Райнер Мария Рильке Дуинские элегии

Ольга Слободкина
Предисловие к "Дуинским Элегиям" Дэвида Янга


      
      
       ПРЕДИСЛОВИЕ
       к английскому переводу ЭЛЕГИЙ
       Дэвида Янга
      
       До нас дошел изумительный, почти легендарный образ тех обстоятельств, в которых зародилась эта величайшая поэма.
       Рильке жил в замке Дуино на берегу моря близ Триеста. Однажды утром он вышел прогуляться по зубчатой стене и спустился к воде, туда, где скалы резко обрывались вниз.
       Если такой пейзаж может вызвать в мысленном взоре образ Гамлета, готового вот-вот встретится с духом или начать свой знаменитый монолог, он повлечет и другие ассоциации - Король Лир, чье сознание вдруг сделалось необычайно ясным на грани безумия, когда он, находясь во власти стихии, задавался вопросами о смысле бытия на Земле: "Неужели это, собственно, и есть человек? Присмотритесь к нему".
       Дул яростный ветер, и вдруг Райнер различил в нем голос: Wer, wenn ich schriee, h;rte mich denn aus der Engel Ordnungen? (If I cried out/ who would here me up there/ among the angelic orders? - Если я закричу, кто услышит средь Ангельских Чинов?) Он записал эти слова (первые строки Элегии Первой) в тетрадь и тут же вернулся в замок, чтобы продолжить - продолжить то, чему суждено было стать основным произведением его жизни и одним из наиболее ярких литературных шедевров двадцатого столетия.
       История эта подводит нас к порогу, за которым начинается тайна поэтического творчества - четкое осознание Голоса, который не есть и одновременно есть голос самого поэта, как если бы некий драматический персонаж начал бы читать свою роль, говоря как от себя, так и от лица всех нас, подобно Гамлету и Королю Лиру.
       Неудивительно, что Голос Элегий варьируется в местоимениях, повествуя порой от лица Рильке, порой обращаясь к нему, но всего чаще с таинственной силой и настойчивостью возглашая ко всем нам, людям, заинтригованным и ошеломленным собственным существованием. Читая Элегии, понимаешь, что этот Голос с одной стороны - очень личный, с другой - пронзительно безличный: голос Рильке, Голос Ветра, мой голос, Ваш голос... Взяв некую индивидуальность и общаясь с ней в глубокой и пугающей изоляции, сделав ее одиночный голос всеобщим голосом, откликающимся в каждом, читающем поэму, Рильке создал замечательную инновацию, как литературную, так и духовную. В некотором смысле это произведение преследует и достигает цели любой лирической поэмы, но необычное напряжение, вибрирующее в голосе поэмы, - между собственным отрешенным "я" и всеми другими "я", сливающимися в этом отрешении во едино, придает ей особую драматичность. Но и это понимание не дает ключа к полному раскрытию феномена Элегий Рильке. Подобно интригующим кафедральным соборам, поэма была закончена и проcуществовала какое-то время среди нас, но ясность ее абриса, изобилие деталей, ее интимность и величие только начинают проступать в нашем сознании.
       Для Рильке голос, прозвучавший в порыве ветра, не просто вдохновил его записать услышанное. Поэма, которую он начал в тот день в 1912 году, продолжалась десять лет, став актом величайшего художественного терпения и самоограничения. Завершающий этап работы совпал с концом жизни ее создателя и был чрезвычайно сложным, но мы должны также рассмотреть и поэтическое усилие, которое привело к первому толчку.
       С чем угодно, только не с легкостью давалась Рильке как жизнь, так и поэзия. Райнер родился в Праге в 1875 году. Детство его было трудным, и, обнаружив в себе поэтическое призвание, Рильке посвятил ему себя с такой самоотдачей, которая отрезала его от других людей. Несмотря на то, что он женился и имел много друзей, он был глобально отстранен от мира и нуждался в уединении, чтобы погружаться в собственные глубины, где его ждал ужас, веселье и еще большее одиночество. Тяжело и медленно выплавлялся его стиль - из романтизма XIX века и более современных течений, экспрессионизма и символизма. Он спрессовал язык и воображение до такой меткости и интенсивности, которая по сей день поражает других поэтов.
       Его жизнь была отмечена беспокойными путешествиями, познанием и непрестанными сомнениями в собственном творчестве. Ко времени написания "Новых стихотворений" (1907, 1908) и особенно "Тетрадей Мальте Лауридза Бригге" (1910), его экспериментальной прозы, смело исследующей худшие страхи, которые только может породить память, воображение и экзистенция, он начинает думать, что сделался художественно заблокированным и исчерпался. Однако после двух удручающих лет он обнаруживает, что может сказать в Дуино: "Одиночество - истинный эликсир". И что-то начинает происходить. В письмах он признается, что ползает в хитросплетениях жизни, "вопя, как сумасшедший, и хлопая руками... Я изо всех сил вою на Луну и все валю на собак". (Опять король Лир). Но вместе с тем он был уравновешен и сосредоточен, и когда ветер принес голос, он был готов его услышать: Stimmen, Stimmen. H;re, mein Herz... (Voices, voices/Listen, my heart... Голоса, Голоса, слушай, о сердце...) Это "слушание" продолжалось десять лет.
       Произведение, сочетающее в себе интенсивность лирики с диапазоном большой поэмы, позволившее поэту встать на грань Жизни и Cмерти и петь, мучаясь и ликуя, было наконец завершено.
      
      
       * * *
      
       Однажды студент спросил меня, о чем, собственно, Дуинские Элегии, и, прежде чем я успел начать объяснять, насколько невозможен такой вопрос, я уже ответил: "Они - о том, что это значит - быть человеком". И до сих пор доволен своим бездумным ответом. Поэма (или поэмы - их десять и одновременно одна) сопротивляется как парафразе, так и идентификации, но она, вне всякого сомнения и с огромной силой и честностью, обращена к тому, что называется человеческим состоянием. Она обращена к характерным и зачастую увечащим эффектах нашего самоосознания, к отчуждению от остальных и от самих себя, от которого все мы страдаем в той или иной степени. Она затрагивает вопросы родителей и детей, любви и любовников, героев и героинь, искусства и художников. Через рассматривание этой последней категории она отражает попытки позитивно использовать наше самосознание: через искусство и воображение переступать границы собственного самообмана и страха.
      В процессе выработки определения и столкновения лицом к лицу с условиями нашего существования поэма сделалась наиболее знаменита тем, сколь ясно и смело она повествует о Смерти, единственном ошеломляющим факте - смертности, самого закрытого и устрашающего аспекта Жизни. И, конечно, не одна Смерть, но и все, что с ней сопряжено - потеря, изменение, боль, болезнь, непоправимое горе, ночные страхи, боль непрестанного сознания, кальдера унаследованной дикости, дымящаяся даже в детях, чувство разности по отношению ко всему остальному творению, ужасающее совершенство и равнодушие Ангела.
      Но эти характеристики тем поэмы предполагают абстракцию, ее-то она как раз и избегает. Элегии переполнены акробатами, историями, историческими персонажами, мифами, статуями, городами, пейзажами, животными, карнавалами, ангелами, словами, летними утрами, мертвыми детьми и сонмом поразительных метафор. И все время - Смерть, присутствие, тайна, маячит - далеко ли, близко ли, достигая полного резонанса и значения. Рильке написал швейцарскому другу о "постоянно зреющей во мне решимости держать Жизнь открытой для Смерти". Он разъясняет эту мысль своему польскому переводчику:
      
      "Утверждение Жизни и Смерти в Элегиях сливается воедино. Признание одного без другого, как они тому учат и что славословят, есть ограничение, отсекающее в итоге Бесконечность. Смерть - это сторона Жизни, повернутая от нас: мы должны пытаться достичь полного осознания нашего существования, пребывающего в двух неделимых сферах, неистощимо питаемого и той, и другой... Истинная фигура Жизни простирается в Обоих Пространствах, и кровь мощнейшей циркуляции также пульсирует везде; не существует Здешнего и Потустороннего, это - Великое Единство. Вездесущее проникновение погружается в более глубокое бытие".
      
      Прозрения Рильке относительно Жизни и Смерти объясняют далеко не все, о чем повествуют Элегии, но дают отличную отправную точку для нового читателя, ибо, отметив особую территорию поэмы (немногие поэты писали столь глубоко и пронзительно о факте и значении человеческой смертности), они ведут нас вперед, подобно тому, как Элегия, или Плач, ведет молодого человека через Молчание Латифундий Смерти в последней части поэмы.
       Возможно, читатель заметил, что даже в таких объяснениях, которые мы привели выше, Рильке прибегает к метафоре: неистощимо питается, циркуляция крови, погружение в глубины. Пусть это послужит нам напоминанием о том, что поэма не приводит к философским умозаключениям или постулатам веры. Ее тенденция - движение, не отдых, и пытаться извлечь из нее систему умствований, как уже понял читатель, это все равно что прибивать гвоздями воду или ловить сетью ветер. Ричард Экснер так сказал о достижении Рильке:
      
      "... новый язык, который в свою очередь выражает неделимость интеллекта от эмоций. В конце концов эмоциональный опыт выражается в интеллектуальных коррелятах, и именно интеллект интерпретирует эмоциональное событие!...Рильке никогда не утверждал, что дает ответы на вопросы. Он только сказал: любите вопросы и, может быть, вы доживете до ответов".
      
      Поэма дает еще больший урок в сфере метафоры. Это - уникальный инструмент мысли, подспорье, шестое чувство (вернее еще один глаз, еще одно ухо и.т.д.), лестница, поднимающаяся из грязного ларька старьевщика - сердца, медовый месяц философа, зеркало Ангела. И Рильке - ее мастер. В эссе о Данте русский поэт Осип Мандельштам дает ценное понимание того, как великая поэзия движется вперед через последовательность метафорических трансформаций:
      
      "Развитие образа только условно может быть названо развитием. И в самом деле: представьте себе самолет (отвлекаясь от технической невозможности), который на полном ходу конструирует и спускает другую машину. Эта летательная машина так же точно, будучи поглощена собственным ходом, все же успевает собрать и выпустить еще третью. Для точности моего наводящего и вспомогательного сравнения я прибавлю, что сборка и спуск этих выбрасываемых во время полета, технически немыслимых новых машин является не добавочной и посторонней функцией летящего аэроплана, но составляет необходимейшую принадлежность и часть самого полета и обусловливает его возможность и безопасность в неменьшей степени, чем исправность руля или бесперебойность мотора".
      
      То же можно сказать и о методе Рильке, что становится очевидным с первых страниц и помогает понять веселость и трудность поэмы. Его можно пронаблюдать от фразы к фразе, например, в начале Элегии Второй, где Рильке вопрошает, что же такое Ангелы ("Кто вы?"). Этот метод развивается от строки к строке, от стансы к стансе, как например, в Элегии Четвертой, где мы проходим через образы природы - деревья, перелетных птиц, львов - к внутренним ландшафтам любовников, к сложному тропу, основанному на технике рисования, к ожиданию начала представления в театре, к танцору, марионеточному шоу, затем к отношениям поэта с его отцом (с фигурами пригубливания и пространственными расстояниями) и снова - к кукольному спектаклю, который теперь показывает Ангел. Возможно, ярче всего этот процесс трансформаций развивается от Элегии к Элегии по мере того, как поэма набирает силу и импульс, обновляясь и циклично повторяясь. Можно читать любую Элегию по отдельности, можно просто пролистать, но читая все от начала до конца, от Элегии Первой до Десятой, проходишь полную кульминацию этой трансформации, весь полет.
       Что за человек создал эти стремящиеся в высь, изменяющиеся фигуры?
       Он - тайна. Ему поклонялись и осыпали оскорблениями. Его обвиняли в нарцисцизме, в неспособности поддерживать полноценные отношения, в немыслимом эгоизме - эти "недостатки" изрядно муссировались. Но Рильке не был монстром. Он отдавал себя людям, сколько мог, оставаясь при этом верным тому пути, которому был призван служить. Стефан Цвейг, знавший его по Парижу, размышлял, работая над автобиографией во время Второй Мировой войны, увидит ли еще мир таких людей, как Поль Валери, Эмиль Верхарн, Фрэнсис Джеймз, художников, отрекшихся от эфемерного во имя искусства:
      
      
      "Из всех из них никто, пожалуй, не жил так нежно, скрытно и невидимо, как Рильке. Но его одиночество не было надуманным, вынужденным или религиозным, которым наслаждался в Германии Стэфан Джордж. Вокруг Рильке, казалось, растет тишина, куда бы он ни шел, где бы ни появлялся. Так как он избегал любого шума, даже собственной славы, - "той суммы непониманий, которую собирает вокруг себя любое имя", как он однажды выразился, встречная волна праздного любопытства коснулась только его имени, но не его личности. Добиться его было нелегко. У него не было ни дома, ни адреса, где его можно было бы застать, ни постоянного места обитания, ни офиса. Он находился в вечном движении по миру, и никто, даже он сам, не знал заранее, в каком направлении он отправится дальше".
      
       Тишина, которая, по словам Цвейга, росла вокруг Рильке, была необходима для того особого внимательного слушания сердца, с которого и начались Дуинские Элегии. Паломничества Рильке по миру привели его в замок Дуино, где в 1912 году зародилась поэма, и впоследствии в Мюцот, в Швейцарию, где она была закончена на всплеске, породившим еще и Сонеты к Орфею в 1922 году. Мы должны быть благодарны этой тишине, этому слушанию, этому паломничеству: мы их наследники.
      
      
      
      
      
       Перевела с английского Ольга Слободкина-фон Брэмзэн
      
      
      
      
      
       ПРИМЕЧАНИЯ
      
      
       Первое цитируемое письмо ("Одиночество... валю все на собак") было написано Принцессе Мари фон Турн и Тэксис-Хоэнлоэ, владелице замка Дуино, которая предоставила Рильке возможность там пожить. Датировано 30 декабря 1911 года.
      
       Фраза "держать жизнь открытой для смерти" - из письма Нэнни фон Эшер 22 декабря 1923 года.
      
       Польским переводчиком Рильке был Витольд фон Хулевитц. Письмо датировано 13 ноября 1925 года.
      
       Лекция Ричарда Экснера "Увы, бедный Рильке; Его Читатели, его Восприятие, его Смелость и Страх, его Язык Рыб" была прочитана на симпозиуме в честь столетнего юбилея Рильке, проходящего в Берлине с 4-6 декабря 1975 года. Позднее была опубликована в расширенном варианте: "Ach, armer Rilke! Leser und Narziss - K;hnheit der Furcht - Zeitgenossenschaft - Sprache der Fische" в "Rilke heute: Beziehungen und Wirkungen"(2. Band) Frankfurt /Mein: Suhrkamp, 1976,pp.59-94.
      
       Цитата из "Слово о Данте" Мандельштама.
      
       Биография Стэфана Цвейга "Вчерашний мир" была опубликована в 1943 году Вайкинг Пресс. Цитата по стр. 141.
      
      
      
      
    © Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)
 


Предисловие к "Дуинским Элегиям" Ольги Слободкиной-von Bromssen


       РАЙНЕР И Я
      
       Итак, Райнер писал "Дуинские Элегии" десять лет. Моя работа над переводом Элегий продлилась пять лет. Пять лет вдохновенной сопричастности к Великому. Разумеется, я не переводила так: каждый день встаешь, помолилась и начала. Но только в периоды стресса или болезни. Быть может, именно в этом состоянии я могла хоть как-то приблизиться к Райнеру - ведь он страдал, как известно, белокровием... Эти органичные вещи, которые читаются и слушаются на одном дыхании, раскрывались для меня постепенно - мощнейшие включения в тот Дух, тот Голос, который Рильке услышал однажды в 1911 году, гуляя на ветру близ замка Дуино. Я осваивала их понемногу. "Многого мы не выносим" - Ольга Седакова.
       Когда труд был завершен, я показала его Юрию Александровичу Ламбину, филологу-германисту и преподавателю немецкого языка. Прочитав мой перевод, он пришел в необычайный восторг и воскликнул: "Сейчас я скажу Вам нечто, за что Вы, наверное, захотите меня стукнуть! У Вас получилось лучше, чем у Рильке. Как же легко читать Вашу лесенку".
       Насчет "лучше" - это, конечно, гипербола, а вот насчет "легче" - верно. Дело в том, что при работе я также использовала перевод Элегий на английский Дэвида Янга. Его идея состояла в следующем: сделать английский вариант понятным и современным. Тогда он придумал переводить текст триадами, что Ю.А. Ламбин и назвал "лесенкой".
       В самом деле, когда плотные строчки Райнера, выглядящие на странице, как проза, превратились в графические листы, состоящие из пирамид - больших и малых, это весьма облегчило прочтение, даже чисто визуально.
       Что же до смысла, я просто входила в духовный поток Элегий, вживаясь в их словесную плоть и пытаясь передать всю их интенсивность - интеллектуальную, художественную, духовную...
       Я не хотела как-то переиначивать подлинник, вносить в него нечто свое, стать соавтором Великого Поэта, но, отступая перед собственным несовершенством (ибо полностью отречься от себя, от своего ego невозможно), предлагаю Вам не более, чем свое прочтение Элегий.
       И каждый предыдущий перевод, и каждый последующий будет иметь подобную погрешность - в`идение переводчика. И перевод не только Элегий, но и чего бы то ни было.
       Когда я работала, косматые волны носились у меня по рукам и ногам, особенно при переводе первых трех Элегий. Так же и все остальные вызывали во мне те разнообразные духовные ощущения, которыми они были продиктованы. Да, Ангелы Райнера - явно не наши Христианские. Я еще сразу подумала: мои Ангелы не такие. Потому что Элегии писались на Энергии Вулканических Выхлестов. На этой Энергии, думаю, создавалась и Вселенная, когда Духу вздумалось материализоваться в песчинку... и - закрутилось!!! Рильке просто подхватил этот Дух. Или Дух подхватил Рильке? Я тоже включилась в Поток. А иначе ничего не выйдет, если не проживать все на крови сердца, на вздутии жил. Ибо Создание Искусства - это и есть кровь сердца и вздутие жил. Это - роды. Тяжелые сладостные роды, в результате которых, претерпев необычайные изменения, рождается Совершенное, зачатое на Небесах и нетронутое повседневностью. Тонкая грань между Жизнью и Смертью. Но если выживешь, то бурлящая ртуть превращается в Нечто Прекрасное.
       Всё значимо в Элегиях - все десять вместе, по отдельности, как заметил Янг, каждая конкретная триада, добавлю я, несущая в себе неизбывные смыслы, и даже отдельные словосочетания, дающие так много, что над ними потом можно долго размышлять - хотя бы с языковой точки зрения. "В винтозакрученных свойствах спиралевой раковины"... У Рильке это - "aus gewundener Muschel", у Дэвида Янга - "through the spiral conch". Я же приглашаю воображение читателя пройтись по винтовой лестнице спиралеподобной раковины дважды: сначала "в винтозакрученных свойствах", потом "спиралевой раковины".
      
      "О, кровавый Нептун!
       Его дикий трезубец!
       О, темнейший поток, выносящийся вон из груди
       и, как ветер, гудящий
       в винтозакрученных свойствах
       спиралевой раковины..."
      
      
      Этот повтор создает ритм, наращивающий энергию желания, desire, что опять же очень созвучно духу всей Элегии Третьей.
       Раз уж на то пошло, у Рильке эта строка (у него это, повторяю, - строка, а не лесенка) звучит несколько иначе - "O der dunkle Wind seiner Brust aus gewundener Muschel", (что Ламбин и считает "тяжелым", кстати сказать), то есть дословно - "О темный ветер его (Нептуна) груди из закрученной раковины". У Дэвида Янга это преобразилось в "Oh the dark wind/sounding from his chest/through the spiral conch", а у меня сделалось "...винтозакрученными свойствами..."
      Должна признаться, что подобный анализ возник уже после завершения перевода. Сам же перевод рождался не от надуманности, а в том же Потоке. Значит, Тот, Кто мне его продиктовал, хотел, чтобы в русском варианте это звучало бы именно так.
      Поистине Элегии, как заметил опять же Дэвид Янг, - это готический собор, созданный в поэзии гением Райнера, который можно созерцать как в целом, так и по частям, причем отдельные детали поражают своей изощренной утонченностью и многообразной насыщенностью - на грани разрушения. Как, например, в Венеции - "пред одной капителью колонны хочется встать на колени" (из моего стихотворения "Венеция"). Но в отличие от готического собора, созданного во времени, Элегии - вне Времени. Вне Времени, вне быта, вне государственности, вне национальности и даже вне немецкого языка, хотя и написаны по-немецки. Они читаются так, будто уже существуют на всех языках мира. "Дуинские Элегии" - это различные ипостаси человеческого духа в Открытом Космосе Вселенной.
       Кроме того, (раз уж речь зашла о языке) так как я пользовалась переводом Дэвида Янга, в моем, русском варианте, произошло обогащение сразу из двух германских языков - немецкого подлинника и английского перевода. И поэтому тоже находились такие необычные слова для передачи Элегий. Но самое главное, мне помогал сам Райнер. Пять лет общалась я в духе с этим Небывалым Столпом поэзии XX века. И, конечно, хотя я слишком хорошо понимаю, что сам Рильке не смог бы такое написать - это не он, но через него, все же во всем этом присутствует его душа, его интеллект, его огромный опыт и его индивидуальная духовность, уровень развития его духа.
       Помимо всего прочего, Элегии поразили меня своей современностью (как в свое время иконы Рублева), а ведь они писались почти 100 лет назад. Напомню, Райнер закончил их в 1922 году.
       Удивительно и то, как молодежь воспринимает мой, русский, вариант Элегий, когда я читаю их на своих вернисажах - всей душой. Причем, молодежь отнюдь не литературная, например, мальчишки-компьютерщики из нашего сайта "Интернет Союз Художников". Даже дети. Когда я читала первые четыре Элегии в Новом Театральном Центре на Страстном, мой племянник Егорочка слушал, раскрыв рот, как потом передала мама. А на выставке в Музее Маяковского, когда я впервые прочла всю поэму, моя восьмилетняя племянница Анечка Гаушус прослушала, не шелохнувшись, все десять Элегий и сказала: "Я все поняла. Только почему у него были злые Ангелы?"
       Это о многом говорит.
       Райнер очень близок мне как по духу, так и по форме, по стилю. Огромное наслаждение получила я, перебирая богатство моего родного русского языка, чтобы отразить лексику и стилистику этого сложнейшего духовного произведения. Необычность словосложения и словосочетания, озарявшая меня во время работы, стала лексической основой Элегий в моем переводе.
       Забавно, что меня обвиняли примерно в том же, в чем и его. В различных ситуациях и в разные периоды чуть ли не одни и те же люди называли меня Бездельницей/Трудоголиком/Иноческим подвигом/Не женщиной/Женщиной/Роковой женщиной/Ни рыбой - ни мясом/Сверхчеловеком, не принадлежащим к человеческой расе/Нарциссом/Открытым жертвенным алтарем/Отшельницей/Схимницей/Созерцательной молитвой/Эгоисткой/Снобом/Мизантропом/Активной Творческой Личностью и Организатором.
      По правде говоря, неся в себе все эти свойства одновременно, я не имею ни одного из них, будучи с одной стороны экстримально амбивалентной, с другой - абсолютно инакой, в силу того, что постоянно отталкиваюсь от cебя самой - "неизвестно куда, но прочь", как сказала Ольга Седакова.
       А вообще, ничто не подходит. Я могу, например, готовясь к выступлению, начать выглядеть так, что ни одна женщина не встанет рядом. На следующий день сделаться абсолютно юродивой. Журналисты, видевшие меня на моих "Мистериях", частенько не просто проходили мимо в коридорах редакций, когда я "довозила", на их слэнге, "свой материал" (Хм... Материал... На юбку? Или на платье хватит?), но и откровенно не могли меня узнать, даже после моего напоминания. "Слободкина? (с перекошенным лицом) И это Вы!? Ну, Вы и меняете имидж..." Имидж... Что такое имидж для поэта? Мой единственный внутренний имидж, то есть образ, - Стремление по Вертикали. Но так как выступления и выставки я делаю для людей, надо же как-то выглядеть.
       Любые ярлыки для поэта - это пальцем в небо. И никто по-настоящему не понимает ни его самого, ни его жизни. В силу того, что поэт находится в непрестанном общении с Высшими Силами, ему свойственно отстраняться от людей - для созерцания природы и внутренних миров. Это на языке людей и называется бездельем, нарцисцизмом, мизантропией, а зачастую и... сумасшествием. Когда же приходит время выносить плоды созерцания из Алтаря Души к пастве, то люди, видя их несметность, мгновенно переводят тебя из презренной категории "бездельника" в почетного "трудоголика". И то, и другое неверно. Поэт пишет, только когда Оно пошло и просто живет в этом Потоке. Все остальное время - сознательно или бессознательно - он пребывает в ожидании, когда же Оно снова придет. "Слух чуткий парус напрягает" - Осип Мандельштам. Это как раз об этом. О чутком слухе поэта, ожидающего, когда же он снова услышит неслышное для мира Скольжение Парусов Вечности. Это не безделье, и не трудоголизм. Это - Поэзия. Это - бытие поэта. Я уже высказывала свои размышления на тему в эссе "Что есть Поэзия? Что есть Любовь?", "Мое искусство", "Проводничество", так что не буду повторяться. К тому же - вещи давно известные, но каждый художник заново переживает как собственную избранность, так и сопротивление среды.
       Что же касается странных имен Не женщина/Женщина/Роковая женщина - с точки зрения мужчин - они также не имеют ко мне ни малейшего... Это просто выплески мужского отчаянья при безнадежной попытке обладать мной и осознании провала сего немыслимого предприятия. Мне кажется, таким мужчинам лучше обратиться к женщинам, которые сначала называют меня Бездельницей/Ни рыбой-ни мясом, а потом Трудоголиком/Сверхчеловеком, не принадлежащим..., и опять же Не женщиной. А кто я тогда? Мужчина? К счастью, в моем окружении таковых практически не осталось. Или я перестала их слышать?
       Живя в подобной изоляции, я готова броситься на шею любому при малейших признаках понимания. К сожалению, это происходит крайне редко. Поэтому я стараюсь просто любить. А что еще остается? Раз уж мы не можем друг друга понять... Как сказано в одном из Дао: "Не огорчайтесь, если люди не понимают вас, огорчайтесь, если вы не понимаете людей".
      И если уж быть откровенной, мне самой кажется, от меня осталась лишь тень, которую я и запечатлеваю в своих теневых фотоавтопортретах.
      
      
      Вот вышло солнце из-за туч,
      и тень, что так скучала
      на пустой стене,
      вдруг ожила
      и отражала
      мелодии души...
      
      В закате дня
      я, словно мумия,
      лежала
      в песчанике церковной кладки...
      
      То была тень,
      что вдруг упала,
      потом воспрянула,
      воспряла,
      в воспоминании перебирала
      собрание теней
       старинных оттисков...
      
      А день
      уже клонился к вечеру,
      и Солнце (о, рыжее!)
      еще мерцало
      пред тем, как закруглиться
      и завернуться
      в покрывала
      туч
      и закатиться в ночь,
      за серые дома
      и зелень майскую.
      
      После дождя
      вся панорама
      витала
      над Землей,
      приподнимала
      сознание мрака
      и меня,
      которая устала,
      и ту,
      которая
      и не была уж мной.
      
      Душа! Прости!
      Я обретала
      в закатном созерцании
      тот Путь,
      что предала, -
      Единственный и Неземной.
      
      День Святаго Духа 31 мая 2004
      
      
      
      И та божественная певучая легкая любвеобильная сущность, какой я была в пятнадцать, скажем, лет, живет только на фотографиях того времени. Поэтому тоже я так люблю фотографию. Когда я перечитываю свой перевод Элегий, я думаю: неужели это я перевела? Нет, я бы так не смогла.
      Но разумеется, сейчас речь не обо мне. Речь - о Райнере. В отличие от меня, он был далек от комплекса гения, не понимаемого толпой. Во всяком случае, от презрения к ней. "Радуйтесь простору в Вашей душе, этому нераздельному Вашему достоянию, но и не сердитесь на тех, кто отстал от Вас, и не бойтесь с их стороны угрозы (...) любите их, ибо это тоже жизнь, хоть и в чуждой Вам форме, и будьте терпеливы со стареющими людьми, страшащимися одиночества (...)". Воплощал ли он эти слова в жизнь? Приходилось ли ему сталкиваться с таким количеством людей и нелюдей, как мне? Это остается за гранью моего знания о нем. Хочу только добавить: я невероятно счастлива, что исполнила обещание, данное мною Райнеру в 1999 году.
      
       Дуинских Элегий Иероглиф
       Нарисую на русском...
      
       А все стихотворение звучит так:
      
       - О деньгах не думай...
       - Я знаю, я знаю...
      
       Лишь бы искусство твоей красоты,
       что ты дозволяешь увидеть
       маленькой капельке глаз
       к людям пришло.
      
      
       Райнер! В ритмах твоих
       душа, как трава под водой,
       в фильме "Солярис".
      
       Течение льется,
       ласкаясь, -
       волосы мертвой Офелии,
       в Боге живой,
       чистой души Вознесения.
      
      
       Райнер! Я не Марина.
       И не скажу никогда:
       "Ничего у нас..."*
      
       Ничего не могло бы и выйти,
       живи хоть тогда,
       хоть сейчас.
      
       Ни с тобой
       и ни с кем из других.
      
       Потому я - со всеми вами.
       Но не телом,
       делами
       души,
       духом.
      
      
       Вы спускаете мне в свое время
       каждый свое.
       Я благодарна.
       Я дышу этим ритмом во сне.
      
       Райнер!
       Ты не умер!
       Марине не верь!
       Ни одна из потерь
       для Земли
       не могла не быть
       Прибылью Неба.
      
      
       Твоя Смерть,
       то есть Выход из тела,
       никого не задела -
       ты ушел в чистоте.
      
       Не волнуйся и ты -
       "Дуинских Элегий" иероглиф
       нарисую на русском.
       Не многих
       Он в течение столкнет...
      
      
       Помолись обо мне - ТАМ.
       Я о тебе - здесь.
       Но не в воплях отчаяния,
       а в Чистом Потоке Любви Совершенной,
       в единении Высших Стремлений души,
       отраженных
       в Чистом Искусстве.
      
      
      
      
      
      
      
       Ольга Слободкина-фон Брэмзэн
      
       Март 2006
      
       * "Ничего у нас с тобой не вышло, Райнер!" - Марина Цветаева "Новогоднее".
      
      
      
      
      
      
      
    © Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)
   








                Райнер Мария Рильке



                ДУИНСКИЕ ЭЛЕГИИ

               

            (перевод с немецкого Ольги Слободкиной-von Bromssen)



                Элегия первая



Если я закричу,
    кто услышит средь ангельских чинов?
   
А и если
     один из них
        примет вдруг к сердцу мой крик -
              содрогнусь.

Мне не выжить с ним рядом,
     с Огромным Его Совершенством.

Красота - только первый укол
    ужаса,
          переносимый,
   
но как сердце зашлось,
   оттого, что мы поняли холод,
       с которым она отстранилась,
          чтоб нас не разрушить.

Каждый Ангел ужасен!
   А раз это - так,
    задыхаясь сглотну я свой писк и рыдание.

Так к кому обратиться в нужде?
    К Ангелам?
      Нет.   
        К людям?
           Нет.
       
И хитрющие звери
       давно уж смекнули,
          как нам здесь неуютно,
             в разгаданном мире.

Что ж тогда остается?
   Быть может, сосна на холме,
     на которую смотришь ты изо дня в день,
           иль вчерашняя улица,
              да порочная верность привычке,
                что нас утешала
                и осталась в глубинах навек.


Да, и ночь,
  ночь, когда ветер,
    наполненный космосом,
      ноет на лицах,
         приподнятых к небу...


Ты ждала бы любого,
  желанная ты, что слегка огорчишь,
    ты, кого одинокому сердцу придется
      встретить с немалым усилием...


Но разве любовникам легче?
   Нет, лишь умеют они
    быть вместе,
      тем самым скрывая
        друг от друга
          свою же судьбу...

Ты все еще не понимаешь?
 Брось пригоршню пустот
  в пространства того,
    что вдыхаем...

Может, птицы,
   почуют расширенный воздух,
     входя во стремительный взлет?

Верно, весна не придет без тебя.
  вот и звезды построились в ряд
     в надежде, что ты восхитишься,
      и волна всколыхнулась навстречу из прошлого...
        так же и скрипка
          предложила свой звук,
           когда шел ты меж окон открытых.
            То наставления были,
              предназначение.
                А сможешь исполнить?
                Вечно тебя отвлекало
                ожидание того,
                что имеет название -
                приближение любимой.


(И где бы хранил ее ты,
   когда эти огромные странные мысли -
       как приливы-отливы в ночи?)
      

    Но пой, долг велит,
       о великих влюбленных:

их славе
   долгий путь предстоит
     перед входом в Бессмертие...

Ты почти позавидовал им,
   безнадежно влюбленным,
      которых увидел
         влюбленными больше счастливых,
            взаимновлюбленных -
 
     так начни вновь и вновь
       прославлять их словами,
         бессильными живописать.

Подумай:
   герой выживает.
 
   Даже останки его -
     всего лишь предлог,
        чтоб продолжить
          совершенность рождения.

Но природа, исчахнув,
    забирает влюбленных к себе,
      будто не в силах исполнить
         дважды энергий обвал.

                Думал ли пристально ты
О Стампе Гаспаре?
Размышлял ли подробно о ней?
   Так, чтобы девушка,
       что потеряла любимого,
           смогла бы сказать
               по примеру безмерной любви:
                "Так же и я поступлю".

Не пора ли и этим страданиям древним
   начать приносить нам плоды?

Разве время еще не пришло,
   чтоб в любви
              мы смогли бы себя свободить
                от любимого
                и, дрожа, испытать,
                как стрела тетиву,
                собираяся с силой, -
                себя превзойти при стрельбе,

                чтоб уже ничего не осталось,
                ни единого места?









Голоса, голоса!
  Слушай, о сердце,
      как только святые...

Слушай
   и жди тот огромный призыв,
     что тебя оторвет от земли,

но они продолжали склоняться -
  непостижимые души,
    не замечая своей левитации.
      Вот как полно - "имеющий уши"!

Ты же не выдержишь

   Бога услышанный глас -
     нет.
             
Но слушай
    дыхание нежности...
      и бесконечную весть -
        она прорастет в тишине.

Ее шелест к тебе доносился
   от тех, кто ушел молодым.

Когда же ты в храмы входил
  в Неаполе, в Риме,
    разве не судьбы их
      мягко касались тебя?

Или надгробная надпись,
  что сильно тебя захватила...
   Помнишь - в Санта Мария Формоза
      недавно.

      Что им во мне?

Я должен мягко стереть
   ощущение своей же
     несправедливости легкой -
      она иногда замедляет
        движения их чистого духа.


Странно, конечно,
   больше не жить на Земле,
     оставить привычки, к которым
       только что стал привыкать,

не придавая значения розам
   и прочим  вещам,
     как будущим знакам судьбы.

И уж не чувствовать Длань,
  что не может ослабнуть
   из страха тебя уронить
    и даже
     в сторону
      имя твое отложить,
       словно куклу без рук.


      Странно уже не мечтать,
          не гадать.

         Странно увидеть все то,
            что казалось единым,
               а теперь растеклось во все стороны.

      
Трудно быть мертвым...
   Пытаешься ты
     время свое наверстать,
       что упущено было,


    пока не начнешь -
       незаметно -
         ощущать
            дуновения Вечности.


Но живые не правы
   в своих резких границах различий.
    Ведь и Ангелы часто не ведают,
      с кем они - с мертвыми или живыми...
                так мне показалось.


             Вечности дрейф
                тянет все возрасты мира
                сквозь оба пространства

               и звук ее слышен везде.


Тот, кто ушел молодым,
  в скорости нас забывает -
    можно совсем отстраниться от мира вещей,
       нежно,
         словно младенец,
           что незаметно подрос
              и отнят от груди.

Только тот, кто нуждается в тайнах огромных,
   тот, кто пьет из источника грусти,
     веселья и роста,

как может он обойтись в своей жизни без них?


Разве бессмысленна древняя притча,
    где музыка вдруг заиграла
      в разгаре рыданий по Лину,
        пронзая сухую бесчувственность
          в ошеломленном пространстве,
            где юноша-Бог
             почти перестал пребывать,
               заставив пустоты звучать,
                так, чтоб они  потрясли,
                успокоили
                и помогли нам
                сейчас?


 


      




                ЭЛЕГИЯ ВТОРАЯ


Каждый Ангел ужасен,
  и все же, увы,
    зная об этом,

я воспеваю вас,
  вас, почти смертоносные птицы души.


Где же дни Товии,
  когда эта ярчайшая сущность
    встала пред дверью простой,
     переодевшись слегка
       для путешествия
        (вовсе не страшный,
           а молодой человек,
             точно такой же, как тот,
               что с любопытством
                взирал на него из-за дв`ери).


О, если бы жуткий Архангел
   сделал лишь шаг нам навстречу
    Оттуда, от Звезд,

сердца удары
  подн`ялись бы громораскатно,
    убили бы нас.


               Кто вы?
Баловни мира?
  Первейшие из совершенств?
    Горная цепь -
      Пики, хребты,
        Алые в утреннем солнце?
         Из всех сотворений -
           Цветущего Бога пыльца?
             Скрещения чистого света?
                Проходы?

Лестницы?
  Троны?
    Средоточения духа?


Экстаза щиты?
  Буйные грозы восторгов?



И вдруг,
   отделившись,
      как зеркала,
        красоту собирая,
          что отструилась от них
            и возвратилась назад,
              к их лицам.

Да, если мы чувствуем,
   мы испаряемся,
    мы,
      о, выдыхаем себя
         в Пространство и - прочь.
           Отблеск горячей золы,
              переливы...
                Мы издаем
                более неуловимый запах.


Потому-то
  некто нам может сказать:
    "Ты - моей крови...
        эта комната,
          эта весна
              полны тобой..."


Что ж из того?
   Нас не удержишь -
      мы исчезаем:
        и в нем,
          и вокруг.

А красивые?
   Кто может их удержать?


О, Бесконечность!
  Внешность сияет на лицах
    и испаряется, словно роса,
      с утренних трав.

Мы выдыхаем себя,
  то, что имеем,
     пар от горячего блюда.

О, улыбка, куда ты идешь?
  О, поднятый взгляд -
    новый и теплый,
      отхлынувший с сердца волной.


Горе мне!
  Это и всё, что есть мы.


А космос открытый,
  куда испаряемся мы,
    пробует нас?


И поглощают ли Ангелы
  только свое,
    то, что струится от них?

Или порой получают,
  как бы случайно,
    немного от наших вибраций?


И не смешались ли мы
   слегка
     с их чертами,

как тот рассеянный взгляд
  на лицах беременных женщин?

В этом кружении
  они возвернутся к себе
    и не заметят
      (где им заметить!)

Любовники,
   если бы поняли как,
     сказали бы странные вещи
       в воздухе ночи.

Но, мне кажется,
  всё нас пытается скрыть.

Видишь, деревья,
    дома, где живем,
       стоят, существуют...

И только мы растворяемся,
    словно воздушный обмен.


И всё сговорилось молчать о нас,
   может, отчасти, стыдясь,
     а может, в надежде,
       которой не выразить им.


Любовники, вы - взаимное чудотворение.
   Спрошу вас о нас.
     Вы - взаимообъятья,
       но разве это ответ?

Знаете,
 так иногда
   мои руки
     вдруг осознают друг друга
       или усталость лица
          в них окунется на миг.

Это дает ощущение,
    но скажет ли кто-нибудь:
      в этом мое бытие?


Любовники!
  Вы разрастаетесь вширь
   от взаимоэкстаза
     пока, утопая, не взмолитесь:
        "Хватит! Довольно!"

Вы под руками другого
  становитесь более плодны,
    чем виноград -
       гроздья
        в огромных уделах...
           Время от времени вянете -
              лишь для того,
               чтоб  другой
                завладел вами полностью снова -
                вас я спрошу о нас.


Знаю,
  прикосновенье для вас - благодать,
    и ласка -
     то, что так нежно
       вы накрываете,
         не исчезает,
           ибо
              под этим
                прикосновением
                нечто продлиться должно...
                Вечность и то
                кажется вдруг достижимой в объятиях...

И все же,
  когда вы проходите страх
    скрещения первого взгляда,
      блужданий под окнами,
           первой прогулки вдвоем -
                только одной...


Любовники!
   Вы остаетесь такими же?

И поднимая друг друга - губы к губам,
   напиток - к напитку...
      Странно,
         как пьющий
           отпрянул от акта питья...

Не поражался ли ты
  благоразумию жеста
    надгробных аттических плит?

Разве любовь и разлука
   сидят так легко на плечах,
      что кажется,
         их сотворили
             не из того, что и нас?

Помнишь,
   как руки лежат -
     без напряжения,
       а в торсах -
         огромная мощь?

Эти фигуры
   говорят языком
     совершенновладения собой:
        вот мы к чему подошли -
          это есть мы,
            так мы касаемся...

Боги же крутят нас, как захотят...
   Это - их, Божье...

Если бы только
   мы тоже
     смогли б отыскать такой сад -
       сдержанный,
          чистый и
            человечный,
               узкий кусочек земли
                меж рекой и скалой.

Да, наше сердце
   перерастает самих нас,
      нам не под силу идти за ним,
         переживая картины,
                что успокоят его,
                наше сердце,
                и глядя на эти
                богоподобные статуи,
                что его сдержат
                хотя бы размером.












                ЭЛЕГИЯ ТРЕТЬЯ


Одно дело -
  петь о любимых,
   но сокрытый виновный речной Бог Крови -
      это иное.

И что ее юный любовник,
    она его сразу узнает - на расстоянии,
      что он понимает
        в Боге Желания,
          который
             часто
                из одинокого юноши
                (прежде, чем девушка та облегчила его
                и часто,
                как будто вообще ее нет)
                поднимал свою богоголовку,
                пульсируя,
                капая
                неузнаваемой сутью
                и возбуждая всю ночь
                открытым смятением чувств. 


О, кровавый Нептун,
  его дикий трезубец!
    О, темнейший поток,
     выносящийся вон из груди
       и, как ветер, гудящий
         в винтозакрученных свойствах
           спиралевой раковины!

Слушайте ночь!
   Она вычерпнет,
        выдолбит...


Вы, звезды!
  О, наслаждение любовника
     ликом любимой!
       Разве оно не от вас?



И разве его потайное прозрение
   в лицо ее чистого взгляда
     пришло не от чистых созвездий?


Это не ты была...
   О, даже не мать,
      что брови его подняла
             ожидания аркой.
   
И не от губ твоих, девочка,
  осознающих его,
    не от слияния - нет,
     губы его
      изогнулися столь плодотворно...

Уж не подумала ль ты,
    что своим мягким подходом
       смогла его так потрясти?
         Ты, что гуляешь, как ветер,
            на раннем рассвете.

Да, ты сердце его всколыхнула,
   но более древние страхи
     разбилися в нем
         от  шока касания тебя.
          

            О, позови его...
               Тебе его не свободить
                до конца
                от темных его компаньонов.

Конечно, он хочет сбежать
  и сбегает,
   и, освобожденный,
    он привыкает
     к уединению
       твоего
        вновь замкнутого сердца,
         и берет себя в руки,
           становится снова собой.


Но был ли когда-нибудь он
  в самом деле собой?


Мама,
   ты создала его маленьким,
      ты начала его -
        новым,
          ты выгнула аркой
            приветливый мир
             над его вновь увидевшим взглядом...



Где, где те годы,
  когда твоя хрупкая форма
    закрывала
     все волны прилива
      грядущего хаоса?

Так
  закрывала ты многое,
   делая комнату, жуткую
    в сердце ночном,
     благоприятной.

         И из святилища полного сердца
             ты отдавала свою человечность
               в это ночное пространство,
                поставив ночник
                не в темноте -
                рядом с собой
                и в присутствии себя,
                и разгорался он
                из дружелюбия.


Не было скрипа, который
   ты не смогла б объяснить
     с улыбкой,
      будто давно уже знала
         и точно, когда же причудится полу
             вдруг заявить о себе.

И он слушал,
   он утешался.


 Вставая,
   вот, что ты делала нежно:
      его высоченная,
        словно монах в капюшоне,
            судьба
                отступала за шкаф,
                и его бурная будущность
                (что так легко всколыхнуть)
                пряталась в складках портьер.


И пока он лежал,
   оживленный
     образом милым твоим
      и растворялся
        сладко
          под дремой сомкнувшихся век,
           утопая во сне,

           ты защищала его,
             но внутри
               кто отвратит
                иль удержит
                потоки его естества,
                начало источника?


Предосторожностей не было в спящем,
   но тая во сне,
     в лихорадке,
       в жару,
         он
           высвобождался
  - и как! -
              побегами
                вширь разраставшихся
                внутренних битв,
                что извиваются,
                как примитивные духи,
                в душащих зарослях,
                в формах животных-убийц.

                Как подчинялся он им!
                И предавался любви.    
 
 
                О, он любил свою сущность,
                природную дикость,
                тот девственный лес,
                где его сердце -
                зеленый побег
                средь завалов стволов.

                Он предавался любви!
                Плыл по течению,
                вниз - по своим же корням
                и - на поверхность,
                к чудовищно-диким истокам,
                где он родился,
                как зернышко,
                крошка...
               

                О, это было давно!

                Любя это все,
                шел он и вброд,
                вниз по течению,
                в более древнюю кровь,
                в каньоны,
                где Ужас
                в своем первозданном обличии,
                узнав его,
                вдруг подмигнул ему,
                как соучастнику.


                Да, Жестокость ему улыбнулась...
                Редко
                ты улыбалась так нежно, мама.

               
                И почему бы ему
                не полюбить ее -
                она же ему улыбнулась...

                Он полюбил ее прежде,
                чем полюбил он тебя,
                потому что,
                когда ты носила его,
                жестокость уже растворилась
                в водах,
                там, где плывет эмбрион.

Видишь,
  не любим мы
     некий отдельный сезон,
       как цветы.
         Мы любим
           живительный сок
              жизни,
   
                (что и на Время глядит свысока,
                ибо старше него),
                когда он струится по нашим рукам.

                Моя дорогая,
                вот оно:
                любим мы то, что внутри
                нас,
                не одного человека,
                не существо, что грядет,

но бурлящую ртуть
 и не конкретно - дитя,
   но отцов,
     что латентно лежат
       в наших глубинах,
         словно развалы разрушенных гор,
           русла
             высохших рек
              более древних
                праматерей

    и весь беззвучный ландшафт
      под облачным
         или под ясным
           небом судьбы...


                Это, моя  дорогая,
                пришло до тебя.

Ну, а сама,
  Что ты знаешь?
    В юном любовнике
     ты возбудила историю -
        нет, предысторию.

           Какие же страсти
             хлынули вдруг
               из этих древних существ!
                Каких ненавидящих женщин,
                мужчин,
                заплутавших во тьме,
                ты разбудила
                в его юных венах!

      Мертвых детей,
        что тянулись -
           коснуться тебя...

              О, нежно,
                нежно исполни работу любви,
                ради него
                отведи его в сад,
                где получит он
                больше, чем можно -
                от ночи...

                И удержи его...






                ЭЛЕГИЯ ЧЕТВЕРТАЯ


О, жизни деревья,
    когда ваши зимы?
     Мы - не в гармонии,
       не инстинктивны,
         не перелетные птицы.
      
                Врасплох нас застали,
                и, опоздавшие,
                мы ни с того ни с сего
                бросаемся под ноги ветру
                и удивленно выходим
                вдруг
                к  равнодушным прудам.

          Мы понимаем
             цветение и увядание,
               знаем и то, и другое
                одновременно.

А где-то
  львы по саваннам бредут,
    не ведая слабости,
     пока их величие длится.

Мы же, когда еще поглощены
  чем-то одним,
    чувствуем вдруг,
      как другое влечет нас уже.

       И ненависть близко всегда.


Разве любовники,
  те, что друг другу сулили
    космос открытый,
     желали счастливой охоты,
      Родины,
        разве они
          не кончают
            тем,
              что всегда
                умирают друг в друге?


Так же, когда для наброска,
 выписал мастер
   с усердием
     и для контраста
       план дальний -
         чтобы нам образ понять.
         
Сил нам не жаль.
  И не ведаем мы
     очертания чувств,
       только лишь знаем,
         что создает их -
           извне.
       
                И кто не сидел в напряжении
                перед завесой судьбы?


    Вот поднялась она.
      То была сцена прощания -
         несложно понять.

           Сад, нам знакомый,
             качаемый ветром.
               
                Затем появился танцор.
                Нет, только не он!
                Довольно!
                Как бы легко он ни шел,
                он - в маскараде,
                переодетый,
                и превращается в бюргера,
                входит в свой дом
                через кухню.

Не надо мне этих
   полунаполненных масок -
      лучше уж кукла, марионетка.
          Они хоть полны!
            
               Я могу вытерпеть
                тело тряпичное,
                проволоку,
                лица,
                которые -
                внешность и боле ничто.

Вот.
  Я жду.
    Даже если
     погасят и свет,
       если мне скажут: "Конец",
         если со сцены
           сойдет пустота
            в серых и дымных клубах,
              если никто из моих
                предков молчащих
                рядом уж больше не сядет -
                ни женщина
                и ни косой кареглазый мальчишка,
                я все равно задержусь,
                буду смотреть все равно.


                Разве не прав я?
                Ты, папа,
                чья жизнь
                стала столь горькой
                после того,
                как ты пригубил мою -
                первые полные дозы
                моей неизбежности,
                ее ты испытывал снова
                и вновь,
                пока подрастал я.
               
                Заинтригованный
                (о, послевкусие!)
                будущим странным таким,
                испытывал ты
                мой затуманенный взгляд.
               
                Ты, мой отец,
                что так часто
                и после смерти
                чувствовал страх за меня,
                сокрытый в глубокой надежде,


ты покидал свой покой,
  свойственный мертвым,
    целые Царства Покоя -
      ты выходил из них
         ради меня,
           ради кусочка судьбы.


Разве не прав я?
  И ты по-другому считаешь?
    Ты, кто любил меня
      только за то,
        что из любви к тебе
           маленьким
             в мир я пришел.

Я же
  вечно сбивался с пути -
    ведь расстояния в лице твоем
      даже в минуты, когда я любил,
       превращалися в космос открытый,
         где мне было тебя не найти...

Вот, в настроении я
  ждать возле кукольной сцены,
    нет, просто глядеть,
      интенсивно глядеть,
        так что в конце концов
          Ангел приходит
            под видом актера,
              чтобы восполнить мой взгляд
                и ожидание,
                тельца тряпичные к жизни вернуть.

Ангел и кукла:
  потом, наконец,
    начинается пьеса.
      И,
         что разделяем мы
            самым своим существом,
              сходится вместе опять.

            
                Так целый цикл перемен
                видит своей первый прообраз
                в периодах жизни.

Ангел играет над нами,
  над нашей судьбой.


        Смотри,
          кто умирает,
            догадаться он должен, наверное,
              сколь ничтожно
                все, чего здесь достигаем.

В самом деле -
  ничто не само.
    О, детское время,
      часы,
         когда форма вещей
           говорила нам больше, чем прошлое,
            а то, что ждало впереди,
              не было будущим.

Конечно, росли мы
  и иногда торопились
   расти побыстрей,
    отчасти
      лишь ради тех,
       кто не имел ничего,
        кроме взрослости.


И все же
  мы были довольны
    уединенной игрой
     с постоянством вещей.


                Да, мы стояли в проломе
                меж миром
                и между игрушкой
                в месте, давно приготовленном,
                в самом начале
                для чистоты бытия.


   Кто покажет ребенку,
      где он?
 

       Кто посадит его среди звезд
          и даст подержать
            расстояния меру?


Кто его Смерть сотворит
   из серого хлеба,
    что затвердеет? 
      

 Кто оставит ее
    в его круглых губах,
       как сердцевину прекрасного яблока?

      
                Убийцу нетрудно понять...
               

                Но это:
                Смерть нести в себе,
                Полную Смерть
                даже еще до начала Жизни.
               


    И так нежно нести ее,
      не разозлясь...
               


Это -
   неописуемо.






      
       ЭЛЕГИЯ ПЯТАЯ
      
      
       Посвящается
       фрау Герте фон Кёних
      
      
      
      
      Но скажи мне,
       кто они,
       эти скитальцы,
       еще скоротечней, чем мы?
      
      
       С детства гонимые
       (ради чего?)
       некоей волей,
       что недовольна всегда.
      
      Вот она крутит их
       и выгибает,
       швыряет
       и дергает,
       и поднимает,
       и подчиняет,
       тут же отловит,
       и, кажется,
       что они падают к нам
       из маслянистого воздуха
       и приземляются плавно
       на истертый,
       истрепанных нитей ковер
       из своих бесконечных прыжков и кульбитов,
       ковер, затерявшийся в Космосе...
      
      
      Прилипнут к нему, словно пластырь,
       будто окраинное небо поранило землю.
       И, не успев распрямиться,
       снова шеренгой своей нарисуют
      неясно гигантскую и прописную
       латинскую D,
       будто хотят нам сказать:
       Dasein - Бытие
       или Dastehen - быть,
      
       неумолимый обхват,
       что крутит сильнейших мужчин -
       вкруг и вокруг,
       будто играет,
       как Август Могучий,
       что за обедом
       согнуть мог одною рукою
       тарелку из олова.
      
      О, и вкруг этого центра
       роза глядит,
       расцветает
       и снова теряет
       свои лепестки.
      
       Вкруг ее ножки
       и пестика,
       сраженных ее же пыльцой,
       что опыляет
       и плодотворит,
       и родит
       презрения фальшивейший плод,
       так что они никогда не почувствуют
       лощеный налет показного,
       рождаемый
       глупой ухмылкой.
      
      И среди них -
       тяжелоатлет,
       хромой и морщинистый,
       старый уже,
       и теперь
       он только бьет в барабан,
       ссохшись под кожей своей,
       будто когда-то
       вмещала она
       двух человек,
       и второй
       давно уж в могиле,
       а этот его пережил
       и продолжает свой путь,
       оглохший
       и иногда
       слегка изумленный
       под кожей своей овдовевшей.
      
       Но молодой человек,
       который бы мог оказаться
       сыном монашки и шеи,
       туго и мощно набит
       мускулатурой и резвостью.
      
      
      О, вы, все вы,
       кому дали побыть
       игрушкою боли,
       когда, молодая,
       она оправляется долго
       после болезни...
      
      И особенно вы,
       кто падает денно
       сотенно раз
       недозрелым
       с тяжестью,
       знаемой только
       плодом того дерева -
       в едином движении
       (идущим сквозь весны
       и лето, и осень
       быстрее воды
       на несколько малых минут),
       падают с шумом глухим
       на могилу...
      
       Порою
       в паузе долесекундной
       в лице твоем вдруг
       может подняться
       любящий взгляд,
       обращенный
       к матери, нежной так редко,
       потом
       он теряется в теле,
       уходит с поверхности,
       тонет,
       этот застенчивый взгляд,
       едва попытавшийся всплыть.
      
      
      И снова
       хлопнет мужчина в ладони,
       и снова ты прыгнуть обязан,
       прежде чем боль
       к сердцу подступит,
       всегда побежит впредь тебя,
       почувствуешь ты
      горение в стопах
       в ожидании того,
       что ее породит
       и слезы подгонит к глазам...
      
       И все же, вслепую...
       улыбка...
      
      
      
      О, возьми ее Ангел!
       И ощипи ее,
       травку целебную
       с мелким цветочком,
       поставь ее в вазу
       и сохрани!
      
      Пусть стоит она с теми блаженствами,
       что закрыты от нас до поры,
       вознеси ей хвалу
       в урне прекрасной
       с вычурной выспренной надписью:
       Subrisio
       Saltat,
       что значит -
       "улыбка гимнаста"
       (иль акробата).
      
      И тогда ты, дорогая,
       ты, чрез которую прыгнули
       самые сливки блаженств -
       молчаливо...
      
      Может быть, юбки твои
       осчастливятся милой тобой
       или зеленый шелк-электрик,
       туго сжимающий
       твою крепкую юную грудь,
       почувствует,
       что он изнежен вконец
       и не нуждается боле ни в чем.
      
      Ты
       на показ выставляема
       снова и вновь,
       но всякий раз разно,
       как безразличия плод
       на колеблемой чаше весов -
       публично,
       на людях
       и ниже плеч.
      
      Но где,
       где то Место -
       я ношу его в сердце -
       там
       долго-предолго
       они не могли представлять,
       но распадались,
       словно животные,
       не подходящие к случке,
       там,
       где и гири еще тяжелы,
       и тарелки
       еще продолжают звенеть,
       вихря бесплодного палки...
      
      И вдруг
       в этом трудном Нигде -
       Невыразимая Святость,
       Место, чье Несказанное Имя
       не произносится всуе,
       где чистое слишком уж мало
       неслыханно преобразится,
       делая в воздухе сальто,
       в пустотелое
       нет, чересчур,
      
       там, где задача
       и с многозначным числом
       разрешается вдруг
       без остатка.
      
      О, Париж...
       Площади,
       площади,
       бесконечное зрелище,
       где модистка
       Мадам Ламорт
       подвешивает и вьет
       неустанные мира пути,
       бесконечные ленты,
       находит петлицы для них,
       для юбок цветки,
       кокарды,
       муляжные фрукты,
       притворно умершие
       для дешевых и зимних
       шапок
       Судьбы.
      
      
      Ангел!
       Представим, есть Место,
       незнаемо нами,
       где
       на Неизреченном Ковре
       влюбленные
       подвиги смогут вершить,
       которые здесь невозможны,
       бесстрашно-высокие трюки
       биения сердца
       под куполом Вечности,
       башни экстаза,
       длинные лестницы,
       что подпирают друг друга,
       и где никогда не бывало
       пола иль плоскости...,
       чтобы,
       дрожа,
       смогли бы они простоять
       пред столпившимся зрительским кругом
       бесчисленных и убаюканных мертвых...
      
      И эти-то мертвые,
       разве не бросят они
       тогда
       вечно копимые
       и потайные,
       безвестные нам,
       но вечно ходящие
       счастья монеты?
       К ногам этой пары,
       чья улыбка
       стала в конце всех концов
       правдивой и искренней -
       Там,
       На этом Ковре Совершенств...
      
   






                ЭЛЕГИЯ ШЕСТАЯ


Смоковница!
 Долгое время
    ты для меня значила многое,
       как ты внезапно засохла,
         прижала чистейшую тайну,
           бесславная, опережая века,
             к своему же плоду.

И, словно раструб фонтана,
 -арками - ветви твои
    гонят живительный сок вниз,
      гонят вверх,
        и, едва пробудившись,
          он восстает ото сна
            для счастья сладчайших высот.

Видишь,
  как Бог
    превращается в лебедя.

              ...Но мы,
мы все мешкаем,
  увы,
   наша слава -
     в цветении нашем,
       будто нас предали,
         когда мы, наконец,
             достигаем
              перезревшее сердце
                предельно желанного плода.

И
  лишь в немногих
    побуждение к  росту
      поднимается и восстает
       с силой такой,
        что они в один миг
          входят в пылание полного сердца,
            когда искушение цветением
              коснется едва
               их юного рта и ресниц,
                как легкий ночной ветерок...

Герои
   и, может быть, те,
         кому суждено
            рано уйти,
              чьи вены
                Садовница-Смерть
                закрутила иначе, чем нам,

          они мчатся, несутся
            впереди своих юных улыбок,
              как запряжённые кони,
                перед царем-победителем
                в мягких
                выбитых в камне
                рельефах
                Карнака.

Герой
 странно приближен
  к тем, кто ушел молодым.
    К Неизменности
      он равнодушен.
       Расцвет его равен
         всей жизни.
          И,
            постоянно срываясь,
              он входит
                в измененное вечно созвездие
                вечного риска.
   
Немногие сыщут его
           Там.
     Но мрачная эта судьба,
       которой
         нечего нам рассказать,
           вдруг вдохновившись,
             его запоет
               в шторм его бурных миров.
 
             Я не слыхал ни о ком,
                кто был бы подобен ему.
                Сразу
                слабая нота его,
                пронзившая воздух речной,
                отзовется во мне.

И тогда -
  как бы хотел я укрыться
    от этой огромнейшей жажды...
      Если бы был я,
        о, если бы был я мальчишкой,
         имел бы возможность
          и сидел бы еще,
            опираясь локтями о мебель,
              читал о Самсоне -
                как его мать, родивши начала Ничто,
                потом родила сразу Все.

Мама,
  разве он не был героем -
      в утробе,
       и его повелительный выбор
         начался не внутри ли тебя?

Тысячи зрели в утробе,
   желая быть им,
     но смотри:
      он ухватился,
        выделил,
          выбрал
            и совершил,
              довел до конца.

И если разбил он колонны,
  расставил их порознь, по врозь,
    это было, когда он прорвался
      из огромного мира
        твоего материнского чрева
          в более маленький мир,
            где продолжал он решать,
              выбирать,
                совершать.

О, вы, матери этих героев!
  Источники горных и ливневых рек!
   Вы, узкопроходные,
     куда погрузились,
       нырнули
         чистые девы,
           оплакав
            от высоких краев
              полного сердца
               грядущие жертвы
                и приношения сыну.

А все потому,
  что когда этот вечный герой
    рвался сквозь фазы любви,
      каждое сердце, что билось
        ради него,
          поднимало его еще выше
            и, уже обернувшись назад,
              он стоял за пределом улыбок,
                преображенный.







             ЭЛЕГИЯ СЕДЬМАЯ


Не умоляй больше, голос,
  ты перерос это...
    Не допусти, чтобы крик твой
      сделался воплем  мольбы,
        даже и если
          он мог бы быть
            чистым по-птичьи,
                приподнятым новой весной,
                словно птица сама
                устремляется ввысь,
                почти позабыв,
                что она - лишь капризная малость,
                а не единое сердце,
                коему быть надлежит
                брошенным вверх,
                к счастью,
                в глубины интимных Небес.

Подобно ему, ты все еще хочешь
  вызвать Любовь-Невидимку,
    молчаливого слушателя,
       в ком ответ
          проснется не сразу,
            а медленно и согреваясь,
              услышав тебя,
                чтобы стать
                ярким партнером
                собственных дерзостных чувств.

О, и весна поняла бы -
  ни единой расщелины,
    что б не откликнулась эхом
      на благовещение.
        Первые малые
          и вопрошающе-слабые
            флейтовы ноты,
               но подкрепленные
                эхом звенящей в мир
                тишины,
                что повсюду встает
                чистым торжественным днем.

Да, и потом,
  вверх по ступеням -
    зов, что взбирается в Небо
      по Лестницам Воздуха,
        к Замку Грядущего -
          о нем и мечталось.

И - трель,
  фонтаном,
    чей бьющий поток
      ловит летящую воду -
        вверх, снова -
          в игре обещаний...

А перед тем -
  лето.
    Не только те летние утра,
      не только
       их созревание в день,
         заревом,
           из-за рассвета,

не только и дни,
 нежные в гуще цветов,
   огромные над головой,
   
      окруженные тенью
        великих деревьев,

           не только и преданность
             этим невиданным силам,
         
не только дороги,
  не только луга в вечеру,
      дыхание чистого неба
         после полуденных гроз,
            
      не только
        и подступающий сон,
          не только предчувствие
            позднего вечера...

Но ночи!
  Высокие летние ночи...
   Но звезды,
     Звезды - с Земли.

       О, быть  мертвым
          в один из таких
            дней
              и знать,
                что они бесконечны,
                все Звезды...

И можно ли,
  можно ли,
    можно ли их позабыть!





Видишь,
  позвал я любовь,
    но не только она отозвалась -
      девушки вышли на свет
        из несоразмерных могил
          и встали с ней рядом...

     Как я мог ограничить свой зов
       после того, как позвал?
   
Ведь погребенные
  снова и вновь
    вечно стремятся к земле.
       Вы - дети,
        одно лишь понятно сполна -
           здесь и сейчас
             станет веским
                для многих.

Не думайте вы,
 что судьба -
  много больше,
   чем плотности детства.

Как часто ты
  в самом деле
   настигал вдруг любимую -
    дышащей и глубоко -
     после чудесного бега
      к чему-то,
       что невозможно назвать
         Ничем, кроме открытого воздуха?



И нигде, о любовь моя,
  не существует наш мир -
    только внутри.

Наши жизни
  стираются от перемен,
    и все, что снаружи,
      всегда уменьшается
        и исчезает.

              И там, где однажды стоял
                добротнейший дом,
                надуманный образ врывается,
                будто бы жил этот дом
                только в душе.



Просто быть здесь -
  уже наслаждение!
    И вы это знали,
       вы, девушки всяких лишений,
         вы, потонувшие
           в худших районах,
             гниющие там
              иль мучимые,
                вы, обреченные
                рыться на свалках в грязи.

     Но каждая в жизни имела хоть час,
       а может, и меньше,
         неизмеримый момент
           времени
             между двух промежутков,

когда ее вдруг наполняло -
   до кончиков длинных ногтей.




Но
 мы склонны забывать -
  слишком легко,
   что наш веселый сосед
     не одобряет нас,
      не осуждает.

         Мы хотим показать это зримо,
           даже когда
             самая зримая радость
               проявит себя,
                только когда
                мы в душе ее преобразим.


И
  Zeitgeist,
    то есть
      Времени Дух, создает
           гигантские силосы мощи,
     башни энергий,
       бесформенные,
         как напряжения импульсы,
           он извлекает их
            изо всего, что осталось.


Он забывает о храмах.
  Мы, те
    кто пытается тайно
     спасти, сохранить
      эти странствия сердца...

                Да, и там, где еще
                кто-то стоит,
                то, чему он молился
                коленопреклонно,
                служил,
                уже отошло
                в Тонкий Невидимый Мир.

    Многие не замечают
      и упускают возможность
        построить все это внутри -
          колонны и статуи
            небывалого Духовеличия.


Каждый тяжкий
  Земли поворот
    имеет таких вот
            наследолишенных,
              тех, кто не обладает
                ни предыдущим,
                ни тем,
                чему быть суждено.

Ведь то, что лежит впереди,
  далеко от людей,
   но это смущать не должно,
     но должно подтверждать,
       сохранение формы,
         той, что еще признаем.

   
                Это стояло средь нас
                однажды,
                стояло
                в центре судьбы,
                судьбы разрушения,
                стояло
                в центре
                незнания,
                куда нам идти,
                будто и вправду существовало,
                Звезды к себе пригибая,
                вниз,
                с закрепленных небес.

Ангел!
  Я покажу тебе это -
    вот оно!

Пусть же стоит,
  чтоб ты видел его,
     искупленным,
       в конце всех концов.

          Пусть же стоит оно прямо.




Колонны, пилоны,
  Сфинкс,
    серо-решительно-
      -и-осевая нагрузка собора
         из города,
           что увядает
             иль просто незнаем.

Это ли не было чудом?

Гляди же, о Ангел!
   Это есть мы...

   Ты, Мощная Сущность,
     скажи Им -
       мы тоже смогли
         такое свершить...
           Мне не хватит дыхания
             справить сие торжество.

Потому что в итоге,
  мне кажется,
    эти пространства
      небрежения
        не знали от нас -
           наши щедрые доли -
             эти пространства -
                наши
                (как ужасно безмерны
                должны они быть,
                огромно-пугающи,
                если тысячи лет наших чувств
                не смогли их наполнить...)

Да,
  но Башня была велика,
     разве нет?

Ангел!
  О, да, велика,
    даже рядом с Тобой.

      И Шартр был велик,
        и музыка вдруг достигала -
          и выше,
            летя,
               поднимаясь,
                и над головой...

Даже влюбленная девушка
   ночью
       одна
            у окна...
               Не доходила ль она
                до колен Твоих, Ангел?

Не думай!
  Я не
   умоляю Тебя,
    Ангел!
     А хоть бы и так...
      Ты все равно не придешь,
         потому что мой зов
           всегда полон энергий подъема!
             Ты же не сможешь идти
               против такого потока -
                слишком сильна его мощь!

Мой зов - это выкрик протянутых рук,
  он высоко достает,
    до открытой ладони,
     и всегда - пред Тобой,
       он открыт,
         непостижимая сущность,
           открыт и широк,
             чтоб всегда защитить
               и спасти.








       ЭЛЕГИЯ ВОСЬМАЯ
      
      
       Посвящается Рудольфу Касснеру
      
       Взглядом открытым
        глядит существо
          на простор.
      
       Но
        наши глаза
          устроены так,
            словно повернуты внутрь,
       и, кажется, будто они
         расставляют ловушки вокруг,
          чтоб помешать существу
            двигаться
              в полной свободе.
      
       Мы видим
         лишь то, что снаружи, -
           по выражению черт существа,
            ибо даже младенцев
       мы заставляем
         вмиг обернуться
           и оглянуться назад -
             на устройство вещей,
       а не смотреть на простор,
         что лежит глубоко
           во взгляде животного,
             освобожденного Смертью...
      
       Ибо лишь мы видим Смерть.
      
       А животное
         сердцем свободно
           и всегда позади оставляет
             мир своего разрушения,
       а впереди него - Бог,
         и когда оно движется,
           движется только вперед,
             ныне, и присно - вперед,
               как течение весны.
      
       А мы,
        мы никогда не имеем -
          и на единственный день -
           чистое это пространство
            пред нами,
              куда раскрываются вечно
                в вечном блаженстве
                цветы.
       Нам - всегда только мир
         и никогда - в Никуда,
           где - никаких "нет" и "не".
             Нам не дано осознать
                чистое,
       без умышлений,
         Нечто,
           то, чем ты дышишь
             и познаешь бесконечно,
               но никогда не желаешь:
       Ему
         порой
           отдается дитя,
              но, вырастая,
       обречено
          выйти оттуда наружу.
       Или же
         тот, кто умрет,
           тогда окунается в Это.
      
       Ибо, приблизившись к Смерти,
         ты ее больше не видишь,
           но смотришь во вне Ее,
             мимо...
               Может быть,
                только в тот миг
                взглядом широким животного.
      
       Любовники,
         если бы не застилали
          вид друг от друга,
            смогли бы увидеть Все Это
              так близко,
                что изумились бы...
      
       Будто бы по недосмотру
         Оно открывается им
          за спиною друг друга,
            но не дано им
              Его перейти...
      
       И снова
         мир возвращается к ним.
      
       Вечно,
         когда мы глядим на создание,
           мы видим одно отражение
             свободы
               и сами его замутняем.
      
      
      
       Или случается так,
         что животное,
           зверь в немоте,
             голову вдруг поднимает
               и хладнокровно
                смотрит внутрь нас
                и насквозь.
      
       Вот что значит судьба:
         лицом встать друг к другу,
           и ничего, кроме друга,
             и навсегда.
      
       Если б животное,
         то, что идет к нам
           решительным ходом
             и из другой стороны,
               имело бы наше сознание,
                оно вовлекло бы нас в вихрь свой
                властною силой своей.
      
       Но его существо
        бесконечно ему самому,
          непостижимо,
           и без понятия
            о состоянии этом -
              чисто, как взгляд.
      
       И там,
         где мы ясно предвидим грядущее,
           животное видит себя
             во всем,
               невыразимо-живое -
                на век.
      
       И все же
         внутри теплого чуткого зверя
           тяжесть гнетет
             и забота огромнейшей грусти.
              Так как к нему пристает
                нечто, что часто
                ошеломляет и нас -
                память,
                воспоминание...
      
       К чему бы сейчас
         ни стремиться,
          оно и правдивей, и ближе
            было когда-то,
              и единение с ним -
                непостижимая нежность.
      
       Здесь
         всё - расстояние
           там, где когда-то
             было дыхание.
      
       После первого дома
          второй
            кажется ветреным
              и разнородным.
      
       О, счастье мельчайших существ -
         они навсегда остаются
            в утробе, что их зачала.
      
       О, счастье мошки,
          что все еще скачет внутри,
            даже в день свадьбы своей:
              ибо утроба есть всё -
                Бесконечность...
      
       Ты погляди
         на полууверенность птицы,
            кажется, будто она
               почти уже знает
                два состояния
                первопричинных начал
                своего существа,
       словно сознание Этруска,
          что вышло из мертвого тела,
            и его же фигура
              крышкой на гробе лежит.
      
       И сколь
          ошеломлённо
            все, чему нужно летать,
              когда
                покидает утробу оно.
      
       Будто самих же себя ужаснувшись,
          они содрогаются в воздухе.
      
       Так же и трещина
         дико по чашке скользит,
           словно летучая мышь
             прорвалась сквозь вечерний фарфор.
      
       А мы
         всегда и везде -
            зрители,
              смотрим на всё это -
                на,
                но не выше того.
      
       Оно нас и так
          переполняет сполна.
      
       Мы ему место находим -
         оно распадается.
           Снова
              мы ставим на место его,
                и распадаемся сами...
      
       Кто нас так развернул,
         что всегда -
          что бы ни делать -
            мы подобны тому,
              кто вечно уходит?

      
       Как человек на последней вершине,
          что покажет ему всю долину -
            в самый последнейший раз...,
              кто развернулся
                и, задержавшись на миг,
                постоит -
      
       так мы живем,
          вечно прощаясь.
   







                ЭЛЕГИЯ ДЕВЯТАЯ



Почему бы,
   если б возможно,
      не провести нам
        сей краткий отрезок
          существования,
             как лавр,
               что немного темнее
                зеленых собратьев
                и легкой волною идет
                по ободку своих листьев,
                словно улыбка
                ветра...


К чему так настаивать нам
  на бытие человечьем
   и ускользать от судьбы,
     в тайне мечтая о ней.


Не потому ли что счастье,
    та часть разрушения,
      что приближается,
         чтобы нестись впереди,
            реальна.


Не из любопытства
  и не для опыта сердца,
   что было бы счастливо -
     лавром...


Но потому, что
  быть здесь
    значит так много.
   
       И потому, что
         все то, что здесь исчезает,
           вроде, нуждается в нас,
             даже заботится странно
               о нас, кто исчезает
                гораздо быстрей.



И для всего - только раз.
 Раз и не боле.
  То же и мы:
    только лишь раз
      и уже - никогда.



Но этот-то раз,
  хоть и один он,
    что мы проживаем,
      пока на Земле,
        он - неизбежен.


И вот,
  мы толкаем себя
   в желании им обладать,
    держать
     и в обеих руках,
       и в перегруженном взгляде,
         в ошеломленной душе,
            пытаясь соделаться им
               или кому-то отдать.

 

   Нет, больше всего мы хотим
      оставить его для себя -
        навсегда...



           Боже!
             Но что же мы можем
               взять с собой
                в Царство Иное,
                когда мы уйдем?


Не восприятие наше,
  то, чему учимся медленно,
     и ничего из того,
       что случилось.
         Совсем ничего.



            Это и значит,
               что мы возьмем боль
                и более боли -
                тяжесть всей жизни,
                длительный опыт любви
                и неизреченное всё.


             Но после, под звездами,
               о, не волнуйся!

                Они же и лучше
                в неизреченности.


В общем-то
 то, что приносит
  путник с холмов,
    к нам, в долину, -
     это не горстка земли,
      никто не сумеет произнести ее,
         но слово -
           то, что досталось ему нелегко,
             чистое,
                желтое,
                синее,
                как горечавка.



Разве же мы на Земле,
  для того, чтоб сказать:
   Дом
      Мост
        Фонтан

Кувшин
  Ворота
    Фруктовое дерево
      Или Окно?


В лучшем случае:
  Башня
    Колонна...?


Но говоря
  эти слова,
    ты понимаешь -
      и с той интенсивностью,
        коей и вещи-то сами не знали,
          что выразить могут...


И разве стратегия скрытая
  нашей Земли
    не в том,
      когда она хитро-лукаво
        движет любовников так,
         чтобы каждая вещь
           преобразилась
             в блаженстве
               их общности чувств?



                Порог:
     что это значит
        для двух влюбленных,
          не то ли,
             что они тоже должны истереть
                порожек двери
                и чуть больше
                тех, кто старался до них,
                многих,
                и тех, кто придет после них,
                тоже многих,
                чуть больше стереть,
                едва лишь коснувшись,
                и
                без усилий...


Здесь дано время
  для изреченного,
   Здесь его Дом.



Так говори
  и свидетельствуй.
     Больше, чем раньше,
       всё отпадает  от нас,
         всё, что пригодно для жизни,
           что окружает
             и заменяет нам всё -
               это событие,
                и образа нет для него.


Событие под панцирем,
  что разорвется легко,
    как только оно
      перерастает себя
        и свои интересы.
          И воззовет
            к новым пределам и рамкам.


Между ударами молота
  наши сердца выживают,
   словно язык меж зубов,
     что вопреки всем и вся
        воспевать продолжает...


Воспевает наш мир
  Ангелу -
    не неизреченное,
      его все равно не сразить
        яркими чувствами:
          Он во Вселенной
            все ощущает так полно,
              что ты - лишь послушник.


Тогда покажи ему нечто простое,
  что приняло форму в пути,
    проходя поколения,
      то, что живет, словно общность,
       рядом, во взгляде.

Расскажи о вещах.
 И пусть Он стоит,
   ошеломленный, и боле, чем ты,
     рядом с веревко-крутильщиком в Риме
       иль гончаром - там, на Ниле.

И покажи ему:
  Нечто
    может счастливым быть
       и безупречным,
          и нашим,

И
  даже горести вопль
    может принять
      свою чистую форму
        и послужить,
          словно вещь,
            иль умереть,
               словно вещь,
                уйдя в то пространство,
                где его
                даже скрипка не вспомнит.


И все эти вещи,
   чья жизнь начинается
      в непостоянстве,
        они понимают,
          что ты воспеваешь их,
            и, погибая,
              они доверяют нам,
               нам, подверженным гибели
                больше всего -
                за их сохранение.


Они лишь хотят,
 чтобы мы
   изменили их полностью
    в нашем невидимом сердце
      и превратили бы - о, Бесконечность,
        в самих же себя,
          то есть в нас,
             кем бы мы
               ни предстали в конце.

Земля,
 разве не этого жаждешь ты -
   еще раз незримо подняться внутри нас?
    Разве же ты не мечтаешь
      самой стать незримой однажды?
        Земля! Невидимка!
         И что, если не превращений
           ты просишь так страстно?
    


Земля, о любовь моя,
  я все исполню.

     Поверь мне,
       все весны твои
           не нужны уже боле -
             меня покорить.
                Одной, лишь одной уже хватит -
                и хватит сполна -
                поднять мою кровь.
               
Я был твоим,
   не в силах признаться тебе
       долгое время.

Ты права,
  как всегда,
    и любезная Смерть -
      святая уловка твоя,
        изобретение.

Смотри, я живу.
  Чем?
    Ни детство мое,
       ни грядущее - нет,
          не становятся меньше...

Но в избытке
  бьют мощным ключом
       в моем сердце.








                ЭЛЕГИЯ ДЕСЯТАЯ


Может, однажды
  в закате безумных видений
    я хвалу воспою
      восходящему Ангелу.
        И уже не запнутся,
          не дрогнут
             ясно стучащие молоточки
               сердца -
                от падения
                иль небрежения
                или сомнения
                рвущихся нитей.

И лицо во струении своем
  станет более радостным,
    потому что рыдания горечи
      вдруг расцветут.


       О, вы, ночи,
         когда напролет горевал я,
          сколько вы будете значить тогда для меня.


Безутешные сестры,
  почему не склонялся я более низко -
    принять вас,
      чтобы себя потерять еще больше
        в распущенных ваших власах?


Мы расточительны в наших печалях,
  глядя поверх них -
    в их бесконечные шлаки грусти,
      увидеть, есть ли предел.


Но они - наши зимние листья,
  о, наши печали,
    темные вечно зеленые,
      одно из времен
       нашего тайного года,
        и не только времен.
         Они - ситуации
           и поселения,
             ложе,
               земля
                и наш дом.


Правда,
  как странны задворки
   Города Боли,
     где в лживом молчании,
       созданном бешеным шумом,
        чванливо вперед выступают
          помои, изблёвки шаблона пустот,
             золотая тусовка сумятиц,
               взломанный памятник.


О, Ангел,
  как бы ты вытоптал
    Рынок их Утешения,
     не оставив следа,
      ни церкви соседней,
       купленной как фабрикат,
         и подметенной,
          и плотно закрытой,
            разочарованной -
              почта
               в воскресные дни.


Дальше, о дальше,
  будто всегда существует
    зубчатый край этой Ярмарки.
      Качели свободы!
       Ныряльщики рвенья, жонглеры!

И терпкой Удачи
  жизнеподобное стрельбище,
   где мишени из олова
    вдруг зазвенят
     и крутанутся с хлопком,
      когда меткая пуля ударит их в грудь.


От утешения до шанса
   он накренится, наш Город,
    из-за палаток
      для утоления всех любопытств,
       что, пытаясь товар навязать,
          бормочут, гудят и жужжат.


Соблазны Специально Для Взрослых:
  Как Размножаются Деньги,
    Расхожие Анатомически,
      Не Развлечения Только,
        Но Гениталии Денег,
          Без Сдачи и Без Остатка.
            Собственно Акт Поучителен
              и Помогает
                Вновь Стать Потентным...
    

             Но за пределом,
                за самой последней доской,
                что пестрит объявленьями
                для "Всебессмертных",
                где горькое пиво
                кажется сладким
                для пьющих,
                пока они не прожуют
                свеженький жмых развлечений,
                сразу за этой доской -
                всё настоящее.


Дети играют
 и пары - влюбленно в обнимку -
    серьезно так,
       в редкой траве,
         где собаки снуют
          по своим, по собачьи делам.


            Молодой человек увлекается дальше -
              Может, влюбился в Элегию?
                В Рыдания Юности?
                Идет он за ней на луга.
                Та говорит:
                "Путь сей далек.
                Там мы живем..."
                "Где?"
                И молодой человек
                следует дальше за ней,
                взволнованный юной походкой,
                плечами и шеей...
                Может, она -
                из прекраснейшей расы?
                Но
                он покидает ее,
                возвращается,
                лишь обернется -
                рукой помахать.
                Что ж из того?
                Она - лишь Элегия.


Только тот, кто ушел молодым
  на первом этапе
    покоя безвременья,
       и отнят от груди,
          идет за Элегией с любовью.

            Она девушек ждет молодых -
              подружиться.
                Нежно покажет
                одежды свои -
                Жемчужины Боли,
                Терпения
                хитросплетенный Покров.

               А с молодыми людьми
                идет она в полном  молчании.
                Но там, где живут они,
                в дольней долине,
                одна из старейших Элегий
                юноше может ответить,
                если он спросит ее:

                "Однажды мы были, -
                скажет она, -
                древнею расой Рыданий.
                Наши отцы
                там, наверху,
                рыли шахты
                в горном хребте,
                и иногда среди них
                найдете вы глыбу
                отполированной
                доисторической Боли
                или
                окаменелый шлак гнева
                от древнего деда Вулкана.

                Все это было
                Там, наверху.
                Мы жили богато".


И легко поведет его
  сквозь разливанный пейзаж
    плача Элегий.
      Покажет развалины замков
        и храмов колонны,
          где Царь всех Рыданий
           правил когда-то -
             и мудро
               этой страной.


Покажет высокие
  слез дерева,
    поляны печали в цвету
      (что живые лишь знают
         как нежно-листву),
           покажет и пастбища -
             горя стада,
              где порою
               пичуга встревожится
                и отзовется,
                бреющим взрежет полетом
                поля их видений
                и образы
                их одиноких рыданий.


А в вечеру
  Элегия его поведет
     к могилам древнейших
       из расы Рыданий,
         сивиллам
           и повелителям знаков,
             предвестий.


С наступлением ночи
  пойдут они медленней
    и впереди
      вскорости
       вдруг замаячит
         в свете Луны
           часовня,
             что всё назирает вокруг.

Это - близнец высоченного Сфинкса на Ниле,
   вид молчаливой часовни.

        Они восхитятся
          ее августейшей главой,
            что в молчании
              и навсегда
                бросила лик человечий
                на звездные чаши весов.

Зрение юноши,
 что расплылось
   от безвременной смерти,
    не в состоянии вобрать в себя всё.

       Но Элегии взгляд
         поднимет сову,
           что сидела
              за куполом строгим,

и птица,
 летящая медленным махом
  вдоль по щеке
   с самым округлым изгибом,
     вычертит слабо
       на слухе
        новом -
          он наступает за Смертью -
            неописуемый контур,
              как в развороте
                Книги Судьбы.



А выше, еще выше - звезды.
   Новые Звезды
     Стран Боли.


И Элегия медленно переберет
  их имена:
   "Вот, посмотри:
       Всадник
         и Жезл,
           и тугое созвездие,
             что зовется
               Фруктовым Венком.

 Дальше,
  и выше -
    к Северо -Полюсу:
      Люлька, Тропа
        и Горящая Книга,
          Марионетка,
            Окно.

А на небе, на южном,
  чистом, и,
     словно ладонь освященной руки, -
       ясно светящее М.
         Это - само Материнство".


Мертвый же
  должен свой путь продолжать,

     и в молчании
       более древняя Песнь Плача
         к ущелью его приведет,
           туда, где бьет ключ
             Источника Радости,
               переливаясь,
                мерцая
                при свете Луны.
    
Благоговейно
  Элегия молвит:
    "В мире людей
      се - животворный поток..."

Они постоят
  у подножья горы,
   и с рыданием
     Элегия обнимет его.

Дальше - один
 он станет взбираться на пики
   Доисторической Боли.
   
     И
        даже звуки шагов его
          не прозвучат
            в этой беззвучной судьбе.

И все же,
  если б они, в Бесконечность умершие,
   смогли бы для нас пробудить
     что-нибудь для сравнения,
       они показали бы нам -
        "Смотрите!"  -
            голый орешник
              в сережках соцветий
                или представили дождь,
                что падает ранней весною
                на темную Землю.

И тогда мы,
  кто всегда ожидает
    счастия взлет,
     вдруг ощутили бы нечто,
       почти содрогнувшись, -
         падение счастья.





© Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)

Поэма: Перевод с немецкого

 


       ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ
       к "Дуинским "Элегиям"
       Дэвида Янга с
       вкраплениями
       Ольги Слободкиной-von Bromssen
      
      
      
      
      Элегия Первая
      
      
       Традиционно большая поэма начинается с призыва, с обращения к Божественному Источнику, к Музе. У Рильке наоборот: он отворачивается, тем самым выражая отказ. Поэт существует сам по себе, размышляя, чем может быть поэзия без Сверхъестественных санкций. Но если поэт и не ищет общения с Ангелами, он тем не менее должен принимать во внимание факт и значение Смерти. Призыв постепенно принимает форму готовности, желания слушать, что нам хотят сказать мертвые. Заново рассматриваются границы между Жизнью и Смертью. И если мертвые и не нуждаются в нас, мы начинаем осознавать, что сами нуждаемся в них. Музыка, к примеру, произошла от древнего опыта горя.
      Ангельские чины: Ангелы Рильке, как разъясняет поэма, это не Христианские Ортодоксальные Ангелы. Однажды он заметил, что они более сродни Ангелам Ислама. Лучшее их определение содержится в самой поэме.
      Гаспара Стампа: итальянская поэтесса XYI века. Покинутая любимым, она не предалась отчаянию, но стала творить поэзию и искать другие любовные романы. Умерла в возрасте 31 года.
      Санта Мария Формоза: церковь в Венеции, как пишет Дэвид Янг. В этом я позволила себе усомниться - Рильке упоминает Неаполь и Рим, а не Венецию. Сама я заходила в Санта Мария Формозе в Риме. Возможно, в Венеции тоже есть Санта Мария Формозе. Но, так или иначе, Рильке посетил этот храм в 1911 году.
      Лин: Бог растительности, сходный с Адонисом. Похоже, Рильке считал своим плакальщиком Орфея, первого легендарного поэта и музыканта.
      
      
      Элегия Вторая
      
       Тенденция поэмы использовать мотивы как образа, так и идеи проясняется по мере того, как Рильке снова поднимает вопрос взаимодействия с Ангелами. На этот раз, однако, он сосредотачивает внимание скорее не на роли поэта, а на нашей изменчивости, на нашем эфемерном месте в мире. Любовники у Рильке имеют более продолжительный опыт, большую реальность, но также не могут ее удержать. Греческая погребальная скульптура (steles - каменные плиты с вырезанным рельефом) своим достоинством и сдержанностью подтверждает человеческую быстротечность, и нам нужен эквивалент, который мы не можем найти в современных картинах и статуях.
      Товия: в Апокрифической книге Товита Архангел Рафаил сопровождает Товию в трудном путешествии, но Товия его не узнает.
      
      
      Элегия Третья
      
       Продолжает исследовать любовь, но появляется и новый мотив - ребенок. И опять - эквивалент традиционной черты эпоса: путешествие в мир чувственной мглы. Здесь путешествие происходит в интерьере, отражающем интерес Рильке к современной психологии Фрейда. Эта Элегия являет собой необычайную смесь горечи и нежности, когда говорит о ребенке, о матери, о молодом человеке и влюбленной в него девушке.
      
      Элегия четвертая
      
       И снова любовники, внутренний ландшафт, ребенок и родитель, на сей раз - отец. И - новые образы: театральное представление, где танцору предпочитается марионетка. Косоглазый мальчишка - кузен Рильке, Эгон, ушедший молодым. Кроме Элегии Четвертой он увековечен в "Сонетах к Орфею", II, 8.
       По-немецки "марионетка" - "Puppe", что также означает "куклу" и делает более естественным переход к ребенку среди его игрушек. Образ ребенка напомнит читателю о Вордсворте, но Вордсворт намекает на Бессмертие, в том время как Рильке ближе к пониманию и принятию смертности.
      
      
      Элегия Пятая
      
       Лето 1915 года Рильке провел в квартире Фрау Герты фон Кёних в Мюнхене. Там висела картина Пикассо "Les Saltimbanques" (акробаты - фр.). Сейчас этот шедевр принадлежит Национальной Галерее Вашингтона. Элегия Пятая частично вдохновлена этой картиной. Рильке заметил, что акробаты стоят в форме латинской буквы "D" и представил себе, что это "Dastehen" - "стояние там" c обертонами "Dasein" - "бытие, экзистенция". Дэвид Янг пишет о проблеме перевода этой "D" на английский ("duration"?), выражая по этому поводу отчаяние. Но я, вспомнив Гаспару Стампу, не отчаялась, переводя "D" на русский, но написала "Dasein" - Бытие, или "Dastehen" - Быть. Ибо "стояние там", то есть на Земле, с точки зрения Ангелов, и есть Бытие. Так мне подумалось.
      Август Могучий (дословно "Август Сильный"): Курфюрст Саксонии, 1670-1733. Показывал своим гостям аттракционы физической силы, в данном случае "сжать мог одною рукою тарелку из олова".
      Роза наблюдения: пример сложнейшей образной системы Рильке. Толпа зрителей вокруг акробатов напоминает цветок, обретающий или теряющий лепестки по мере того, как публика прибывает и убывает. Ее центр, где прыгают и кувыркаются акробаты, есть пестик цветка, чья пыльца (может, это - пыль, которую они поднимают, как считает Дэвид Янг, а я думаю, - это энергия, исходящая от самих акробатов) не исчезает в Никуда, но обогащает собственное цветение и ведет к достижению ложной желанной цели. Это - один из многих образов, сравнивающий и противопоставляющий человеческую жизнь цветам, деревьям, фруктам и опылению.
      Subrisio Saltat: сокращение от subrisio saltatoris - улыбка акробата.
      Ангел! Представим, есть место: как в Элегии Четвертой, Элегия Пятая начинается с образа неудовлетворительного искусства (в обоих случаях, представления) и заканчивается другим образом, в котором трудности разрешаются в присутствии Смерти, и тогда пред нами предстает Performance Совершенств.
      
      Элегия Шестая
      
       Из возможных форм идеализированного человечества - к тем, кто ушел молодым, любовникам, детям, актерам во время представления, чьи попытки воплотить идеальное вызывают различные формы страдания, Рильке прибавляет героя. Как если бы эпический герой вошел бы вдруг в поэму, словно запоздалая мысль. Поэт рисует изумительно тонкий портрет, задерживаясь скорее не на самом герое, а на аналогиях (например, на смоковнице) и влияниях (на детей, матерей, любовников и на "каждое сердце"). Есть нечто слегка комичное в этом герое - утверждение смерматозойда в клетке. Многие могут быть прекрасны, но роль героя закреплена за избранными и несколько отдалена, подобно легенде.
      Карнак: священное место в Древнем Египте со множеством храмов и руинами. Рильке посетил Карнак в 1911 году. Этот образ - характерное описание завоевателя: он улыбается, скачущий в своей колеснице, запряженной лошадьми, и лошади улыбаются той же улыбкой. Улыбка - еще один повторяющийся образ в Элегиях.
      
      Элегия Седьмая
      
      Поэма поворачивает от быстротечности жизни, какой она видится в идеальных перформансах и герое, к принятию жизни. Молящий голос, движимый желанием менее мимолетного состояния бытия, отрицается, и поэма совершает некое сальтомортале назад - к прекрасному образу летних рассветов. Теперь мертвые тоскуют по бытию на Земле. И мы учимся любить и торжествовать видимое, "преображая его внутри". Достижения человеческого воображения, представленные в музыке, архитектуре и любви, могут теперь быть понятыми и оцененными.
       В письме к своему польскому переводчику (которое приводится в предисловии) Рильке пишет:
      
      "Природа, вещи, среди которых мы движемся и которыми пользуемся, - временны и бренны.
      Но пока мы здесь, они - наши друзья и нам принадлежат. Они разделяют наше знание, горе и счастье, так как уже были доверенными лицами наших предков. Следовательно очень важно не только не принижать все земное, но в силу его преходящести, которое оно и делит с нами, мы должны понять и преобразить этот феномен в любящее понимание. Преобразить? Да, так как наша задача - глубоко и страстно впечатлиться этой временной и бренной Землей так, чтобы ее настоящее бытие вновь восстало "невидимым" в нас. Мы - Пчелы Невидимого. Мы неистово расхищаем видимый мед для того, чтобы собрать его в Огромных Золотых Сотах Невидимого".
      
      
      Элегия Восьмая
      
      Воспевание человеческой скоротечности в предыдущей Элегии получает здесь четкое определение. Осознание себя, осознание Времени, осознание Смерти, что отличает нас от животных и временами от детей и любовников - версия Рильке о падшем состоянии. Развивая эту мысль, он обнаруживает, что и животным весьма неуютно в этом бытие, так как они помнят свое утробное состояние и рождение, переход в этот мир. Лишь такие существа, как мошки, что рождаются в открытый воздух, ощущают гармонию с миром, так как принимают его за утробу, за мать. И если образ мошки, счастливо скачущей даже в день свадьбы своей, слегка окрашен юмором, ничего подобного нет в торжественном и восхитительном заключении поэмы - один из итогов жизни, который и дает поэме столь впечатляющий размах.
       Эта Элегия посвящена Рудольфу Касснеру, австрийскому писателю и мыслителю. В замке Дуино он дискутировал с Рильке вопросы предпочтения определенных состояний бытия, к примеру таких, как "счастие мошки". Однако к общему мнению они так и не пришли.
      
      Элегия Девятая
      
       Поэма снова переходит в настроение Элегии Седьмой, но хвала и боль здесь тесно сплетены. Мы бы выбрали человеческое существование, подтверждение открывающихся линий, если бы у нас была альтернатива метаморфоз (как Дафна избегла любви, чтобы стать лавром), но тогда оправдание нашего выбора было бы нелегко объяснить. Это проясняется по мере того, как поэма движется вперед: будучи ограниченными рамками, мы должны принять и торжествовать не только нашу собственную смертность, но и смертность всех окружающих нас вещей. Если ранее достижениями человеческого воображения были музыка, архитектура, скульптура, героизм, то теперь в зенит входит поэзия.
       Рильке считает, что сама функция языка есть средство идентификации и хвалы - здесь также приложимо письмо, цитируемое в Элегии Седьмой, где Рильке говорит о "вещах, среди которых мы движемся и используем" как о "нашем достоянии и дружбе".
      
      Элегия Десятая
      
       В этой, последней Элегии, Рильке идет на немалый риск. Если Элегия Третья проводит параллелью эпическое схождение в мир темных страстей, Элегия Десятая выносит нас вверх, за Пределы Жизни, - в Смерть, как ни одна другая Элегия. Линия повествования и аллегорическая манера делают Элегию более доступной, но в ней нет свободной интенсивности воображения. После необычайной красоты "молитвы", открывающей Элегию, поэт рисует нам кривой портрет Города Боли и затем, в духе пасторальных блужданий, сбитые с пути, мы пересекаем эти земли, в основе которых частично заложен Древний Египет, единственная цивилизация (из всех до ныне существовавших), имеющая столь сильную ориентированность на Смерть и столь изумительно сплетающая в себе видимое и Невидимое. Здесь, как в перечислении Созвездий, сходятся все мотивы Поэмы. И Рильке расширяет до предела возможности нашего воображения: от нас требуется понять сову, которую спугнули с головы Сфинкса. Одним крылом она вычерчивает окружность человеческого лица, когда летит вдоль и вниз, и это вычерчивание, относящееся к мертвому, заостряет слух, как если бы книга, лежащая перед нами могла бы снова раскрыться - сама! Конец поэмы либо не нуждается в объяснении, либо лежит за ее границами.
      
      Перевела с английского Ольга Слободкина-фон Брэмзэн
    © Copyright Слободкина Ольга (olga_slobodkina@mail.ru)