МУ-2

Анатолий Николаевич Жуков
                Валентину Сорокину
    
     С детства я любил машины и мечтал стать шофёром. Лучше бы, конечно, лётчиком, но это уж слишком для нашей забытой в степи деревушки, это было бы пустым мечтанием. Как рай для моей бабушки. Правда, грешной я бабушку не считал, но ведь рая-то нет, любой мальчишка это знает, даже не пионер.
     Шофёром, только шофёром! И не просто шофёром, как Пашка Рубль-пять на своей полуторке, а водителем! Чтобы комбинезон с поясом, сапоги хромовые, фуражка в клетку, кожаные перчатки по локти – краги.
     Но поскольку машины для меня ещё не прислали, её надо было создать. И двигатель, и шасси, и руль, и кузов с кабинкой.
    
                I
    
     Вначале было не очень весёлое дело. Пожалуй, даже грустное дело, несчастное, однако необходимое.
     Возле пустой скотобазы на зелёной чистой луговине ветфельдшер Клавка Хребтюгина выхолащивала красного быка по кличке Буран. Неподалеку стоял привязанный к воротнему столбу такой же круторогий, но весь чёрный, как грач, его ровесник Злодей, ожидая своей очереди. Я чесал у него под горлом, гладил шею, успокаивал. Оба быка на днях станут живой тягловой силой, получат общее наименование – рабочие волы – и поступят в мое распоряжение как двигатели.
     Весёлый плотник дед Кузьма уже сколотил для них бестарку вместимостью до тонны (кузов!) и парное ярмо с железными занозами – его можно назвать муфтой сцепления, а дышло – карданным валом. На нижней планке «муфты»- ярма дед Кузьма написал карандашом «Зделано в СССР» – крупно написал, печатными буквами. Так, наверное, пишут на хороших, настоящих машинах, только без ошибок. Шасси тоже было надежным: передок бестарки поворачивается на железном круге, колеса ошинованные, на железном ходу. Осталось самое главное – двигатели.
     Клавка орудовала блестящим тонким ножом умело, быстро. Полевод Николай Иванович, хромой шофёр Пашка и конюх Мустафа сидели на связанном вздрагивающем Буране, а она резала.
     – Всё равно они тебе не нужны, – сказала она бывшему быку, поправляя локтевым сгибом руки сбившийся платок. – На работе так ухайдакаешься, что будет не до коров, не до тёлок. Пашка, подай-ка пузырёк с йодом... Во-от!.. Можно развязывать.
     – Теперь он пустой, – заржал Пашка и ущипнул Клавку за бок. – Эх, Клавдея, погубительница ты наша! Весь мужской род изведёшь под корень...
     Клавка сердито стукнула его по рукам и поглядела на Николая Ивановича: мол, я не виновата, сам он лезет.
     Николай Иванович с Мустафой распутывали Бурана и не обращали на них внимания. Мустафа вообще не глядел на женщин, а Николай Иванович если и глядел, то на одну Клавку. Бабы судачили, что у них будет любовь, не такая, как с Пашкой, а настоящая, только неизвестно когда. Очень уж серьёзный человек Николай Иванович.
     Освобождённый от верёвок Буран поспешно вскочил, постоял в растерянности, раскорячив задние ноги, и, приволакивая их по траве, поплёлся в степь подальше от людей. Он не наклонял головы, не притрагивался к спелой июльской траве, хотя я два дня их не кормил по распоряжению Клавки, поил только..
     Николай Иванович, Пашка и Мустафа глядели Бурану вслед. И я глядел. Такой он красивый был в стаде, огненно-красный Буран, сильный такой, смелый, а сейчас идёт жалкая понурая раскоряка. Васюк говорил, что Мустафа тоже был весёлый и бойкий, пока его не ранило.
     – Хорошо, что у быков нет разума, – сказал Николай Иванович. – Труд создал человека, а человек создает вола, мерина...
     – Философ! – засмеялся Пашка. – А машины кто сделал, тракторы, самолёты?
     – Правильно, – сказал Николай Иванович. – Только новых тракторов и машин до конца войны не дождёмся, и тут ничего не поделаешь.
     – Коровы без них обойдутся, если введём искусственное осеменение, – сказала Клавка. – Давайте другого.
     Я подвёл к ним чёрного упирающегося Злодея, помог опутать его веревками и уронить на траву, а дожидаться операции не стал – пошёл вслед за Бураном. Надо вернуть, пусть пасётся поблизости, на моих глазах.
     Я тоже отбегался, отгулялся – вчера управляющий привёз приказ директора совхоза о том, что я зачислен разнорабочим согласно моему заявлению. Я сам написал заявление, добровольно и с охотой, потому что у меня есть разум. Можно бы учиться в школе, но отца нет, семья большая, надо работать. К тому же фронту нужны не только пушки и снаряды, а много хлеба, мяса, масла. И я написал заявление.
     Теперь надо вставать с рассветом, чтобы до начала работы подготовить свою «машину»: пригнать волов с пастьбы, напоить, запрячь, смазать колеса бестарки. И кнута у меня ещё нет, а это ведь руль, главная вещь для водителя.
     Буран стоял на краю оврага и глядел вниз, в обрыв.
     – Буран! Буран! – позвал я.
     Он не обернулся, стоял неподвижный и глядел вниз.
     Я подошёл к нему, положил руку на косматую, ещё не стёртую, не знакомую с ярмом холку. Буран пошевелил ушами, потом досадливо мотнул головой, сбрасывая руку. Я погладил его под горлом, стал чесать. Буран замычал – горестно, потерянно. Может быть, они действительно всё понимают, подумал я, может быть, Буран уже знает, что зачислен в живую тягловую силу.
     – Не расстраивайся, – сказал я, – подживёт. С недельку походишь, и затянется, подживёт. Зато спокойный станешь, сильный. И будем мы теперь вместе: ты, Злодей и я. Злодей ведь тоже хороший бык, сильный, смирный, а на кличку наплевать. Клавка сама злая ходит который год, вот и крестит вас как попало. Но ты не думай, она добрая. Бабы говорят, она до войны певуньей была, весёлая такая, а потом у ней мужа убили в первую же осень, мать померла, родных нет. Поглядывает вот на Николая Ивановича, а что уж получится, не знаю. Пашка опять к ней пристает, хромой чёрт. А одной ведь трудно, Буран, очень трудно, а мы теперь вместе будем: ты, я и Злодей. Понял? Я не стану много на вас нагружать и кнутом хлестать не стану, вы только слушайтесь. Ну пойдём отсюда, пойдём!
     Буран всё так же безучастно глядел с обрыва вниз. Я снял со штанов сыромятный ремень, накинул ему на рога, чтобы повести за собой, и... очутился на дне оврага. Будто козявка какая. Боль, обида, злость, пронзили меня. Я его успокаивал, я его жалел, а он... Штаны порвались, одна щиколотка разбита в кровь, ладони тоже поцарапаны и все в глине, грудь сшило колотьём от удара. Он же мог убить меня, сволочь! Ну, постой, я задам тебе, ссскотина, я тебя научу сво-боде, дай только подняться наверх!
     А Буран стоял наверху и мотал рыжей башкой, стараясь сбросить ремень. Охая и ругаясь, я выломал в кустах ивовый прут и, хромая, полез наверх. Буран уже справился с ремнём и ждал меня, наклонив круторогую голову. Я понял его намерение и не отступил. Нельзя мне было отступать, не имел я такого права. В глазах Бурана только я был виновником его беды: это ведь я пригнал их из стада, я двое суток не кормил их перед операцией, я выводил из скотобазы и помогал свалить под нож – я, а не Клавка Хребтюгина. И я видел решимость Бурана, двинувшегося на меня с налитыми кровью глазами. Если сейчас я признаю свою вину и отступлю, он и дальше будет отстаивать справедливость, он не станет меня слушаться, он будет обращаться со мной, как с козявкой, какая же тут работа! Надо подчинить его сейчас, разбить его решимость, сломить волю, обратить его правоту в мою большую правду...
     Ивовый прут свистал пронзительно и часто; на морде Бурана вспухали пыльные полосы, я ругался и хлестал его по глазам, по ноздрям, по губам, по шее. Буран мотал башкой и шёл на меня. Я пятился на всякий случай к обрыву и хлестал его остервенело, пока не свалился вниз. Да, я маленький, злобный, самолюбивый человек, да, я опять стоял на карачках внизу, перемазанный глиной и кровью, да, я грязно ругался и вытирал слёзы, но я не мог уступить этой рогатой морде наверху, не мог, не мог!
     Ругаясь и плача, я сломил новый прут и, выбравшись из оврага, кинулся к Бурану со всей отвагой отчаяния. Как я только не разбил ему губы, не иссёк его большую упрямую морду – ни жалости, ни сострадания к боли я не чувствовал. Лишь потом, когда я гнал Бурана обратно, мне стало стыдно, да и то на минуту: больной Буран лишь сделал вид, что покорился, а когда заметил бредущего навстречу Злодея, тоже понурого, раскоряченного, опять повернулся ко мне, и я понял, что сейчас мне с ним не сладить.
     – Ну и чёрт с тобой, – сказал я, отступая. – Всё равно ты от меня не уйдёшь вместе со своим Злодеем.
     Николай Иванович и Мустафа сидели в тени полуторки и глядели на Пашкин брезентовый зад и ноги в сапогах, торчащие из-под капота. Возле них лежала скрученная бухтой грязная верёвка, стояло цинковое ведро с четырьмя семенниками. Клавка уже ушла.
     – Ковыряйся теперь из-за ваших быков, – ворчал Пашка. – Её же нельзя глушить, мою бандуру: заглушишь – не заведёшь.
     – Не глушил бы, – сказал Николай Иванович.
     – А за бензин кто будет платить, Пушкин? Больше полчаса возились...
     Мог бы не ворчать, сам напросился помогать, когда увидел Клавку рядом с Николаем Ивановичем, никто не заставлял. Тракторы, наверно, горючее ждут, а он тут прохлаждается, труженик.
     – Не послушались? – спросил сочувственно Николай Иванович, разглядывая меня. – Иди умойся и поговорим насчёт обучения.
     Пашка вынырнул из-под капота, засмеялся:
     – Кре-епко разукрасили! Обратный ход, да? Зажигание переставь, а то изувечат. Слишком раннее у тебя зажигание. – Пашка знал о моей тяге к машинам.
     Я пошёл к бочке у входа в скотобазу, вымыл лицо и руки, заклеил листами подорожника кровоточащие ушибы, кой-как привёл в порядок порванные штаны. Неловко идти для серьёзного разговора в таких штанах.
     – Сковородка кладём, жарим и будем ашать, – говорил Мустафа, уставившись на ведро.
     Николай Иванович молчал. Его ровесник Пашка не был на фронте из-за своей прирождённой хромоты, резвился среди молодых солдаток и был горазд на жратву и выпивку. А громоздкий, как вол, Мустафа не чувствовал сытости, всегда что-нибудь жевал – картошку, моркошку, лук и даже овёс. Васюк говорил, что таким его брат стал после ранения – равнодушный и всегда хочет есть.
     Николай Иванович приехал к нам тоже после госпиталя. Ему было девятнадцать лет, пальцы левой руки у него не разжимались, и бабы говорили, что он счастливый. А какое тут счастье?
     Он числился полеводом, но работал и за агронома, и за бригадиров, и за механика – един во всех лицах, как бог. И, как бог, не кончал никаких курсов, не говоря уже о техникумах и институтах.
     – Бери ведро и иди, – сказал он Мустафе. – А ты, – это уж Пашке, – на водку не рассчитывай, спирту Клавка тоже не даст, нет у неё.
     – Уж вызнал? – ревниво огрызнулся Пашка. – Для меня найдётся. Я не разговоры с ней разговаривал, я её пораньше тебя узнал. И поближе!
     – А теперь не будешь знать. Никак! – Николай Иванович встал. – Дуй в поле, а то...
     – Что «а то»?
     – Морду набью, вот что, подлец! Ребёнка бы постыдился! Мустафа взял ведро и ушёл. Пашка сердито сел в кабину.
     – Крутни-ка, ребёнок! – приказал мне.
     Заводная ручка торчала в храповике под радиатором, стартер у Пашки не работал. Я боялся, что не проверну мотор, но компрессии не было совсем, и я крутил его, как пахтонку.
     – Давай, давай! – кричал Пашка. – Я вот колечки ей сменю, карбюратор новый достану и...
     Мотор затрещал, захлопал, окутался дымом. Я бросил ручку Пашке под ноги и захлопнул дверцу кабины. Он привязал её изнутри супонью: запоры не работали.
     – Сволочь, – сказал Николай Иванович. – Жрать бы только, пить да с бабами... Такую машину угробил!
     Полуторка, прыгая на рытвинах, поскакала к дороге.
     – Недели через полторы начнём жнитво, – сказал Николай Иванович, – к этому времени быков надо обучить. Сильно они тебя?
     Я сказал, что не очень, штаны вот жалко, других нет.
     – Ладно, не тужи. Я дам тебе новый мешок, пусть мать покрасит и сошьёт другие. В понедельник начнёте обучение. Один ты не сладишь, будете вдвоём с Васюком. За обучение начислим аккордно по пятьдесят рублей за быка – хорошие деньги. В ФЗО мастеру так платят за каждого ученика. Договорились?
     Я был рад обучать с Васюком – он самый ловкий среди пацанов и знает быков и лошадей лучше всех. Весной он обучил под седло Визгушку для Николая Ивановича, злую и коварную кобылицу, от которой давно отступились. А с быками ладил запросто. Но меня совсем не привлекали быки. Далеко в степи клубилась дорожная пыль за Пашкиной полуторкой – моя мечта, заветная, давняя.
     – Договорились, – сказал я, потупившись. – Только лучше бы к трактору.
     – Знаю, – сказал Николай Иванович. – Но зерно отвозить тоже надо, грузовиков нет. Осенью пойдёшь на трактор, а потом и шофёром станешь, может быть, не торопись. У нас всего одна полуторка, а вот кончится война, все машины пойдут к нам, в деревню, шофёров понадобится много, и ты первый поедешь на курсы, я обещаю.
     – Побожись! – Николай Иванович засмеялся:
     – А если скажу «честное комсомольское», поверишь?
     – Поверю.
     – Честное комсомольское! Сделаю все, чтобы ты стал шофёром! – Николай Иванович сказал это серьёзно, торжественно,
     Я обрадовался и побежал к Мустафе на конюшню, чтобы узнать, где Васюк, и заодно украсть пару сыромятных чересседельников для кнута.
    
                II
    
     В понедельник мы с Васюком приступили к обучению. Злодей и Буран ещё не совсем оправились после операции, можно бы подождать денек-другой, но так они будут смирней, сговорчивей. На это рассчитывал и Николай Иванович.
     Утром он прискакал к скотобазе на своей отчаянной Визгушке, помог обротать волов, надеть на них по одинарному ярму. До обеда мы решили обучать их раздельно – пусть привыкнут к тяжести на шее, научатся стоять в оглоблях. Если сразу запрячь парой, они разнесут всё вдребезги и себя покалечат.
     – Ну, с богом! – сказал Николай Иванович смеясь. – Помните, сейчас вы не просто обучаете быков – вы создаете новое творение на земле: рабочего вола! Давай, Васюк, трогай.
     Низкорослый и крепкий, как копыл, Васюк прыгнул в сани и огрел Злодея ременным кнутом. Я держал своего, тоже запряжённого, Бурана, прикрученного к столбу. Пускай поглядит, наберётся ума-разума.
     – Пошёл, ёкарный бабай! – закричал Васюк, вытянув Злодея вторично.
     Чёрный Злодей откинул белые рога, попятился и вдруг бешено рванул сани – Васюк, задрав босые ноги, кубарем покатился назад, но тотчас вскочил, нагнал Злодея и врезал ему по правому боку.
     – Лева, лева держи!
     – Правильно, – сказал Николай Иванович. – Надо сразу приучать их к дороге, к направлению. Если повернёт вправо, хлещи его по левому боку – поймёт! Боль заставит понять. Ну, теперь давай ты.
     Васюк уже "вырулил" Злодея на дорогу и скрылся в туче пыли, поднятой санями. Буран глядел им вслед и дрожал. Я отвязал его, смотал верёвочную налыгу на рога, показал ему кнут.
     – Поехали!
     Буран дёрнул сани и... спокойно пошёл по дороге. Так спокойно, будто родился с ярмом на шее и всю жизнь возил летом сани. Удивительно! Я даже кнутом ни разу не хлопнул, новеньким кнутом, который только вчера сплёл из украденных в конюшне чересседельников. А может, Буран запомнил нашу битву у оврага и признал меня хозяином?
     – Гляди в оба! – Николай Иванович вскочил в седло и поскакал следом. В руках у него тоже был кнут.
     Буран шёл нога за ногу, как настоящий вол, обмахивал бока хвостом от мошкары и не обращал внимания на танцующую рядом Визгушку.
     Было жарко и тихо, разбитая сухая дорога густо пылила, запел над головой тяжёлый и быстрый, как пуля, овод. Заслышав этот звук, Буран осатанел и бросился со всех ног к пруду, высоко задрав хвост. Ни крики, ни удары кнута не помогали. Николай Иванович выскочил на своей Визгушке вперёд, заступая нам дорогу, но Буран ничего не видел и мчался прямо, выставив острые рога. Визгушка с пронзительным ржаньем отскочила.
     Я держался за передок саней и махал кнутом, чтобы отогнать овода. Может, я отогнал бы его или прихлопнул, но тут из-за крайнего дома, где жила Клавка, вылетел на своём Злодее Васюк, наши сани сшиблись наклёстками, Васюк успел выскочить, а я оказался в пруду вместе со своим Бураном.
     – Занозу вытащи, занозу! – кричал с берега Николай Иванович. – Быка утопишь!
     Клавка стояла рядом с ним – выскочила из дома простоволосая, в халатишке – и осматривала напуганную Визгушку.
     Буран, спасаясь от овода, влетел на глубину и поплыл, фыркая и захлёбываясь. Тяжёлые сани и ярмо мешали ему, он весь погрузился в воду, наверху торчала лишь рогатая морда с ушами да ноздри.
     До берега было далеко, больше сотни метров, я прыгнул с плывущих саней в воду, по оглобле добрался до ярма и вынул занозу. Освобождённый Буран всплыл над водой и повернул обратно. Умница! Догадался, что этот берег ближе, чем тот.
     Почти до обеда мы провозились, вызволяя из пруда сани и отыскивая мой сыромятный утонувший кнут. Потом я сушил на ворогах рубашку и новые мешочные штаны, сидя голый у скотобазы, а Васюк и Николай Иванович лежали на траве и совещались. Визгушка с распоротой ляжкой – я и не заметил, когда Буран её пырнул, – лечилась у Клавки в изоляторе.
     – Кнутом надо меньше работать, – говорил Николай Иванович. – Кнутом ты запугаешь его, боязливым сделаешь, нервным, слабым. А вол спокойным должен быть и понятливым, как человек.
     – А поворачивать? – спросил Васюк недоверчиво.
     – И поворачивать так же: хлопай кнутом не по боку, а по земле. Поймёт. Буран вот нагляделся, как ты порол Злодея, и сразу пошёл без кнута, а в пруд он побежал от овода, застрочился. Вы мажьте им спины креолином, овод не так будет донимать.
     – Без кнута нельзя, – сказал Васюк. – Слушаться не будут.
     – Будут. Я в госпитале одну книжку прочитал про условные рефлексы, там всё правильно написано. Рефлекс – это привычка к тому, к чему можно привыкнуть. А к боли привыкнуть нельзя, и вот бык запоминает, что боль ему несёт твой кнут. Он соображает, как спасти свои бока, и привыкает везти груз, поворачиваться направо, налево, останавливаться. Значит, рефлекс у него уже есть, бить не надо, этим его только собьёшь с толку, озлобишь: он же выполняет всё правильно, а ты его колотишь – за что?
     Буран и Злодей стояли «валетом» и ели из саней друг друга семенной ячмень. От рождения они его не пробовали, летом – трава, зимой – солома, а вот теперь хрупают пахучий ячмень. Всё равно как пряники для нас с Васюком.
     Николай Иванович берёг этот ячмень с самой посевной, два мешка держал под замком у завхоза – только для обучения быков. И вот сегодня принёс полведра и велел, чтобы раздавал я, Васюку запретил. «Ты только обучаешь, – объяснил он, – а ему на них работать, хозяином быть: он их трудиться заставляет, колотит иногда, но он же их и милует, награждает – тут политика!»
     Николай Иванович лежал на траве, глядел в небо, где застыли белыми сугробами редкие кучевые облака, и говорил, что труд создал человека, но в этом не одни приятности были. Пока из дикой обезьянки с хвостом получился человек, много она хлебнула горюшка. Да и человеком не меньше, а пожалуй, больше. Ведь у человека разум появился, он соображает, и вот с этим своим соображением делает иногда не то, что ему хочется, а то, что надо. Быков вот жалко выхолащивать, а надо: всю силу они должны отдавать работе, только одной работе, и ничему больше. Или война. Противное дело, гибельное, а воюем – надо!
     Николай Иванович со вздохом поднялся, помассировал раненую левую руку с намертво сжатыми в кулак пальцами, потом оправил солдатскую гимнастёрку под ремнём и вытер травой пыльные сапоги.
     – Разболтался с вами, а надо ещё на пары съездить, на сенокос... Давайте договоримся так: сегодня вы гоняете до вечера поодиночке, а завтра запряжёте парой. Тоже в сани, на колёсах они нас разобьют. У завхоза возьмите ещё полведра ячменя и давайте понемногу, как награду, – понятно?
     – Понятно, – сказал Васюк уже в спину ему: Николай Иванович торопился навстречу Клавке, которая вела в поводу его Визгушку с забинтованной ногой.
     И бинт нашла для лошади, и ведёт сама – наверно, у них получится вскорости настоящая любовь.
     Я стал надевать просохшие штаны и рубашку.
     – Эх, ёкарный бабай, всё знает, голова как сельсовет! – Васюк покачал своей рыжей, давно не стриженной головой, глядя вслед Николаю Ивановичу. – А мой братка Мустафа ничего не знает, один кнут. Зачем кнут, когда голова есть?
     Васюк любил старшего брата, но относился к нему покровительственно, как если бы тому было не двадцать лет, а тринадцать, как Васюку.
     В нашей деревне они появились в начале прошлого лета, Мустафа ещё был в солдатской одёже и ходил, опираясь на палку, а Васюк и тогда был такой же – низенький, коренастый, цепкий, как клещ, смелый. И уже тогда хорошо говорил по-русски.
     Он тут же перезнакомился с нами, подавая каждому руку, и сказал, кивнув на Мустафу, который хмуро сидел на крыльце в ожидании управляющего:
     «Вот братку привёл, хочу на работу пристроить. Возьмут? В колхозе – трудодни, а у вас хлеб дают на карточки».
     Мы, школьники, тоже пришли к управляющему, чтобы на время каникул он взял нас на работу. В Мустафе мы не видели соперника, а вот Васюк... Пошлют его на сенокос – и кому-то из нас лошади не достанется.
     «А драться ты умеешь?» – спросил я его.
     «Умею, – сказал Васюк и треснул меня по уху. Я упал. – Ещё?»
     «Ещё», – сказал я и, вскочив, кинулся на него.
     Нас разняли, вытерли Васюку разбитый нос, и с тех пор мы подружились.
     – Ты зачем тихо смеёшься? – спросил Васюк. (Это улыбку он так называет – тихий смех.)
     – Вспомнил, как мы знакомились.
     Васюк тоже «тихо засмеялся», обнял меня, и мы пошли к волам, которые давно съели ячмень и, облизываясь, поглядывали на нас.
     До вечера Злодей поломал две пары оглобель, а Буран разодрал на мне штаны – не везёт мне со штанами! – и мы пустили волов пастись.
     Утром дело пошло быстрее. На сани мы поставили тележный ящик, набросали в него земли и запрягли полов парой. С грузом да ещё на санях им было тяжело, они выворачивались из ярма, но мы связали им хвосты и секли нещадно в два кнута. Ничего не добившись, показали ведро с ячменём. Волы пошли. Видно, у них появился рефлекс, про который говорил Николай Иванович.
     И до обеда они ходили как миленькие. А потом я как хозяин наградил их ячменём, мы сбросили груз с саней и до вечера катались по улице, не боясь задавить кур и малых ребятишек. Клавка хотела даже послать нас за свежей соломой для изолятора, но тут подъехал Пашка на своей бандуре и сказал, что давно хочет чем-нибудь услужить ей. Хоть соломы, хоть дров, хоть куда готов!
     Правильно Николай Иванович его назвал – подлец. Сам зимой бросил Клавку, а когда она с Николаем Ивановичем подружилась, опять стал к ней липнуть.
    
                III
    
     Васюка от меня взяли на комбайн, и в среду я остался один.
     – Справишься, – сказал Николай Иванович. – Они уж семилетку окончили, теперь переходи на колёса, и будет им среднее образование. Среднее специальное.
     Николай Иванович мечтал поступить в техникум и поэтому часто говорил об учёбе. А мне наяву мерещились машины, и я считал, что волы сейчас не учатся, а проходят обкатку – как новые двигатели.
     На эту обкатку потребовалось ещё три дня, потому что моим двигателям мешали оводы. Новую, хорошо смазанную бестарку они везли легко и были спокойны, но вот налетал овод, и они приходили в ужас: мигом задирали хвосты и мчались, сломя голову, в тень или в воду.
     Особенно страшно, когда они бегут в тень. Открытая скотобаза, конюшня, тесный хлев или изба с отворёнными сенями – дуют с бестаркой во весь мах и ничего больше не видят. Мы раздавили клушку с цыплятами, вышибли дверные косяки в кузнице и в четверг вечером разбили колесо и согнули заднюю ось у бестарки. А в среду я опять побывал в пруду. Бестарку дед Кузьма сколотил крепко, как лодку, и я плыл в ней под восторженные крики ребятишек с обоих берегов. Сонный Мустафа визгливо спрашивал от конюшни:
     – Плывёшь?
     – Плыву!
     – Ну, плыви.
     Вечером я приходил домой весь в синяках, грязные ноги саднило и жгло от цыпок, особенно когда их помажешь кислым молоком, правая рука дёргалась, пока из неё не вынешь прикипевший к ладони кнут. Не человеком тут, а опять обезьянкой с хвостом станешь, зверем каким-нибудь.
     Когда отремонтировали бестарку и сменили сломанное колесо, я уехал в степь, подальше от деревни, и целый день летал там под жужжанье оводов. Исполосованные спины моих двигателей были залиты креолином, оводы не садились на них, но волы всё равно строчились и сатанели, едва заслышат жужжание.
     Вечером, когда я возвращался домой, меня догнал Пашка, который вёз в кузове солому, а в кабинке – Клавку. Сладились, видно, опять, схлестнулись. Пашка долго сигналил, требуя уступить дорогу, но я не уступил и зажужжал, как десяток оводов. Быки сразу бросились вскачь, полуторка отстала. Вот так тебя, хромой чёрт!
     Я жужжал не переставая, хлопал кнутом и оглядывался, ликуя, – не догонит, не догонит!
     У конюшни, когда я успокоил и остановил волов, Пашка догнал меня. Он подъехал смущеённый, остановил машину рядом с бестаркой и вылез из кабины. С другой стороны, хлопнув сердито дверцей, выскочила Клавка и сразу бросилась к моим волам.
     Пашка подошёл ко мне и снисходительно похлопал по плечу.
     – Здорово ты их раскочегарил, хвалю! Мне даже завидно.
     – Махнёмся?
     – Это ведь машина, не кнутом махать.
     – Что же ты отстал?
     – Вот колечки сменю, карбюратор новый добуду, тогда...
     – А прокатиться дашь?
     – Теорию сначала надо выучить. Теорию и правила движения. Если не терпится, вон под сиденьем книжка, возьми.
     Полуторка хлопала и стреляла на подсосе, будто задыхалась после быстрой езды. Как мои волы. Нервный Злодей дышал часто и коротко. Буран отфыркивался и тоже быстро носил боками. Видно, поэтому Клавка так придирчиво их осматривает. А может, только делает вид, что осматривает, а самой стыдно, что опять с Пашкой её увидели. Узнает Николай Иванович, и пропала её настоящая любовь.
     Я приподнял облезлое сиденье полуторки – как приятно здесь пахнет бензином, железом, маслом! – и достал из-под ключей захватанную, в мазутных пятнах книжку: «Грузовой автомобиль ГАЗ-АА».
     Теория! Теперь я не выпушу из рук эту теорию, пока не выучу от корки до корки.
     – Ты что, соревнования устроил? – закричала, налетая на меня, Клавка. – Ишь какой шофёр выискался! Вот возьму кнут да так всыплю, что спина мягше брюха станет! Шофёр! А холки у быков ты глядел? Обе холки сбиты, паразит ты непутный, пенёк горелый!..
     И унеслась, как быстрая майская гроза, даже не взглянув на Пашку.
     Это она на себя злится, ведьма. Поехала по старой памяти, не утерпела, а теперь боится, что Николаю Ивановичу скажу. Сама ты пенёк горелый, глупый, такого мужика на Пашку променяла!
     – Давай распрягать, – сказал Пашка, забираясь в кабину. – Мне завтра рано в город, повезу первый хлеб государству... Сердита, а? – Он сыто ухмыльнулся вслед Клавке. – Не робей, она добрая, мягкая местами.
     Пашка газанул, полуторка выстрелила несколько раз и укатила за Клавкой к ветеринарному изолятору. Какой-никакой, а шофёр. Завтра вот в город поедет...
     Я спрятал книжку за пазуху и выпряг волов. Это ведь не лошади, много возиться не надо: выдернул крайние занозы из ярма – и вся недолга.
     Подошёл Мустафа и спросил, почему так дышат быки. Я сказал, что они бежали наперегонки с полуторкой и обогнали её.
     – Дурак, – сказал Мустафа.
     – Это им экзамены, завтра – на работу. Дёготь есть?
     – В крайней станке.
     Я принёс ведро с дёгтем и написал на заднем борту бестарки:
     «МУ-2»
     НЕ УВЕРЕН – НЕ ОБГОНЯЙ!
     Вот теперь у меня настоящая машина. Как у Пашки. Быков чуть не задушил из-за него, паразита!
     Мустафа поглядел, плюнул и отобрал дегтярное ведро с кистью.
     Буран и Злодей стояли у бестарки и ждали меня. Они привыкли есть ячмень после распряжки и вот ждали – проклятый рефлекс не подсказал им, что если утром ячменя не было, то и вечером ждать нечего. Теперь только кнут им остался.
     За день езды по жаре, сумасшедшего бега от слепней оба они ухайдакались до изнеможения – стояли понурые, покорные. Только ячменя они ждали, и ничего больше. Их не манила просторная наша степь, не хотелось убежать тайно в хлеба, не слышали они мычанья коров и тёлок, возвратившихся из стада,
     Я поглядел холки – да, сбиты у обоих. Шерсть под ярмом уже вылезла, голая кожа местами полопалась и кровоточила, надо помазать.
     Креолин у Мустафы был, а вот овса он не дал ни горстки, хотя для племенного жеребца ему отпускали сколько-то килограммов. Я дождался, пока он уедет к пруду за водой, зашёл в станок к жеребцу и выгреб у него из-под морды вечернюю пайку – всего несколько горстей овса, которые он не успел слопать. Ничего, не отощает, такой здоровый, лишний раз на кобылу не запрыгнет только. Вот бы Пашку не кормить, украсть у него хлебные карточки, он тоже не очень-то резвился бы с солдатками.
     Буран и Злодей вылизали мои ладони дочиста, а потом, когда я мазал им холки, они обнюхали и заслюнявили весь карман, откуда я доставал овёс. Умные стали, умные и смирные до слёз. Они напились из кадки тёплой воды и покорно пошли рядом на залог, куда я отгонял их каждый вечер.
     Ножиком и стекляшкой я стал шлифовать топорные выемки ярма. Надо сразу было сделать, не сбил бы холки. О машине мечтаю, Пашку ругаю, а сам додуматься не мог, на деда Кузьму понадеялся. А ему тыща лет, спасибо, топором-то хоть успевает. Надпись вот успел, старый хрен, не забыл – «Зделано в СССР». Если так делать, никогда фашистов не расколотим.
    
                IV
    
     Комбайны, опорожнив бункеры наполовину, двинулись дальше по загонке, а я никак не мог выехать на полевую магистраль: земля на жниве мягкая, колёса тонут в ней на четверть, в бестарке почти полтора кубометра зерна – тонна с гаком, шестьдесят пудов, не считая гака.
     Я ругался с комбайнёрками, не хотел столько нагружать, но бабы огрызались сердито, отчаянно: их тоже подгоняли, пугали дождями и гибелью урожая, обещали премию натурой – двадцать пять пудов хлеба, если дадут по две сезонных нормы.
     Буран и Злодей стояли на коленях в ярме, нюхали жниву, отдыхали. Я раздевался перед ними: снял рубаху и заправил её под ярмо Злодею, потом снял штаны, чтобы спасти холку Бурана. Везти полную бестарку жнивой им было не под силу, они тянули её рывками, падая на колени. Выгнут хребты дугой, напружатся, а потом грохнутся разом на колени и, сорвав бестарку с места, вскакивают, волокут метров десять. Потом опять падают. Сейчас они упали в изнеможении и не встанут, пока не покажешь кнут.
     – Поднимайтесь, хватит! – Я стоял перед ними голый, с одним кнутом. – Долго простоите, опоздаем на разгрузку, галопом погоню тогда. Ну! – Я хлопнул кнутом по жниве.
     Волы встали, осторожно натянули ярмо: проверяли, что это положил я им на шеи. Видно, им понравилась мягкость одежи, потому что едва я взялся за налыгу, они дружно рванули и пошли за мной, часто-часто перебирая ногами в мелком торопливом шагу.
     Магистраль была потвёрже, а потом мы выбрались на укатанный просёлок, по одну сторону которого паслись на залоге жеребята под присмотром Мустафы. Мустафа увидел, что я нагишом, и подошёл узнать, не случилось ли чего. Увидев, что я вынимаю свою одежу из-под ярма, похвалил:
     – Якши, малай, хорошо. – И съел чёрную ягоду паслёна из пилотки, которую держал в руке. Полная пилотка у него была этих ягод. – Хочешь?
     Он дал мне целую горсть и, сказав опять "якши, малай", ушёл к своим жеребятам. Только о еде думает и о работе. На прошлой неделе, когда я гнал волов галопом и гудел, подражая машине, он остановил меня и отхлестал кнутом за безжалостность. Даже сейчас на заду рубец от его кнута – жалостливый!
     На полевом току я встретил Пашку, который разгуливал среди баб в ожидании погрузки.
     – Человек создал рабочих волов, и это было хорошо! – сказал он торжественно и заржал. – Ну, поедем наперегонки? Колечки я сменил, карбюратор новенький, не переливает... Ну?
     Пашка форсил перед бабами и девчатами, работавшими на току, мало ему одной Клавки. Заложил руки за спину и шкандыбает, как подбитый петух, припадая на правую ногу, – рубль-пять, рубль-пять! Бабы нагружают его полуторку, а он, толсторожий бугай, прохлаждается: как же – водитель, ему грузить не положено! Хромой чёрт!
     На Пашку я злился не напрасно. Вторую неделю я возил зерно от комбайнов и вторую неделю не мог прокатиться на его настоящей машине. Теорию я прочитал давно, ничего хитрого там нет, почти как трактор, можно бы практиковаться, но Пашка не доверял мне руля. В кабинку пускал на время погрузки, и я делал там все, что хотел, а в последние дни, когда увидел, что я готовлюсь к самостоятельному выезду, запретил даже близко подходить к машине. А ведь обещал! Зачем же трепать языком попусту?
     Обычно Пашка, подогнав машину к вороху, бежал либо на кухню, либо поиграть с солдатками. Мотора иногда не выключал. В такое время только бы в кабинку проскользнуть незамеченным, и проскользнуть до того, как начнут погрузку. Потом уж ни Пашка, ни сам господь бог не остановят.
     Свой план я привел в действие на другой день к вечеру, когда по настоянию Клавки, которая собралась в город за лекарствами, Пашка решил сделать третий рейс. О возможной неудаче как-то не думалось. Ведь я же знаю теорию, умею переключать передачи, чего же ещё!
     Но смирная полуторка вдруг превратилась в норовистого необученного быка. Она не слушалась моих рук, петляла по жнивью, выскакивала на просёлок, опять бросалась в поле; я слышал за собой испуганный крик Пашки, прыгавшего следом, но остановиться уже не мог.
     Руки у меня дрожали, я весь вспотел и старался добиться только одного – не съезжать с дороги. Если я выправлю и удержу машину, то доеду до самого отделения – четыре километра самостоятельного пути – и поверну обратно: ещё четыре! Надо глядеть на дорогу, только на дорогу, а передачи переключать не глядя, ощупью. Ведь рычаг рядом, под рукой. И главное – не теряться: это ведь такой же бык, только совсем слепой, глухой и глупый.
     Машина понемногу привыкала ко мне, успокаивалась, хотя за четыре километра совхозного просёлка я разогнал все подводы, грузовики, возвращавшиеся с элеватора, и пешеходов. Они уступали мне дорогу с большим проворством и орали так, будто свет клином сошёлся на этом просёлке и больше им негде ехать.
     Возвращаясь обратно, я всё-таки понял, что свалял дурака и за это нет мне прошенья.
     Посреди дороги у въезда на ток стоял свирепый Пашка с моим кнутом (не надо было оставлять его на бестарке!) и загораживал мне путь. Но полуторка уже слушалась меня, я лихо объехал Пашку и остановился у дальнего вороха. Убежать, однако, не успел. Пашка всыпал мне крепко, потому, наверно, что я дерзнул сравниться с ним, не остановился по первому требованию и хотел убежать от справедливого наказания. А может быть, потому, что здесь был Николай Иванович, его соперник, который мне благоволил, и Пашка хотел пофорсить перед Клавкой, показать, что он его не боится.
     Николай Иванович вырвал у него кнут здоровой рукой, а искалеченной, с мёртвым костяным кулаком, ударил наотмашь по лицу.
     Пашка попятился и сел на кучу зерновых отходов. Клавка, растолкав гомонящих баб, с криком бросилась к нам.
     – Заело! – хрипел Пашка. – За Клавку отомстить вздумал!
     Но Николай Иванович уже не обращал внимания ни на него, ни на Клавку. Он повернулся ко мне, отдал кнут и погладил меня по голове.
     – Эх ты! – сказал он с жалостью. – Не утерпел, познал вкус до время. Тебе ведь ещё труднее теперь будет на быках-то!..
     И Злодей с Бураном жалели меня. Они стояли в тенёчке у шалаша и видели, как Пашка хлестал меня моим же кнутом. Будь на их месте люди, они радовались бы возмездию, а быки вздрагивали при каждом ударе – у них ведь не было разума, рефлекс откликался. Но это был добрый рефлекс, потому что, когда я подошёл к волам, Буран стал беспокойно обнюхивать меня, а ласковый Злодей дважды лизнул в щёку.
     Николаю Ивановичу, который шёл за мной, я сказал, что труднее мне теперь не будет. Я уже подержал свою мечту за хвост и знаю, что никуда она от меня не уйдёт, можно не торопиться.
     – Дай бог, дай бог! – сказал он с большим сомнением.
     Напрасно сомневается, о себе бы лучше подумал. Клавка вон стоит, глядит на них, то на одного, то на другого, и плачет. Один дурак, другой на разговоры лишь мастер. Наверно, не заметили даже, что она только для них нарядилась в цветной сарафан и шёлковую косынку. У неё ведь не одни рефлексы, но и разум есть, а Пашка ей соломы привёз, в город хочет взять...
     Я помазал солидолом воловьи спины, помазал свои ноги, потрескавшиеся от цыпок и исхлёстанные Пашкой, влез на передок бестарки, и послушные, понятливые волы тронулись. Они шли неспешно к полевой магистрали, помахивали хвостами, а Пашка, не дозвавшись Клавки, стоял у своей полуторки и ругался нам вслед.
     – Щенок сопливый! Паразит! – кричал он. – И ведь надпись, сволочь, сделал: «Не уверен – не обгоняй!» Вот парразит!
     Пусть лается, всё равно он нас не обгонит. Вчера я подсчитал, что если он будет делать даже по три рейса в «Заготзерно», то даст 180 тонно-километров, а я на своих «МУ-2» даю пятнадцать, но это в два раза больше, если сравнить мощность машины и волов в переводе на лошадиные силы. И я не ошибаюсь, потому что, по той же теории, КПД двигателей внутреннего сгорания только 25-27 процентов, четверть всей мощности. Куда же им до живой тягловой силы, до нас! Буран и Злодей падают на колени, чтобы тянуть тонну зерна по жнивью, – тут КПД, наверно, 200 процентов, потому что они всю силу вкладывают да ещё, бросаясь на колени, прибавляют вес тела к этой всей силе. Машина закопалась бы в землю или взорвалась от такой нагрузки, а им хоть бы что: идут и не торопятся.
     И не надо им торопиться. Пусть машины их догоняют со своим фиговым КПД – они железные, ни рефлексов у них, ни сознательности. Я только что убедился в этом: забыл переключить скорость полуторки на подъёме, и уже поршневые пальчики застучали – нагрузка, видите ли, выше дозволенной, тяжело, она не любит этого. Цаца какая! Будто Клавка Хребтюгина – потерпеть не может, трудно ей. А другим легче, что ли! Николай Иванович только виду не подавал, крепился, а сам весь бледный был, когда со мной разговаривал. Всем трудно.
     А мне вот теперь легче будет. Я не только познал вкус машины, но и цену обладания ею. И не сегодня, не сразу, а вот с тех пор, как быков стал обучать, работать вместе с ними стал, с тех пор, как жую вместе с ними сырую пшеницу, сплю под копной, прижавшись к тёплому боку Злодея или Бурана, а они вздыхают и сонно жуют жвачку. Каждый день они прощают мне мою щенячью злость, мой жгучий кнут, мои ругательства – все ошибки они мне прощают, чего машина никогда бы не простила. Сегодня я только случайно не подавил людей и лошадей, которые были на просёлке.
     Но шофёром я всё равно буду – не для того, чтобы форсить перед девчатами на току, а чтобы Злодей и Буран не надрывали хребты, не ползали на коленках по колючей жниве. Они тогда в лугах будут разгуливать, сочную траву есть, воду ключевую пить – ни кнута над ними, ни ругани.
     А может, лётчиком стану. Бабушка вон о рае мечтает, а я что, хуже бабушки! Вот оно небо, рядом – чистое, бездонное, пустое без меня. Поднимайся и лети, как птичка, именно тебя там не хватает. А что? И полечу. Двигатели у самолётов сильные, с форсажем, скорость в сто раз больше воловьей и в десять раз выше, чем у полуторки. Запросто полечу, только теорию изучу сперва. Никакие фашисты тогда с нами не сладят, не посмеют думать даже. А то обнаглели, хороших людей убивают, Мустафу искалечили. Он бы сейчас хозяином тут был, а теперь Клавка глядит на него, как на вола, и говорит, что он пустой для них, без радости.
     А ходить буду в кожаном шлеме с очками на лбу, в кожаной куртке с замочками, в меховых лёгких сапогах – унтами называются. Пашка от зависти и на левую ногу захромает. Захромает на обе – и выровняется, станет ходить прямо, как здоровый!..