О моих учителях - развитие и убиение писательства

Симона Тешлер
     Так необходимо иной раз попасть обратно пред очи учителей твоих,
 в начало начал... где зёрна ещё в шелухе, что попадёт куда, зависит от их чуткого взгляда. И наплывают образы...               
      
       Мою первую учительницу, добрейшую Раису Степановну запомнила скорее от  непроходящего страха перед её крупной по-мужски фигурой, сиплым голосом, и ещё... тем, что у неё из-за меня случится инфаркт. С каким страдальческим выражением хваталась она за грудь, раскрывая мою тетрадь с очередными кляксами в полстраницы.
       И ещё я сама слышала. Осенним вечером, уловив с веранды, как Раиса Степановна  уже громоздко выстукивает по нашим ступенькам, я еле успела спрыгнуть вниз и пробраться к пункту наблюдения под окном гостиной. Сердце так стучало, и я  всячески старалась зажать его ладонью, чтобы не услыхали в открытое окно. Лишь когда несколько успокоилось, смогла подняться  и, прижимаясь к стене, разобрать обрывки фраз из окна.
"... красивые образные... ... кляксы... ...до инфаркта..." Вот оно!!!

От клякс всё же избавиться не могла в течение двух лет, и они щедро сопровождали меня из школы не только в тетрадках, но и на щеках, и ежедневно застирываемом бабушкой кружевном воротничке.
Поэтому я очень старалась вызвать расположение учительницы тем, что получалось, выразительным пересказом текстов учебника с некоторым добавлением от себя. 
           Уже на выпускном четвертых классов, вся в белых бантах, старательно читаю со школьной сцены прощальное Раисе Степановне и, о, ужас, замечаю этот её такой знакомый жест, а на щеке ещё свежую бороздку слез! Нет, улыбнулась мне... наверное, руку к сердцу подняла по привычке...

       Вот в седьмом классе, удобно устроив на столе необъятную грудь, Людмила Николаевна комментирует наши собственные варианты окончания повести «Дубровский». Я, зажмурясь, стараюсь забыть свою фамилию, чтобы не назвала. Сдала, ведь, совсем исхудавшую тетрадь, а то что ещё не было вырвано, в сплошных исправлениях (к черновикам прибегала редко, как, впрочем, и теперь).

Так и есть, просит подойти и суёт в руки сочинение: "Читай громко!" 
Не слыша себя, читаю, еле удерживаясь на ватных ногах перед учительским столом. Затем, как заворожённая, наблюдаю за мерными движениями её энергичного кулачка по столу, словно вколачивающего туда каждую фразу.
      
      "Писала ты это, несомненно, сама! Взрослый не умудрился бы сыграть свадьбу сразу
после похорон! (тук-тук)...
Вот выучишь русский (одиннадцать ошибок - это много) и станешь у нас писателем! (тук-тук).
Ничего, Николай Островский тоже не сразу освоил правила грамматики... (тук-тук)."
      
      Каково мгновенное преображение недостатков в достоинства! Поощрение творчества!
До сих пор ощущаю ту необычайную лёгкость! Казалось, ещё немного, и вылечу прямо в искрящуюся зелень открытого окна...

       Выходила же через три года из школы далеко не с теми воздушными чувствами.
Также манила цветущая акация за окном. Боком к нему всё ещё прижимался старый учительский стол, но за ним уже тронно восседает другая, чья-то неприкосновенная протеже. (К тому времени уже был подправлен мой русский, позволивший даже занять место на городской олимпиаде за сочинение «Город будущего»). Она не подзывает к себе, а как бы сбрасывает сверху своё безапелляционное: «Полная отсебятина, читай критику!»
      
      После былых творческих сочинений в классе воцарилась немая передирка критических текстов, прерываемая лишь шуршанием шоколадной обёртки или ароматной волной от мандариновой корочки с учительского стола. Не буду рассказывать, как я со всем этим  боролась, то храня молчание глухонемой вместо ответа, то начиная громко отечать на немецком. Начиная, поскольку окончить я не успевала, молниеносно оказываясь за дверью, чтобы не достал какой-нибудь фрукт учительницы.
      
По счастливой временной случайности (могла, ведь, занять это место и раньше), уроки литературы в десятом унесли лишь моё страстное желание поступать на литературный, но сочинять всё же не перестала.