Черёмуха

Лилианна Сашина
 — Погоди, вот как кисточки покраснеют, так и ягода поспеет, — говорила бабушка, глядя на меня — скривившуюся, только что отведавшую чёрной, но, как оказалось, недозрелой черёмухи.

И правда, проходило всего каких-то три-четыре дня, кисти — прежде зелёные — малиновели, ягоды из глянцевых превращались в матовые тусклые, терпко-сладкие, после нескольких съеденных горстей — язык чернел, губы лиловели, а нёбо, поцарапанное косточками, ныло.

Но этот азарт — достать те, другие, манящие, что и повыше, и посолнечнее, и, наверное, послаще, — заставлял тянуться ещё и ещё, подпрыгивать — ухватывать за крошечные листики и веточки, склонять к себе, к земле, ниже-ниже.
 
Ветви упрямились; упругие, тугие, гибкие — они вырывались из рук и шумно вспархивали обратно, хорошенько хлестнув по лицу, теребнув за волосы, осыпали ягодами, обрывками листьев; высвободившиеся — возмущённо охорашивались вверху.

Потом прилетали пернатые и хозяйничали почём зря — шуршали и галдели, склёвывали перезрелые ягоды перед носом друг у друга, но чаще и больше — роняли на землю.

Краснота с кистей, похожая на сыпь, перебиралась на листья. Краснея, они грубели, жилки на них вздувались, багровели и бугрились. Внизу — вовсю зеленела поросль — тонкая, светлая, прозрачная.

Сбрасывала листья, отмокала в холодных ливнях, сохла на солнце, отмокала вновь — точно материал для будущего музыкального инструмента. Прилетал ветер — заправский настройщик, — гнул, натягивал, извлекал звуки. Она старалась — подпевала звенящему бабьему лету, разговорчивым листопадам. В ноябрьской голытьбе качалась, сгибалась, ныла-скрипела с особенной хрипотцой — надрывно, надсадно, горьковато — по-русски, точно жалуясь или оплакивая что-то, ведомое ей одной.

Просыпалась поутру — рассеребрённая инеем, нарядная и — молчаливая, не смеющая шевельнуться, чтобы ненароком не ссыпать-не стряхнуть это — невесть откуда взявшееся — великолепие.
Вот так и спала до самой-самой весны —
черёмуха под окнами родительского дома.