о. Павел Флоренский. Спасти эту бренность...

Борис Пинаев
...Нет никаких определенных границ обряда:
по существу—обряд есть все, ибо все, что не есть обряд,
не должно быть и не образует
единой ткани культо-центрического опыта.
Фактически же  —  мы называем границею обряда всякий раз
границу нашего ведения.

Вот, например, мы кланяемся на улице, снимая шапку,—
что это, обряд или не обряд? Вероятно, большинство скажет,
что это—только обычай, т. е. не введет поклона
в границы—ведомые им—обряда.
Но св<ятой> Иоанн Дамаскин утверждает, что мы снимаем шапку
пред проходящим знакомым и должны снимать ее,
ибо этим выражаем мы религиозное почитание образу Божию,
который в человеке:
человек—та же икона, икона Господа Своего.
И значит, поклон—поклон знакомому на улице—
это уже не «обычай», а обряд.

    Мы готовим кушанье.
Исторически—кухня есть святилище, а очаг—алтарь его.
Кухня—не только духовное средоточие дома,
но и зерно, из которого и около которого вырос весь дом.
Кухня—это храм религии рода, связующее начало поколений,
и именно чрез нее поколения
священны друг для друга и образуют священное единство, род.
Так было, так было в длинном ряде веков.
Но исторические корни всечеловеческой религии
никогда и никем не были отменены, да и не могут быть отменены,
ибо—не чье-либо изобретение они,
не установлены чрез contrat social,
а являются выражением самой природы нашей.

Мы не отменили их, не смели их отменять,
но лишь легкомысленны в отношении их.
Мы не думаем о них и пренебрегаем ими,
безумно отвергаясь тем самым собственного своего,
живущего в нас закона. И, посягая на этот закон,
мы отрешаемся тем самым от своей собственной человечности,
убиваем самих себя как людей.

Семейный очаг, мы сказали, был средоточием дома;
но не только был—и есть, неизменно есть,
как неизменно есть наша собственная природа.
И доселе в благочестивых домах и в монастырях
огонь кухонной печи возжигается непременно от лампады,
и значит, есть святой огонь, святой, а не простая полезность;
новая посуда ополаскивается богоявленскою водою,
а значит, есть святая посуда—утварь
этого храма всечеловеческой религии;
домашние припасы освящаются, масло льется крестообразно,
крестообразно сыплется соль, крестообразно знаменуется ножом хлеб,
прежде чем начнет его резать хозяин дома.

Все творится у священного огня с молитвою и крестным знамением.
Явно, приготовление кушанья как было,
так и есть—род богослужения, низший, может быть,
но все-таки священный, по-своему уставный.

Кухня— совокупность обрядов.
Грубое нечувствие жизни и великое нечестие
говорить и думать: «просто кухня», «только кухня»,
теряя из виду ее священную глубину.
Но так обстоит не с кухней только:
вся жизнь пронизана обрядом;
пошлой, скудной и скучной делается она,
когда утрачена обрядность жизни.

Тогда это качество, эту координату
глубины жизненной пытается подменить скучающий человек
обострением жизненных впечатлений,
двигаясь только в плоскости жизни;
но нет внутреннего предела и завершенности в этом заострении,
и пряности жизни, следуя за пряностями,
приводят к границам допустимого человеческой природой—и губят.


    Всякое новое дело требует молитвы о нем,
особливого освящения своих начатков,
выделения из себя некоей десятины:
первины всякого дела приносятся Богу.
Пусть часто к молебну пред открытием нового учреждения
прибегают не вполне искренно, а, может быть, даже
из простого приличия. Но ведь что-то говорит
о существовании такого приличия, т. е. в чьем-то сознании, значит, предполагается и требование по существу, нарушить которое было бы оскорблением приличий. Что же значат эти молебны и эти молитвы, как не освящение тех дел и начинаний, пред которыми молебны служатся?

Что значат эти молебны,
как не низшие степени посвящения Богу начатков,
т. е. введение дел, по-видимому светских всецело,—
в область культа—поставление их при культе, около культа, в культе?
В настоящее время
с общим омирщением,
обесцвечением,
обеднением
жизни культурной,
подобные молитвы и молебны становятся бесцветнее,
однообразнее, по-протестантски уравнительнее
в отношении к своеобразию культурных дел.
Но даже современные Требники дают гораздо большее
многообразие чино-последований,
чем сколько их применяется в современной жизни обычно.
Требники же древние изобиловали чинами своеобразными, высокой расчлененности и конкретности, часто связанными с местными условиями, порою поэтому неповторимыми в иных местах чинопоследованиями и, по естественной исторической причине, малоизвестными.
   
    ...даже заурядная жизнь в церковном укладе
подлежит освящению в своих подробностях.
Загляните в Требник, даже в современный, урезанный Требник,—
и вы увидите, что даже мелкие подробности жизни,
даже частные стороны ее подлежат особым освящениям,
т. е. входят в особые обряды:
вся жизнь пронизана культом, вся она, как сетью артерий,
питается благодатью, вся она, так или иначе,
связана с культовым средоточием—таинствами,
а потому и средоточием всех средоточий, с центром культа...
Тут было бы естественно начать перечислять
все
предметы, явления, действия, отправления, стихии, существа
и т. д., которые освящаются в христианском культе.
Но считаю нецелесообразным распространять слово "все" сухим перечнем  —  всего, кажется, что только можно придумать и чинопоследования на освящение чего содержатся в старинных, а отчасти и новых, Требниках.

    Полезнее рассмотреть что-нибудь более конкретно.
Всем известно, что освящается воск—на так называемые «свечки»,
т. е. навечерие Богоявления,
затем на «Двенадцать Евангелий» в Великий четверток и на Пасху,
что освящается огонь—в те же дни и в иные.
Но менее известно, что и звук может быть освященным
и срастворенным благодатью.

А между тем, в «Чине благословения кампана,
си есть колокола или звона»
ясно говорится даже о космическом действии священного звона.
В ектении:
«О еже благословити кампан сей в славу святаго имене Своего,
небесным Своим благословением, Господу помолимся...
О еже подати ему благодать, яко да вси, слышащии звенение его
во дни или в нощи, возбудятся к славословию имене святаго Твоего...
О еже гласом звенения его утолитися и утишитися
и престати всем ветром зельным, бурям же,
громом и молниям, и всем вредным безведриям,
и злорастворенным воздухом...
О еже отгнати всю силу, коварства же и наветы невидимых врагов,
от всех верных своих, глас звука его слышащих
и к деланию заповедей Своих возбудити я, Господу помолимся».

В псалмах и паремии, читаемых при этом освящении колокола,
а также в стихирах, воспеваемых тут,
напоминается, что все стихии, вся тварь восхваляет Творца;
напоминается также о священном звуке тимпанов, гуслей и труб
и о том, что глас Господень правит всею мировою жизнью.
 
В молитвах этого благословения
—типом,
под который подводится испрашиваемое благословение
колокольного звона,
таким типом полагаются чудодейственные
вострубления трубные, разрушившие Иерихон.

«И ныне,—молится священник,— Владыко Пресвятый, кампан сей...
небесным святым Твоим благословением
и благодатию Всеосвящающаго Твоего Духа благослови и освяти,
и влей в онь силу благодати Твоея:
яко да услышавше, вернии раби Твои,
глас звука его, в благочестии и вере укрепятся
и мужественно всем диавольским наветом сопротивостанут,
и молитвами и всегдашним славословием Тебе, истинного Бога,
сия победят, к церкве же на молитву и славословие
святаго имене Твоего, во дни и в нощи спешно,
яко ведоми да ведутся
[т. е. таинственною силою влекомы,
силою, вливаемою в звук колокола,
а не просто звоном-сигналом, звоном-знаком разбуженные]:

да утолятся же и утишатся, и престанут
и нападающия бури ветренныя, грады же и вихри
и громы страшнии и молния, и злораствореннии
и вреднии воздухи гласом его».
[Такова, по вере православной, космическая действенность звона;
а что речь идет именно о чудесных силах его, подчеркивается следующим]:

«Ты бо, Господи Боже наш,
не точию умными и одушевленными созданиями Твоими...
но и бездушными, яко же Моисеовым жезлом,
и медяною змиею в пустыни, вся, яже хощеши, преславная твориши
и чудодействуеши: вся бо Тебе возможна суть,
не возможно же ничтоже...».

И в последующей молитве главо-преклонения:
«Кампан сей небесным Твоим благословением исполни,
яко да глас звенения его услышавше,
противныя воздушныя силы далече от оград верных Твоих отступят,
и вся раздеженныя их огненныя,
яже на нас, стрелы угаснут, трескания же молний, нападение града,
и вся вредныя воздухов злорастворения,
всесильною и крепкою десницею прогонима и удержанна
да утолятся, утихнут и отступят...».

И затем колокол освящается молитвою,
святою водою и каждением  —  снаружи и снутри.

     Вся жизнь культом освящается.
Но освятить всю жизнь равномерно  —
это значило бы сделать ее всю однородною,
и тем  —  отщепить от таинств,
которым освященная жизнь должна быть
лествицею
постепенного
восхождения,
т. е. опять-таки раздробить жизнь.

Мне представляется образ, мало благоговейный в отношении культа,
но своею, может быть, грубостью поясняющий
наиболее выразительно высказанную мысль.
Это—метрополитен, не то устроенный на самом деле,
не то только проектированный для какой-то из всемирных выставок.
Он состоял из нескольких концентрически расположенных
низких платформ, охватывавших площадь выставки
и непрестанно вращающихся с разными скоростями:

вращение самого внешнего кольца происходило
с весьма большой скоростью,
вращение примыкавшего к ней внутреннего было несколько медленнее,
и, наконец, еще более внутренние концентры
имели скорость тем меньшую, чем ближе были к середине.
Теперь понятно: нельзя было бы без опасности для жизни
сразу вскочить на наиболее быстро движущуюся плоскость;

но было вполне безопасно вступить с неподвижной земли
на медленнейший внутренний концентр,
с него перейти на следующий, имевший относительную скорость
тоже небольшую, и так далее, до самого быстрого,
каждый раз при переходе получая
сравнительно небольшой прирост скорости.

Полный прирост скорости, от неподвижности земли до наружного круга,
ее ограничивающего, был таким образом распределен,
и, следовательно, представлялась возможность,
не разбиваясь о стремительно несущуюся подвижную «землю»,
взойти на нее с земли неподвижной, и начать, далее,
ходить по ней, как прежде ходил по земле неподвижной,
но уносясь при этом с большою скоростью
вперед к назначенной цели.
 
И когда этот наружный круг в своем движении
приносил путника к нужному ему месту
внутренней области выставки, таким же порядком,
как и при вхождении на этот круг,
путник мог безопасно сойти с него, не разбиваясь о косную землю.
Таким образом, вся внутренняя область,
охваченная этим круговым движением, как вселенная небом,
вечно обращающимся вокруг нее, оживлялась им.

Учреждения и места внутреннего зрелища,
разобщенные между собою по трудности переходов между ними
медленно ходящему и устающему пешеходу,
этим, охватывающим все пространство круговым движением,
внутренно связывались и соотносились.

То, что нельзя было бы охватить
одним синтетическим воззрением,
делалось для сознания объединенным и целостным.
И, следовательно, самая жизнь внутренней области,
возможная только чрез объединение отдельных сторон ее между собою
в распорядительном уме ее деятелей
и чрез сообщение этих сторон друг с другом,
определялась не простою наличностью тех или других
учреждений и вещей этой области,
а обтекающим ее движением.

     ...Круг таинств, охватывающий область всей жизни
и приводящий ее к связному единству, к целостности,
дающей форму жизни, должен быть связан с жизнью
последовательными ступенями,
или иначе останется сам по себе, опять-таки вне жизни,
как и жизнь вне этой своей духовной формы.
Для обозревателя выставки практически безразлично,
есть ли кружная дорога или вовсе ее нет,
раз только на эту дорогу нельзя вступить иначе,
как уничтожив свое тело,
и в обоих случаях он одинаково оставался бы бессильным и ничтожным;

только восхождение на последовательно ускоряющиеся пути
приобщает путника к повышенным жизненным силам,
не отрывая притом от самой жизни. «В мире и не от мира»,
в мире и над миром находится он,
когда ему даны ступени восхождения.

И таинство не было бы спасительно в жизни,
когда принимающий его разбивался <бы>
о его безусловную онтологичность,—
безусловную, но никак не соотнесенную с повседневной жизнью.

Так построенное таинство было бы вихрем,
вырывающим из жизни, восхищающим, но не спасающим жизни.
И тогда в жизни были бы только те,
которые погружены в тину житейских попечений
и в косном мраке коих никогда не мелькало луча горнего света.

Те же, которые приблизились к «поядающему огню» таинства,—
их бы вовсе не было:
таинство было бы их смертью.
«Никто не может видеть лицо Божие, и не умереть».
Разрешив земные узы, мы будем лицом к лицу с иным миром;
это и есть таинство в своем первоначальном смысле—
таинство—тайна, тайна смерти.

Однако задача культа не показать нам таинство,
испепелив нашу бренность, но спасти эту бренность,
приобщить ее горнему миру, который ее бы просветил,
направил, и освятил.

Евхаристия называется «приобщением Св<ятых> Тайн».
Это название применяется чаще всего к «таинству таинств»,
ибо это последнее есть корень приобщения горнего со стороны жизни.
Но такое название, конечно, вполне уместно применить
и к любому из таинств, примеры чего
неоднократно попадаются в церковной письменности.
Ведь каждое таинство приобщает
жизни божественных тайн,
каковыми является потусторонний мир
присносущного божественного света.

Так, именно таинство содевает наше спасение,
спасение нас, живущих в мире,
с конкретною полнотою нашей жизненности,
а для этого таинство сочленяется с жизнью,
хотя и не перестает быть надмирным.

Задача культа может быть выполнена
только иерархической организацией жизни—
так, чтобы вся жизнь была освящена,
но чтобы притом в самом освящении ее были свои ступени,
свои напластования, свои концентры,
свои степени преображенности
земного—небесным.

Дольнее все должно восходить к горнему,
но—по-разному, на разные уровни;
не все одинаково восходит на Фавор.
И соответственно тому, навстречу восходящего дольнему,
должно нисходить, ради спасения его, горнее,
но—тоже по-разному.

Степеням восхождения первого соответствуют
степени нисхождения второго;
и чем выше восхождение земного, тем ниже нисхождение небесного,
тем ближе они друг к другу, тем теснее их связь,
тем взаимо-проникновеннее они,
тем полнее преображение жизни,
преображение мира,
преображение вещества.

+++