плешивой башкой, развернул бережно пакет и стал есть орешки, ловко доставая их тёмными морщинистыми пальцами.
     – Дедушка твой, Дамир Васильич, – сказал Бамбуров.
     – И твой тоже. – Библаев улыбался, польщённый: горилла был крупный, длиннорукий, серьёзный.
     – И мой, – согласился Бамбуров. – Тоже в клетке, тоже зависим, только наша с тобой клетка просторнее и опасней, потому что незрима. Особенно для тебя.
     Библаев поглядел на него озабоченно, вздохнул и признался, что у него есть ещё одна заначка, последняя – батон хлеба и бутылку зелья возьмём. Если согласен, пора отправляться домой.
      – Согласен, – сказал Бамбуров и махнул рукой большому серьёзному обезьяну: – До свиданья, пращур!
     Горилла, поняв, что больше ему ничего не обломится, повернулся к ним спиной, нагнулся и на прощанье показал мозолистый голый зад, пошлёпав по нему передней руколапой.
    
     VII
    
     Плебейская трёхкомнатная квартира в «хрущобе» (почти такая же пятиэтажка как у него в Крыму, откуда Библаева вытурила жена) удивила его не запущенностью, а обилием книг. Только спальня была без книжных полок, а две другие комнаты до потолка заставлены книгами, даже в тесноватой прихожей громоздились прогнувшиеся стеллажи – библиотека, а не квартира. Неужто один человек может всё это прочитать, даже такой большой и награждённый, как Бамбуров?!
     Но кроме книг в квартире ничего примечательного не было. Правда, в малой комнате широко распространилась застеленная двухспальная кровать и две тумбочки в изголовьях, тоже со стопками книг, в большой же расселся на невысокой подставке старый ламповый телевизор, громоздкий, как сундук, в противоположном углу у двери стоял диван с неубранной смятой постелью (супружеская спальня, стало быть, пустует), в изголовье дивана торцом к нему – письменный стол с белым телефоном и горкой книжек, между тумбами стола выдвинут гнутый «венский» стул.
     – Иван Кирилыч, ты все прочитанные книжки на стол складываешь, на тумбочках в спальне? – съехидничал Библаев.
     – Нет, это непрочитанные, – Бамбуров не принял игры. – Потом они займут свои места на полках.
     Библаев воззрился на него уже с испугом и недоумением: прочитать такую прорву книжищ и оставаться беднее бедного! Может, потому и пьёт бедолага? Или бедным стал оттого, что пьёт?..
     В третьей комнате, кроме книжных полок, стояла тахта, однотумбовый письменный столик с настенным зеркалом перед ним, два стула и раскинутая гладильная доска с утюгом на белой подстилке. Должно быть, комната дочери, которая улетела в Канаду со своим иностранцем.
     Кухня была средненькой, метров на восемь, с холодильником, белым тоже столом, тремя табуретками. Между электроплитой и мойкой помещались две тумбочки, образуя кухонный стол, а по стене над ними висели открытые и застеклённые полки с разной посудой и банками для всяких круп и сахара.
     Холодильник оказался пустым, как и пластиковая хлебница на его крышке. Библаев положил туда батон белого хлеба, а в морозилку сунул поллитровку белоголовой, на нижнюю полку – длинный огурец.
     – Давай сперва помоемся, – предложил Бамбуров. – Я ополоснусь под душем, взопрел весь, потом иди ты. Не поленись принять ванну, отпарь вокзальный дух.
     – А что, такой плохой дух? – насторожился Библаев.
     – Хуже некуда. А ещё кадрил Анну Петровну, барбос.
     – Вот, значит, почему она так жалостно морщилась и отворачивалась, – огорчился Библаев. – А я-то, лысый дурак, всё ближе к ней норовил, всё ближе. Господи Боже мой! Мы позвоним ей нынче?
     – Вечером. Когда помоемся.
     – Да уж вечер скоро, седьмой час.
     – Нельзя звонить немытыми: телефон у меня сверхиндукционный и так отрегулирован, что даже все дрянные запахи передаёт, даже нехорошие мысли.
     – А хорошие?
     – А хорошие не передаёт: для честного, благородного человека они считаются нормой.
     Библаев опять впился в него острыми тяжёлыми глазёнками: старик хоть и пьяница, а ведь учёный инженер, кандидат наук, всякое может выдумать, даже сверхчувствительный телефон. Да и пьяница-то он особый: целую поллитру водки давеча вылакал на голодный желудок, и хоть бы хны, ни в одном глазу, весёлый только сделался.
     – Какое-нибудь бельё у тебя есть? – спросил Бамбуров.
     – Откуда! В чём был, в том и ушёл, свои документы только взял. Она, стерва, так орала, что я до самого вокзала не оглядывался.
     – Ну не тужи, что-нибудь найдём. Погляди пока книжки с картинками, а я ополоснусь под душем.
     Он разделся и ушёл в ванную, а Библаев стал искать в прихожей подходящую книжку. Почти все они здесь были с картинками, но эти картинки изображали разные узлы и детали машин и механизмов, чертежи, таблицы, диаграммы... В общем техническая литература. Только на нижней полке нашёл он детские книжки, где были настоящие цветные картинки, больше из сельской жизни, а стихи и рассказы напечатаны крупными буквами. Некоторые из них ему читала в детском доме Калерия Павловна, уже тогда немолодая воспитательница, теперь небось покойная, помяни её, Господи. Потом он читал в школьные годы что задавали на дом учителя, а позже особой приверженности к книгам не испытывал. Правда, и жизнь не располагала к этому, не поощряла. После детдома – рабочее общежитие и завод, девятый-десятый классы закончил кое-как в вечерней школе, потом армейские казармы, КПЗ, тюремные нары, опять КПЗ, потом НТК... Домашняя жизнь между ними, особенно в последние годы была ничем не лучше, а порой хуже казённой, подневольной, нормированной уставами и распорядками.
     В большой комнате один передний угол был заставлен полками со стихами – и толстые тома собраний сочинений Пушкина, Лермонтова, Некрасова, других классиков, и книги Твардовского, Исаковского, Гамзатова, и сборники не так уж известных, а больше неизвестных Библаеву стихотворцев, особенно зарубежных. От второго угла почти во всю стену до двери – всякие романы, повести и другая прозаическая литература, даже Библия, Коран, молитвенники, разные исторические и политические книги, не только русские, но и заграничные. Чуть ли не со всего мира, хотя и на нашем языке. Только большой том Шекспира на английском да «Фауст» германского поэта Гёте на немецком, который Библаев изучал в школе. Позже Бамбуров ему объяснит, что Шекспира он купил, изучая английский в Тимирязевской академии после войны, а Гёте брал с собой на войну, потому что немецкий неплохо знал после средней школы, на фронте практиковался между боями как переводчик в своём полку — допрашивал пленных. Может, и ещё какие-то книги на иностранных языках были, да Библаев устал разглядывать – больно уж много, тут и за неделю не переглядишь. Да и для чего ему.
     В нежилой спальне на тумбочках были книги по педагогике, домоводству и траволечению – должно быть, покойной жены Бамбурова.
     – Ну что, заканчиваешь знакомство? – Раскрасневшийся после душа Бамбуров, ещё   по-молодому крепкий, мускулистый, в одних плавках, стоял в дверном проёме и вытирал махровым полотенцем широкую сильную грудь, полузакрытую густой, влажной ещё бородой.
     – Закончил, Иван Кирилыч, всё высмотрел, что мог.
     – Тогда давай в ванну. Я её ополоснул и уже наполняю, мыло и мочалка там, полотенце принесу.
     Библаев вышел в прихожую, снял злополучный сталинский френч и заношенный джинсовые штаны, торопливо стащил и унёс с собой в ванную трусы и майку – очень уж неприглядны, залоснились даже от многонедельного пота, потеряли первоначальный цвет. Господи, боже мой!
     Прозрачная до голубизны вода в ванне была в меру горячей, и когда он погрузился в неё, весь объятый мягким ласковым теплом, стало так с непривычки уютно, сказочно хорошо, что Библаев не сдержал подступившие вдруг слёзы и всхлипнул. Если бы никогда больше не возвращаться на вокзал, если бы не прогоняли во враждебный крымский дом, которого у него, считай, нет. Ни дома, ни семьи.
     Он задёрнул плёночную штору за собой и освобождённо заплакал. Приходило облегчение от того, что одиночество его на время отступает, что сегодня он будет спать не на заплёванном полу, застеленном газетами, а в чистой постели, и, возможно, со временем бедственная неопределённость его положения станет чудесным образом проясняться. Чего не бывает на этом свете, особенно в безразмерной великой Москве, особенно среди русских.
     Старательно вымывшись (намыливался трижды), он вынул из донного отверстия пробку, ополоснулся под душем, опять напустил до половины горячей воды, утопил в ней своё бельишко, чтобы потом постирать. В ванную заглянул Бамбуров, подал ему вместе с полотенцем белые с кружевами трусы и длинную рубашку, тоже с кружевной отделкой. Заметив обиду на распаренном лице бомжа, объяснил:
     – Это покойной супруги. Мои тебе будут слишком велики. Да и нет у меня своих лишних-то. Грязное всё лежит, постирать никак не соберусь. – Нагнулся над ванной и покачал головой: – Вот это да-а, будто старого кобеля мыли: столько на стенках грязи, волос! Линяешь, что ли? Хоть бы ополоснул...
     – Да я сперва трусы с майкой простирнуть хотел.
     – Ну тогда молодец, действуй!
     Библаев постирал бельишко, повесил на проволоку в ванне, потом замочил джинсовые линялые штаны и длиннорукавный френч, окатился под душем и стал вытираться.
     В женское бельё он облачился конфузливо, с опаской – очень уж тонкое, да и непривычные эти пенные кружева ещё... Хорошо хоть всё по росту, но трусы были малость широковаты, да и рубашка не по его костлявости. Поглядел в зеркало, по-бабьи визгливо засмеялся.
     – Что тебя там распотешило? – спросил Бамбуров из кухни.
     – Да вот... – Библаев вышел к нему, весь красный от смущения, взялся кончиками пальцев за кружевной подол рубашки и присел, как в кино: – Мерси боку, мадам!
     Бамбуров шевельнул усами в улыбке:
     – Месье, а не мадам, серость! Тебе бы парик на лысину, и хоть сейчас замуж.
     – Я не голубой, Иван Кирилыч.
     – Ну и слава Богу, одной напастью меньше. Присаживайся, отметим твоё новоселье. – Он уже порезал круглым ломтиком огурец на тарелке, вынул из холодильника запотевшую поллитровку, поставил рюмки и теперь кромсал на столе хлебный батон. – Вот бы Анне Петровне сейчас тебя показать, в кружевах-то – порадовалась бы.
     – Ты не говори ей, пожалуйста, ладно?
     – Да ладно, ладно, жених.
     – Я утром в свои трусы-майку переоденусь. Ты не звонил ей? Давай позвоним, она ведь просила чтобы вечером – забыл?
     – Помню. Сперва выпьем.
     На этот раз Библаев выпил целую рюмку и побежал вслед за хозяином в большую комнату к телефону. Бумажка с номером, слава богу, не потерялась, но трубку на том конце взяла не вдова, а её соседка по коммуналке – голос молодой, резвый: «Вы тот самый бомж, который...»
     – Совсем не тот, – сказал Бамбуров, дунув в трубку. – Позовите Анну Петровну и не приставайте к солидному мужчине.
     «Ах, извините, вы, значит, тот бородач, который похож на её отца?.. Не сердитесь, не хмурьтесь, она вышла».
     Библаев, приложивший ухо к наружной стороне трубки, услышал последние слова и удивился: значит правда телефон сверхчувствительный, если даже хмурость и сердитость Бамбурова там определили.
     – Куда вышла? – спросил Бамбуров.
     «В аптеку за лекарством. Мать у ней больна очень. Вы оставьте свой телефон, она вам позвонит».
     Бамбуров продиктовал свой номер и хотел положить трубку, но женщина спросила, не с ним ли находится тот бомжик, о котором Анна Петровна беспокоится.
     –  Да здесь, где же ещё, – сказал Бамбуров. – Рядом вот стоит, нарядный после ванны, только небритый пока. К свиданью побреется.
     Библаев смущённо подёргал его за рукав, и Бамбуров, положив трубку, повёл его опять к столу заканчивать пирушку.
     Закуска, конечно, скудная, но теперь после обнадёживающего разговора Библаев, распаренный в ванной, выпивал на равных, и Бамбурову досталась, как говорится, любая половина – не опьянел, а только слегка захорошел, вошёл во вкус. Библаева же развезло, и Бамбуров отвёл его на тахту в комнате дочери, а сам пошёл к соседу добавить. У того наверняка есть «ракетное топливо», настоенное на калгане или мяте. Забористый напиток, пятьдесят с лишним градусов, сам готовит и хорошо очищает. Настоящий творец, созидатель народной ценности. Закуски тоже наверно нет, но хлеб и огурцы найдутся.
     Проснулись поздновато, около десяти, солнце уже брызгало в окна. Бамбуров отходил после вчерашнего, а Библаев дрых беспробудно с непривычки к тишине и мягкой постели. Проснувшись, сперва не понял где лежит, почему нет привычной вокзальной суеты, а когда, оглядевшись, пришёл в себя, опять поразился женской рубахе с кружевами и побежал в ванную комнату узнать, высохла ли его одежонка. И майка и трусы оказались сухими, но очень уж мятыми, и он вернулся в свою комнату, где в углу стояла гладильная доска, а под ней утюг, погладил исподнее бельишко, сбросил женские тряпочки с кружевами, переоделся, а потом постирал в ванной джинсы и френч. Вот где было грязищи-то – ужас! Несколько раз ополаскивал, выжимал, а повесив сушить, отправился на доклад к хозяину.
     Бамбуров в майке и трусах сидел на диване в большой комнате. Постель была скомкана, хозяин, лениво почёсываясь, хмуро глядел в пол и поминутно зевал. При этих широких, как у льва в зоопарке, позевотах распахивалась в усатой бороде розовая пасть с влажными белыми зубами, ровными сверху и снизу. Будто выстроены на строевой смотр, подумал Библаев. Должно быть, казённые, искусственные.
     – Хорошо, молодец! – одобрил Бамбуров, выслушав отчёт Библаева о глажении, переодевании и стирке верхней одежды. – Ты сейчас как бегун на дистанции, только номера на майке не хватает, зато трусы вполне спортивные. Где покупал?
     – В Алуште на пляже нашёл, – добросовестно признался Библаев. – Какой-то спортсмен в кабинке переодевался и забыл.
     – А я вчера у создателя побывал и набрался. Там как раз архангел его был, приняли ракетного топлива, познакомились поближе, побеседовали...
     Библаев растерялся:
     – У какого Создателя, Иван Кирилыч, окстись! Перебрал так сильно, что ли? Ракетное топливо какое-то, архангел... Откуда?
     – Оттуда же, откуда все. И архангел настоящий, Александром зовут. А если полностью, то Александр Александрович Заварухин. Из православных мужиков, русоволосый, как я, но глаза не голубые, а зелёные, славянин. Кряжистый такой, крепкий.
     – С копьём? – недоумевал Библаев.
     – Архангел-то?.. Нет, с пистолетом, в погонах полковника внутренних войск. Современный архангел, перевооружённый. Соображать надо, Дамир Васильич.
     Библаев попятился на всякий случай подальше, к письменному столу, присел на гнутый венский стул. Не было сил стоять, неизвестно, что ещё скажет старый пьяница, куда придётся теперь бежать. Совсем сошёл в резьбы учёный винтик или отудобит? Ах ты, Господи боже мой, не одна беда, так другая. В психушку звонить, что ли? Должно быть, белая горячка началась, допился...
     А Бамбуров, видя его смятение и растерянность, откинулся на спинку дивана и, разинув львиную пасть, весело захохотал.
    
     VIII
    
     Анна Петровна тревожилась в милиции не зря. Мать лежала на скомканной жёлтой подстилке мокрая, пропахшая мочой и непривычно, истерически весёлая, а соседка Клава носилась в распахнутом халате из общей кухни в свою комнату и обратно, как фурия: она жарила картошку, глядела по телику двухсотую серию южноамериканской мыльной оперы, собиралась к подруге и ждала возвращения Анны Петровны – четыре дела и все неотложные.
     – Явилась, гулёна! – накинулась она сразу, едва Анна Петровна вошла в коридорчик. – Мать обкаканная-описанная лежит, а я убирай, да? Где черти носили столько времени?
     – Ради бога, Клавдя, мне и так тошно!.. В милиции была, допрос снимали.
     – Ну-у! – Клава застыла, как врытая. – Что же ты натворила там, матушка моя?
     Анна Петровна коротко рассказала, зная, что любопытная Клавдя не отвяжется, пока не узнает все подробности. Особенно её заинтересовал рассказ о мужиках-подельниках, хотя их возраст и положение заметно охладили. Хорошо, конечно, что бородатый Бамбуров вдовец, с отдельной квартирой, но ведь глубокий пенсионер, ИОВ29, наверняка бедный, ни продовольствия, ни удовольствия, а лысый бомжик Библаев здесь вообще как Робинзон без острова, ни кола, ни двора. Правда, тебе, Петровна, они вроде соломенных родственников – один похож на отца, другой на мужа, тоже покойного, но что тут хорошего-то: мёртвых с погоста не носят. Или в сказку о воскрешении веришь, в перевоплощение душ?
     Анна Петровна досадливо отмахнулась, сняла тесноватый комбинезон, переодевшись в байковый халатик, и пошла убирать мать.
     Крупная её матушка Александра Ивановна, стала костлявой и неповоротливой, словно литая болванка. Прежде величественная, красивая, спокойная, подстать отцу, она была уверенной и надёжной, а теперь вот лежит деревянной колодой во всю кровать, покорная от своей беспомощности и полной зависимости. Ни здоровья, ни сил, ни запаса времени – всё кончилось.
     Анна Петровна с трудом приподняла её посередине, вынула мокрую пелёнку, заменила сухой и повернула мать на бок. Вся левая сторона её большого тела была мёртво недвижной, а правая рука и нога ослабели в последнее время до того, что еле двигались: от многолетнего покоя атрофировались мышцы. Рот всё ещё оставался перекошенным, и говорила она невнятно для постороннего человека – Анна Петровна и Клава приноровились и понимали её без особого труда.
     – Где пропадала так долго, в райкоме небось? – спросила мать.
     – Какой тебе райком, по делам бегала.
     – Квартиру без него не вернёшь, вся власть в райкоме.
     – Да нет его давно, сколько говорить! В милиции была.
     – Зря, Анютка, зря, райком главнее, за райкомом – райисполком, а потом уж милиция.
     Анна Петровна махнула рукой: сколько ни говори, что советской власти давно нет – не верит, старая. Завернула ей сзади рубашку, протёрла ватным тампоном с туалетной водой сутулую спину – истончённая старческая кожа поблекла и шелушилась, на лопатках и ягодицах намечались пролежни. Видно, как ни ворочай, ни береги, а постоянное лежанье всё равно скажется. Она раздвинула её дряблые ягодицы и убедилась, что Клава подмывала её, да что та подмывка, когда пора уж в ванну: старое тело отдавало приторным тленом, а в комнате и без того душно, хотя форточка круглые сутки открыта. Да что та форточка, когда на улице жарища, не продохнёшь.
     В комнату заглянула Клава:
     – Я картошки тебе оставила, голодная небось.
     – Спасибо, не откажусь. Только сперва маму надо покормить.
     – Я её кормила недавно, творог доели, кефир. Мать попыталась повернуться, забормотала:
     – Покорми ещё, я не наелась. – Виновато сказала, стыдливо. – Мы, старики, прожорливые. Как собаки зимой.
     Это была правда: теперь старая мать, неподвижная, отрешённая, никогда от еды не отказывалась. А прежде, здоровая, всё отдавала детям, а потом внукам, о себе как-то забывала. А в войну, говорят, вообще нередко оставалась голодной, как только выжила.
     Клава принесла сковородку с картошкой – пахнет вкусно, жареным луком, подсолнечным маслом, оставила много, больше половины сковородки – щедрая.
     – Покормитесь и приходи ко мне на чай, – сказала она.
     – Ты вроде куда-то собиралась?
     – К Алке хотела, к школьной подруге, да теперь уж не успею. У ней муж вот-вот с работы заявится, а он духу моего не выносит, негодник. Боится, Алку его спою. Алкоголичка я, что ли!
     – А картошка откуда, у тебя вроде не было?
     – Получку утром дали – купила полведра. Знаешь почём?. Две с половиной тыщи за кило! А была по десять копеек – ну не сволочи? В двадцать пять тысяч раз подняли. И это старую, прошлогоднюю. А новая картошечка – десять тысяч кило. Перестроились, ети их мать! Гайдар по телику выступал – красная рожа едва в экран поместилась, ушей из-за щёк не видать. Наверно, не одной картошки нажрался, гад. Когда, спрашивает его журналист, вернёте нам, Егор Тимурович, наши сбережения? А он, стервец, ухмыляется: «Тех денег, видите ли, давно нет, инфляция, откуда вернёшь...» А у народа украли триста восемьдесят с чем-то триллионов, это годовой бюджет расходов всей страны. Ну не сволочи?! И ещё коммунистов ругают, гады!
     Клава была медсестрой клинической больницы, там прошло большое сокращение, у больницы отняли несколько корпусов новые русские, и вот Клава определилась в дворники, причём на двух участках да ещё вкалывала внештатной уборщицей где-то – молодая, без комплексов женщина, энергичная, крепкая, такая место всегда себе выбьет.
     – Приходи, – сказала она, притворив за собой дверь.
     Анна Петровна сбегала на кухню за ложкой и стала кормить мать прямо со сковородки. Александра Ивановна, будто громадный седоголовый птенец, раскрывала беззубый рот с красными дёснами, дожидалась пока дочь всунет туда ложку с картошкой, и неспешно жевала, проглатывая не сразу, а порциями. При этом она внимательно глядела на дочь, и глаза её, мутно-голубые льдинки, начинали светлеть и поблёскивать, обретая жизненный смысл и цель. Заметив сколько убыло картошки, она протестующе помотала головой – хватит, мол, ешь сама. Пожалела, стало быть, дочку.
     Анна Петровна доела картошку, отнесла сковородку с ложкой на кухню, помыла под краном, потом напоила мать компотом и пошла к соседке на чай. Заодно надо было попросить, чтобы помогла перенести мать в ванну и обратно. Александра Ивановна не двигалась совсем.
     Комната у Клавы была чуточку поменьше, но уютней: мягкая мебель, цветной телевизор, видак, несколько полок с книгами, на стене и на полу – ковры. Всё это она успешно успела купить при проклятом тоталитарном режиме, светлая ему память. Ждала отдельную квартиру – очередь подходила в девяносто втором году, но с перестройкой и демократической свободой всякие надежды пропали.
     – Проходи, Анюта, садись. – Клава пододвинула ей стул к чайному столику, села сама. – Давай спрыснем мою получку, а то душа больно тоскует. – На столике рядом с чайником, чашками и пачкой печенья, стояла бутылка дешёвого вина, бокалы. Она разлила вино, подала бокал Анне Петровне, весело чокнулась: – Ну, за нас с вами и за хер с ними, гайдарами, чубайсами, лифшицами. – И выпила залпом.
     Анна Петровна пригубила малость и налила себе чаю. Она не то чтобы осуждала Клаву, но очень уж охотно соседка стала прикладываться к бутылке. На мужика-то на пьяного глядеть тошно, а на женщину и подавно. Правда, пьяной она Клаву пока, слава богу, не видела.
     – Тошно мне, Аня, тоскливо, – призналась соседка. – Ребёночка бы завести, да куда с ним сейчас, одной-то. И замуж теперь не выйдешь – отцвела. Или ещё ничего, с горчицей сойду?
     Это была больная её тема, затаённая. Месяц назад Клаве исполнилось тридцать три, самое время на крест. Родители её погибли в транспортной катастрофе (сгорели в опрокинувшемся автобусе, возвращаясь с дачи), остался беззастенчивый брат Вовка, он обратил родительскую квартиру в стартовый капитал своего «дела», быстро преуспел, ворюга, женился на еврейке и уехал с ней в Штаты. Правда, евреи теперь стали у нас хозяевами, а не средством передвижения за бугор, но у них международные связи, способный на всё язык и никакой ностальгии – гуляй, Сара, по всей планете, не соскучишься.
     – Ты же славная баба, Клавдия, чего рюмишь-то! – улыбнулась Анна Петровна. – Вон начальник РЭУ как за тобой ухлёстывает.
     – А-а, кобель сивый – лишь бы переспать.
     – Но ведь обе ставки дворника тебе дал он?
     – Дал бы он, хрен моржовый, если бы сама не вырвала, не припугнула. Они теперь жируют на подвальных помещениях, а у него они почти в каждом доме в порядке. Малому бизнесу только подавай, и навар тут густой, подружка.
     – На подвалах-то? Копейки какие-нибудь.
     – Копеек давно нет, святая душа. И рубли у нас стали деревянными, а вернее – древесными опилками. «Новым русским» доллары сейчас подавай, да покрупнее, Петровна, пожирней...
     – Тебе-то что жаловаться – вино на столе, печенье.
     – Самое дешёвое. И раз в месяц. А потом опять на картошку с растительным маслом, на капусту. За три физических работы четыреста тыщ, а эти еврейские тыщи – даже не рубли теперь, а гривенники. Четыреста гривенников – сорок рублей. Так? А прежде я сто семьдесят полновесных получала. И в стерильной операционной работала, с врачом обходы делала, а не в грязных дворах и коридорах пропадала, как сейчас, с метлой да половой тряпкой! И никто не благодарит, премий не выписывает, подарков в праздники не подносят – я теперь раба капитализма, Клавка-дворничиха и уборщица, меня в загранку со своим хирургом не посылают, отъездили... А-а, что бестолку-то, давай выпьем! А потом бомжей твоих позовём, пока их не пересажали.
     Она налила себе ещё, чокнулась с чайной чашкой Анны Петровны и, встретив её укорчивый, соболезнующий взгляд, засмеялась:
     – Не страдай, Петровна, это последний бокал. Ну, твой ещё допью и понесём матушку Александру Ивановну отмокать в ванну. Совсем она у тебя сдала, крестьянская опора.
     Вот такая разговорчивая, белозубая, весёлая Клава становилась очаровательной, способной обаять даже чёрствого человека, хоть и была самой средней внешности. Среднего роста, среднее, приятное лицо, где светлые глаза, средний нос, добрые губы и подбородок «пяточкой» ничем особым не выделяются; и фигура средняя, не полная и не худая, волосы тёмно-русые, средней длины шея, руки, ноги – всё штатное, соответствующее росту, никаких излишеств, никаких проблем с размерами одежды (48) и обуви (36) не было.
     – Как ты сберегла такие снежно-белые зубы, Клавдя? – залюбовалась её улыбкой Анна Петровна. – Они у тебя даже не белые, а голубоватые, фарфоровые.
     – Секрет, – сказала та смеясь. – Но не для тебя. Погляди, как чищу перед сном или утром, узнаешь. Хотя зачем. У тебя ведь тоже все свои, хотя и с желтизной. Так даже интересней – будто кукурузные зёрна в початке, плотные, ровные, А тебе уж пятьдесят небось?
     – Сорок девять. В мае исполнилось, девятого мая.
     – Да, да, я и забыла. Ты же у нас «победная». Вон и красоту свою сберегла получше меня... Молчи, молчи, я же вижу. Ну давай ещё чайку и пойдём купать нашу Александру Ивановну.
    
     IX
    
     Порозовевшая, распаренная, душистая от шампуня (спасибо щедрой Клавде) лежала Александра Ивановна на чистой сухой постилке, под белоснежной простынкой и улыбалась: до смерти хорошо, тихо-покойно, глаза только закрыть и ты – в раю. Даже в молодости так не было, даже в детстве. Или было? Да какое там детство, когда мировая война, революция, потом разруха, голодный двадцать первый год... Она и в школу ещё не ходила, десять годочков всего, успеется. Куда такой худой замарашке из нищей деревенской семьи, в лихие-то годы! Ни спичек, ни керосину, ни соли, ни мыла – древесную золу разводили в кипятке и этим щёлоком мыли вшивые головы. За урожайные годы малость поправились, веселее стало, в селе открыли при школе ликбез, Шура тогда уже заневестилась, стыдно оставаться неграмотной, да и будущий муж Петруша Коробейников, недавний красноармеец, жених советовал серьёзно. Что, мол, ты за жена будешь, если письма мужу написать не сумеешь. Зачем письмо? Ну как зачем – а если мировая революция, если опять война?! Новая жизнь она много изменений несёт. Вот колхоз скоро организуем, сообща станем жить и работать, артелью то есть, трактора заведём, машины, молотилки с моторами – комбайны. Пойдёшь рулить? Как чем? – трактором, комбайном!.. Не умеешь – научим, дело нужное. Новый мир строить – это ведь тоже воевать.
    
     Среди зноя и пыли мы с Будённым ходили
     На рысях на большие дела-а.
     По курганам горбатым, по речным перекатам
     Наша громкая слава прошла.
    
     Отчётливый, смелый, весёлый он был – для неё Петруша, а для всех прочих, даже взрослых и стариков – товарищ Коробейников Пётр Максимович, руководитель комячейки, а потом и председатель колхоза. На собраниях и сходах, бывало, всегда впереди. Весь мир насилья мы разрушим до основанья... А зачем? То есть, как зачем?. Чтобы новый построить, без насилья. А чтобы правильно построить, грамотными стать, мы учимся не только в ликбезах, но и в школах, в техникумах, даже в институтах. Ты откуда, кума? – Я из техникума! Где тот техникум? Да в районном центре, а в областном целых два да ещё большой, на три факультета институт! Разуйте глаза-то – вся жизнь меняется и не меняться не может. Все наши войны кончились, мы победили, бога нет, сами хозяева, впереди ленинская партия, которую ведёт верный ученик Ленина, товарищ Сталин. Великий революционный вождь, горный орёл! Вперед, заре навстречу, даёшь культурную революцию, давай, товарищ бабушка, садись-ка за букварь! В стране было восемьдесят процентов неграмотных, разве с такими тёмными построишь социализм? А мы ещё дальше нацелились, в самое светлое будущее – в коммунизм, в большевистский рай на земле. Вот так. Не зря же в захолустную нашу Берёзовку из самой Москвы приехали идейные просветители-руководители супруги Либерманы, оба партийные товарищи, пример для нас, наглядная агитация и пропаганда. Так, земляки? Именно так.
     А дома, когда они уже поженились, наставлял свою Полю, чтобы приглядывалась к посланцам столицы: особенные они, не нашенские, учись культурности, партийной крепости, городской смелости.
     Что ж, будем учиться. А приглядываться нетрудно, они всегда на виду, кудрявые Либерманы, с крестьянами не спутаешь. Оба в кожаных тужурках, глядят строго, взыскующе, но улыбаться умеют, говорят с весёлой картавинкой. Особенно невысокий рыженький Либерман, начальник политотдела МТС, построенной у околицы Берёзовки.
     Александра Ивановна, вспоминая, невольно улыбнулась, представив его как живого в колхозном правлении за столом под красной скатертью – Либерман потешно потрясал веснушчатым кулачком и кричал её Петруше гневно: «Това'гищ Ко'гобейников! Вы почему до сих по'г не начали ко'гчевать ка'гтофель? Это саботаж, п'гивлеку!» А когда председатель колхоза Пётр Коробейников ему объяснил, что картошку копать рано, с неё ещё шкурка слезает, пускай затвердеет сперва, товарищ Либерман от имени бюро райкома грозил указательным пальчиком и приказывал выкорчевать картофель, иначе шкура слезет с председателя и членов правления колхоза. Слова грозные, но говорил он их с улыбкой, как бы забавляясь, будто с ребёнком.
     Может, поэтому он и казался Шуре добрым, очень умным, особенно когда был с женой Сарой Моисеевной, которую провожал до школы. Вёл почтительно под ручку по главной сельской улице, а у крыльца школы культурно прощался, целуя её в щёчку. Румяная, пухленькая у ней была щёчка, да и сама она держалась в теле, соответственно должности и положению – не только директора семилетней школы, но и заведующей курсами ликбеза, куда Шура проходила целый год. Очень грамотная была Сара Моисеевна, все буквы, цифры, таблицы и правила наизусть шпарила, объясняла всё доходчиво, но в простых сельских делах порой не разбиралась. Бывало спрашивала Шуру ласково: «Шу'гочка, до'гогая, где вы бельё сохнете?» И когда Шура показывала ей верёвку с развешенным бельём во дворе, удивлялась: «Но ведь его ук'гадут 'гуские во'говки!» Шура смеялась этой простоте: в селе сроду не было воровства, ни в русском, ни в соседнем татарском, двери в домах никогда не запирали – палочку вставят в пробой иль накладку, и ладно. Мол, хозяев нет, не прогневайтесь.
     Не знали Либерманы сельскую жизнь, не знали и не любили. Особо придирались к дельным справным крестьянам, у которых крепкое хозяйство, надёжный зажи-ток, – кулаки, де мироеды, ату их! И натравливали голытьбу из комбеда: сельские пролетарии, соединяйтесь на классового врага! И раскулачивали с комбедовцами не только кулаков, но и середняков, несогласных на колхозную уравниловку и экспроприацию земли, скота и имущества во всеобщее хозяйство. Товарищ Либерман как член райкома партии говорил речи на собраниях и митингах, а Сара Моисеевна слушала и одобряла мужа, хлопая после особо горячих слов ладошками. А такими словами были мировая революция, социализм, коммунистическое будущее, цитаты из Маркса, Ленина и Сталина, а также ссылки на Якова Аркадьевича Яковлева (Эпштейна), народного комиссара земледелия нашей великой страны.
     В школе Сара Моисеевна учила тоже сноровисто, быстро. За первые два года после ликбеза Шура окончила четыре класса, а её грамотный Петруша, который ещё до службы в Красной Армии окончил начальную школу, за эти же два года прошёл три оставшихся класса семилетки и поступил в техникум. И хорошо, правильно: он же партийный, к тому же председатель колхоза, агрономический техникум ему позарез нужен. А потом – в институт захотел. Всё норовил успеть, всё взять. И брал ведь, брал по-мужски решительно, напористо.
     Старуха засмеялась, открыв перекошенный беззубый рот – вспомнила самое главное, грешное, общее их дело. Самое первое, начальное! Господи, как она волновалась тогда, как устыдилась обнажённого Петрушу, как испугалась новой этой близости, нечаянной любовной боли, о которой слышала от замужних подруг и от матери, горячего жжения и неудобства, а ещё больше – силы и решительной быстроты, с какой действовал её смелый, но рассудительный Коробейников.
     Александра Ивановна засмеялась ещё и потому, что та далёкая, но будто недавняя ночь прошла у них с Петрушей весело и складно, как в песне. Весь прежний мир мы враз разрушили до основанья, чтоб затем нам свой, нам новый мир построить – кто был никем, тот станет всем. Она – матерью, потом бабушкой, прабабушкой, не говоря уж о жене, хозяйке дома, это само собой; он – муж, глава семьи, которая будет носить его фамилию отца, деда, прадеда и так дальше. А рождаться у них будут сыновья и дочери поровну, вырастут в дружной родной семье и жить станут при полном социализме, в радости и любви друг к другу, строя для детей и внуков заветный коммунизм. Трое сыновей и три прекрасных дочери – столько они спланировали детей в 1931 году и до 1937 года выполнили план по сыновьям: родили Ваньку, Саньку и Васярку, а дочь родили только одну, да и та появилась только в день окончания войны. Но тут виноваты не они, а тридцать седьмой год да война. Не будь их, Петруша и девок ей настрогал бы вдоволь, сверх плана. Лихой был мужик, плодоносный. Ах, Господи, неужто ты его не уберёг? Столько годов его нет, а не верится.
     – Мечтаешь, невеста? – громко спросила Клава, наклонившись над ней с чашкой чая. – О женихе небось мечтаешь, комсомолка?
     – Нет, о мужике своём. – Александра Ивановна улыбнулась скошенными губами. – Хороший был мужик, всех мер!
     Клава присела к старухе на постель, опустив чашку с ложечкой на колено.
     – Ну, ну, слушаю, рассказывай.
     – А чего рассказывать, Клавдя: вон какую жизнь мы с ним сладили, четверых детей подняли, мир кругом водворился – сама видишь. А была и бедность, и голод, и ссылки мужиков в холодные края, везде чужие люди распоряжались, а в нашей Берёзовке, а потом и во всём районе рыженький Либерман командовал. Его мужики Лапердоном прозвали, но это когда он с церкви велел кресты свалить и клуб там сделал, когда раскулачивать стал и ссылать мужиков с семьями, когда из политотдела в райком ушёл... Ты чайку-то принесла мне, что ли?
     – Тебе, тебе, – спохватилась Клава. – Попей пока не остыл, потом доскажешь. – И стала поить её, как ребёнка, с ложечки.
     Александра Ивановна послушно раскрывала беззубый рот, ловила губами ложку и, причмокивая, схлёбывала чай. Пила торопливо, жадно, морщинистый белый лоб вспотел, и она старательно вытерла его здоровой правой рукой.
     – Хороший чай, душистый, сладкий,,
     – Может, винца добавить, чтобы покрепче?
     – Хабалка ты, Клавдя. Просмеёшься – лысой будешь.
     – Что же теперь, всё время плакать? Держись, матушка, отольются им наши слёзки.
     – Мои-то тогда же отлились, в том же году. – И рассказала, что товарища Либермана посадили в конце тридцать седьмого, через несколько месяцев после того как он подвёл под арест нескольких мужиков из Берёзовки и её мужа Петрушу. Либерман давно на него косился, предупреждал: Коробейников хоть и известный председатель, а потакает колхозникам, строптивый с начальством и даже с ним, Либерманом. Позволительно ли называть нелепыми его распоряжения по проведению раннего сева только потому, что поля ещё не прогрелись от зимы – прогреются! И поздний сенокос, когда трава вырастет высокой, поспеет и будет хорошо храниться, Коробейникова не устраивает. Он, видите ли, считает, что коровам и всякой другой скотине вкуснее и полезней свежее сено из молодой травы, а не из грубой, которая ближе к соломе...
     – Задумалась, невеста? – улыбнулась Клава, вставая. – Отдохни малость после чая, а я пойду подменю Аню у корыта.
     –  Зачем?
     – В аптеку ей надо, ноотропил у тебя кончился. Спи! – Взяла чашку с ложечкой и ушла.
     Александра Ивановна послушно закрыла глаза, облегчённо вздохнула и... очутилась в Берёзовке. Здоровая, молодая, только встревоженная: её любимый Пет-руша, законный муж куда-то уезжает, а её с собой не берёт. С кем, де, семья останется, если оба уедем. И все ребятишки вокруг неё – Ванька, Санька, Васярка – за подол держатся, а на руках махонькая Анютка. Как она тут оказалась? Ведь она родилась 9 мая, в день Победы, а Петруша погиб накануне – извещение присылали из военкомата, с печатью. А из дома он уезжал в августе сорок четвёртого. Тогда ему после госпиталя отпуск давали на долечивание дома.
     Александра Ивановна проснулась и ясно припомнила военные те дни, такие в деревне тихие, солнечные, какие бывают ещё погожим бабьим летом. Эти-то дни и стали последними в супружеской их жизни, прощальными, горестно-счастливыми. После всего пережитого её суровый Пётр Максимович был непривычно ласковым, разговорчивым, всегда близким. А уж поседел весь, лицо исхлёстано крупными морщинами, меж густых бровей пропаханы две глубокие борозды, уходящие на широкий большой лоб, а на серьёзном подбородке круглилась глубокая ямка, милая такая, разделяющая его напополам. Она так любила её целовать! Даже в застолье, особенно после песен. Они хорошо пели старинную песню про Ермака – он густым басом, спокойным, рокочущим, она вторила выше, звонче, за ней дружно шли голоса соседок. «Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали...»
     На фронт он попал только в сорок втором, после тюрьмы и лагеря, попал в штрафной батальон из таких же зеков, которым пообещали, что штрафниками они будут до первого боевого ранения при хорошей службе, а потом оставшиеся лагерные сроки скостят, судимость снимут, и станете, мол, равноправными, бейте фашистов, как все красноармейцы, получая заслуженные награды.
     И вот рядовой Пётр Максимович Коробейников, смелый, опытный, служивший в Красной Армии ещё в 20-х годах, опять стал равноправным, успел даже окончить после боёв и госпиталей курсы младших лейтенантов, опять воевал и вот в сорок четвёртом приехал из госпиталя в краткосрочный отпуск домой – уже старшим лейтенантом, ротным командиром, с боевым орденом и двумя медалями. А она, верная его Шура (бабы звали её за рослость Санюрой) работала тогда председателем сельсовета и те же бабы величали её теперь Александрой Ивановной – тоже ведь строгая должность в те годы: регистрировала в основном смерти, потому что рождений почти не было и отвечала она больше за сбор налогов с населения. Слёзы, а не жизнь. Но ведь была она начальством, шла гибельная война, и как тут распускаться в жалостях, когда весь тыл громадной страны держался на бабах да на подростках. И не только тыл. Надо было накормить, одеть-обуть и вооружить бескрайний фронт, его корпуса и армии, а в сорок пятом стали подкармливать и разбитую Германию, разграбленную и разбитую Польшу, Болгарию, Венгрию... А ведь сами были ещё голодные, карточки на хлеб отменили только в сорок седьмом году. Тогда Фёдор, старший брат Александры Ивановны, уцелевший в войну, перетащил её, многодетную вдову поближе к себе – сперва в подмосковную Малаховку, потом по лимиту в Москву. Брат, царство ему небесное, хорошо тогда помог, жить оставил в малаховской даче, а работу нашёл не так далеко, в Выхино, и хорошую, выгодную. Она стала штукатуром в строительной организации, платили по тем временам неплохо, поставили в список очередников на отдельную квартиру. А потом за ударный труд выбрали даже в члены профкома.
     – Так всё со временем и утряслось, – размышляла старуха уже вслух. – Квартиру получили через несколько лет недалеко от работы, ребятишки в школе стали хорошистами, а старший Ванька даже отличником и поступил в институт, а меня потом продвинули даже в председатели профкома. Но это уж было в хрущёвскую «оттепель», чтоб ей, подлой в тар-тара-ры...
     – Это кому в тарары, матушка? – Клава присела к ней на кровать.
     – Да «оттепели» той хрущёвской. – Александра Ивановна и не заметила, что рассуждает вслух. – В угоду Никите стали вовсю ругать Сталина, и первыми знаешь кто? – либермановы свойственники, будто один Сталин виноват во всех бедах.
     – Они и сейчас его ругают, – сказала, махнув рукой, Клава. – Сорок лет прошло с гаком после смерти, а вот же выскакивают из телика шустрые чертенята в бараньих кудрях и картавят о тоталита'гном 'гежиме, о 'гуском фашизме, антисемитизме. Воры!
     – Либермана в тридцать седьмом посадили, – напомнила Александра Ивановна,— но он до этого успел многих наших мужиков загнать в тюрьму. А когда война прижала, опять Берёзовку вспомнили, и не одна их семья, не две отогревались у печек нашего села. Русские бабы вязали им шерстяные носки, варежки, мыли в банях их ребятишек, делились картошкой, капустой... Чужой, беспамятный народ. Охо-хо-хо-хо... Нынче Петрушу своего опять во сне видала – живой, здоровый и ямочка на подбородке будто улыбается. Я не удержалась и поцеловала её, а он меня обнял крепко-крепко. Как молодой. Не верю я, Клавдя, что он тогда погиб. Не мог он погибнуть. Ей Богу, не мог!
     – Подожди, кто-то звонит. – Клава вскочила и побежала на кухню, где был общий телефон.
     В трубке дышал-теснился, не помещаясь густой мужской бас – не иначе кто-то из недавних подельников Анны Петровны. А она так некстати в аптеку наладилась. Серьёзный голос, солидный. Значит, близится любопытные встречи, нечаянные интересы, хлопоты. Приятные ли? Но телефон старика Бамбурова послушно записала, про бомжика Библаева тоже спросила на всякий случай. Мало ли как выйдет. Вдруг дельным мужичком окажется.
    
     Х
    
     Через два дня жизнь стала не то чтобы веселей, а как-то нарядней – наступило 22 июня, очередная годовщина начала Великой Отечественной беды. Радио и телевидение с утра заговорили о том, что война стоила нам 27 миллионов человеческих жизней, а сколько ещё искалеченных, обездоленных, осиротевших, какие были разрушения в городах и сёлах, сколько осталось вдов, сирот и вечных христовых невест! И вот проклятые коммуняки превозносят до сих пор своего Сталина, злодея всех времён и народов, который трупами выстелил дорогу Победе, трупами, трупами!
     – Какие мерзавцы! – сказала от своего порога Клава, снимая обувь и жёлтую дворницкую куртку. – Ни стыда, ни совести! Дерьмократы поганые. Везде у них Сталин виноват.
     Анна Петровна убавила громкость репродуктора и вышла к соседке, приветственно кивнула:
     – Раненько ты нынче. Отработала уже?
     – На обоих участках. Кто рано встаёт, тому Бог даёт. Можно теперь поминать защитников. Ты, Анюта, хоть и в победный день родилась, а сразу сиротой.
     – Наполовину, мать-то была. Она и в гибель отца до сих пор не верит.
     – Я знаю. Ты своим подельникам больше не звонила? Старик Бамбуров, поди, увешан орденами и медалями.
     – Давай позвоним. Вчера они что-то не отвечали.
     Анна Петровна в сопровождении Клавы пошла на кухню к телефону, позвонила. Отозвался басистый Бамбуров, поздравил с траурной годовщиной, сказал, что неплохо бы встретиться, отметить. На улице вон не только старики в боевых наградах, но и старушки, музыка играет без умолку.
     – Хорошо, – согласилась Анна Петровна. – Значит, закуску мы начинаем готовить, Иван Кириллович. – И назвала свой адрес, рассказала, что доехать легко: «сотым» автобусом в сторону метро «Сокол», на пятой остановке «улица Алабяна» сойдёте. Надеюсь и Библаева захватите, а то подруга тут у меня одна-одинёшенька.
     Клава хлопнула её ладонью по спине:
     – С ума сошла – бомжа лысого сватаешь!
     – А тебе что, бородатого старика надо? – Анна Петровна, смеясь, положила трубку. – И не бомж он теперь, а крымский гость, иностранец, пан Библаев. К тому же бойкий, резвый, с похмелья тогда не страдал ни на даче, ни в милиции. Ну, как?
     – Ладно, скоро увидим.
     – Тогда подсуетимся насчёт припасов и будем готовиться.
     Они присели тут же к кухонному столу, Клава взяла телефонный блокнот и карандаш, вырвала листок и стала писать: Хлеб. Картошка. Лук. Огурцы. Капуста. Редиска. Свекла. Морковь... Прочитала вслух, объяснила подруге, что учитывается не только многообразие овощей, но и колер их и особенности, чтобы винегреты и салаты выглядели ярко, разноцветно, чтобы слышались запахи и хрусты на весь дом, чтобы мужики не просто улыбались, а ржали в предвкушении еды, как жеребцы...
     – Молодчина, Клава. Всё утро бегала, убрала два участка, не завтракала, небось, а резва и весела, как девица.
     – А я и есть девица. Пойдём дальше. На салат надо хотя бы пяток яиц, грамм по двести, по триста колбаски и сыру – не бойся, возьмём недорогих, а майонез и растительное масло у нас есть. И бидончик квасу из бочки – на окрошку. Овощи тоже будут дешёвые, с рынка. Сметанки бы и ещё кой-чего. Давай ты в ближний гастроном, а я на базар.
     Они наказали старой Санюре терпеливо ждать и разбежались.
     Толкаясь в магазине, Анна Петровна вспомнила нищенскую одежонку Библаева и подумала, что ему пожалуй будут в лад рубашка и костюм покойного мужа, хотя и немного ношенный, но вполне приличный. И светлые туфли подойдут, а то очень уж затрёпанные у него кеды. Бамбурову ничего, кажется, не надо, одет и обут был, слава богу, нормально, а то для него вряд ли что нашлось бы. Отцова довоенная одёжка где-то хранилась, да ведь полвека прошло, мать ещё в Выхино собиралась отдать соседям. Может, и отдала. При переезде сюда той одёжки вроде не было.
     Возвратившись домой, Анна Петровна сложила продукты в холодильник и включила утюг. Когда он нагрелся, погладила наскоро белую рубашку мужа и костюм, повесила на «плечики» в шифоньер, нашла галстук на резинке и светлые туфли. Как раз управилась до возвращения Клавы.
     Она явилась навьюченная, как лошадь, потная, но весёлая.
     – Я нынче как грузотакси, Анюта. На спине рюкзак с картошкой, свёклой и моркошкой, в руках сумки с другими овощами, в зубы ещё бы бидон с квасом.
     – Ну тогда порядок. – И двинулась в кухню, разгрузилась, зашла подбодрить Санюру: – Женихов ждёшь, невеста? Не удивляйся, если скоро придут.
     – Тогда искупайте меня, нарядите, – оживела старуха. – Я сон нынче хороший видала, к добру сон, к счастью. Будто я молодая иду по своей Берёзовке, а утро ещё раннее, солнышко только-только из-за леса взошло. И вот подымается выше, неяркое ещё, розовое, а вместо лучей вязальные спицы, блескучие, длинные.
     Пришлось сперва мыть в ванне старуху, менять её постельное бельё, наряжать в праздничное платье с кружевным воротником. Потом занялись в кухне готовкой закуски и обеда.
     Варили картошку, свёклу и морковь – всё завялое, прошлогоднее, яйца зато свежие, крупные, деревенские. Загрузили на плите все четыре конфорки, первые две вскоре закипели. Анна Петровна мыла и резала молодые овощи, Клава ей помогала и попутно завтракала, хрупая то огурцом, то редиской, кидала в смеющийся рот ломтики помидоров. И ещё успевала говорить. Потом спохватилась:
     – А ведь мы радуемся встрече с твоими бомжами, Анюта. Как дурочки, ей Богу! Ну ты – ладно, ты повязана с ними милицейским делом, немолодая уже, мать вон при смерти, а я-то почему? Прости, что так откровенно, да мы ведь подруги, чего вилять-то! Я вот вроде и радуюсь, и тут же боюсь – непонятна мне эта радость, неприятна даже.
     – А мне приятна, Клава. Я таким сейчас больше доверяю. Некоторые бомжующие нынче самые честные. Да и какой бомж Бамбуров, почти министром был, кандидат наук, ветеран войны. Да и Библаев не преступник. Он ведь за своего отца мстил, за мать, которых арестовал тот иноземный комиссар. Ведь ему было наплевать, что отца Библаева любили крестьяне, напротив – он злился, что все русские привечают этого татарина, комсомольского секретаря, а вот его, следователя-интернационалиста, властителя не принимают, бояться, как огня.
     – Да ладно, чего объясняешь как школьнице. Давай поторопимся. Успеть бы ещё ополоснуться под душем, переодеться, причесаться. С бигудями теперь уж поздно, с утречка надо было.
     – Сойдёт и так, управимся. Мужики тоже небось готовятся, бреются, моются. – И Анна Петровна хотела сказать, что приготовила для её бомжика одежду покойного мужа, но раздумала. Клава сразу самолюбиво заблажит, какой он мой, бездомный бродяга, вокзальный подзаборник, к тому же лысый! И вспомнила, что от мужа осталась ещё серая шляпа, когда-то модная, Библаеву тоже будет впору. Вот только как его переодеть – тоже ведь самолюбивый, стеснительный, хотя деваться ему некуда.
     Гости явились в самое хорошее обеденное время, когда у хозяек всё было готово не только на кухне, но и прибрано в комнатах, а сами они успели накудриться, облачились в лёгкие летние платья, благоухали недорогими крепкими духами, а когда раздался дверной звонок, расцвели радушными улыбками.
     Крупный седоволосый Бамбуров, распушив промытую густую бороду, неспешно шагнул в прихожую, посторонился, давая рядом место Библаеву, пробасил усмешливо:
     – Ну, Дамир Васильич, вроде не ошиблись, в наш дом попали. Мир вам, славные хозяюшки! – И степенно поклонился обеим, зазвенев награждённой ветеранской грудью. В руках у него была хозяйственная сумка с бутылками, которую он протянул Анне Петровне.
     – С праздничком! – брякнул впопыхах Библаев. Под улыбками женщин заметно стушевался, сорвал с головы красную шапочку, наклонил потную лысину: – Простите, пожалуйста, – не праздник, а поминальный день скорби. Здравствуй Анна Петровна! И вы, молодая, интересная, не знаю как звать, здравствуйте! – Протянул Клаве руку, потому что Анна Петровна говорила с Бамбуровым, охнул от крепкого ответного пожатия и почувствовал, что белозубая незнакомка не отпускает руку, жмёт ещё сильнее и давится в смехе, каналья. Чего это она? Торопливо вырвал руку, спрятал лысину под красный колпак, и боязливо восхитился:
     – До чего ж ты красивая, ведьма, до чего сладючая! А яркая-то, яркая какая – прямо брызжешь в глаза, как солнышко!
     Анна Петровна тоже засмеялась:
     – Это лампочка здесь голая, слепит. Абажур купили, а повесить руки не доходят. Может, вы? – она обратилась к Бамбурову и взяла у него наконец сумку с бутылками.
     – Запросто, – сказал Бамбуров, направляясь за ней на кухню.
     – И я могу! – вызвался Библаев, не сводя глаз с Клавы.
     – Что-то не верится, – засмеялась та опять. Больно уж забавным показался ей рыженький мужичок в старинном фречне, линялых джинсах, заношенных драных кедах. И этот вязаный красный чулок на голове, как дурацкий колпак... Воистину бомж.
     Он покраснел, поняв говорящий её взгляд, топнул ногой, выдвинул другую и дерзко запел:
     Одна нога его была короче.
     Рука другая хилою была.
     А рыжий глаз фанерой заколочен
     И нос торчком, и голова гола.
     Как жить в бомжах такому бедолаге?..
    
     – Стоп, стоп, герой! – засмеялась опять Клава. – Не выпил, а уже в пляс. Ну удалец! Мне-то что теперь петь: «Подержи меня за попу, я плечами потрясу?!» – И ещё пуще его смутила.
     Из кухни вышли Бамбуров с круглым простеньким абажуром и отвёрткой, за ним Анна Петровна, оба улыбаются:
     – Какое стремительное сближение! – пробасил Бамбуров.
     – Почти сладились, – подтвердила Анна Петровна. – Давай, Клава, накрывать на стол. У тебя будем или на кухне?
     – На кухне тесно, лучше у меня.
     – Тогда начинай, я сейчас приду. Дамир Васильич, пойдём-ка на минутку со мной. – И оглянулась на рослого Бамбурова: – Вам табуретка не понадобится?
     – Нет, я так достану. – Бамбуров, положив у ног абажур, выкручивал лампочку.
     Анна Петровна завела Библаева в свою комнату с двумя кроватями, поставленными буквой «Г» вдоль стенки и у окна, достала из шифоньера «плечики» с костюмом, рубашкой и галстуком, светлые туфли.
     – Примерь-ка, может, подойдут.
     Библаев попятился:
     – Да ты что, Анна Петровна, зачем?
     – Примерь, примерь, не упрямься. Куда мне это добро теперь.
     Библаев стал отнекиваться, но с кровати от противоположной стены послышался тоже вроде бы просящий невнятный голос старухи, и Библаев смущённо отступил в угол шифоньера, торопливо разоблачился до трусов, переоделся. И сразу почувствовал, что стал другим, преобразился. Белая рубашка с ярким галстуком на резинке, тёмный отглаженный костюм, ровные стрелки на брюках, светлые туфли – как влитое всё.
     Анна Петровна радостно всплеснула руками, распахнула зеркальную дверцу шифоньера и, подтолкнув к ней Библаева, сдёрнула с него красный колпак и покрыла полуголую голову фетровой шляпой.
     Библаев гляделся в зеркало с радостью и уважением. Там стоял не беглец из Алушты, не бомж с Курского вокзала, а сам председатель горсовета или, страшно сказать, сам первый секретарь горкома партии. Какие представительные были товарищи, какие начальники! Куда они делись, почему заменили какими-то главами администраций?! У этих глав, если по их делам, ни голов своих, ни власти – нули!
     – И что дальше? – спросил он растерянно.
     – Пойдём помогать Клаве, а потом – за стол, помянем ветеранов фронта и тыла. Свою старую одёжку вечером заберёшь. – Анна Петровна посторонилась, пропуская его к двери и хотела выйти следом, но была остановлена матерью.
     Александра Ивановна тревожно спрашивала, почему не заходит сюда второй мужик, который в прихожей. Не наш ли это Петруша, отец твой? Голос до страсти похожий, в точности его: такой же басистый, толстый. Ей Богу, Петруша!
     – Да ты что, мама, откуда?
     – Позови, позови!
     – Подожди малость, дай им оглядеться.
     В прихожей уже висел в световом нимбе голубой абажур, под лампочкой качал седой нестриженной головой Бамбуров, не узнавая переодетого приятеля, а Клава и Библаев уже по-настоящему, церемонно знакомились. Библаев с поклоном поцеловал у ней крепкую, красивую с длинными пальцами руку, а она, как старинная барышня из кино, прикоснувшись к платью, присела и назвалась: «Клавдия Дворянкина, можно – Клава». Надо же! Совсем другие люди. Не господа ещё, не ваши благородия, но сударь и сударыня уж наверняка. У Клавы и фамилия-то от особ благородных кровей – не зря же!
    
     XI
    
     За праздничным столом в комнате Клавы разместились просторно; по одну сторону Клава с нарядным Библаевым, по другую Бамбуров с Анной Петровной. Оба торца остались незанятыми. Жаль, старая Александра Ивановна осталась и сейчас в одиночестве. Но к ней недалеко сходить. Вот примем по первой и сходим всей компанией в гости.
     Анна Петровна предложила Бамбурову быть тамадой-председателем, и он, ветеран войны и труда, сразу приступил к делу. Наполнив оба бокалы вином, а рюмки водкой, он взял свою и грузно, озабоченно поднялся:
     –  Давайте, дорогие, помянем всех погибших на фронте, в тылу, во вражеском плену, всех умерших от ран и голода, пропавших без вести... Сколько их погибло, молодых и пожилых, мужчин и женщин, подростков и детей!.. Погибло столько, что до сих пор точно никто не знает. Вечная им память!
     Все встали, молча выпили не чокаясь, скорбно постояли, пока Бамбуров не кивнул головой и не сел, зазвенев серебряно-бронзовой наградной грудью.
     Закусывали тоже молча, скованно, будто делали что-то предосудительное в такую минуту, стесняясь звона тарелок и вилок, не глядели друг на друга. Тяжёлая давняя война была памятна так или иначе всем, но видел её по-настоящему, глаза в глаза, здесь один Бамбуров.
     – В сорок пятом, когда я вернулся после войны из госпиталя домой, мне двадцать лет было, – сказал он, прерывая молчание. – Страшная война, ожесточённая с обеих сторон. Наш солдат здоровым воевал в среднем одиннадцать дней, а потом был либо ранен, либо убит. Раненных было в четыре-пять-шесть раз больше, чем убитых. Они попадали в медсанбаты, в госпиталя и если потом их, ещё не совсем увечных, отремонтированных и способных владеть оружием, врачебная комиссия признавала годными, они опять уходили на фронт. И так не один раз. По себе знаю. Но самый высокий подвиг мужества и терпения я увидел в нашей русской деревне, когда возвратился с войны. Даже в Подмосковье наши деревни и села были удручающе бедны и сиротливы. Ни тракторов, ни мужиков, пашут на волах, на лошадях бабы и подростки, а свои огороды обрабатывают и сажают картошку под лёгкий однолемешный плуг те же бабы с ребятишками, запрягая в плуг корову-кормилицу. И не только работают с темна до темна без выходных и праздников за пустой колхозный трудодень, а кормятся со своего приусадебного огорода да с живности в своём хлеву, но ещё и платят натуральные налоги: масло, мясо, яйца. Ведь их коровки должны давать молоко, которое превратится в масло, рожать телёнка (мясо), ну и куры свой налог снесут, не откажутся. Для деревни военный гнёт продолжался ещё не один год.
     – Александра Ивановна нам рассказывала. – Присмиревшая Клава горестно вздохнула... – Своего Петрушу она до сих пор ждёт.
     – Ждёт, – отозвалась эхом Анна Петровна. – Давайте сходим к ней, попечалимся. Она всю войну вкалывала и в родной Берёзовке и потом здесь.
     Клава взяла с тумбочки поднос, положила в тарелку закуски, Бамбуров налил в бокал вина и они чинно, гуськом отправились в комнату Коробейниковых.
     У Александры Ивановны замигали глаза от такой торжественной компании: Клавдя с Анюткой, правда, свои, привычные, хотя и нарядные, зато оба мужика чужие, серьёзные. Один-то среднего росточка, недавно здесь переодевался, чем-то похож на покойного мужа Анютки, и костюм с галстуком в точности его, а второй-то добрый богатырь, рослый и плечистый, как Петруша, седоголовый, борода и усы густые, с проседью, грудь в орденах и медалях.
     – Здравствуй, матушка! – густо пробасил он, склонив голову у её кровати. – Вот пришли справить поминки по той войне. Мы с тобой ведь оба участники, я на фронте, ты здесь.
     И её всю окатило радостным жаром от родного толстого баса. «Петруша! Живой Петруша явился – слава тебе Господи, дождалась! Здравствуй сокол мой Пётр Максимович, здравствуй заступник мой!»
     А Клава, неловко обняв её, горячую, дрожащую, сажала на постели, Анюта подносила матери бокал с вином, Библаев держал наготове тарелку с закуской. Но Александра Ивановна воспротивилась:
     – Одна не буду – вместе со всеми!
     – Да мы уж выпили, матушка, – прогудел Бамбуров.
     – А со мной? За встречу-то нашу, Петруша!
     Бамбуров озадаченно поглядел на Анну Петровну: он с трудом понимал невнятную речь старухи с перекошенным ртом, а тут ещё называет чужим именем.
     Анна Петровна дала ему старухин бокал, сбегала назад к соседке и возвратилась с рюмкой водки для Бамбурова.
     – Выпейте с ней, пожалуйста! – Поменяла бокал на рюмку ему, обернулась к матери, которую поддерживала под спину Клава.
     – А почоканиться? – опять затормозила старуха.
     – За покойных не чокаются, мама.
     – Да он ведь живой, Анютка, не видишь, что ли! За встречу выпьем. – И протянула к нему здоровую худую руку, в которую Анна Петровна мигом вложила бокал, помогла чокнуться.
     Весело звенькнуло стекло, они выпили – Бамбуров одним глотком, Александра Ивановна, старательно чмокая бледными губами, высосала вино с трудом. Глаза её затуманились, морщинистые щёки засеребрились от обильных слёз.
     Библаев, удивлённый непривычным галстуком и замороченный непонятной сценой, протянул им тарелку с закуской, но Бамбуров отмахнулся, а старуха, похвалив вино, облизывала сладкие губы и уже лежала, не сводя глаз с Бамбурова:
     – Петруша, родной мой, что же ты в такую бородищу обрядился, ты же всегда бритый ходил? – И показала рукой на соседнюю кровать дочери, примыкающей к её изголовью. – Садись рядышком, чего стоять-то. За постой у нас не плотют.
     Он не сразу её понял, Анна Петровна помогла как переводчица, и, смущённый старухиным сияющим от счастья взглядом, повинился:
     – Не Петруша я, матушка, Иван я. Иван Кириллович.
     – А имя-то зачем сменил? Нельзя со своим стало или шуткуешь?
     Он хотел возразить, объяснить, но почувствовал на плече ласковую руку Анны Петровны, услышал её шёпот:
     – Она за мужа вас принимает, за моего отца. Присядьте вот рядом, на мою кровать, она же просила. – И отступила, чтобы видеть его и помогать в разговоре жестом, взглядом.
     Бамбуров сел и старуха протянула к нему здоровую руку:
     – А наград-то у тебя больше стало, Петруша. Тогда, в сорок четвёртом один только орден был, а медалей две. Неужто за последние месяцы войны заслужил столько? – И подняла худую, как палка, руку, опять потянулась к нему. – А я ведь знала, что объявишься. Ты же у меня такой смелый, безужасный. И в работе лихой, и в тюрьмах не сробел, и на фронте... Если, думаю, свои не сгубили, чужим он не поддастся! – И вздохнула с облегчением, освобождённая от ожидания: – Господи, где же тебя столько лет мытарили, заждалась я, измучилась!..
     Библаев с Клавой стояли рядышком, как голуби, присмиревшие, удивлённые, и не знали, что делать, куда себя деть. Они стали вроде бы лишними, хотя никому не мешали, их никто даже не замечал, будто их и не было.
     – Пойдём, Дамир Васильевич, – шепнула Клава, взяв его за руку, как ребёнка. – Пошли, Дамирчик.
     И скрылись незамеченными, сели опять на свои места за столом, Клава по-хозяйски наполнила их склянки, поглядела на задумчивого приятеля, как на близкого уже человека.
     – Выпьем, что ли?
     – Не откажусь, – сказал Библаев, – хотя и не большой я охотник.
     – Так ведь чокнуться теперь можно. Как дед с бабкой.
     – А что им, если сами чокнутые! – Библаев хихикнул. – Давай.
     Они со звоном выпили, закусили и Библаев, жалеючи Бамбурова, сообщил, что дед, видать, запивает крепко, до белой горячки. Прошлый раз, после милиции пошли мы в зоопарк и там он почти один поллитру выдул, потом дома мы второй пузырь водки раздавили и ему показалось мало – пошёл вечером у соседу. Вернулся, должно быть заполночь, когда Библаев уже спал. А утром рассказывал, что был у самого Создателя и пили они ракетное топливо втроём. Третьим был якобы архангел Александр, и не с копьём небесным, а с пистолетом, в военной форме полковника внутренних войск. Современный, говорит, архангел, на земле прописан в нашей Москве под фамилией Заварухин, а имя-отчество Александр Александрович. Я хотел уж в психушку звонить, да дед бутылку «ракетного топлива» откупорил, похмеляться стал. На небо, говорит, хочу улететь.
     – Может, он сон такой видел?
     – Не похоже. Он бы сказал. Да и «топливо» его я понюхал – самогоном отдает. И так тоскливо мне стало, Клава, жуть! Вот вспомнил, и опять не по себе.
     – Не бери в голову. Он старый, теперь уж не сопьётся, просто хватил сверх нормы. Ты о себе думай. Что вот тебе хочется сейчас, о чём больше мечтаешь?
     Библаев зачарованно воззрился на неё, такую близкую сейчас, родную, красивую, какой ему всю жизнь не хватало, и отчаянно признался:
     – Ребёночка? – поразилась Клава. – Надо же! И я который год об этом думаю. Заветная моя мечта, Дамирчик.
     – Правда? – Библаев порывисто обнял ей, торопливо чмокнул в горячую щёчку, в шею. – Так чего же сидим, давай не откладывать!
     Клава звонко рассмеялась, оттолкнула его:
     – Какой быстрый, Может, прямо сейчас?
     – А чего ждать? Старики теперь там надолго, всю жизнь пока не вспомнят. Давай. Потом мне покажешь.
     – Кого?
     – Да кого родишь – мальчика или девочку.
     – Почему тебе?
     – Как почему, отец я всё-таки!
     – Ты – отец? Окстись! Ты только случайный самец, весь твой вклад – один ничтожный сперматозоид, невидимый, неразличимый без микроскопа головастик, ничтожно мелкий даже рядом с яйцеклеткой. Понял? А остальное всё – моё. Твой головастик внедряется в мою яйцеклетку, как дьявол в планету, маленький, агрессивный, зарывается в её ядро, и отныне я девять месяцев, точнее сорок недель, а ещё точнее – двести восемьдесят дней буду творить из своей яйцеклетки, заражённой твоим ничтожеством, че-ло-о-века!
     – Постой, постой, откуда ты знаешь?
     – Да кто про это не знает, глупый! А я медик всё-таки, при мне общая теория и практика. И вот они подтверждают, что весь свой срок беременности, день и ночь, непрерывно, моё тело, мозг, душа – всё моё существо будут заняты этим творением человека. И это будет так серьёзно, так трудно, что я порой сделаюсь больная, захочу то кислого, то сладкого, то горького, меня будет тошнить, обносить дурнотой голову, а ты в это время будешь спокойно дрыхнуть или гулять и пить вино, хватать за титьки других баб и никакой особой заботы и печали не знать!
     – Но отец-то, блин, у ребёнка должен быть?
     – Должен. Но не просто самец, а именно отец, который хлопочет о них обоих, о ребёнке и его матери, кормит их, проявляет всякую заботу, тревожится, чувствует ответственность. Причём же тут ты? Пока растёт ребёнок, у нас, то есть у меня и у моего мужа, ни один день не пройдёт без забот о ребёнке, даже если здоров, сыт и просто играет во дворе, на улице или учится в школе, а если уж болен... Да что говорить! Пройдут годы, он окончит школу, институт, академию или военное, творческое, другое какое-то училище, станет работать или служить в армии, обзаведётся своей семьёй – для нас он всё равно останется прежним сыночком. И за эти годы у нас поседеют головы, мы не раз будем обмирать сердцем при известии о его болезни или беде в его семье, не раз будем бежать, ехать, лететь к нему на помощь, мы готовы будем отдать ему всё для его блага, даже свои жизни. И никогда не пожалеем об этом, счастливы даже будем – вот! Причём же тут ты?
     – Клава, родная моя! – Библаев оттолкнул свой стул и бухнулся перед ней на коленки: – Возьми меня к себе, Клавочка, сделай таким мужем! – И ткнулся лысой головой ей в ноги, обнял их, забормотал торопливо: – У меня никогда не было семьи, я устал от вечного сиротства, одиночества, мне до смерти хочется быть твоим мужем, стать отцом наших детей, услышать заветные слова «мама», «папа»! – И всхлипнул.
     Клава погладила его по младенческой голове и тоже стала вытирать мокрые от нечаянных слёз щёки. Надо же! Оба разом потекли, размякли. А вроде немного и выпили.
    
     XII
    
     Александра Ивановна лопотала без умолку, радовалась, что её слушают не перебивая, с уважительным вниманием, особенно Петруша, не говоря уж о дочери. Анютка дважды давала ей чаю, промокала платком вспотевшее лицо, советовала: «А ты не торопись, мама, говори медленней, не спеши». И солидный Бамбуров согласно кивал белой головой, изредка поглаживал ещё не седую, а только седеющую бороду. Он уже приноровился понимать невнятную речь старухи и чувствовал себя в новой роли даже уютно.
     – Петруша, а пошто у тебя в бороде и усах седины меньше, чем на голове? – углядела Александра Ивановна.
     – Так ведь борода-то моложе головы, матушка. Когда я бриться-то начал, лет с пятнадцати-шестнадцати?
     – Да-а, голова-то тогда уж была-а. И ты, значит, в бороду теперь спрятался, чтобы помолодеть? Остриги, Петруша, сбрей! Теперь ты опять, слава Богу, дома, кругом свои. Да и жарко небось летом-то. В других странах, может обретался, в холодных?
     – Потом расскажу.
     – Я ведь по тебе всю жизнь тосковала, Петруша. По тебе и по Берёзовке нашей, по родной земле. Анютка вот с Клавдей ни по какой деревне и не сохнут, не знают они её совсем, а девки хоть куда, обе пригожие, заботницы. Как тебе Анютка-то наша, признал её, нет? Ты ведь только нынче увидел её, а я с рожденья пестовала, со всеми четверыми бедовала без тебя. Сыновья-то выросли давно, Ванька с Санькой, пишут, дедушками стали, а Васярка готовится. Ты съезди к ним, повидайся. Анютка говорит, за границей они теперь, а Средняя Азия какая заграница – это ведь наш Советский Союз, правда?.. Ну вот. А они, хабалки-насмешницы, толкуют, что Союза нету, советской власти тоже нету, дразнят меня. Как же может их не быть, если мы с тобой сами всё это строили и берегли, ты и по тюрьмам-лагерям пропадал, и на войне тебя убивали, а мы вот живые оба и опять вместе. Я ведь всегда знала, что не могут тебя убить: если свои не сладили, то чужим ты и вовсе неподсильный. Так ведь, Петруша? Ну вот. А песельник ты какой был, на всю Берёзовку! Любимую-то нашу, про Ермака не забыл? Спой, Петруша, спой, миленький, а я подпою. Последний-то раз в сорок четвёртом мы её пели, когда ты из госпиталя приезжал на побывку. Давай, родной...
     Бамбуров вопросительно глянул на Анну Петровну, та согласно прикрыла глаза. Бамбуров вздохнул и вполголоса завёл памятные в русских семьях слова:
    
     Ревела буря, дождь шумел.
     Во мраке молнии блистали
     И беспрерывно гром греме-ел
     И ветры в дебрях бушевали...
    
     Александра Ивановна подтягивала изо всех сил, а голосок оставался слабым, жалким, но пела она старательно, истово, и по щекам её текли слёзы. Они спели ещё один куплет, и старуха сдалась, отступила:
     – Хватит, Петруша, в другой раз допоём. Тяжело что-то, душно... Увёз бы ты меня назад в Берёзовку, а? Увези, Христа ради. Там я отдышусь, оклемаюсь, на ноги встану. Тогда и допоём. Живая жизнь ведь только в деревне, там всё правдиво, всё целиком, с природой вместе. А в городе, Петруша, не так, в городе всё врозь, вразбежку. Я это давно приметила. Идёшь, бывало, по улице, и по бокам вывески: «Хлеб», «Овощи», «Фрукты», «Мясо», «Молоко» или всё навалом, без разбору – «Продукты». А в Берёзовке и вывесок не надо, неграмотный поймёт. Если коровье стадо встретил – значит молоко и мясо, если свиное – мясо и сало, если овечья отара – мясо и шерсть, если куры – яйцо и мясо, ну а если огороды – всякая овощь на грядках, сады – тут всякие фрукты и ягоды, за селом откроются всем известные поля ржи, пшеницы, овса, проса, гречихи... Господи, чего только у нас нет! И всё свежее, из земли-кормилицы. И земля вся живая, зелёная, пахучая, травы цветут, луга духмяные, птицы поют в полях и под облаками, а облака белые, как подушки, а между ними небо – глубокое, голубое, бездонное. А в городе ты глядишь на небо, Петруша? В городе ты и земли-то не видишь – всё асфальтом залито, на всю жизнь она, матушка, укутана, не раздевается никогда, маятно ей небось, зудит везде, чешется... как тут жить? Тут и дома-то не нашенские, не у каждого свой, чтобы крыша, труба, скворешня – нет, тут дома один на другой поставлены: пять, семь, десять, а то и все двадцать домов-этажей под одной крышей! И никаких скворешен, даже трубы нет. Труба на целый жилой район одна, высоченная, от общей котельной. А печек нигде нет, даже у начальства, даже у больных радикулитом – иди каждый раз на прогреванье в полуклинику, в больницу. Охо-хо-хо-хонюшки, как тут жить Афонюшке!..
     Она попыталась достать и пожать его родную большую руку, не совладала и опять позвала в свою Берёзовку:
     – Дома, Петруша, и стены помогают, дома я оклемаюсь, поедем. Только подстригись сперва, сбрей бороду, а то тебя там и не узнают.
     – Постригусь, матушка, побреюсь.
     – Вот и хорошо, родной, вот и ладно. Идите с Анюткой догуливайте, поминайте войну, а то Клавдя с лысым-то ухажёром заждались небось. Идите. А я подремлю малость, посплю, устала я.
     Они тихохонько вышли, Анна Петровна осторожно притворила за собой дверь, и, приподнявшись на носочки, благодарно поцеловала Бамбурова в волосатую щёку:
     – Спасибо вам, она теперь на седьмом небе. Бамбуров покаянно вздохнул:
     – На седьмом-то на седьмом, да каково падать оттуда!
     – Что-нибудь придумаем.
     – Что тут придумаешь.
     Дверь в комнату соседки была плотно закрыта, и Анна Петровна повела его на кухню. Там усадила за пустой стол, сама села у торца сбоку, пожаловалась на духоту и сообщила, что у Клавы в ближнем Подмосковье хорошая родительская дача, вот бы там отдышаться, только когда и как. Мать тут одну не оставишь. И улыбнулась:
     – С бородой-то не жалко расставаться. А то мать у меня настойчивая, её часто и отец слушался.
     – Неужто я так похож на твоего отца?
     – Наверно. Я ведь его тоже не видела живого, только на карточке. А у мамы память на всё давнее крепкая. Вас она по голосу из прихожей признала. А потом уж и по росту, по рукам, наверное, – она не раз тянулась их погладить. И плечами вашими богатырскими любовалась с гордостью.
     – Не моими, а его плечами, Аня! Он с какого года был?
     – Отец? С тыщу девятьсот второго. В Петров день родился.
     – Ну вот. А я с двадцать пятого. На двадцать три года моложе.
     – Но отца она видела в последний раз тоже не старого, сорока двух лет. А у вас голова вон белая, борода тоже седеет, вот и подумала... Да и голос она не могла спутать. Такой же, говорит, толстый бас.
     – Что ж, давай тогда на «ты», Аня, если уж мы не чужие.
     – Да, теперь породнились, батя. – Она тоже улыбнулась.
     – Вот и хорошо. Ты не против, если я буду приходить к вам? К тебе, разумеется. – И протянул по столу ей руки с раскрытыми ладонями.
     Она поглядела на него пристально, раздумчиво, большие глаза стали, казалось, уже не голубыми, а синими, оперлась на его широкие ладони и встала:
     – Не против, Иван Кириллович. А сейчас пойдём всё-таки к ним, хорошо?
     У соседки их ждала семейная идиллия. Библаев с Клавой сидели в обнимку и смиренно смотрели телевизор. Правда, показывал он войну. Экран был наполовину в дыму, сквозь взрывы и грохот шли, ныряя на неровностях пересечений танки, бежали с автоматами кричащие солдаты, парами пролетали над ними самолёты.
     – Бог в помощь! – усмешливо пробасил Бамбуров.
     – Давайте на помощь, – засмеялась и Клава, удерживая отпрянувшего вдруг Библаева. – Испугался, Дамирчик? Не бойся, я тебя теперь не отдам!
     Анна Петровна тоже засмеялась, присаживаясь к Бамбурову:
     – Воркуете, голуби?
     – Сладились, – признался смущённый Библаев. – Мне ещё не верится, не привык, а вы так неожиданно... С бабкой песнячали?
     – Было дело, – сказал Бамбуров. – Давайте его обмоем. – И не дожидаясь согласия, стал наливать. – Если мы сладились, давайте быть теперь парами, как самолёты вон летают. Ведущий и ведомый. А нам сам Бог велел. Так, Анюта? Кто мы друг без друга, жалкие половинки. Ну, давайте, дорогие, за наше доброе будущее!
     Позвенели и выпили охотно, даже Анюта и лишь Библаев только пригубил, зато с воодушевлением обнял свою Клаву и прокричал трижды «Многая лета!»
     И закусывать стали веселей, проголодались, и разговор потом пошёл общий – о новой жизни, в которой работа стала серьёзной проблемой, не всегда разрешимой. Это прежде, при советской власти и в газетах, и на стендах и просто на заборах кричали объявления: Требуются... Требуются... Требуются... А теперь на биржу походишь до упаду: то нужной специальности нет, то образование не соответствует, то возраст не подходящий, помоложе бы надо, то оплата нищенская... Фирмы какие-то сомнительные, общества то открытые, то закрытые... Два дня назад Бамбуров с Библаевым ездили по случайному объявлению в клуб вагоноремонтного завода имени Войтовича и там чуть не попали в лапы пронырливых ловкачей со склада стройматериалов.
     – На сцене зрительного зала, – рассказывал Библаев, – на длинном столе разложены мешочки с цементной смесью разного цвета, с гипсом, алебастром, с гипсоцементом. Тут же и стопки разной облицовочной плитки, станки для ручного прессования. Два парня в синих халатах суетятся, показывают, уговаривают. Я не всё понял, пусть Иван Кириллыч объяснит лучше.
     – Да чего объяснять, – сказал Бамбуров. – Шустрые ребята убеждали нас, безработных, заняться частным производством облицовочной плитки, обещали снабжать цементной и гипсовой смесью, ручными прессами. За наличный расчёт, разумеется.
     – А реализация чья? – спросила деловито Клава.
     – Наша. Это, де, вам сподручней. Соберете заказы у родных, знакомых, у соседей, сослуживцев, и вперёд к победе капитализма.
     – Прогорите, – сказала Анна Петровна, – Затоваритесь и прогар.
     – Вот и мы так подумали, – сказал Библаев. – Им бы лишь продать свою продукцию, а как у нас пойдёт дело, им наплевать.
     – Ну если полный консенсус, давайте выпьем. Вернее, допьём. – И Бамбуров экономично разлил остатки.
     – У меня есть ещё бутылочка в запасе, – утешила Клава под общее оживление. И тут же вспомнила об окрошке, мигом слетала на кухню, приволокла большое ароматное блюдо с глубокими тарелками поверху. – Раскладывай, Анюта, – принесла бидон с квасом и поллитровку водки из холодильника. – Гуляй, ребята.
     И загуляли весело, с песнями. Бамбуровский голосина был в корне, Анюта с Клавой стали впристяжку, а завеселевший Библаев махал руками – дирижировал.
    
     Мы по бережку идём,
     Песню солнышку поём.
     Ай-да-да, ай-да, ай-да-да, ай-да!
     Песню солнышку поём...
     Добрый, славный языческий оптимизм. А потом ударили плясовую, с дружным прихлопыванием в ладоши.
    
     Кабы бабе калача, калача,
     Стала б баба горяча, горяча.
     Кабы бабе киселя, киселя,
     Стала б баба весела, весела... И-их!
     Обнимались конечно, уверяли друг дружку в любви, в дружбе – ты меня уважаешь, да?.. И я тебя до смерти, до гроба!
     Под вечер, чтобы малость отрезвить мужиков, а то ещё в милицию попадут, Анна Петровна заварила им крепкого чаю и, напоив, вышла вместе с Клавой проводить до автобуса.
     Было ещё светло, закатный край неба украсился лимонной зарёй, а у подъезда их дома веселилась в окружении зевак пьяная компашка. Седой ветеран с медалью играл на такой же старой, как он гармошке, а две ряженые под крестьянок бабы в цветастых сарафанах и очкастый интеллигент плясали, напеременках озорно припевая:
     Я плясала-сыпала –
     Середочка выпала,
     Осталися краешки
     Милому на варежки. Ух ты!
    
     Вторая, румяная, лупоглазая, рванула напрямую:
    
     Тракториста я любила,
     Трактористу я дала –
     Три недели титьки мыла
     И соляркой сикала!
     Ах ты! Ух ты! Ешьте «Главпродукты»!
    
     Изящный празднично одетый очкарик тоже не выбился из ряда:
    
     Бойтесь гамма-излученья,
     Пейте больше молока,
     И от этого леченья
     Встанет ... он до потолка!
    
     Бамбуров невольно засмеялся: нет наш народ не одолеть разной демократической сволочи!
    
     XIII
      
     Утром Библаев объявил, что такой прекрасной и надёжной женщины, как его Дворянкина Клава на земле нет, не было и не будет. Они уже договорились расписаться и жить вместе. Для ЗАГСа достаточно одной московской прописки, а мою устроить легче. У Клавы паспортистка знакомая плюс свидетельство о браке. В общем лады, Иван Кириллыч. Готовься к свадьбе, станешь посажённым отцом.
     – Угу, – промычал Бамбуров, не вставая с постели. Подумал о своей Анне Петровне, запечалился: – Хорошо, ты вчера почти не пил, а я вот страдаю. Принёс бы чего-нибудь.
     – А башли? Мы же вчера фукнули последние. До твоей пенсии ещё дня два-три, да? Нешто посуду пособирать? После народных гуляний небось много. – И не дожидаясь согласия, убежал, прихватив в прихожей матерчатую сумку.
     Пропадал почти до обеда. Вернулся зато богачом – с двумя бутылками пива, четвертушкой водки и плавленым сырком.
     – В мусорные баки заглядывал, по скверам промышлял, на автобусных остановках, – сообщил он победно. – Всех дороже тёмные пивные бутылки да из-под шампанского.
     – А что так долго?
     – Не один же раз бегал. А на приёмном пункте посуды очередь, бомжи вперёд не пускают – чужой. Я ведь, дурак, в этом праздничном костюме ходил, с галстуком, в шляпе: «Господа, позвольте вне очереди – друг с бодуна загибается!» Пошёл бы ты, говорят, господин, в жопу со своим другом... Ну, давай лечись, дорогой.
     Помог Бамбурову встать с дивана и одеться, заправил его постель и отнёс сумку с лекарством на кухню. Но сам выпил только стакан пива и съел половину сырка, остальное – хозяину. И великодушно глядел, как Бамбуров сперва тоже пропустил стакан пивка, а потом уж взялся за четвертинку. Маловата, конечно, посудинка, да ведь когда стростишь её с бутылкой пива, сердитый ёрш получается – берегись, душа, оболью! И разговор идёт серьёзный, как и положено такому учёному мужику, как Бамбуров.
     Почему, например, один человек счастлив, изучая всю жизнь дождевых червей, другой приходит в восторг, увидев какое-то новое растение, а всё внимание третьего мудреца направлено на изучение рыб?.. Не видал? Жалко. А Ферсман вот восхищался разными камнями, Фабр – насекомыми... Да-а. Везде свои рыцари, фанатики, въедливые специалисты. Откуда, кем и как раздаются и регулируются эти склонности людей?
     – Может, по чутью? – предположил Библаев. – Природный дар?
     – То есть гены, хочешь сказать, наследственный аппарат, тяга к знаниям. И учёба, разумеется, расширение кругозора. Так?
     – Может, так, а может и нет. Вон собака с кошкой совсем неграмотные, говорить не умеют, а знают, кому и когда мурлыкать, на кого лаять, кому хвостом вилять.
     – Интуиция, значит, способность чувствовать направление, вектор.
     Библаев заскучал: разговор становился вязким, ненужным.
     – Ты по делу бы что-нибудь, Иван Кириллыч. Мы же безработные, раскинь инженерными-то мозгами.
     Бамбуров расслабленно улыбнулся, вздохнул. Похмельная тягота отступала, становилось легче, и он вспомнил весенний диспут с приятелями о создании междусобойной фирмы «Мельпомена». Шутейно вроде бы, застольный курьёз, но это поначалу, а потом на толковые проблемы вышли, стали обсуждать организационные формы, штатное расписание, материально-техническое обеспечение...
     – Знаешь, Дамир Васильич, мои приятели предлагали создать общую промышленно-торговую фирму, вот и давай посоветуемся, у тебя опыт частного предпринимательства, навыки...
     – Откуда, Иван Кириллович, ты о чём?
     – Да о твоих туалетах на Курском вокзале, женском и мужском. Работали ведь?
     Библаев засмеялся:
     – Ещё как работали! Я почти месяц там кормился, и никаких особых затрат, кроме туалетной бумаги. Если бы не мильтоны, я бы... Ну давай рассказывай про свою фирму.
     – Не мою, а товарищескую, на троих.
     – На троих – это по-нашему, по-русски. Но как же теперь я?
     – Четвёртым будешь, если согласен.
     – Сперва расскажи что и как.
     Бамбуров кратко рассказал, что основой фирмы будет небольшой винно-водочный завод, а дочерним предприятием – отдельные цеха по изготовлению мясных, овощных и грибных закусок, кваса, огуречного и капустного рассола. Это запивать водку и опохмеляться. Исходное сырьё – в Подмосковных колхозах и совхозах. Бывших, разумеется. Их теперь акционировали и приватизировали, но они действуют и стали доступней, поскольку ни плановых заданий, ни других руководящих вожжей нет. А есть садово-ягодные плантации, поля с огородами, где в избытке разные овощи и есть складские помещения для краткосрочного их хранения, а на длительное – районные и областные базы с холодильными установками. О Москве-матушке я уж не говорю: здесь есть всё, надо только знать к этому всему дорогу.
     – Ты знаешь?
     – Прежде знал. Прежде дороги были прямые, законные, теперь они стали извилистыми, криминальными.
     – То-то и оно. Особенно для меня, когда две судимости уже есть. И ещё не понял я про винно-водочный завод. Он что, уже есть или только в задумке пока?
     – Малое подобие есть – кухонный самогонный пункт. Правда, хороший, надёжный.
     Библаев озарился улыбкой:
     – Не тот ли, где «ракетное топливо» выгоняют?
     – Не суть важно. Главное тут – качество и надёжность, а они гарантированы. Первое время можно гнать и здесь, на квартире, но лучше сразу перебраться за город. У твоей Клавы, я знаю, дача покойных родителей пустует.
     – Откуда ты знаешь?
     – От Анны Петровны.
     Библаев загорелся, побежал к телефону, поговорил с Клавой и радостно подтвердил, что дача действительно солидная, с большим хозблоком, садик есть, но главное – это рядом, в ближней подмосковной деревне, двадцать километров от окружной дороги. Библаев радовался как потенциальный владелец, будущий муж хозяйки, которая готова показать дачу хоть сейчас. Если фирма сладится, то дача станет их семейным паевым взносом. Ты не против, если Клава будет пятым совладельцем фирмы?
     – Не против, Дамир Васильич.
     – А название фирмы придумали?
     – Тогда же придумали. Я разве тебе не сказал? Красивое название, греческое – «Мельпомена». Увидел озадаченно вздёрнутые бровки компаньона, объяснил: – Это муза трагедии у греков, дочь самого Зевса и Мнемозины, богини памяти. Красивой муза была, её голову рисовали в венке из плюща, а весь портрет украшен виноградными листьями. Для вино-водочного завода самое то, что надо.
     – Больно уж мудрено, хотя  и завлекательно. Кто придумал?
     – Предложил я, но обсуждали и принимали все трое. Надо ведь, Дамир Васильич, и о красоте подумать, о рекламе, об истории. А в земной истории греки – самые знаменитые. Лидеры.
     – Это я знаю, в школе проходили. Но про Мельпомену и её родителей не помню. Как ты это в голове держишь? Ты же инженер, другой дорогой идёшь.
     – Нет, дорога у нас одна, Дамир Васильич, общая. Как жизнь. А в жизни главенствуют две сферы, интеллектуальная и духовно-эмоциональная, ум и сердце, проще говоря. Причём они друг без дружки не могут. Понятно?
     – Ещё бы не понять! Как тогда жить поодиночке? Хоть голове, хоть сердцу.
     – Ну вот. И названия спиртных напитков нам по-моему удались, благодаря этому соображению. Например такие: «От всех скорбен», «Чёрная туча», «Казанская сирота», «Утоли мои печали». Хорошо?.. А вот ещё и такие, не хуже: «На берёзовых бруньках», «Миротворная», «Анютины глазки», «Сердечное топливо»...
     – Это вместо «ракетного топлива», да? Не надо бы. Оставьте лучше «ракетное», оно веселей.
     – Веселей-то веселей, да вдруг милиция прицепится, инстанции?
     – Могут. Особо слишком серьёзные, без юмора. Но зато все другие названия – блеск, закачаешься! За одно название бутылку возьмёшь, реклама что надо.
     – Значит, общее представление о фирме есть? Ну вот. А от этой «Мельпомены» будут ещё работать продмаги с тем же названием – богатый набор всех этих водок и вин, разнообразных русских закусок и напитков –квасы там, сладкие воды, а так же разные сорта хлеба. Его тоже станем выпекать сами. Ведь наших дам тоже в компаньоны возьмём. И Клаву твою, и мою Анну Петровну, и жён двоих наших приятелей. Организуем. Четверо мужиков и четыре бабы, а девятым давай позовём Лёвку Пенного, то есть Льва Михайловича.
     – Твоего жлоба-то? Он меня из-за пугала мильтону сдал!
     – Ерунда, помиритесь. Какая коммерция без еврея. А он ещё и весёлый, контактный.
     – Но ведь он завтра же наведёт своих абрашек, и будет у нас не Мельпомена, а Синагога.
     Бамбуров усмехнулся:
     – Если бы синагога – тут великий базар будет, вселенский рынок, Чубайс и компания. Всю Россию споят.
     – Вот и не трепись зря. Если с фирмой серьёзно, я сейчас же отправлюсь к своей Клаве, съездим на дачу, поглядим и прикинем, а ты отдохни малость, да смотайся к этому Лёвке за своими книжками. Я завтра их загоню. На ужин ведь ничего нет, только хлеб. Но я, наверно, у Клавы заночую, если оставит. Ты как, не против?
     Бамбуров кивнул и подумал, что хорошо бы пригласить сюда Анну Петровну, и тоже с ночёвкой. Мы – тут, а они – там. Но проводив Библаева, позвонил сперва Лёвке, то есть Льву Михайловичу Пенному, генеральному директору фирмы «Продаём-Покупаем». Тот неожиданно возрадовался:
     – На ловца и зверь! У меня тоже дело к тебе, да телефон не вспомню. Давай диктуй как до тебя добраться... Сегодня не смогу, удобней завтра. Я же всё лето на даче. Утром поеду оттуда на работу и заскочу к тебе, книжки твои заодно могу забросить. Впрочем, у меня предложение: тебе всё равно кому продавать, продай их мне. Мы с женой на досуге посмотрели – она словесница, заядлая книгочейка, – они понравились все. Согласен?.. Ну, лады?
     Бамбуров продиктовал ему адрес, а потом позвонил Анне Петровне. Она тоже обрадовалась и звонку и приглашению, но сказала, что сегодня свидание вряд ли получиться. Если Клавдя с Дамиром поедут на дачу, то вернутся наверняка поздно, мать оставить не с кем...
    
     XIV
    
     В квартиру кто-то ворвался, да так шумно хлестнул дверью, что Бамбуров вскочил с постели: «Ну вот, земля лопнула – чёрт вылез, и прямо сюда!» Бамбуров толкнул ногой дверь – в прихожей у порога рослый лупоглазый Лёвка, о котором он забыл после вчерашнего. Элегантный, наглаженный, в ярком галстуке, бизнесмен Лев Михайлович Пенный, новый русский. И скалит сплошные зубы, змей:
     – Чего дверь не запираешь, борода, – обворуют, унесут! – И приветственно протянул спортивную длань.
     – Меня унесут, что ли? – Бамбуров с усмешкой пожал ему руку.
     – Не тебя, кому нужен старпёр, а твоё книжное богатство. Умудрился даже прихожую превратить в библиотеку. И дрыхнешь до восьми. Кто рано встаёт, тому и бог даёт.
     – Ты Богом-то не заслоняйся, праведник.
     – Я пословицей заслоняюсь, русской причём. Но и французы говорят примерно то же.
     – Нет, французы говорят другое: сон – это хлеб, говорят французы. И это как раз для меня.
     – Сном хочешь насытиться? На, держи! – подал пустой вещмешок из-под книг и исчёрканный тетрадный листок: – Тут список бывших твоих книг, старые их номиналы, а вот новые деньги по новым ценам. – Так и будешь держать у порога?
     – Извини, но очень уж ты быстрый.
     – Я всегда такой. Ну, показывай свои хоромы.
     Бамбуров привёл его на кухню, поставил на электроплиту чайник, кивнул на табуретку. Лёвка помотал чернокудрой головой:
     – Сперва владенья покажи.
     И в каждой комнате ахал и причмокивал от обилия книг, даже в спальне, где покойная жена держала на обеих тумбочках книги по домоводству и траволечению, журналы, газеты, не убранные до сих пор.
     В большой комнате его удивила религиозная литература (Библия, Коран, Учение Христа, Православный молитвослов и многое другое) рядом сочинения Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина, Гегеля и Канта, Ницше и Фейербаха...
     – О-о, у тебя и старинный двухтомник Ренана есть!.. А вот и сам Уинстон Черчилль... Целый ряд полок с великанами из библиотеки «ЖЗЛ»... И Дейл Карнеги есть! Это же великий знаток жизненного успеха, финансового процветания.
     – Так-то оно так, но уж больно завистливо, как болтливый старьёвщик-лавочник, учитывает чужие приобретения и деньги, а о тяжёлом труде и великих талантах говорит походя, между прочим.
     – Это детали, не суть важно, – отмахнулся Лёвка. – Ты знаешь сколько твоя библиотека стоит? – И вожделенно причмокнул, оглядывая высокие, от пола до потолка нагруженные стеллажи и полки.
     – Тут ведь и раритеты имеются, и на английском, на немецком есть... Да-а, не ширпотреб какой-нибудь. И ты при этом бедствуешь, в розницу что-то пускаешь... Эх, борода, ты же в высоком начальстве был, почти на самом верху, неужто не видел, что впереди?
     – Видеть-то видел. Чем ближе к вышке, тем виднее задница мартышки, говорят индонезийцы.
     – Побрезговал, чистюля? И меня не послушал тогда, девственником решил остаться. А какие капиталы в руки просились, какие золотые миллионы!
     Это он о приватизации, о том, что Бамбуров противился продаже подмосковного завода сельхозмашин. Да этому заводу я отдал лучшие годы, главным инженером стал, в науку оттуда шагнул, потом в Главк минсельхо-за! И вот теперь я же отдам этот завод в лапы приватизаторов или прикарманю себе? Хрен в шапку!
     Но кудрявые Лёвки не посчитались с ним и легко сговорились: «Купим твоего шефа, Лёва?» – Не продаётся старпёр, твёрдый. «Тогда давай мы его продадим». – Давай!..
     И продали. Лёвка ведь в секретари парткома вышел, все эти прихватизаторские спекуляции не миновали его, и вот завод ушёл за бесценок налево, а принципиальный Бамбуров чуть раньше был оттеснён и отправлен на пенсию. Зачем тут теперь старый ИОВ, кому нужен!
     – Пойдём на кухню чай пить, – сказал Бамбуров. – Чайник давно свистит, скоро выкипит.
     – Пойдём.
     На кухне Лёвка не угомонился:
     – Знаешь, Иван Кириллыч, а ты ведь и сейчас на больших деньгах сидишь, – сказал он, схлёбывая жидкий чай без сахара. – Твою квартиру вместе с книжным богатством запросто можно продать так, что получишь приличную однокомнатную плюс такую доплату, что живи хоть сто лет, ни нужды не узнаешь, ни печали.
     – И ты это провернёшь?
     – Запросто. Но ехал я к тебе с другим предложением. Помнится, в годы горбачёвской перестройки был у тебя интересный проект животноводческого мясомолочного комплекса. Уже разработаны организационные и производственные формы, сделаны экономические выкладки... Ты ведь докторскую готовил, да отвлекался на административные заботы, перестройка помешала. .. А дело там богатое. Давай этот проект загоним, чего ему пропадать зря.
     – Кому загонишь, израильским кибуцам?
     – Почему израильским, сейчас и в России появились сельхозфирмы, частные и кооперативные на базе бывших колхозов. Мой информотдел отслеживает их состоятельность и даст нужные сведения.
     – Но разве такой проект можно продать?
     – А почему нельзя. Продать, Иван Кириллыч, можно и проект, и замысел, идею – всё что хочешь, всё без исключения.
     – А мать, например, продашь?
     Лёвка тоже улыбнулся и, прицельно щуря антрацитовые глаза, отодвинул пустой стакан.
     – Если не зацикливаться на старой морали и этике, то выгодней продавать именно мать. Она всё равно вернётся из любой страны, она как верная собака простит тебя, Иван Кириллыч, сколько бы раз ты её не продавал.
     Вот паразит, ещё и дразнит. Бамбуров отверг чёрный юмор.
     – Нет, Лев Михайлович, тебя мать, возможно, и простит, а у нас такое не прощается.
     – У вас, у нас!.. Опять выходишь к прежнему нашему спору о еврействе и славянстве? Никак ты не запомнишь, что именно мы, евреи, дали вам и Маркса с Лениным и милый тебе коммунизм.
     – Который вы предали и продали. Скажешь, не так?
     – Не так. Мы отвергли тоталитарный режим и Сталина, которого вы сделали богом. А настоящего бога и Священное писание дали вам тоже мы и никто другой.
     – Библию-то? Спасибочки! Ветхий завет мне, христианину, порой стыдно читать. Там не только история еврейских племён, но и ваше паразитство и предательство приютивших вас народов, ненависть к ним. Ведь ваша Пасха – это исход из Египта, где вы жили беспечально четыреста с лишним лет и откуда не просто сбежали, но ещё обобрали доверчивых египтян, сотворили им кровавую баню, перебив накануне исхода их первенцев и жертвенных агнцев и только тогда со своим Моисеем сбежали.
     – Ну, сейчас все эти страсти трудно проверить, но сбежать наших предков вынудили. Фараон и его надсмотрщики-египтяне стали принуждать евреев к тяжёлым земляным работам, а мы к ним вообще говоря не склонны.
     – Ну да, вы склонны к торговле, спекуляции, ростовщичеству.
     – У каждого народа своя специализация.
     – Не ухмыляйся! А ритуальные убийства, грабежи, обман гоев – это тоже специализация? И та кровавая ночь, когда твои предки сбежали, объявлена Пасхой Господней. По сей день отмечаете. А ваш Пурим! Тоже ведь праздник по кровавым казням, но уже в Персии. И тоже учинили приютившему вас народу: выбивали у него отборных людей, активных патриотов, национальных лидеров, подрывали его генофонд – из какой-то патологической ненависти к гоям, из коварной жестокости. И в эту трагедийную историю всунули даже подобие любви, подключили свою красавицу Эсфирь – она пленила, видите ли, персидского царя, очаровала своими прелестями, и вот он под её влиянием заставлял уничтожать своих персов. Таков ваш идеал любви?..
     Пурим – это уже откровенно безбожный праздник, с буйным весельем, пьянством, а в синагогах насылают проклятья на весь всееврейский мир. «Прокляты да будут все гои, благословенны все иудеи!»
     – Да что говорить, когда вообще... – Бамбуров махнул рукой и, вздохнув, отвернулся.
     – Что «вообще»?— Лёвка глядел на возбуждённого Бамбурова, снисходительно улыбаясь.
     – Везде вы вели себя с нами, гоями, неадекватно: и в Вавилоне, и в Испании, во Франции, в Польше и вот в России.
     – Не забывай, что мы всегда жили в изгнании, как пришельцы, а вы у себя дома. А как вы жили, ты знаешь? Оглянись на себя, на «святую Русь». Кто у вас только не был: скифы, варяги, печенеги, монголы, немецкие рыцари, литовцы, поляки, шведы, французы, опять немцы, но уже не псы-рыцари, а фашисты. Проходной двор, а не Русь святая и славная.
     – Но славная тем, что все её враги были выбиты и выброшены вон.
     – Да. После побоищ на вашей земле, после пожарищ, разрушений, после оккупации, насилия и угнетения, порой долгого, трёхсотлетнего, как монгольское иго!.. А мы не смирялись с угнетением, мы сохраняли себя везде, в любом окружении, жили по своим национальным обычаям, по своей религии. Между прочим ваше христианство, если точнее прикинуть, лишь ветвь иудаизма, поскольку Христос рождён нашей девой Марией.
     – Но Мария не была еврейкой, она же из Галилеи, а там жили арийские племена, в том числе скифы, и Мария – дочь того народа, а не еврейского. Галилея была под греческим влиянием, как и Назарет, где Христос провёл своё детство. Евреи ненавидели Назарет и Галилею и насмешливо говорили, что из неё не придёт ни один пророк, как из Назарета ничего не бывает доброго. Презрительно говорили, как о чём-то ненавистном, враждебном. И обрекли Христа на публичное распятие.
     – Не мы его распинали, а толпа римлян.
     – Ложь! Еврейская толпа вместе с синедрионом и первосвященником Киафой уже приговорили его к смерти, а Пилат возражал: «Я не нахожу никакой вины в этом человеке». Но Киафа с толпой кричали «Распни его, распни!» И слабовольный римский начальник, когда они стали настаивать, «умыл руки».
     – Не могло так быть, сам подумай: какой смысл евреям распинать своего человека!
     – Своего! Но Христос не был евреем, он же сын Божий, а у Бога нет национальности.
     – Эх, Иван Кириллыч, Библию надо читать внимательней. Ты даже не знаешь, что христианский Бог-Отец – это наш Яхве, бог-творец вседержитель.
     Бамбуров не стал углубляться в дебри проблемы и неожиданно для оппонента зашёл с другой стороны. Он сослался на Карла Маркса, который советовал искать еврея не в его религии, а наоборот, тайны религии искать в самом еврее. Живо принёс первый том издания сочинений К. Маркса, Ф. Энгельса, раскрыл на закладке, прочитал: «Какая мирская основа еврейства? Практическая потребность, своекорыстие. Какой мировой культ еврейства? Торгашество. Кто его мирской бог? Деньги». Это тебе, бывшему секретарю парткома, понятно?
     Лёвка заскучал, стал зевать. На кой ему бестолковое и бесполезное теоретизирование, да ещё с прямым выпадом против него, с отказом от сотрудничества. А такие выгодные предложения седому бородачу сделаны, о каких он и не мечтал! Что ж, пусть кукует старый дурак в своих хоромах голодный – недолго просидит, сам придёт к нему, никуда не денется.
     Сдвинул манжет рубашки с запястья, посмотрел на часы, встал:
     – Мне пора, Иван Кириллыч. Спасибо за дискуссию. А о предложениях моих всё же подумай, чего торговать книгами в розницу при твоих возможностях. Кстати за покупку твоих книжек я удержал из выручки только пять процентов: оптовая покупка, ты, надеюсь, не против?
     Бамбуров улыбнулся:
     – Не против, Лёва, спасибо. У меня встречное предложение. Мы тут с моими товарищами планируем создать винно-водочную фирму, вступай к нам на правах акционера. – И рассказал в общих чертах о будущей «Мельпомене», её предполагаемой продукции и завлекательно-рекламных названиях спиртных напитков и закусок.
     Лёвка засмеялся:
     – Проект самогонщиков! С похмелья придумали? – И помахал на прощанье рукой. – Будь здоров, дед. А бороду всё же сбрей, чего в неё прячешься, жарко ведь. – И ушёл, не оглядываясь. Как победитель, хозяин этой жизни.
     Бамбуров постоял в грустной задумчивости и пошёл к телефону поговорить с Анютой. Тревога за неё и болящую Александру Ивановну после встречи с Лёвкой только усилилась.
    
     XV
    
     Дозвониться до Анны Петровны сразу не удалось – прибежал встревоженный Библаев:
     – Ох, Иван Кириллыч, чуть твоему Лёвке в лапы не угодил! Он сейчас у дома в иностранный лимузин садился, меня не признал. Я шляпу-то на глаза надвинул, тоже яри галстуке, как он, тоже в костюме, в белых туфлях – как тут признать! Он книжки привозил, да?
     – Нет, за тобой приезжал. Вернее, за сталинским твоим кителем. Пугало у него в твоей куртке бездействует, вороны на него садятся.
     – Врёт, не должны! Люди теперь больше в джинсовых куртках ходят, а кителя не в моде, чего их птицам бояться!
     – А ты что так дышишь – торопился?
     – Да надо же про Клавдину дачу рассказать и вообще... Мы ведь вчера заявление на регистрацию подали. Потом на дачу ездили, там и ночевали. Ах, Иван Кирилыч, какая это баба, какая женщина!
     Но целомудренно удержался от дальнейших восторгов, стал рассказывать о даче. Сколько там, оказывается, полезной площади, удобств, можно всей акционерной компанией ночевать. И насчёт нашего производства удобно: электричество, водопровод, канализация – всё есть. И сделали это её родители, самые простые люди при советской власти! Ты своего еврея, надеюсь, не пригласил в нашу фирму?
     – Разумеется, пригласил.
     – Ох, Иван Кирилыч! Великий ты человек, почти министром был, а такой простодырый!
     – Не бойся, Дамир Васильич, он отказался. Это, говорит, заумь самогонщиков, мутных алкоголиков, дураков.
     – Да что он понимает в русской жизни! Мы же там не только выпивон обеспечим, но и закусон настоящий, похмельон. Эх, Иван Кирилыч! Сведи же меня наконец с твоими верными друзьями, познакомь, что ты меня одним Лёвкой потчуешь!
     – Не торопи, всё придёт в своё время.
     – Когда?
     – А вот соберём организационную сходку, и тогда всех увидишь.
     – И твоего Создателя?
     – Не только моего, но и твоего и всех остальных.
     – Как так?
     – А так вот: он же создал нас, сочинил, вот вычеркнет кого-то, хоть тебя или меня, и конец нам, будто и не были.
     – Иван Кирилыч, ты чего, опять поддатый? Лёвка похмелял, да?
     – Нет, трезвый я. Хочешь, прямо сейчас позвоню. – Повёл его к телефону, набрал номер, дождался ответа: – Доброе утро, Антоныч! Я тут со своим дружком Библаевым тебя беспокою. У него сомнения насчёт того, что он герой вашей будущей книги. Может, его вычеркнешь? – Почувствовал тревожный толчок Библаева в спину, поправился: – Да, я тоже думаю лучше не вычёркивать. Действует он активно, нашу «Мельпомену» одобряет, дачу для неё подыскал в Подмосковье. Я потом позвоню, объясню. – И, положив трубку, повернулся к озадаченному Библаеву: – Всё слышал? Вот тебе деньги, – он вынул из пижамы Лёвкины купюры, отсчитал две Библаеву, – поезжай к своей Клавде и присмотрите там за Александрой Ивановной, пока моя Анюта будет со мной здесь. Понял? Я сейчас ей позвоню.
     Библаев глубоко вздохнул, покачал лысой головушкой, покрыл её модной (в середине XX века) фетровой шляпой и, пряча в нагрудный карман пиджака деньги, довольно улыбнулся: значит оборотистый Лёвка успел продать книжки, и теперь нам никакой нынче заботушки. Оказывается, и евреи полезны бывают, если им выгодно.
     А Бамбуров, проводив его, перезвонил Антонычу и напросился в гости, чтобы увидеть производство «ракетного топлива», а то шутейничаем с «Мельпоменой», а самого процесса изготовления я не видел. Антоныч обрадовал: завтра собираюсь выгнать несколько литров, приходи после обеда, увидишь всё воочию.
     Бамбуров обмолвился ещё о встрече с Лёвкой и их досадной дискуссии, но Антоныч сказал, что это разговор не телефонный, вот завтра придёшь, тогда и перемолвимся.
     Бамбуров умылся, переоделся и сходил в магазин за вином и закуской. А то Анюта придёт, а угостить нечем. Разложил покупки и позвонил. Она откликнулась сердечно, сообщила, что вернулся Библаев и заливает им с Клавдией страшные сказки про тебя и про всех нас. Так что жди, приеду немедленно.
     И вскоре явилась, недоверчиво ощупала его небесными глазами, засмеялась:
     – Слава Богу, живой, настоящий. А то Библаев сказал, что нас всех нет, мы выдуманы каким-то пьяным писателем. И ты выдуман первый. А?.. Ну шутки у тебя!.. Давай-ка знакомиться по-настоящему.
     Сбросила у порога босоножки, в минуту обежала квартиру, нашла в ванной его старую майку, намочила, налила в пластмассовое ведро воды, прихватила половую щётку на длинной ручке и опять отправилась по комнатам – теперь уже не гостьей, а хозяйкой, не торопясь. Вытирала влажной майкой пыль с книжных полок и стеллажей, сняла с окон пыльные, года два не стиранные занавески и проветривая заодно комнаты, помыла везде полы... А он сперва ходил за ней как ребенок, пробовал помогать, но она вела себя так свободно и уверенно, что он отступил, сидел расслабленно на табуретке в прихожей и с нежностью следил за ней. Она сновала босиком с подоткнутым подолом платья и закатанными по локоть рукавами из комнаты в комнату – в одной руке ведро с водой и мокрая майка, в другой половая щётка, сверкают влажные икры ног, перекатываются тугие полушария бёдер, мокро шлёпают босые ступни с круглыми пятками. И так от этого приятно ему, так утешно, уютно. В дом пришла хозяйка. Своя. Родная. И спросил о Александре Ивановне – как она там бедует, не полегче стало?
     – О тебе беспокоится, – сказала Анюта. – Что-то, говорит, мой Петруша который день глаз не кажет. Нешто опять куда-то пропал? – Анюта засмеялась и решила ополоснуться под душем: – А то я потная вся, как лошадь, часа два с липшим небось бегала. Да и полуденная жара подступает, окна лучше закрыть.
     После душа он облачил её в белый махровый халат дочери, усадил на кухне, поставил на стол бутылку вина и стал кромсать ножом сыр. Она улыбнулась и опять взяла дело в свои руки – всё у ней получалось ловчей, быстрее, с изяществом. И вот уже на тарелках тонкие ломтики колбаски и сыра, помытые яблоки и бананы, поставлены чистые бокалы, вручён хозяину штопор – действуй!
     Бамбуров, любуясь живостью ладной своей синеглазки, не удержался, обнял её и поцеловал в заалевшую щёчку, в небесной синевы глаза, а к пухлым губам прикоснуться не решился, заволновался. И это его волнение откликнулось в ней, она смущённо потупилась, но не отстранилась, а прильнула к нему, приникла, замерла в ожидании.
     После вина и лёгкой закуски они, поглядывая друг на друга, как заговорщики, пошли в его комнату и расположились там на широком диване, покрытом мягким стёганным одеялом. Анюта, присев на него с краешку, поспешила заинтересоваться старосветской фигурной простёжкой, а Бамбуров взял с пола у изголовья портативный радиоприёмничек и тоже скрывая волнение, риторически спросил, садясь рядом:
     – Интересно, чем сегодня «Маяк» нас порадует? – И нажал белую клавишу, выпустив уже уплывающую песню.
     Минорный речитатив Вахтанга Кикабидзе сообщал обречённо:
    
     Просто встретились два одиночества,
     Развели у дороги костёр,
     А костру разгораться не хочется –
     Вот и весь разговор, вот и весь разговор...
    
     Они тревожно переглянулись, и Анюта испуганно прижалась к нему:
     – Это ведь не про нас, правда?
     – Не про нас, конечно. – Бамбуров обнял её, а другой рукой погладил уже просохшие после душа волосы. – Не тревожься. Он ляпнул спроста, нечаянно.
     – А почему же ты сразу выключил приёмник?
     – Ни к чему слушать разную дребедень. Это же не о нас, Анюта.
     – Пусть не о нас, но это не дребедень.
     – Согласен, я оговорился с досады. Я же волнуюсь, ты, вижу, волнуешься: костёр-то у нас зажжён, он уже горит, разгорается, Анюта. Неужели ты не чувствуешь! – Он опять обнял её, стал торопливо целовать, она несмело отвечала, а потом вдруг отстранилась и звонко рассмеялась.
     – Ты чего потешаешься? – смутился он.
     – Да борода твоя, усы тоже – щекотно, и колется, особенно когда в губы. Ты их подстригаешь, усы-то?
     – А как же есть стану, если рот зарастёт?
     Она опять засмеялась, откинувшись на спинку, а когда он нагнулся над ней и опять стал целовать, сказала, что ей душно, жарко.
     – Разденься, халат у тебя тёплый, зимний...
     – Сперва ты.
     Торопливо раздеваясь, он опять волновался, нервничал, новобранец-девственник, но когда увидел обнажённой Анюту, восхитился: такая она ладная, молодая ещё, тело молочной белизны отлито в мягкие округлые формы, с гибкой талией, с изящными руками и крепкими ногами – как же хороша, господи, прости меня грешного! И подобрался, будто зверь перед прыжком, всё в нём напряглось, как в молодости, зазвенело, и он действовал уже инстинктивно, безоглядно, и завороженная Анюта повиновалась ему.
     Потом она смущённо призналась, что вид голого бородатого мужика, такого большого, сильного, напугал её, особенно окладистой бородой и седой головой – дед ведь, мать признаёт его за мужа, за моего отца, а я вот решилась на близость с ним. Но что я могла поделать, когда я вся была в его власти, и власть эта радовала и прикрывала меня.
     – Иван Кириллыч, – проворковала она шёпотом, – прости меня, пожалуйста, но мне сейчас так хорошо, что совестно до слёз, стыдно ликующей своей радости.
     – Зови меня просто по имени, – сказал он, поцеловав её. – Теперь я твой, Анюта, по гроб жизни твой, до самого конца.
     – И я тоже. Но всё равно мне надо привыкнуть и к имени. Такой-то серьёзный богатырь, с косматой бородищей, вдруг – Ваня, Ванёк!.. Наедине ещё можно, а если при народе, публично...
     Он согласился, что без привычки неловко, а вот станем жить вместе, одной семьёй, и легко привыкнешь. Он был благодушен от своей мужской состоятельности, гордился, что заветный интим ещё не пропит, и вот от- дыхают они, будто единородные, в одно существо слитые и довольные, как юнцы первой близостью. Хорошо ведь, а?
     – Зря Буба пел, что костру разгораться не хочется, – победно заметила Анюта.
     – Не думай об этом грузине. У них и анекдоты о любви самые нелепые.
     – Например?
     – Да вот такой: «Вано, помидоры любишь?» – Кушать люблю, а вообще – не-ет!
     Анюта засмеялась и, ласкаясь, приникла в нему. Она сейчас охотно отзывалась на шутку и легко возвращалась к восприятию серьёзных дел. Заметив на торце книжного стеллажа скорбный лик Спасителя, она, вздохнув, перекрестилась, похвалила иконку и спросила своего Вано, молится ли он здесь.
     – Иногда молюсь, иногда беседую, – сказал Бамбуров. – Вот ты вспомнила сейчас Кикабидзе, а ведь этот симпатичный зануда не зря спел про одиночество – прямо в нас угодил, хоть и случайно, а насчёт костра ошибся. Последние годы я почти всегда один, близких рядом нет, всех потерял, кроме дочери, но и та в Канаде. Вот и беседую здесь со Спасителем. Я создан по образу Его и подобию, Он всемогущ, но и Он одинок. И мне трудно приблизить Его одиночество к своему – разные масштабы. Он глядит на меня сверху, сочувствует, печалится наверно, потому что помочь мне не может. Взгляд у Него всегда горестный, Он никогда не улыбается, ни на какой иконе. А я никогда не могу помочь Ему. Нет суровей одиночества, чем Божье. И все мы должны это понимать, с верой идти к Нему навстречу, уходить от одиночества. А как ещё можно уйти? Например, стать семейным человеком. Семья – это образ Святой Троицы.
     Отец, мать и дитя – три ипостаси единого по существу творения Божия. Адам от Бога, Ева от Адама, дети от них, а благославил размножение Сам Господь. Об этом недавно говорил Алексий П, Святейший наш Патриарх Московский и всея Руси. Так что, если ты, Анюта, согласна, давай соединим свои жизни, переселим сюда Александру Ивановну, и вот у нас будут все три ипостаси. Договорились?
     Она грустно улыбнулась:
     – Но мама считает тебя мужем, и вы, стало быть, родители, а я у вас дитя, да?
     – Ну это временное недоразумение, оно ведь развеется.
     – Развеется, конечно, так или иначе...
     – Вот и хорошо. Хватит нам сиротствовать – вы там теснитесь в одной комнатке, а я здесь хожу один из комнаты в комнату. Лёвка Пенный вон предлагает уже продать квартиру, обменять на однокомнатную с доплатой, а зачем, если втроём нам будет уютней. Библаев уйдёт к Клаве, и там тоже образуется семья, детей ещё нарожают.
     Она вздохнула, приникла к нему, поцеловала волосатую щёку.
     – Сбрил бы ты, Ваня, эту бороду. При твоей могутности и силе ты ещё за молодого сойдёшь. А если пить бросишь, тогда уж...
     – Трудно будет, Анюта.
     – Я помогу, Ваня. И бороду смахну машинкой.
     – Лёвка тоже советовал сбрить.
     – Вот и послушайся.
     – Ладно, договорились. Александра Ивановна тоже ведь просит.
     – Да. А ещё Библаев говорит, что какой-то пьяный писатель над нами потешается. Он что, правда , самогонщик?
     – Антоныч-то? Правда. Ноги у него больны, позвоночник и ещё что-то, алкогольным наркозом спасается. Пенсия нищенская, как у всех, лекарства дорогие, на водку тоже не хватает. Изношен до времени.
     – Он младше тебя?
     – Почти на шесть лет. Но ведь военное детство и отрочество, в селе их с десяти лет запрягли, потом армия, вечерняя школа и институт вместе с работой, журналистская суетня – всю жизнь не выпрягался. К тому же интеллигент в первом поколении, двойная, если не тройная нагрузка...
     Вечером, когда они решили главные проблемы совместной жизни, Анюта отправилась домой. С тяжёлым сердцем пошла, со слезами – как грешная дочь к несчастной матери. Озадаченный Бамуров вытер ладонью мокрые её щёки, успокоил:
     – Не плачь и не кори ни себя, ни меня. Мы же любим друг друга и знаем, что я не Петруша..
     – Мы-то знаем, но мама ведь не знает. Как я буду глядеть на неё теперь?
     – Как прежде глядела – чистыми глазами...
    
     XVI
    
     На другой день Бамбуров отправился к своему соседу Антонычу, с которым было приятно не только поговорить, но и выпить. Мужик тоже из потомственных крестьян, сумел получить литературное образование, но легко контачит и с технарями, знаком с разными ремёслами, а деревенские знает, кажется, все, даже самогоноварением овладел, выпивоха.
     Бамбуров был знаком с ним уже лет пятнадцать, но сдружился только в последние годы, когда остался без работы, без семьи и жил пенсионным бобылём. Придёт от тоскливого одиночества к Антонычу, и будто в своём прежнем окружении очутился. Квартира такая же трёхкомнатная, стены тоже в книжных полках и стеллажах, но главное – семья у него целостная: две дочери-филологини, зять – экономист, шустренькая внучка-школьница и живая жена, пожилая, разумеется, тоже учёная, биолог, кандидат наук. Шесть человек – в точности, как бывало у Бамбурова. Многовато, конечно, но в тесноте не в обиде, Бамбуров это испытал на себе. А у Антоныча жена и младшая дочь Людмила каждое лето живут на даче под Москвой, и стало быть здесь только четверо вместе с ним, хромым кокс-артрозником и гипертоником, которому надо быть поближе к врачам, а внучке – к школе, дочери и зятю – к работе. Всё разумно, как было и у Бамбурова. Когда-то было. А теперь вот каково одному!
     Готовясь нажать кнопку дверного звонка, Бамбуров услышал в квартире бойкие звуки пианино и весёлый детский голосок:
    
     На горе стоит верблюд,
     Он ушами машет:
     Комары его кусают –
     Он «цыганку» пляшет.
    
     Наверно, внучка Антоныча Лера готовится к урокам по музыке, а её мать Надя, поди, собирается вести Леру в школу. Значит, часа два с половиной можно будет посидеть с Антонычем вдвоём. Потом когда они возвратятся и приедет с работы иностранный зять Димитрий, можно перейти в лоджию, если до того не успеем нахлестаться. Правда, хромой Антоныч свою меру знает, а Бамбурову тоже надо убавить норму или завязать совсем – тут Анюта не отступит.
     Дверь открыла быстрая Лера, засмеялась радостно:
     – О-о, сам батюшка Иван – приветик! А ракетный керосин у деда кончился, он «анютины глазки» теперь сделал. – И устремилась опять к пианино, но Бамбуров её задержал.
     –Ты всё батюшкой меня, как попа, величаешь, а я ведь бороду-то собираюсь сбрить, проказница. Как ты на это, не против?
     – Согласна, батюшка Иван, – тоже красивый станешь, как мой дед.
     – Ну, слава Богу, а то я в сомнении. Беги учись.
     Антоныч, тоже седовласый, хотя и помоложе Бамбурова, чисто побритый, в очках, поманил его к себе в кухню, пожал руку и посадил рядом к столу:
     – Гляди, Иван Кириллыч, знакомься: прообраз нашей «Мельпомены».
     Перед ними на электроплите, вытянув к мойке два цветных аптекарских шланга, бесшумно работал простой и ладный самогонный аппарат: всё закрыто, змеевика не видать – упрятан в цилиндр из нержавейки, а резервуаром-испарителем служила вместительная кастрюля-скороварка, от которой вытянулась тоже нержавеющая трубка паропровода, нырнувшая в цилиндр змеевика, под которым стоял прозрачный накопитель с самогоном.
     – Ловко и просто! – восхитился Бамбуров. – И ты сам сотворил такое чудо?
     – Не я, но мой друг Алексей Шаповалов, – сказал Антоныч с гордостью. – Я ведь тебе говорил, кажется: он инженер с вертолётного завода, подарил этот аппарат к моему шестидесятилетию. Удивительный человек, большой талант, универсальный, на все руки. Алексей Григорьевич Шаповалов, старинный друг, с шестьдесят шестого года.
     – Это который песни любит и музыку, да?
     – Ну! Он и дом мне на даче построил, печь-плиту вместе с камином сложил, а уж бытовые дела помельче – сантехника там, электрика разная, ремонт стиральной машины, пылесоса, велосипеда или мотоцикла... Да всё разве перечислишь! А он может всё. Но самое удивительное, Иван Кириллыч, – и ты молодец, что запомнил это – музыкальный его дар. Алексей Шаповалов умеет играть на всяких музыкальных и не музыкальных предметах: гармонь-двухрядка, баян, аккордеон, пианино, гитара, мандолина, балалайка, даже детская свистулька и печная заслонка творят у него нужные мелодии. Если бы ты знал, как я его люблю! Он ведь ещё хороший инженер, вертолёты делает, но самое главное – он широкой, щедрой души человек! Великий русский человек!
     Бамбуров расслабленно улыбнулся: очень уж светел был облик Антоныча, горячи его сердечные восторги талантливым другом-товарищем. И спросил озабоченно:
     – Не отвлекаю я тебя, Антоныч, не мешаю?
     – Да нет, устал уж я, хватит. Четвёртый литр выгоняю. – И обернувшись к двери, крикнул: – Надя, зайди на минутку.
     Обеих дочерей Антоныча, Надю и Люду, Бамбуров знал не один год, но так и не понял, которая из них краше. Вот и сейчас увидев в дверном проёме вызванную Надю, он нечаянно подумал, что улыбается Люда, хотя в прошлый раз всё произошло с точностью наоборот. Славные девочки, очень славные!
     – Здравствуйте, Иван Кириллович! – сказала Надя, не переставая улыбаться. – Как вы теперь, не женились ещё на ветеранке?
     Бамбуров уважительно привстал:
     – Почти угадала, Надюша. Такая пригожая ветеранка, на двадцать лет моложе, водила уже знакомиться с больной матерью, но та неожиданно признала меня за своего мужа. Представляешь? Он ещё в войну пропал, погиб в самом конце, но старуха не верила полвека, терпеливо ждала, и вот я, такой же рослый, басистый, признан теперь отцом ветеранки.
     – Той самой, с которой вы в милиции были?
     – Ну да. С Анной Петровной Коробейниковой. Прекрасная, скажу я вам, женщина, удивительная. А мой приятель Библаев, недавний бомж из Крыма, сладился с Клавой, соседкой и подругой Анны Петровны, и дело у них тоже идёт к свадьбе.
     Антоныч оживился, поправил пальцем очки:
     – Это же новый сюжетный ход, Надя! И такой неожиданный! По-моему, роман настоящий завязывается. Или повесть о любви. Ты прошлый раз, правда намекал о чём-то подобном, но очень уж быстро раскрутилось. Ну, ну, продолжай, Иван Киршшыч!
     Бамбуров стал рассказывать о первом походе с Библаевым на свиданье 22 июня, в годовщину начала ВОВ, о добром застолье с этими радушными женщинами, о беседе и даже песне с Александрой Ивановной, тяжело больной и прежде безучастной, как все мы нынче среди этого бедлама, вся несчастная наша Россия. Вспомнил он опять и встречу с Лёвкой Пенным, тяжёлую их дискуссию.
     Рассказывал он с сердечной печалью, но вынужден был прерываться, потому что прибежала Лерочка и поминутно тянула Надю за руку:
     – Пойдём же, мама, пойдём, а то опоздаем на урок. Антоныч досадливо морщился, но наконец махнул им рукой:
     – Ладно, Надя, идите. Потом я тебе всё расскажу. Бамбуров поглядел им вслед и вздохнул: а его дочка улетела с мужем в Канаду, пишет редко, по случаю, и как она там сейчас, бог знает.
     – Красивые у тебя девчонки, Антоныч, каждая со своей особинкой. Как это вам со старухой удалось?
     – Мы ведь, кажется, тоже ничего. Может, не такие  красивые, но молодыми тоже были заметны. К тому же  детям отдаёшь самое лучшее, только достоинства, а недостатки стараешься удержать при себе. Или у тебя не так?
     – Так, Антоныч, точно так же.
     – Вот за это давай и примем по маленькой. – Он достал из настенного шкафчика графин с голубой жидкостью и три гранёных стаканчика, а из холодильника тарелки с овощным винегретом, подал вилки. – Давай спрыснем твою грустную историю. Только сперва отключу аппарат. – Он выключил электроплиту, завернул кран холодной воды, открыл крышку кастрюльки-испарителя, слил в раковину отходы бывшей браги. Потом наполнил все три гранёных стаканчика.
     – А третий зачем? – спросил Бамбуров.
     – Если двое есть, придёт и третий, тем более напиток новый.
     – «Анютины глазки»?
     – Ну да. Откуда знаешь?
     – Лерочка сказала.
     – Вот каналья! А я готовил тебе сюрприз. На васильках настоял.
     – Какой сюрприз, когда ты ещё весной нам весь прейскурант «Мельпомены» назвал: «Чёрная туча», «От всех скорбей», «Казанская сирота», «Анютины глазки», Утоли мои печали»...
     – Гляди-ка, почти всё запомнил! Ну давай узнаем сперва «Анютины глазки».
     Чокнулись, выпили, торопливо похрустели капустой, огурцами.
     – Строги у тебя «Анютины глазки», серьёзны, – сказал Бамбуров, отпыхиваясь. – С таким питьём и пишется небось легче.
     – Нет, труднее: похмеляться утром приходится. Не зря же Надю свою подключил. Мы ведь коллеги, к тому же взгляд у ней свежее, зорче. Свою книжечку она недавно закончила, а новая ещё не созрела. Вот и подмогнёт по-свойски.
     – Разногласий не бывает?
     – Как без них в этом деле! И разногласия возникают, и споры, особенно на еврейскую тему.
     – Да-а... Нынче это не тема, это теперь недоумение, боль: жили и работали рядом столько лет, приятельствовали, дружили, а переменилась власть (не без их участия, конечно), и они – наверху, они чужие, далёкие. Тот же Лёвка Пенный, в одном Главке работали, из-под моего крыла он в парткоме угнездился, а теперь вот «новый русский», глава торговой фирмы. Я ведь тебе рассказывал.
     – Не один раз. Вот и у Нади похожая боль – подружка, причём близкая, из того же кудрявого племени. Пока были в школе, в институте, в аспирантуре – водой не разольёшь, а теперь подружка, по способностям самая средняя, уже доктор наук, а даровитая Надя и кандидатскую не защитила.
     – А ты сам?
     – Обо мне и речи нет. Впрочем, пока был в журналах, в издательстве, – все у меня в друзьях, объясняются в любви и верности, телефон не умолкает, а сейчас его будто выключили, рядом никого из них нет. Издаваться тоже негде, они везде хозяева, меня будто не знают. Правда, двое бывших приятелей предлагали стать рецензентом, прислали несколько рукописей, я их зарубил: чернуха, порнуха, фиглярство, русофобия. На этом наше сотрудничество и кончилось: эти рукописи, оказывается, у них одобрены и стоят в плане – меня просто проверяли на лояльность.
     – А Надя-то как?
     – Преподаёт по-прежнему в школе, пишет повести и рассказы и печалится о кудрявой подружке, о минувшей «вечной» дружбе. А мой кухонный накат на евреев за предательство, мародёрство и развал России не принимает: сами, де, виноваты, ротозеи и мямли, – уступили родную страну без боя...
     Бамбуров удручённо покачал косматой давно нестриженной головой, виновато поглядел на Антоныча. Не хотелось ему быть в таких литературных героях, но когда он беседовал с ним и Надей о нынешней жизни, он не чувствовал одиночества, был вроде бы при деле. Дополнением к этому стали разные случайные знакомства и бытовые дела. Тот же бомж Библаев с дворничихой Клавдей, бедолаги Коробейниковы, мать с дочерью, – своими ведь стали, почти родными, хоть и беспокойными. А тут ещё влез не ко времени Лёвка со своими планами и проектами.
     – Что закручинился, Иван Кириллыч, о своей ветеранке мечтаешь или с Лёвкой Пенным всё дискутируешь?
     – И то и другое рядом, Антоныч.
     – Тогда давай выпьем, и пояснишь подробней. Выпили, опять похрустели огурцами, и Бамбуров сообщил, что с Анной Петровной отношения сложились лучше не надо, а вот спор с Лёвкой о евреях и славянах до конца не выигран, Лёвка, опираясь на Библию, доказывает, что поскольку Яхве – Бог-отец, а Христос – Бог-сын, то христианство есть ветвь иудаизма. Далее. Гонимые евреи всегда и везде, в любой стране, придерживаются своих национальных законов, обычаев и привычек, тогда как славяне часто покорны и терпеливы к нашествию иноземцев, способны долго выполнять их требования, хотя в конце концов и выдворяют их...
     Антоныч заметно удивился тому, что Бамбуров болезненно принимает эти и подобные инвективы Лёвки – знает же, не бог весть какой это мыслитель. Но всё же в порядке уточнения сказал, что Яхве – божество еврейской расы, их сконцентрированный, обожествлённый эгоизм. У них в Талмуде говорится, что право на частную собственность не имеет никто, кроме евреев. Видите, как откровенно. А Талмуд – это не только религия, но и этика евреев, хотя и из разных источников. Ветхий завет тоже впрочем компилятивен. Тут и духовные ценности шумеров, выписки из халдейских источников, вавилонских, сирийских, мудрость египтян, которую по признанию самих евреев впитал их Моисей. Словом, где жили, у тех народов и брали всё подходящее своему еврейскому жизнеустройству. А жили они как международные кочевники, выбирая не бедные края с разбойным народом, а места состоятельные, хозяев сговорчивых.
     Пожили там один-два века, попаслись на приволье, а когда кормовая база оскудела и аборигены стали роптать – перешли на новое, заранее изученное пастбище, Теперь оно называется Россией. Вот уже целый век с лишним.
     – Читал «Двести лет вместе» Александра Солженицына? – спросил Антоныч. – Два солидных тома, причём на еврейских источниках.
     – К сожалению, пока не удосужился, – сказал Бамбуров. – Не нашёл.
     – У меня есть оба тома, прочитаешь. У нас евреи теперь хозяева. В революцию они шли гонимыми и угнетёнными под красными флагами коммунизма, не оглядывались: белую гвардию уничтожали красные командиры во главе с Троцким, они же и их комиссары рушили православие, расстреливали священников, проводили расказачивание, гнали крестьян в колхозы, а несогласных – на Север, в Сибирь и казахстанские степи, помогали создавать архипелаг ГУЛАГ – в книге названы имена этих тюремщиков и организаторов-надсмотрщиков. Но в настоящих угнетателей они превратились только теперь, когда не стало советской власти, когда совковое хозяйство без финансового капитала и ссудного процента лишало их традиционных преимуществ. И вот теперь, после приватизации, когда они завладели основной собственностью нашей, когда ископаемые недра, газовые и нефтяные трубы, государственные банки и редакции СМИ оказались в их лапах, вот теперь они гонят нас к свободе жить или умирать, теперь они определяют нашу судьбу. А ведь шли мы той же дорогой, что и они, шли вместе, и вдруг повернули черт те куда, вдруг бездорожье для всей нашей России, а они празднуют победу, ликуют!..
     У входной двери взгремел звонок, и явился ожидаемый третий – «архангел» Александр, которого Антоныч по-свойски звал Сан Санычем.
    
     XVII
    
     – Вот теперь мы в комплекте! – весело возгласил Сан Саныч старым друзьям. – Привет, ветераны русской жизни! – Пожал обоим руки, поставил на стол поллитровку в прозрачном целлофане и сел у торца стола на табурет. – Что-то питьё у тебя нынче, Антоныч, небесно-голубое, незнакомое.
     – Знакомься: «Анютины глазки». – И подал ожидавший его стаканчик. – Штрафной за опоздание, Сан Саныч.
     Отставной полковник Заварухин был в гражданской экипировке: лёгкие сандалеты, светлые спортивные брюки, рубашка в крупную клетку с распахнутым воротом и закатанными по локоть рукавами. Отметил золотой юбилей и уволился из внутренних войск – хватит, послужил Родине. Теперь, пока есть силы, можно поработать на свою семью.
     Русоволосый, светлоглазый славянин, плечистый, белозубый, он опрокинул свой стаканчик в один глоток, смачно, и похвалился:
     – Всяк выпьет, да не всяк крякнет! Спасибо, Антоныч. Хороши «Анютины глазки», но «Чёрная туча» у тебя покруче.
     Бамбуров вопросительно поднял кустистые брови на хозяина.
     – Да тоже настойка, – объяснил Антоныч. – В прошлом году я угощал, да ты забыл. Английский джин, а по-нашему, можжевеловая водка. Моряки очень ценят – от качки спасает. Но я для своей настой крепче сделал и градус поднял под шестьдесят. Потому и «туча».
     – А вот у нынешней, неочищенной, какая крепость?
     – За пятьдесят потянет. Давай смерим. – Антоныч взял со столика пузатый пластиковый накопитель с самогоном, опустил в прозрачное горло стеклянный градусник спиртометра и приподнял сосуд над столом: – Смотрите, чуть больше полсотни, риска притоплена на два с половиной-три градуса. Когда очищу и профильтрую, будет в точности пятьдесят.
     – Попробуем неочищенную? – предложил Заварухин.
     – Зачем лихачить, Сан Саныч: тут сивушные масла, да и запах... Сейчас марганцовки волью, и эта прозрачность станет чёрной, непроглядной, а когда вредные масла свернуться, осядут, на дне бутылки образуется сажа в толщину большого пальца. – Он нагнулся и вынул из-под стола две увесистых литровых бутылки. Одна была по самое горло чёрной, а во второй чернота уже поредела, различались крохотные точки сивушной взвеси, незримо оседающей на дно. – И вот когда отфильтрую сквозь вату, потом пропущу ещё через уголь и опять профильтрую, хрустальная слеза получится, чистейшая, никакого запаха. Настаивай на мяте перечной, на мелиссе, калгане, зверобое, на можжевельнике или облепихе, на всём, что душа запросит – удивительные получатся водки: аромат, цвет, вкус у каждой свой, особенный... м-м-м, закачаешься.
     – Настойка а ля рюсс? – уточнил Сан Саныч.
     – Вроде того. Я ведь в заволжской Хмелёвке родился, название уже говорящее, рекламное. Издавна делали там хмельную бражку, духмяную медовуху, гнали разнообразный крепкий самогон – житный, картофельный, свекольный, просяной... Сейчас уж не то, сейчас в живых ещё сёлах гонят больше из сахара, как вот аз грешный. Кило песку – литр самогона, причём в полтора раза крепче водки и вдвое дешевле.
     Дешевизну Антоныч обозначил по понятному безденежью. Его ведь редко теперь печатают, живёт скорее в оппозиции, поскольку дельной власти нету, а у редких газет и журналов оппозиции гонорары скудные, громкого имени не добился, знают в основном узкие круги, где ещё читают русскую литературу. Сейчас ведь и читать стали меньше, разве что развлекательный ширпотреб, чернуху, порнуху. Конечно, лучше бы не пить совсем, но как глядеть на эту жизнь трезвыми глазами – сойдёшь с ума. К тому же хворый инвалид, вся костная арматура скрипит, анальгетики уже не помогают. Вот и спасаешься «анютиными глазками» или «ракетным топливом».
     – Я тебе нынче «зубровку» принёс, Антоныч, – сообщил Заварухин, освобождая свою бутылку от целлофана. – Обмоем новое моё дело. – И разливая поллитровку с рогатым зубром на этикетке, сообщил, что теперь наш дорогой господин Заварухин, не дождавшись «Мельпомены», стал учредителем фирмы «Пожарная техника Центр Сервис Н.С.». А это тебе, Антоныч, не книжки продавать, не овёс и мелкий товар в розницу. Теперь у меня настоящий бизнес, широкая оптовая торговля.
     Бамбуров засмеялся. Он знал, что Заварухин года полтора назад, обучая Антоныча азам торговли, поручил ему сперва продать три мешка овса и распредвал для «жигулёнка», но толку не добился, и они перешли на книжную торговлю. Причём лидерствовал опять Заварухин, а Антоныч был только разведчиком книжных остатков на складах разных издательств. Через год с небольшим это дело у них тоже заглохло: ограбленному перестройкой народу стало не до книг, спрос упал, расползалась безработица. Тогда Заварухин решил, что в рыночную экономику надо встраиваться не дилетантским наскоком, мы сами можем продавать то, что производим, а не эти пустоглазые лавочники, вечные посредники-спекулянты, способные только продавать чужое, причём втридорога.
     – Ну, вздрогнем! – призвал он, подняв гранёный свой стопарь.
     – Давай, – улыбнулся Антоныч. – За успех твоего безнадёжного предприятия.
     Заварухин опрокинул «зубровку» одним махом, жарко выдохнул и, не закусывая, кинулся в атаку.
     – Не безнадёжное, Антоныч, а самое верное, скоро увидишь. И не будь чистоплюем, запрягайся тоже. Мы русские люди, мы в своей стране, а допустили, что распоряжаются чужие. Я четверть века отстучал на внутренней службе, я всегда занимался противопожарным делом, всю Россию инспектировал, месяцами оставлял тосковать свою красавицу Любу и обеих дочерей, тоже прекрасных, ты знаешь. И что теперь?. Позволить, чтобы я, высокий специалист, лучший ас, был в стороне от любимого дела? Чтобы жил полуголодный на одну пенсию? Хренушки! В этой фирме «Пожтехника Центр Сервис...» я уже первый зам. генерального, у меня старые связи не только по России, но и по СНГшным республикам, фирма разворачивается широко, уверенно, и скоро станет моей. А я не жмот, не враг стране и родному народу, к общему благу потяну.
     – За это стоит выпить, – сказал Бамбуров. – Хотя и нашу задумку о «Мельпомене» жалко. Мой приятель Библаев так загорелся, что уже помещение в Подмосковье присмотрел, свою невесту в акционеры к нам сосватал...
     Заварухин однако агитировал за свою «Пожтехнику» и горячо отвергал «Мельпомену»: она же не смотрится рядом с моей фирмой, нельзя даже сравнивать, а вы сравниваете, как жопу с задницей – нет и нет! Категорически против!
     «Зубровку» прикончили, Антоныч долил отставленный графин «Анютины глазки» и сказал Заварухину, что ему жить легче всё-таки.
     – Другим всегда легче, – взвился опять Заварухин. – Другим-то и с похмелья легче, а мы с тобой маемся. Если ты писатель, то и пиши свои книжки, а печатают и продают пускай другие.
     – Мои уже не печатают.
     – А ты пиши такие, какие печатают. Предлагали же!
     – Предлагали, – вздохнул Антоныч. – Недавно даже оплату щедрую положили – четыре тысячи баксов в месяц.
     – И ты ещё вздыхаешь? Да я бы за такие деньги...
     – Не кричи. Книжку-то заказывали о «новом русском» миллионере, а он жулик, мошенник, наглый вор.
     – Вот и разнёс бы его в клочья.
     – Нанимали не разносить, а возносить, восхвалять...
     – Тогда надо подумать, поторговаться.
     – О чём:? Как подороже продать себя, честь, совесть, читателя?..
     – Но ты же потом, когда оперишься, окрепнешь, мог бы написать другую книжку, честную, разоблачительную, чтобы поквитаться. – И спохватился, услышав густой смех Бамбурова, тоже засмеялся, махнул рукой: – Наливай! Зарапортовался я, не допил...
     После «Зубровки» голубые «Анютины глазки» показались крепкими и сердечными, как объятья друзей, и Антоныч решил исповедаться:
     – Я ведь, ребята, не совсем то пишу, хотя и люблю вас всех, уважаю, а чувствую: что-то не то, не так. Я же «Новый дом» ладил, на четыре тома замахнулся, а сил не хватило, отступил, бросил. И пишу теперь про вас, алкашей, ваших подруг, про невзгоды наши и беды. Надю вот даже подключил, одному тяжело. А знаете почему? А потому, что недостроенный тот «Дом» уже отрезан, а вот болит во мне и болит, не заживая, – фантомная, видимо, боль.
     – Но почему? – удивился Заварухин.
     – А потому, Сан Саныч, что ты со своими товарищами и коллегами, Иван Кириллович с Библаевым и многие другие люди бросили тот общий недостроенный наш дом, и вот растерянно оглядываются, примериваются как жить дальше.
     – Не мы же бросили! – кинулся в контратаку Заварухин. – Продажная верхушка бросила, вожди-командиры: меченый комсомолец Горби, ничтожный Шеварднадзе, алкаш Ельцин. Не так, что ли?
     – Так-то оно так. Но где были мы с вами, Сан Саныч? Где восемнадцатимиллионная партия и комсомол? Куда смотрели?
     – На вождей и смотрели. У нас же такие вожди были – Боги! Да и Хрущёв с Брежневым страной не торговали, хоть и не чета тем великанам.
     – Да-а, – грустно протянул Бамбуров. – И начало у нас, мужики, тяжёлое, а конец жизни ещё тяжелее. Моё деревенское детство пало на годы раскулачивания и коллективизации, Антоныч родился лет на пять позже меня, но кажется тоже успел на эту беду.
     – Успел, – подтвердил Антоныч. – Многодетного моего деда по отцу, середняка, сослали в Казахстан как кулака через неделю после моего рождения. Со всей семьёй сослали, восемь человек, в лютые январские холода.
     – Ну вот. А война с фашистами ударила уже по всем сразу. Я в семнадцать оказался на фронте, а Антоныча в одиннадцать поставили в крестьянскую упряжку, в совхозную. Тебе, полковник, по младости ещё повезло.
     – Ага, повезло! – вскочил Заварухин. – Послевоенное детство тоже было голодным. Как вспомню, сразу хочу есть.
     – Мы тоже не жировали. Днём работа, а ночами вечерняя школа, институт...
     – А выпивать когда учились?
     – Тогда же, Сан Саныч, именно тогда и даже раньше. На фронте нам наркомовских подносили, а здесь уж сами по привычке подкреплялись. С устатку. Так, Антоныч?
     – Почти. У меня был перерыв трезвости на три с лишним года – солдатская служба, хотя и потом: не гулял, работа, вечерняя учёба, газетные и журнальные командировки. Ну, в праздники, конечно, оттянешься, вздрогнешь до копчика.
     – A y меня почти вся офицерская служба прошла в командировках, – сказал Заварухин, – Встречи и проводы, новые знакомства сухими, конечно, не бывали. Пожарники умеют заливать и сердечный жар.
     – Потерянное поколение, – подытожил Бамбуров. И не одно наше. Весь XX век в напряге: войны, революции, коллективизации, индустриализации, перестройки – весь век как под прессом. Народу потеряли многие десятки миллионов, надорвались от натуги. Наливай, хозяин!
     Антоныч наполнил гранёные стопари, чокнулся с обоими, выпил.
     – Я недавно одно стихотворение в газете прочитал, – сообщил он с удивлением. – Автор30, поэт ещё молодой, а стихи мудрейшие и, главное, про нас.
    
     Вполне понятное явленье:
     Мы водку пили, а не квас,
     И вот теперь с недоуменьем
     Глядит Христос: куда деть нас?
     В аду мы вроде бы как были.
     А в рай? Не место нам в раю.
     И он, нас отряхнув от пыли,
     Засунул в пазуху свою.
     …А по Земле пошло волненье –
     Куда пропало поколенье?.
    
     Бамбуров с Заварухиным бурно ударили в ладоши, а из дверного проёма кухни разлился весёлый женский смех.
     Люба Заварухина, яркая русская красавица, рослая, статная, румяная, схватила волоокими жгучими глазищами пьяную тройку и широко взмахнула рукой:
     – Эх, кнута на вас нет, мужики! Арапником бы сейчас, да посильнее, да по всем по трём! Делать, что ли, нечего больше? Растерялись, размякли... в прошлый раз «Мельпомену» выдумывали, «Чёрную тучу» какую-то, «От всех скорбей», «Анютины глазки»... – И решительно шагнула к мужу: – Кто говорил, что завтра важное заседание? Так ты к нему готовишься, да?
     Заварухин не сробел, но всё же уважительно поднялся:
     – Да я малость, Любочка, самую малость... С друзьями же...
     – А чего качаешься, если малость? Сейчас же под холодный душ и спать. Идём, бизнесмен!
     – Идём, Любочка, идём. Я просплюсь, я же не против.
     – Ещё бы ты против, господин какой. Иди! – И весело подталкивая его в спину, хлопнула дверью и скрылась, быстрая, как весенняя летучая гроза.
     Антоныч с Бамбуровым, стоящие навытяжку, как солдаты, переглянулись и покачали седыми головами.
     – Царь-баба! – восхитился Бамбуров, – С такой никогда не пропадёшь. – И сразу вспомнил милую свою Анюту, Анну Петровну, подумал о грустном её прощанье и пошёл к телефону в прихожей.
     Антоныч, хромая вокруг кухонного стола, привёл его в порядок, потом разобрал самогонный агрегат и стал мыть посуду, невольно слушая излияния Бамбурова.
     – ... но ведь мы, Анюточка, принимали новый напиток «Анютины глазки», родная моя! В твою честь Антоныч назвал. Напиток такой же небесно-голубой, как ты, моя синеглазка, крепкий напиток, голову кружит любовно, уютно, как ты... Пришла в себя после нашего свиданья, успокоилась?.. Напрасно, Анюта, зря. Не укоряй себя за нашу близость, не думай о матери. Это для неё я пока Петруша, а для тебя Ваня, Иван Кириллыч, в конце концов... Приезжай ко мне прямо сейчас, а? Парикмахерские принадлежности тоже заодно прихвати. Я согласен снять бороду начисто, голову тоже подстрижёшь... Почему завтра?.. Ну хорошо, давай я к тебе приеду послезавтра?.. Не сердись, славная моя, будь здорова, обнимаю! – Положил трубку и, обернувшись, столкнулся с Димитрием, зятем Антоныча. – Вот и третий пришёл, опять мы в комплекте.
     – Здравствуйте! – широко развернул руки рослый британец, белокурый, сербского закваса. – Ракетный топливо заправился?
     – Нет, «Анютиными глазками» и «Зубровкой», – сказал Бамбуров, обнимая его. Очень уж красивый мужик, молодой ещё, моложе Сан Саныча и крупней, спортивней, но такой же светлоокий славянин.
     – В лоджию пойдём? – спросил, улыбаясь, Антоныч.
     – Только быстро, – сказал Димитрий. – Скоро Надя с Лерой придёт, ужинать надо.
    
     XVIII
    
     В угловой квадратной лоджии, довольно просторной, застеклённой, дружеское свидание за круглым столиком  было уже не выпивкой, а скорее беседой, потому что Димитрий не увлекался спиртным, принимал вечером не больше ста граммов, а Бамбуров с Антонычем уже насытились. Впрочем ещё по рюмочке прокинули, но это уж за компанию с Димитрием, который по-своему одобрил «Анютины глазки», сравнив с настоящим шотландским виски.
     Бамбуров тоже любил Димитрия, мельком слышал о его беспокойной жизни и судьбе и хотел узнать побольше. Димитрий откликнулся на просьбу и охотно рассказал.
     Родился он в южноафриканском городе Иоганнесбурге, а его отец Любомир был серб из Белграда, мать Фиона – англичанка. В Африке их семья жила в городских районах для белых, Димитрий ходил там в английскую школу. Потом, когда ему было одиннадцать лет, родители разошлись, и через год мальчик оказался с матерью в Найроби (Кения), а ещё через год – в Париже, затем в Лондоне... В одиннадцати школах с английским языком он побывал, юношей ходил в протестантскую церковь, хотел стать священником, но поступил на инженерный факультет. Через два года передумал и оказался в физическом институте, затем был университет в Чикаго – здесь уже деловая экономика, бизнес. В общем искал себя, своё место в жизни. А жизнь там ещё беспокойней, чем здесь, разнообразней, дороже...
     – Америка для меня была плохо, – сказал он, вспоминая. – Много оружия, культура духовно низкая, главный бог – доллар...
     И он вернулся в Англию, четыре года работал на нефтяной платформе в море, заработал денег на завершение учёбы в университете и полетел опять в Чикаго закончить изучение деловой экономики. Закончил успешно и вернулся уже в Шотландию – опять на подводную нефтедобычу, но уже в новом качестве.
     В Шотландии встретил художницу Дженни, полюбил, женился. Породив сына Стефана и дочь Саскию, прожили семейно десять лет. Потом развод – не хочется говорить о причинах, они у всех разные, – дети остались с матерью, а Димитрий уехал в знакомую с детства Африку. Там на втором году работы не повезло: его босс присвоил много денег их фирмы, Димитрий не стал молчать, и был уволен. Когда через два года вернулся домой в Англию, то увидел себя без дома, без жены, без детей, без работы. Полный хаос и неопределённость в личной жизни. Значит, нужна и внешняя обстановка соответствующая. Где сейчас центр хаоса? В России? Приехал сюда. А здесь не только трудно, а ещё и незнакомо всё, непривычно: язык, погода, безвластие, беспорядки везде... Но сразу заметил и то, что люди здесь лучше, доверчивей, душевнее, добрей. Страдают от того, что всё теперь покупается и продаётся, что цены на продукты и товары в разных магазинах и на рынках – разные, хотя качество одинаково посредственное или ниже. Для нас это привычно, а для вас – несправедливо, нечестно, цены должны быть одинаковы, а продукты свежие и высокого качества. Так при вашем коммунизме было, да?..
     Димитрий пригубливал жгучие «Анютины глазки», будто это не самогон, а дорогой коньяк, и продолжал свою одиссею. Через девять или десять месяцев упорного штудирования нового языка и работы в Москве он стал уверенней ориентироваться здесь, подружился с филологиней Надей, своей учительницей по русскому языку, влюбился. Надя к этому времени разошлась с мужем и пошла навстречу новому чувству. Вот так английский рослый ученик и русская учительница стали супругами, взяли с собой дошкольницу Леру и улетели из Москвы в дальневосточное Приморье – туда послала Димитрия его английская фирма. Порт Восточный, откуда фирма отправляла морем контейнеры в Японию, Корею, Америку, был бедный, грязный, мафиозный. Начальника порта убили местные бандиты. Однако наши новосёлы постепенно притерпелись и к такой атмосфере. Надя выучилась на шофёра, но дошкольница Лера болела, ей не подходил местный климат. И они переехали во Владивосток – американская фирма пригласила Димитрия в свой филиал финансовым директором. Не зря же он учился в Чикаго экономике.
     Заботился он и о своих детях в Англии. Школьники Стефан и Саския и здесь побывали у него, он показал им Хабаровск и Камчатку, как прежде показывал Москву. О материальной помощи можно не говорить – для любящего отца это святое дело. А Надю и Леру он познакомил с Австралией, потом с Америкой и Канадой. Отпускное время он часто использовал для таких вот дальних экскурсий.
     И ещё одно важное для него событие. Во Владивостоке Димитрий перешёл из слабенькой протестантской церкви в католичество, родную западную религию. Прихожанином он был примерным, в церковь ходил каждый выходной. А по возвращении в Москву бывал и чаще. В Москве хороший католический храм, монументальный.
     – Вот вы куда спрятались, пьянчужки! – засмеялась Надя, открывая дверь лоджии. – Митя, ты наверное голодный. Идём. Лера уже за столом, пора ужинать.
     – Да он рассказывает нам о своих путешествиях, – сказал Антоныч.
     – Он всю жизнь путешествует, земной шар уже облетел, о других планетах грезит, – сказала Надя. – Но главная его страсть – творческая. Сейчас я вам кое-что покажу. Идём, Митя. – Она увела его ужинать, и через несколько минут принесла в лоджию стопу фотоальбомов, положила на стол перед Бамбуровым.
     – А видео и аудиокассет у нас целый шкаф. Отец вам объяснит. – И убежала опять на кухню.
     Бамбуров разглядывал альбом внимательно, неторопливо. Перед ним было не заурядное любительство, не ширпотреб – сразу чувствовался даровитый фотохудожник, вглядчивый, интересный. Роскошные многообразные пейзажи разных стран и континентов, изобилие неповторимых портретов, жанровые сценки и картины, любопытные интерьеры – всё, разумеется, в цвете, а цвета – будто подобраны художниками и дизайнерами: краски не соперничали и не подавляли друг друга, не толпились беспорядочно яркими пятнами и мазками, но поддерживали друг друга, показывали себя хором, слаженным и красивым.
     Антоныч смотрел эти альбомы не один раз, и сейчас охотно давал пояснения Бамбурову, хотя не всегда они были нужны – работа убедительно говорила сама за себя.
     – Этим делом он увлекался уже лет двадцать с лишним, – сказал Антоныч. – Фотокамера в каждой поездке с ним. А ещё он любит балет и музыку. Тоже началось давно, ещё со школьных лет, с праздничных концертов. Моцарт, Шопен, Чайковский – его любимые композиторы. Балет «Лебединое озеро» он смотрел в Москве почти каждый месяц – более сотни раз. Любит оперу «Евгений Онегин». В концертном зале и консерватории Чайковского бывает тоже часто, иногда волокёт за собой Надю и Леру...
     Антоныч рассказывал об этом с удивлением и гордостью – сам он к таким культурным походам был способен больше в зрелой молодости, а вернее, в молодой зрелости: раньше, до тридцати лет, в районном захолустье не было возможности, а позже, после сорока не хватало времени и сил – всё съедала работа, журналистские поездки, редакторское многочтение. Впрочем, бывали порой и свободные «окна» плюс выходные и праздники, но они как-то исчезали в бытовой суете и неорганизованности.
     – А ему суета не свойственна, что ли? – спросил Бамбуров.
     – Пожалуй что так. Стремление к порядку, самодисциплина, высокие требования к себе и близким, строгий режим дня обязательны у него как закон. Десять часов вечера, и он в постели. Шесть утра – подъём, гимнастика, пробежка вдоль Москвы-реки до Серебряного бора и обратно. Затем бритьё, контрастный душ, лёгкий завтрак. В восемь уезжает в свой офис на службу. Обедает там в кафе. Возвращается на ужин к семи вечера, и тут не торопится, отдыхает за столом, беседует с нами, потом смотрит по телику Би-Би-Си, сопоставляет события в мире и на Руси, смотрит какой-нибудь фильм на английском и в десять – отбой, сон. В выходные – мелкие бытовые дела, осмотр машины в гараже, бдения в церкви, а вечером культурная программа: театр, консерватория, концертный зал...
     – Завидно? – спросил Бамбуров с улыбкой.
     – Завидно, – признался Антоныч. – У меня всё как-то стихийно выходит, такого режима нет. Книги, газеты, письменный стол, ещё что-то по случаю. День прошёл, а оглянешься и вроде ничего не сделал. Спать ложишься когда в одиннадцать, когда заполночь. Выпьешь не рюмку, а две или три, если кости разболятся. И вот утром тянет после вчерашнего поправить здоровье – опять рюмочка.
     – И у меня так, – сказал Бамбуров. – Который год уже не работаю, торгую иногда книжками, но больше хожу без дела, старый топтун.
     Они с хмельной безоглядностью осудили свою грешную жизнь, родной русский народ и Россию, но тут Надя принесла им крепкого чаю, они малость отрезвели, а когда возвратился с ужина Димитрий, думы их развернулись в обратную сторону. Может, ещё и потому, что Димитрий пошутил насчёт коммунистического воспитания русского народа, который добрее всех и легко уживается с другими народами.
     Бамбуров решительно замотал нестриженой головой:
     – Нет, воспитание тут не причём. Зайца вот как ни воспитывай, львом он всё равно не станет. И коза, как её ни корми, ни раздаивай, не даст столько молока, сколько корова. Природа наша такая.
     Димитрий зашёл с другой стороны и спросил, почему вы, русские, так охотно работаете сообща, коллективно – артелями, бригадами, колхозами?
     Антоныч улыбнулся:
     – Климат у нас суровый, северная страна, вот и жмёмся друг к другу, греемся. А при артельной работе не только тепло, но и весело, приятно.
     – А расстояния у нас какие! – дополнил Бамбуров. – На тысячи километров степи, перелески, леса, а за Уралом бескрайняя Сибирь, тайга, на северной кромке – тундра. Что сделаешь в одиночку?
     – Да, да, – покивал Димитрий. – Огромная страна. От Москвы до Владивостока десять часов самолётом.
     И тут пришло то самое чувство гордости за тот же самый стихийный, не очень дисциплинированный народ, который распространился по такой беспредельной территории, с суровым климатом, с вечной мерзлотой на севере, и не просто распространился, но обжил землю, настроил городов и посёлков, заводов и фабрик, разных комбинатов и предприятий, проложил железные и шоссейные дороги, утеплил жизнь. И удалось это в основном потому, что действовали сообща, всем миром российских народов, а при советской власти ещё и планомерно, расчётливо, – власть-то своя, а не чужая, как сейчас, она знала, что если русские, украинцы, белорусы, как православные, выбрали и отладили коллективную жизнь, коллективистское жизнеустройство и миропонимание, причём делали это с привлечением других народов с иными религиями и верованиями, в союзе с ними, под руководством народной власти, то такая жизнь станет верной гарантией единства советского народа и надёжной крепостью советской власти.
     – Что же такая власть развалился? – спросил Димитрий.
     – Развалили её, – сказал Антоныч. – Мировая закулиса постаралась, европейская и американская, наши антагонисты, другой тип жизнеустройства, индивидуалистический, другая цивилизация. Им помогла «пятая колонна интернационалистов», изменники из властных структур. Мы же доверчивы, для нас мир един, в гармонии общества и природы, а тут и обещают такую гармонию, заманивают в общечеловеческие ценности и богатства, сулят больше социализма и демократии, да не кто-нибудь, а сам Горби, первый коммунист, лидер! И вот в бездну либеральной болтовни и безвластия рухнула экономика, не стало рабочего – хозяина заводов и фабрик, исчез вместе с колхозами хозяин земли крестьянин. А народную интеллигенцию отодвинули чужеродные русскоязычные спекулянты и чиновники. Так или нет?
     – Именно так, – сказал Бамбуров. – Всё правительство у нас из таких продажных, вороватых чиновников. Их теперь назначают, а не выбирают, народу они не подотчётны, партийного контроля нет, а псевдорусская их дума – в руках марионеточного президента. И дурацкие игрушечные партии демократов одинаковы, ни вождей у них, ни идеологий – чиновничьи стаи, хищный сброд. А когда в стране хозяйничают Березовские, Гусинские, Ходорковские и Абрамовичи, чиновников всех уровней просто покупают. Да и вообще, если государством правит чиновник, а не трудовой народ, это всё равно как хвост виляет собакой. Вот он сейчас так и виляет. Всей страной!
     Димитрий невольно засмеялся, а Антоныч взял графин и стал разливать по рюмкам «Анютины глазки»: очень уж хорошее сравнение у Бамбурова, как не выпить. По последней, по завершающей.
     Димитрий отказался и встал, ему пора было на вечерние Би-Би-Си.
    
     XIX
    
     На другой день, отоспавшись и покаявшись перед ликом Спасителя, Бамбуров отправился к своей Анне Петровне. Утром она позвонила и, тревожась о его похмельном здоровье, попросила приехать ещё и потому, что Александра Ивановна ежечасно беспокоится и страдает: куда опять пропал родной наш Петруша, не дозовёшься. Клава с Библаевым тоже ждут: они спланировали провести свою помолвку, надо определить время, поговорить о свадьбе.
     Встретили его радушно. Анюта выскочила встречать в прихожую, и едва обнялись, как из соседней комнаты вышли влюблённой парой улыбчивый Библаев и румяная Клава. Он пожал руку Библаеву, поцеловал в горячую щёку Клаву, которая сходу сообщила, что для будущей фирмы «Мельпомена» ей удалось подобрать рецепт закуски «Казанская сирота». Вы ведь планируете водку с таким названием, вот и будет ей в пару такое же блюдо. Кстати очень простое и вкусное. Дамирчик уже знает, а вам я сейчас объясню.
     – Потом, – сказал Бамбуров. – Сперва повидаюсь с Александрой Ивановной. – И скрылся вслед за Анютой в комнате Коробейниковых.
     Александра Ивановна, помытая к его приходу, благоухающая лавандовым шампунем и свежим бельём, радостно улыбалась в своей постели, слыша родной бас могучего ненаглядного Петруши.
     – Здравствуй, матушка! – прогудел он над её кроватью. Погладил по здоровой руке, наклонился и поцеловал худые щёки и такой же морщинистый белый лоб.
     – Что это столько дней глаз не кажешь? – укорила старая. – Нешто опять тяжёлые дела?
     – Нет, на этот раз лёгкие, приятные. – Бамбуров сел рядом на угловую кровать Анны Петровны. – Приглашаю вас с Анютой переехать ко мне, там трёхкомнатная квартира, просторно.
     – Батюшка мой, Петруша! Тогда и ребят наших приглашай, Ваньку, Саньку, Васярку. Сперва на новоселье, а там глядишь и одной семьёй жить станем.
     Анна Петровна, как-то стеснительно, виновато поглядывая на мать, тоже подключилась к обсуждению, напомнила, что братья за границей – двое в Казахстане, третий в Туркмении – в гости не наездишься из такой дали. Вот если уж насовсем...
     – Господи, радость-то какая! – старая даже всхлипнула. – Если приедут, тогда и я с внуками повидаюсь. – Она не сводила глаз со своего Петруши, вытирала одной рукой щёки от слёз.
     А Бамбурову, как и в прошлый раз, было тяжело глядеть на неё, поддерживать стойкое её заблуждение. И он встал, натужно улыбнулся и сообщил, что надо сделать ещё одно хорошее дело – сбрить бороду, подстричься, омолодиться.
     – Да, да, хорошее дело, Петруша, – обрадовалась Александра Ивановна. – Я восейка тебе велела, да ты не послушался. Иди с Анюткой, она у нас мастерица хоть стричь, хоть брить.
     Анна Петровна отыскала в шкафу свои причиндалы цирюльника и повела Бамбурова на кухню. Там усадила на стул, закутала настоящим парикмахерским покрывалом, светло-зелёным и гладким-гладким, взяла расчёску и ножницы.
     – Начнём с головы, Ваня. – Расчесала на обе стороны седую львиную гриву, примерилась и защёлкала уверенно ножницами. – Длинные космы отросли, густые. На шее хоть косички заплетай. Месяцев пять, поди, не стригся?
     – Полгода, – признался Бамбуров. – А ты ловко щёлкаешь, где научилась?
     – У подруги. Она мастер хороший, заведовала парикмахерской до пенсии. Гляди, говорит, пока я жива, учись. Вот научилась. Покойного мужа несколько последних лет сама стригла. Сперва жаловался, а потом привык.
     – А чего жаловался?
     – Что ножницы не умею точить, дёргаю волосы. И анекдот про американца рассказывал: «Джон, сбылась ли хоть одна мечта в твоей жизни?» – Сбылась, – отвечает Джон. – Когда в детстве мать меня стригла, я мечтал облысеть».
     Бамбурову было приятно от прикосновения её рук, они пахли душистым мылом, были чутки, а ножницы остры, и он не думал уже о грустном юморе американца и о покойном муже Анны Петровны.
     Окончив работу, она причесала его, убедилась, что всё хорошо, полюбовалась со всех сторон, потом поднесла настольное зеркало ему, дождалась заслуженной похвалы и погладила новую причёску.
     С бородой было проще. Она сняла её машинкой ровнёхонько, заподлицо, а лицо было без прыщиков, без морщин – сказывалась некоторая припухлость от выпивок последнего времени. Так, Ваня?
     Бамбуров покорно согласился: да, выпиваю многовато, надо как-то поменьше или завязать совсем.
     – Я ведь обещала помочь, не сомневайся, – сказала она. – У меня свой рецепт есть, простой и надёжный. – Провела ладошкой по его щекам и велела побриться. – Всё-таки малость колются, в ванной бритвенный станок перед зеркалом, смахни до гладкости. – Сняла с него покрывало, отступила на шаг и всплеснула руками: совсем другой человек, нестарый ещё, по-мужски красивый, большелобый, широкие твёрдые скулы, выдвинутый лопатой подбородок, сильная мускулистая шея почти без морщин.
     – Ваня, да ты такой молодец – хоть под венец!
     – Согласен и под венец, Анюта. – Он прошёл в ванную, посмотрелся там в зеркало и тоже удивился: да, совсем другой мужик, надо же! И чего ходил в дремучей волосне столько времени!
     Побрился, освежил лицо дезодорантом и вышел на кухню, где его ждали Библаев и Клава. Ахала, конечно, больше Клава, а Библаев застыл от неожиданного преображения деда в поставистого мужчину и только восхищённо качал голой головушкой. Первой опомнилась Клава.
     – Поразили вы нас, Иван Кириллыч, обрадовали доверху. Быть вам теперь председателем «Мельпомены». – И протянула ему листочек с рецептом своего блюда: – Это закуска, о которой я говорила.
     Бамбуров взял листочек, прочитал: «Казанская сирота» (закуска под самогон того же названия) – 1. Фасоль консервированная. 2. Кукуруза консервированная. 3. Огурцы маринованные (можно солёные). 4. Сухарики чёрные. 5. Майонез. Всё это – в равных долях. Хорошо перемешать и можно закусывать.
     – А сама ты это ела?
     – А как же, Иван Кириллыч! И сама, и Дамирчику два раза давала. Скажи, Дамир.
     – Сказка, а не еда, – сказал Дамир с гордостью.
     – Что ж, спасибо, Клава. А теперь подождите оба здесь или у себя в комнате, пока мы с Анютой сходим к Александре Ивановне. Если и она примет мой новый облик, тогда отпразднуем.
     В комнату Коробейниковых они вошли на полусогнутых, дрожащих от волнения – признает, не признает? И были сразу остановлены её испуганным взглядом, свистящим от отчаяния шёпотом:
     – Петруша, это же не ты! Не ты это, не Петруша!.. – И вытянула руки вдоль тела, напряжённые, прямые, как деревянные. Повелительно кивнула головой: – Сядь!
     Бамбуров сел рядом на кровать. Александра Ивановна подняла здоровую руку и боязливо ощупала его широкий гладкий подбородок:
     – У тебя же ямка посерёдке была, глубокая ямка, где она? И нос другой стал, ноздри пошире, губы толстые... Всё своё-то в бороде прятал, в усах, да? Зачем скрывал от меня, что это не ты? Один голос только твой... Неужто с того света откликается? Ох, Господи, куда же ты делся?! – И голодные тоскующие глаза заплыли голубой влагой, веки, бессильно подрагивая, стали опускаться и тяжело закрылись, по щекам потекли слёзы. Потом искривлённый рот всхлипнул, старуха, вздрогнув, вытянулась и, едва дыша, затихла.
     Умерла?
     Звали. Бережно гладили. Настойчиво тормошили. Опять гладили. Не отзывается.
     Анна Петровна побежала за соседкой, Бамбуров к телефону. Вызвали «скорую». В ожидании её приезда проверяли дыхание, пульс – вроде есть, а вроде и нет. Зеркало у рта не запотевало, а едва затуманивалось, пульс на здоровой руке был слабый, нитевидный, как потом определил врач «скорой помощи». Она приехала быстро, минут через десять после звонка, но врач и медсестра, осмотрев больную, сильно озадачились, сделали укол в вену, подождали немного, похлопотали ещё с четверть часа и решили взять её в клиническую больницу. Александра Ивановна не подавала явных признаков жизни, но и мёртвой ещё не была.
     Анна Петровна поехала с матерью в больницу, а Бамбуров остался ждать её возвращения вместе с соседями.
     Ждали до полуночи, пили у Клавы то квас, то чай, потом сморенные грустными разговорами и ожиданием разошлись спать. Бамбуров отправился в комнату Коробейниковых, прилёг там на кровать Анюты и провалился в тревожный тяжёлый сон.
     Анна Петровна возвратилась только утром.
    
     ХХ
    
     Последующие несколько дней застыли в тревожном ожидании. Анна Петровна с утра до вечера дежурила в больнице, а возвращаясь домой, на вопросительные взгляды соседей и Бамбурова, который тоже томился здесь, говорила с усталой безнадёжностью:
     – Ничего нового – то ли тихо умирает, то ли спит, как мёртвая. Врачи говорят, что так бывает от сильного нервного потрясения. И чего мы, Иван Кириллыч, поторопились с твоей бородой? Я говорила врачам об этом, а они только руками разводят: если, мол, старуха полвека не верила в гибель мужа, дождалась его наконец и вот вдруг опять потеряла – тут молодая не выдержит...
     Соседи и Бамбуров сочувственно повздыхали, а Клава положила на колени Анны Петровны общий конверт с деньгами – для врачей. Нынче ведь за так ничего не делается, обронила она, а мы проживём как-нибудь. У Бамбурова как фронтовика пенсия побольше, у меня нынче две получки под расчёт, а Библаева берут дворником на моё место и дали аванс.
     – А как же ты?
     – А я теперь, Анюта, в районную поликлинику намылилась. Там сейчас сестёр не хватает.
     – Спасибо, Клавочка! – Анна Петровна взяла конверт, виновато поглядела на Бамбурова и заплакала: фронтовую свою пенсию Бамбуров отдал ей ещё в первый несчастный день, когда провожал её вместе с матерью в больницу. Значит, на нынешний вклад он где-то влез в долги.
     Она вытерла от слёз мокрые щёки, сунула конверт в карман кофты и принесла давние карточки родителей. Две из них довоенные: одна групповая, где отец среди колхозников богатырски выделялся, как Бамбуров сейчас, а вторая – лирическая, на которой отец рядом с матерью, оба молодые, праздничные, сидят, склонив головы висок к виску, по моде того времени, и у отца выделяется крупный раздвоенный глубокой ямкой подбородок. Как впрочем и на третьей, военной, сорок четвёртого года, где он один, старший лейтенант Коробейников Пётр Максимович, командир роты, орденоносец.
     – А ведь вправду похож, – сказал Библаев. – Если бы не эта ямка, вылитый был бы Бамбуров.
     – Да что карточки! – отмахнулась Клава. – Мы и без них знаем, что Бамбуров тебе не отец. Не в похожести дело, а в том, что матушка целых пятьдесят лет ждала.
     В кухне затренькал телефон, и Клава побежала туда. Звонила Надя, дочь Антоныча, спрашивала о здоровье Александры Ивановны.
     – Мы собираемся к вам подъехать, – сказала она. – Что сейчас нужно, какие лекарства? Попробуем достать...
     Клава позвала к телефону Анну Петровну, и та, поблагодарив, сказала, что пока ничего не надо, завтра будет консилиум, и тогда что-то определится.
     Четверть часа спустя позвонил энергичный, отзывчивый Заварухин, тоже предложил помощь и пообещал заехать в ближайший выходной. Это сердечное участие и забота посторонних людей растрогали Анну Петровну и как-то успокоили – значит, её Иван Кириллыч не одинок на свете, и товарищи у него надёжные.
     Вечером следующего дня, вернувшись из больницы, она сообщила ему и соседям утешный диагноз врачей: мать жива, но впала в летаргический сон. Что это такое? Мнимая смерть, говорят. Человек неподвижен, нет реакций на внешние раздражения, признаки жизни слабые. Но сознание и слух сохранены, а реакций никаких. Сколько такой сон продлится, неизвестно. Впрочем, человек больной, пожилой...
     Анна Петровна обидчиво заметила врачу, что в материнском роду Кормильцыных жили долго. Отец Александры Ивановны умер на девяносто восьмом году, мать прожила сто два года, причём родила одиннадцать детей . Их деды и бабки тоже были долгожителями, хотя ни врачей в тогдашних деревнях не было, ни фельдшеров – обходились повитухами да костоправами, молитвами да травяными настоями. Тут врач резонно заметил, что нынешнее состояние Александры Ивановны как раз и подтверждает генетическую мощь рода Кормильцыных – она ведь не мёртвая, её летаргическое состояние продолжает жизненный срок.
     – Срок-то продолжает, а что толку, какая это жизнь!
     Врач развёл руками, а медсестра зачем-то вспомнила о случае со старинным писателем Гоголем, который письменно предупреждал, чтобы его не похоронили живым на случай такого вот сна. Умирал он тяжело, сжёг свои рукописи, мучительно голодал и молился, а когда умер, то на похоронах люди удивлялись: лежал с лавровым венком на голове, благостный такой, светлоликий. Но даже не подумали, что он живой. Узнали об этом через восемьдесят лет, в 1931 году, когда делали перезахоронение из Данилова монастыря на Новодевичье кладбище. Вскрыли гроб, а скелет покойника перевёрнутый лежит. Ей Богу! Каково же было ему просыпаться-то в могиле! И ведь чуял, предупреждал!.. Выдумки, говорите? Легенды?.. Да ведь на пустом месте и легенды-то не возникают.
     В воскресенье в комнате Коробейниковых стало тесно от посетителей. Первым приковылял, опираясь на изогнутый канадский костыль, седоволосый очкастый Антоныч. За ним вошли светлоокая Надя с рослым британцем Димитрием, и Бамбуров поспешил на кухню за дополнительными стульями, Анна Петровна стала рассаживать гостей и встречать новых. Прибыли красивой ладной парой Люба и Александр Александрович Заварухины. Тоже с гостинцами в сумке и тоже одеты не то чтобы траурно, но строго, как для деловой встречи.
     Последними явились соседи Библаевы, Клава и Дамир Васильич – эти со своими стульями, а Клава принесла ещё большое блюдо овощной окрошки и целый бидон квасу.
     Раздвинули с обеих концов большой стол, расставили стулья, женщины стали разгружать на стол свои сумки и пакеты от овощей и фруктов, носили с кухни и расставляли посуду, звенели ложками и вилками. Спиртного не было совсем.
     – Какой же сиротский стол без бутылок! – засмеялся Заварухин. – Хоть бы пивка для мужиков, а?
     – Обойдёшься, – улыбнулась и Люба. – Здесь не свадьба, не поминки. Поговорите хоть трезво.
     – Не строжись, Люба, не пугай нас, – сказал Антоныч. – Для того и собрались, чтобы посоветоваться.
     – Русское совещание, планёрка, – уточнил Димитрий.
     – Вот именно. Давай, Анна Петровна, расскажи малость, введи нас в курс. А мы пока кваску попьём, освежимся в этой духоте.
     Анна Петровна рассказала о своих бдениях в больнице, о бесчувственном состоянии матери, о стараниях врачей и их заключении. Какой-то неслыханный сон, сколько он продлится неизвестно. Медсестра о Гоголе рассказала, будто он в гробу перевернулся через восемьдесят лет после смерти.
     – Это перезахоронение было через восемьдесят лет, – уточнил Бамбуров. – В тридцать первом году, когда коллективизация у нас шла, и старую деревню рушили, крепких мужиков в Сибирь ссылали. Такая беда была, что тут и мёртвые в могилах переворачивались.
     – Чёрный юмор? – улыбнулся Димитрий.
     – Вроде того, – сказал Антоныч. – Но вот у нас в России в 1904 году произошёл тяжёлый случай летаргии, о котором писали серьёзные газеты и журналы. Некто Качалкин, ничем особо не примечательный мужик, разве что нервный, истеричный, отключился в 1904 году, а очнулся и был выведен из летаргии только в 1918 году в Петроградской клинике. «Он умудрился проспать две войны и три русских революции!» – восклицал тогда большевистский автор, забыл фамилию, давно читал. Интересно ещё и то, что Качалкин рассказывал как сказочные события отрывочные сведения об обеих войнах и всех трёх революциях, а когда узнал, что это правда, а не грёзы и сказки, опять едва не опрокинулся в свой обморок. Оказывается, многие разговоры в больнице того времени он не только слышал, но и запомнил. Вот ведь как!
     – Наша Александра Ивановна тоже наверно всё слышит. Или она одна в палате? – спросила Клава.
     – Одну при такой болезни не оставят, – сказала Надя. – Она же безучастна, беспомощна.
     – Их там две, – подтвердила Анна Петровна. – Вторая лет сорока, крепкая, ходячая. Над её кроватью кнопка есть для вызова сестры или врача.
     Разговор стал общим. Вспоминали разные невесёлые случаи, болезни, бытовые и другие трудности и как бы между прочим клали в середину стола у хлебной тарелки конверты с деньгами. Почин сделал энергичный Сан Саныч Заварухин, за ним его красавица Люба – она тоже работает, старший экономист, скупой никогда не была, за спину мужа не пряталась. Затем положил часть своей пенсии Антоныч, потом Надя от своей преподавательской зарплаты и наконец Димитрий положил доллары, заметив при этом, что у католиков, как и у православных благотворительность поощряется. А Библаев и Клава, поскольку они вместе с Бамбуровым уже помогали деньгами, положили в свой конверт новый рецепт фирменной закуски, сотворенной, конечно же, опять Клавой. Библаев горячо похвалил его и завёл речь об учреждении «Мельпомены», но тут против встали напористый Заварухин и спокойный Антоныч. Они ещё недавно работали вместе, торгуя книгами, как-то притёрлись и, умело дополняя друг друга, доказывали, что сейчас не время для новой фирмы.
     – А когда придёт время, мы подохнем с голоду на этих еврейских инфляционных тыщах, – горячился Библаев. – Нам своя фирма нужна, свои хозяева.
     – Считайте, что один хозяин среди нас есть, – сказал Заварухин и стукнул себя в грудь. – Бамбурова, например, я могу взять к себе хоть завтра.
     – Спасибо, – сказал Бамбуров. – Я подумаю.
     – Вы очень тесно живёте, – сказал Димитрий. – Комната маленький. Что можно придумать?
     – Уже придумали, Димитрий, – сказал Бамбуров. – Анна Петровна на днях переедет ко мне, оттуда ей в больницу ближе, а когда мать очнётся, одной семьёй жить станем.
     – А эта комната? – насторожился Библаев.
     – А эту вы с Клавой займёте, размножаться станете, – щедро распорядился Бамбуров и Анна Петровна согласно прислонилась к нему.
     Все дружно захлопали, Люба разлила по чашкам квас, а весёлый Заварухин опять посетовал:
     – Ну как вот и теперь один квас дуть, Люба?
     – А ты с окрошкой, милый, с окрошкой, – улыбнулась Люба.
     И опять дружный смех был общей поддержкой, а хозяйка Анна Петровна сообщила, что один из секретов отвыкания от пьянства – это хорошо есть, быть сытым.
     – И держаться вместе, – добавил Антоныч. – Чтобы не скучать и чувствовать себя уверенней, отвечать друг за друга. Не забывайте, мы народ артельный, русский, а Россия – страна мировая.
     Порешив на этом, впервые разошлись все трезвые и задумчиво спокойные.
    
     Эпилог
     Страшно жить в начале века,
     Если помнишь прошлый век.
     Юрий Воротнин
     Прошло несколько лет. Не будем уточнять сколько именно – годы одинаково беспросветны и неотличимы как для нас, так и для нашей Александры Ивановны, забывшейся в долгом летаргическом сне. Она по-прежнему неподвижна и безответна, хотя врачи говорят, что внятно слышит и воспринимает все разговоры о жизни и её событиях, знает о чьём-то присутствии в палате, но её мозг, как у бедного Качалкина в начале прошлого века, всегда молчит. То есть молчит вглухую, не откликается ни на какие мирские сигналы и не отдаёт команд действовать – ни адекватных, ни безумных, никаких – полная безучастность к жизненной юдоли.
     Мы, грешные, вроде бы не впали в летаргию и не только слышим повседневную суету, но и видим её гримасы, и тем не менее нельзя сказать, что откликаемся соответственно. А жизнь постоянно ухудшается. Население вымирает ежегодно по миллиону с липшим человек, причём больше русских, семьи нередко распадаются, мужья пьют горькую, жёны перестают рожать, а из тех, кто рожает, иногда отказываются от своих младенцев, и эти сироты при живых родителях попадают в детские дома, их продают приёмным родителям, и не только в России, но и за кордон, охотней всего в США – хорошо платят, прибыльный бизнес. А вот девушек и молодых женщин товарного вида, которые ещё не стали проститутками в своей стране, сманивают разные фирмы за кордон на безбедную жизнь, а там они тысячами оказываются в борделях Турции, Европы и Америки. Так сообщают даже торжествующие почему-то демократические СМИ.
     Подлое нескончаемое время течёт с издевательской медлительностью и неизменностью. Чеченская и другие региональные войны-побоища и разбои называются терроризмом; крупных воров и бандитов зовут олигархами; спекулятивных демагогов – политологами; своевольных газетчиков и телевизионщиков – журналюгами; министров, губернаторов и крупную чиновную челядь – работниками бюджетной сферы. Этим чиновникам и властным сферистам ежегодно повышают и так немалое денежное содержание. А вот врачи, учителя, преподаватели вузов, учёные и другие нечиновные интеллектуальные труженики уже к бюджетникам как бы и не относятся – зарплата у них нищенская. К этой последней малообеспеченной категории можно причислить основных действующих лиц нашего романа. И первым Дамира Васильевича Библаева, бывшего украинского бомжа, сбежавшего из Алушты в Москву в поисках правды и справедливости. Здесь он закрепился с помощью добрых людей из такой же малоимущей категории и успокоился. Теперь он женат на любимой и любящей Клавдии Дворянкиной, живут они по-прежнему бедновато, но в полном согласии, оба работают. Он – дворником на двух участках, доставшихся ему от Клавы, а она вернулась опять в медсестры, но не в клиническую больницу, а в участковую, да и то с большим трудом. Помешала сбывшаяся её мечта: через год после замужества, к опасливой радости Библаева, она родила ему сразу двойню –
     Маню и Ваню. Целый год потом не работала, пока не пристроила ребят в детсадовские ясельки.
     Трудностей было много. За последний год Клава располнела от малоподвижной жизни, дешёвых картофельных, молочных и мучных блюд, а Библаев ещё больше похудел от непомерного труда и плохого аппетита. Кроме обслуживания двух постов дворника, он подрабатывал ещё грузчиком, но денег всё равно не хватало, и он порой раздражался от флегматичной Клавы, а в жалобах Бамбурову однажды назвал её пышной дурочкой. Книгочей Бамбуров посмеялся и вспомнил обидный стишок старинного поэта:
    
     Ты дурак, жена не дура,
     А природы лишь сосуд –
     Велика её фигура,
     Два младенца грудь сосут.31
    
     Библаев со вздохом извинился. Он ведь всё-таки любил Клаву, ценил её как мать своих детей. А дети – цветы жизни, и вот она, умница, выбрала им прекрасные цветочные имена Иван да Марья. Есть у нас лесные и луговые цветки с таким двойным названием: на одном стебельке средь зелёных листочков по два разных цветка, жёлтый и синий, – Иван-да-Марья. Как не радоваться! К тому же детки эти на втором году жизни уже говорили «мама» и «папа», расти стали быстрей, пошли в садик.
     Дороговаты нынче детские садики, но Клава решилась для них продать родительскую дачу, и Библаев одобрил, хотя в душе распрощался с заветной мечтой о «Мельпомене» и сильно горевал. Правда, недолго. С продажей дачи районные чиновники нагородили ворох бюрократических проблем, понадобилось много бумаг, перемеряли не только участок, но и дом, хозблок, гараж, туалет, уточняли границы с соседями, собирали подписи и т.д. и т.п. Целых четыре месяца ушло, но если бы не подмазали взяточников-чиновников, то наверное и в полгода не управились бы. Когда отдали ключи новому хозяину дачи Библаев, вспомнив о несбывшейся «Мельпомене», всхлипнул.
     Да, жить без мечты скучно. Если бы не детки, которые подрастали и требовали воспитательного внимания, чтобы стать надёжными Иваном да Марьей, то жизнь потеряла бы смысл.
     Правда, утешала любящая, опять похудевшая, стройная Клава, которая хлопотала в семье и в поликлинике, бегая между ними, но Клава освобождалась для него только вечером. Помыв и покормив ребятишек, укладывала их спать и заходила в бывшую комнату Коробейниковых к мужу. Он шелестел на диване газетами «Московская среда», «Округа», «Октябрьское поле», которые совали в почтовый ящик бесплатно – перевоспитывали в демократическом духе. Клава устало присаживалась рядом:
     – Какие новости, Дамирчик?
     – Да вот пишут, что Филипп Киркоров попал в автоаварию. У Жака Ширака из Франции есть внебрачный сын японец... Пьющие женщины быстрее беременеют... Вероника Кастро уходит на пенсию... Две юные лесбиянки Лена и Юля, татушки, поссорились...
     – Весело. Может, телик включить?
     – Мне их еврейские хохмочки, ****ские пляски, старые анекдоты «Аншлага» до лампочки. Я только «Время» гляжу. Ну, ещё «Постскриптум» Пушкова.
     – А кино?
     – Чужое. Кругом воры и мерзавцы, американский мордобой, убийства, насилия, погони...
     – Запугивают нас: терпите, мол, а то хуже будет. А по радио что?
     – По радио по пять минут в час новости, а потом реклама. Что с них возьмёшь, с барышников, – сплошной одесский базар!..
    
     * * *
     В семье Антоныча климат тоже пасмурный. Сам он в последние годы с костылями уже не расстаётся даже в квартире. Проклятый коксартроз разрушил тазобедренные суставы обеих ног, ревматологи предложили поставить металлические, из титана, американские! Хвалили взахлёб. 6500 долларов каждый сустав, всего значит 13000 плюс 3000 за послеоперационный период, итого 16000 баксов. Дороговато, но зато через несколько месяцев будешь шагать без палки, как молодой.
     А у него пенсия 3000 рублей, то есть 100 баксов. Подсчитайте, сколько месяцев надо копить, если даже не есть не пить, за квартиру не платить? 160 месяцев, 13 лишним лет. Наша страховая медицина за бесплатно такие операции не делает.
     Помощь семьи?.. Жена, кандидат наук, старший научный сотрудник получает 946 рублей в месяц, младшая дочь Людмила, слава Богу, хоть себя обеспечивает, а у старшей Нади, которая ждёт ребёнка, скудная преподавательская зарплата и ещё дочь школьница. Её муж? Да, Димитрий неплохо зарабатывал, но у него кроме Нади, Леры и будущего сына, двое детей от первого брака в Лондоне. Он никогда не оставляет их без своей поддержки, не такой он человек. Честный, порядочный, любящий отец, благородный господин. Сэр. И работник отличный. И вот такого честного, благородного человека, прекрасного работника, в Москве освободили от работы за то, что он, аудитор, вскрыл хищения коммерческого директора своей фирмы. Полгода с лишним Димитрий искал работу, но в громадной Москве каждая фирма, проверяя его, соискателя должности у них, запрашивала отзыв с последнего места работы, а получив мстительно скептическую оценку, не принимала специалиста. Неужто во всех фирмах у нас воруют и оберегают воров? Как в одной из африканских стран, где Димитрий когда-то тоже потерял работу по такой же причине.
     И вот через двенадцать лет жизни в России он возвратился к себе в Англию, нашел подходящую фирму, обосновался там и позвонил Наде, чтобы готовилась к отъезду. Надя уже родила мальчика и через несколько месяцев, когда у Леры закончился учебный год в школе, а младенец научился держать головку прямо и улыбаться, Димитрий прилетел за ними и помог собраться в дальнюю дорогу. Впрочем, до Лондона всего четыре часа самолётом.
     В общем, доживать Антонычу придётся на костылях. Ходит он медленно, опасливо, и молодой ревматолог из поликлиники бодро утешает его: пока ты, дед доковыляешь до кладбища, не один быстроногий твой ровесник будет уже на том свете. А боли в костях, если не помогают анальгетики, дави рюмкой-другой водки. Но лучше добротно очищенный самогон – надёжней. В магазинах нынче много спиртного суррогата.
     И вот по вечерам Антоныч после двух стопок «Анютиных глазок» ждёт звонка от Нади с Лерой и Димитрием, тоскует о них и крошечном младенце Фитцрое, закордонном внуке, которого он здесь не раз убаюкивал в коляске, когда Надя хлопотала на кухне или стирала пелёнки. А вот теперь он один, Люда на службе, жена занимается со студентами, и вот перемолвиться словом не с кем. Мысленно советуется с Надей, уточняет спорные вопросы по образованию, культуре, по национально-патриотическому... Это же безобразие, когда в учебниках истории старшим школьникам внушают, что мы отсталый, ленивый народ что фашизм разгромили американцы с англичанами, а мы, русские, им только помогали! И звонил младшей дочери Люде, которая его охотно и толково консультировала:
     – Россия, дойдя до Тихого океана, папа, не уничтожила ни одного народа, Америка же, дойдя до Тихого океана в другую сторону, уничтожила все! Это ещё Токвиль32 говорил. А Энгельс писал Марксу, что немцы, поселившись в Поволжье, уже во втором поколении становятся истыми русскими. И добавлял, что по отношению к восточным народам русские тоже играют прогрессивную роль.
     – Наверно потому их так много у нас, дочка. Сейчас в Москве живут люди более ста тридцати национальностей.
     – Да, папа, новый Вавилон. Множество традиций, религий, жизненных стилей, а уровень духовной культуры в целом падает. И не может не падать, когда министр культуры Швыдкой говорит, что русская классика изжила себя, что русский язык не бывает без мата, что русский фашизм хуже немецкого. И с его одобрения на телеэкранах резвятся американские боевики, а ничтожные «фабрики звёзд» выпускают бездарных пошляков.
     Славная чета Заварухиных, изредка навещая Антоныча, тоже делилась своими тревогами. Красавица Люба, опытный экономист, недоумевала, почему наш президент с министром экономики и другими специалистами летают по державам и континентам за иностранными инвестициями, когда российские олигархи гонят свои капиталы в зарубежные банки, а правительство держит золотовалютный и стабилизационный фонды в Штатах за ничтожные проценты. С ума сойти!
     Сан Саныч устало говорил, что у них с Бамбуровым дела идут неплохо, реализация противопожарных средств более чем успешна, но вместо радости у него не удовлетворение, а равнодушие, тоска. Пожаров с каждый годом всё больше и больше не только в Москве, но и по стране: горят склады, магазины, комбинаты, гаражи и машины, жилые дома, деревни, леса, гибнут животные, птицы, люди. Много людей. А ДТП? На дорогах России в прошлом году33 погибло 34500 человек и 252 тысячи с лишним ранено и покалечено. Будто на войне!..
     Люба глядела, глядела на озабоченные лица русских рыцарей и сокрушённо махнула рукой:
     – Ладно, мужики, не страдайте – выпейте по одной и разойдёмся. Жить как-то надо. Завтра опять на работу.
     Антоныч налил крепкой настойки «От всех скорбей», предложил и Любе, но она отказалась:
     – Я не такая слабая, выдержу, стерплю.
     – Тогда за твоё здоровье, прекрасная!
     Чокнулись, выпили, занюхали чёрным хлебушком.
     Позвонил Бамбуров, пригласил Антоныча в гости. Узнав, что у него Заварухины, позвал и их.
     – Давай лучше ты к нам, – сказал Антоныч. – Мне ходить по гостям на костылях тяжеловато. Договорись со своей Анютой, и – сюда. А вы с Любой, Сан Саныч, не против, надеюсь?
     – Против, против, – махнул рукой Заварухин. – Я с понедельника в сибирские города командируюсь. Недели на две.
     – Тогда давай на посошок, и счастливой дороги! Люба невольно улыбнулась: о посошке мужики никогда не забудут.
    
     * * *
     У Бамбурова с Анной Петровной жизнь наладилась с первых дней после её вселения к нему. После регистрации брака она выписалась с прежней квартиры, оформив дарственную на свою комнату соседям Клаве Дворянкиной и Дамиру Библаеву, а сама прописалась к мужу Бамбурову в трёхкомнатную.
     Переставили мебель, убрались и пригласили на новоселье Библаевых. Те пришли с бутылкой вина и тортом, нарядные, радостные. Бамбурову принесли посольскую водку, Анне Петровне – цветастый цыганский платок с кистями. Как без подарков! Ведь у Библаевых теперь не только отдельная квартира, но и всю мебель Анюта им оставила, даже холодильник и шифоньер, даже стулья...
     – Мебели у нас и тут с избытком, спасибо советской жизни, – сказал Бамбуров, принимая от Библаева «посольскую». – Так, Петровна?
     Но Анну Петровну, покрытую цыганским платком, тискала в горячих объятьях благодарная Клава, шептала о своей беременности. А Библаев совал хозяину вырезку из газеты со статьёй «Криминальная катастрофа»: почитай, Кирилыч, почитай сейчас же.
     Они пошли в большую комнату и пока женщины накрывали стол, Бамбурову пришлось пробежать статейку, в самом деле страшную своими цифрами. «32 тысячи убийств в России в год, но это только игры с отчётностью. На самом деле надо приплюсовать ещё 20 тысяч – т.н. тяжкие телесные повреждения, повлёкшие смерть. Забили человека ногами и он умер в больнице через полчаса, и это уже не убийство. Дурь, но лакируют статистику. А невыявленные убийства без вести пропавших – ещё несколько тысяч. А миллион человек, погибших от некачественного спиртного в последние годы!.. Можно говорить о криминальном геноциде русского народа. А дикий рост оргпреступности, коррупции, хозяйственных преступлений...»
     – Вы так и будете газету читать, – упрекнула Анна Петровна.
     – Извини, Петровна, извини! – Бамбуров вернул газетную вырезку Библаеву и занялся бутылками. – Охо-хо-хо-хо! Как ни бьёшься, а вечером напьёшься...
     Они уютно посидели, Библаев похвастался, что занимается самообразованием, читая бесплатные газеты, смотрит по телику страшное «Время» и горькие «Вести», а по радио каждый вторник слушает «Облака» – передачу для заключённых, чтобы быть готовым к худшему. Врежешь ненароком в жирную морду демократа, и упекут опять за решётку.
     Анна Петровна рассказала, что ежедневно ходит к матери в больницу, но там ничего утешительного, и главврач, добрый человек, пригласил её к себе санитаркой. Пусть скромная, но ежемесячная зарплата и за матерью между делом можно приглядывать. Бамбуров служил завхозом у Заварухна, иногда выполнял обязанности охранника, но не жаловался: Сан Саныч был заботливым и умным хозяином.
     Такие междусобойчики с Библаевым были редки: они тоже работали, у Клавы родились детки, хлопот прибавилось, не до застолий. У Бамбуровых, к великому сожалению, детей не ожидалось по возрастной причине. Но жили они согласно, любовно, с уважением друг к другу. Иван Кириллыч всегда звал её Петровной, а она его на людях Кириллычем, а дома Ваней, иногда, в интимной обстановке, – Ванёк. Это уменьшительно-ласкательное имя она произносила с улыбкой. Крупный Бамбуров был богатырём и с годами не худел, а полнел. Может, от того, что Петровна отвадила его от выпивок и научила больше есть. Лёвка, то есть Лев Михайлович Пенный, приумноживший богатое состояние своей фирмы «Продаём-Покупаем», как-то заезжал к Бамбурову, но делового контакта у них опять не получилось, хотя Пенный и надеялся пристегнуть его деловой потенциал специалиста к себе.
     – Ты не принимаешь либерализма, – наступал он, – а своей национальной опорой считаешь сильное русское государство: оно де защитит свой народ. Но для этого, дед, нужен надёжный правящий слой? Есть у вас такой слой?
     – Нет, – соглашался Бамбуров. – У нас сейчас элитой стали вы, грабящий слой, картавые воры – в несколько лет прикарманили ничейную советскую экономику. Почему?.. Да потому, что государство стало антирусским. Оно медленно, но верно шло в западном направлении, жило под лозунгами марксизма, превозносило интернационализм, а сейчас вот в моде глобализация.
     – Но либерализм – это стремление к личной свободе, к частному интересу, что тут плохого, дед?
     – А то, «внучек» Лёва, что наши национальные особенности жизни при этом не учитываются. В паспортах вы даже графу о национальности сняли. А вот когда делили советское хозяйство, за чистотой крови следили ревниво и строго. Не случайно самые богатые у нас стали вы: Березовский, Ходорковкий, Абрамович, Фридман, Ваксельберг, Невзлин, Швидлер, Брудно, Шахновский, Чубайс... Несть вам числа. Ты помельче, но тоже в этом ряду, подрастёшь!..
     Словом, опять затылок об затылок, и кто дальше улетит. В противоположном направлении.
     Не раз Бамбуров встречался с дорогим ему Антонычем, но от этих встреч оптимизма не прибавлялось. Болезни ускоряли его старость и после семидесяти Антоныч окончательно повис на костылях. Правда, голова оставалась свежей, ясной, и в недавнем свиданье он очень трезво оценил проблемы и цели как покойной правящей элиты Советского Союза, так и элиты нынешней России, стремящейся получить всё здесь и сейчас и которая не хочет знать, что ей надо делать для страны, но требует всего, что страна может дать олигархам.
     А покойную советскую элиту хвалил. Она пополнялась из народа, из преданных советскому режиму людей, когда социалистические цели руководителей и народа идут вместе. Конечно, мешало чиновничество, бюрократизм, но не в такой губительной мере, как сейчас. Тогда и партийная элита жила скромно, а по нынешним меркам даже скудно. Мешал ещё сильный крен в сторону интернационализма, помощь отстающим странам и своим окраинным национальным республикам, во многом жившим за счёт России. Не случайно после развала Союза к нам хлынули нацмены с Востока, Средней Азии, Кавказа...
     Антоныч хоть и умеренно, но выпивал, и Бамбурову было тяжело вести стариковские беседы на трезвую голову. Они может и дадут какую-то отдушину, облегчат самочувствие, но вряд ли чего изменят в этой обморочной атмосфере жизни. Народ стал устало безволен, ему будто всё равно, он как полусонный отрешён от всего деятельного и наступательно активного.
     Дома тоже жилось заторможено, вяло, – наверно, сказывался его солидный уже возраст. В конце восьмого десятка резвости уже меньше. Петровна на двадцать лишним лет моложе, но и она каждый вечер возвращается из больницы утомлённой – не столько от работы, сколько от вида больных людей, особенно угасающих стариков, не говоря уж о матери. Вчера опять рассказывала ему, как садилась у постели матери, глядела на белое худое лицо, на истончившееся тело под лёгким одеялом и думала о её трудной жизни, нескончаемых хлопотах на работе, о семейных заботах, о своём детстве и отрочестве в послевоенные трудные годы. Мать была центром жизни, главой семьи, её ангелом-хранителем. Но чаще думала Анна Петровна о пробуждении матери, о её возвращении в жизнь. Как это будет? Откроются ли сперва её мудрые усталые глаза? Или внезапно послышится нечаянный вздох – сперва тихий, потом глубже, слышней, освобождённей? А может, вздрогнет она вдруг как от озноба, повернёт усохшую голову и улыбнётся? Вечером, перед уходом домой Анне Петровне даже показалось, что у матери поморщились тонкие сухие губы, выровнялась их послеинсультовая кривизна.
     Закончив эту беседу с мужем, Анна Петровна вспомнила, что завтра суббота, Ваня будет дома, и надо его взять с собой в больницу.
     – Пойдём, Ванёк, погляди свежим глазом, не собирается ли она очнуться. Или мне это только чудится?
     Дежурная медсестра их пропустила, они привычно посидели рядышком у кровати безучастной Александры Ивановны, никаких изменений в её облике Бамбуров не заметил, и они грустные, вернулись домой. Уже на кухне за чаем он горестно поделился с Петровной своими размышлениями:
     – Вот она лежит безответная в своей полумёртвой летаргии, а годы идут, идут, идут, и когда она однажды проснётся наконец, дряхлая, немощная, захочет собраться с силами, а жить будет уже некогда.
     Анна Петровна заплакала. А ночью ей привиделось, что мать ожившая, здоровая, сидит на больничной постели в обнимку с Бамбуровым и они громко и согласно поют:
    
     Ревела буря, дождь шумел,
     Во мраке молнии блистали
     И беспрерывно гром греме-е-эл
     И ветры в дебрях бушевали!..
    
     Широкий подбородок Бамбурова дрожал в песенном напряжении и его разделяла надвое глубокая ямка Петруши, так любимая матерью.