Странная любовь

Иван Табуреткин
                ... Теперь мила мне балалайка
                Да пьяный топот трепака
                Перед порогом кабака...

                А.С.Пушкин

                ...Что за вещь - пушкинская,
                т.е. одна из лучших пушкинских...
               
                В.Г.Белинский
 

Передо мной текст из двадцати шести строк. Двадцать шесть строк двадцатишестилетнего поэта. Даже если добавить название стихотворения, имя самого автора уравновесит эту странную арифметику: «Родина» - «Лермонтов». Двадцать седьмая строка. И в тексте, и в жизни. Однако и тут и там - неполная. Ведь само понятие «родина» - неисчерпаемо. Ведь само явление «Лермонтов» - необъятно.
«Люблю отчизну я, но странною любовью...» Слово «странный» могло бы стать частью другого названия того же стихотворения: «Странная любовь». Не о «странной родине» - именно о странности чувства идёт речь в стихотворении. О странности того известного и почтенного чувства, которое, кажется, не принято пристально рассматривать и, тем более, обсуждать. Его надо просто испытывать - так повелось издревле. Но Лермонтов не был бы Лермонтовым, если бы не  прислушивался к себе - и не пытался в себе разобраться. В себе - самом сокровенном, оставаясь предельно откровенным и честным - и к себе, и к предмету, о котором идёт речь.
Всякий человек рано или поздно задумывается над тем, чтО он родине и чтО родина - ему. Всякий по-своему и любит и не любит её. Особенно остро, если не болезненно, ощущение родины, отчизны даёт о себе знать на крутых поворотах стремительной и неуловимой в будничной жизни истории отечества - вот как сейчас, например. Сколько слов, сколько скупых замечаний и пространных речей об историческом пути России, о прошлом, будущем и настоящем её звучит нынче в шелесте газетных и не газетных страниц, в прямом и непрямом эфире, с трибун и плакатов, в залах и в кулуарах! Как часто повторяются слова «родина», «патриотизм» с самыми различными оттенками - от патетики до иронии. Как много заблуждений и предрассудков в самом отношении к этим высоким понятиям можно заметить даже на слух: достаточно только уловить фальшь, неискренность, малую или большую корысть в самой интонации говорящего. Сколько песен, новых, торопливых, наспех и напоказ сочинённых людьми, подчас совершенно равнодушными к своему отечеству или просто не знакомыми ни с историей, ни с культурой, ни с литературой своей родины, - сколько таких песен звучит ежедневно и назойливо! А ведь проще обратиться к этим вот двадцати шести строкам, чтобы понять и, по крайней мере, испытать отрезвляющее смущение перед предельной их мудростью и честностью, чтобы преклониться заносчивому торопыжке и хитрецу перед честным гением молодого, в сущности, русского человека девятнадцатого столетия.         
Так в чём же «странность», о которой говорит Лермонтов? Начало стихотворения звучит полемически и содержит в себе важное для поэта противопоставление: «странная любовь» к родине не подчиняется рассудку. А что же рассудок? Он подсказывает традиционные, общепризнанные мотивы «отрадного мечтанья»:  «слава, купленная кровью», «тёмной старины заветные преданья». Это понятно. Но вот «полный гордого доверия покой» - не совсем внятная, на первый взгляд, строчка. Однако, если вдуматься, не это ли «гордое доверие» к незримо покровительствующей силе  спокойно  испытывают многие из нас, абсолютно убеждённые и в незыблемости, и в непобедимости, и в бесспорном величии своей безусловно великой родины? И не за этим ли «гордым покоем» частенько маячит тихое и полное равнодушие - не только к собственному отечеству, но и к собственной личной судьбе и будущности? К своим сущим или будущим детям? К собственному и общему достоинству?
Не хочу сказать, что крещённый Чечнёй Лермонтов равнодушен к «славе, купленной кровью»; не стану утверждать, что блестяще образованный дворянин-интеллигент не чувствителен к «заветным преданьям»  «тёмной старины», к родной истории и культуре; но не только это и не в первую очередь это безотчётно волнует самые глубины его души. Там - далёкая от столиц и фейерверков, хоть праздных, хоть боевых, просёлочная, лесная, степная, полевая Россия - в ночи, в пути, в «дрожащих огнях печальных деревень». Но даже и эта родина трогает поэта «отрадой, многим незнакомой», странным чувством привязанности не только к «полному гумну» и «резным ставням», но и к лишённому литературной романтики «степей холодному молчанью», к тем же «дрожащим огням печальных деревень». Как тут не вспомнить пушкинскую формулу этой отрады: «печаль моя светла»!
Удивительно проявляется в этом коротком стихотворении дар художника-живописца: скупые, но точные изобразительные эпитеты («Люблю...средь жёлтой нивы//Чету белеющих берёз»), умело используемый светотеневой контраст («ночи тень» и «дрожащие огни»), удачно извлечённые из натуры характерные детали  крестьянской, деревенской жизни («полное гумно», «изба, покрытая соломой», «с резными ставнями окно»). Такое тонкое и живое письмо доступно лишь тому, кто и впрямь внимательно и любовно относится к глубинной своей родине и к простому своему соотечественнику, к самым незначительным, а то и непривлекательным, на взгляд какого-нибудь столичного баловня, морщинкам своей матушки.            
Стихотворение Лермонтова можно назвать программным в художественном смысле: оно стало, с одной стороны, тихой, но красноречивой отповедью художника и гражданина сложившейся и господствовавшей до него в русской поэзии государственно-патриотической традиции классицизма; с другой - во многом заимствованной традиции слащавого сентиментализма в изображении деревни, крестьянства, сельской природы. Даже заключительная картина «пляски с топаньем и свистом  под говор пьяных мужичков» выглядит как прямой вызов привычному лубочному изображению русского пастушка со свирелью, на лоне цветущей природы, в окружении мирно пасущихся козочек и овечек. Вызов довольно озорной - и с прозрачной «пушкинской» подоплёкой. Разница только в том, что у Пушкина подобная лирическая зарисовка включена в эпическое повествование, а Лермонтов рискнул - и не зря! - сделать то же в собственно лирическом стихотворении и мастерски сочетать высокую патетику темы со сниженной бытовой зарисовкой. Мало того: рискнул и оборвать текст именно на этой озорной картинке! В таких случаях, обычно, ставят многоточие, подчёркивая тем самым неполноту, незавершённость, прерванность текста. Поэт и прервал слово - но вполне завершил передачу того чувства, того воодушевления, которое заставило его начать: «Люблю отчизну я, но странною любовью...»
«Странность» лермонтовского патриотизма заметно подчёркивает и оттеняет другое его известное стихотворение, написанное перед последней принудительной отправкой поэта на Кавказ, - «Прощай, немытая Россия». Стихотворение, которое дало повод сегодняшним «патриотам» записать автора «Родины» в «русофобы», обвинить в ненависти к России. И зря. Любовь к родине не исключает даже и такого сильного и естественного человеческого чувства, как ненависть. К тому уродливому, к тому противоестественному, что унижает родину и оскорбляет природу её. К рабству, к тирании, к любому виду угнетения и беззакония.   
Стихотворение «Родина» - двойной урок всем нам: это урок подлинной художественности, поэзии, искусства, которое не поп-, не масс- и не элит-, а просто искусство в самом полном и высоком смысле слова. Но это и урок личной искренности и гражданского мужества. Того мужества и той ранимо-беззащитной откровенности поэта, с которой великий Маяковский обнажённым сердцем своим бесстрашно прикасался к такой беспощадно жгучей материи, как родина. Прикасался, одержимый всё тою же лермонтовской «странною любовью». 
Этой «странною любовью» вослед за Лермонтовым озарены были и Некрасов, и Есенин, и Твардовский, и Рубцов. Эта странность не даёт покоя, бередит «гордое доверие» моих соотечественников и сегодня - правда, по-разному. Одни ею возмущены («сделайте нам красиво!», то есть привычно, понятно, простенько и приятненько); других эта странность влечёт, завораживает - и заставляет глубоко и живо чувствовать, внимательно и терпеливо разбираться в сложностях и противоречиях жизни.   
Остаётся добавить, что стихотворение «Родина» опубликовано в «Отечественных записках» двадцатишестилетним Лермонтовым на последнем году его короткой жизни: на двадцать седьмом году бесконечной судьбы. Вот такая странная, почти мистическая, арифметика.

                1999 г.