9.
После девятого дня в доме всё стихло. Хоть и горько, держится до той поры человек, не смея ещё поверить в горе своё. Держится, занятый приготовлениями к похоронам и поминкам. Вольно или невольно, а это помогает ему на первых порах. Если бы сидел лишь да тосковал у гроба, а не вынужден был впрягаться в неприятные хлопоты, хуже было бы ему во сто крат. И только после девятого дня, когда на время – до сорокового - расходятся посторонние люди, наступают настоящие минуты осознания потери.
Так и Альбина. Пока суетилась: в чём сына в гроб положить, готовила; к поминкам рыбники пекла да творожники; людей, в дом приходящих, принимала, хоть и ревела почти беспрестанно, - а, когда выносили домовину, и вовсе ей худо стало, - всё же ещё горше сердце зажало после девятого дня. Вот вроде и ругались, и неладно в доме было, а ушёл Серёга, и не стало его милей для матери.
Нет страшнее горя, чем видеть детей своих, покидающих землю раньше родителей. Горе материнское – неутолимое, ничем его заглушить нельзя. Даже если время слегка присыплет его песком своим, всё равно в глубине души, как тлеющая головня, будет оно шаять, не давая светлого покоя сердцу ни днём, ни ночью …
Ходила Альбина по дому в чёрном платке, как тень, начнёт чего делать – и забудет, опустит руки. Сядет к фотографии, глядит на неё да плачет. Равнодушно отнеслась она даже к тому, что сразу после девятого дня Людка ушла к матери своей насовсем. Взглянула на Людку, но слова не сказала. И то – чужая она здесь без Серёги. А внучат (второй-то ведь скоро народиться должен) проведать всегда можно. Не оставишь у бабки в доме, не оторвёшь от матери.
Иван попробовал что-то сказать, да махнул рукой и только Алёнку по голове погладил. Чего уж тут!
Парни, видя, что с матерью неладное творится, в доме не засиживались. Поедят – тут же на улицу, и были таковы. Вечером в потёмках прибегут, а Альбина так же сидит. Ни огород её не тревожит, ни корова. Иван поглядит-поглядит на неё, да сам питья вынесет, да и подоит сам. В грядах порхается, а на сердце тоска, тоска. Одно дело пасынка не любить, другое – в гробу его увидеть…
И до этого думал Иван, что жисть у них не так складывается, а тут и вовсе затосковал. Как Альбину к жизни вернуть? Уйдёт от горя следом за Серёгой – куда они? Женька-то ещё совсем мал. Вон, без пригляду, и пуговица на рубахе оторвана, и на штанах пятно.
Думал Иван, думал, и придумал. Сел напротив Альбины вечером, дождался, когда ребята спать убрались, и говорит: «Алюшка! Знашь, чо я надумал? Давай в Архангельск съездим, в церковь сходим, если панихиду нельзя, так хоть свечки поставим да помолимся». И шевельнулись губы у Альбины: «Давай!» И оживилась она.
Договорились с тёткой, чтоб пожила дня три, за ребятами да за коровой приглядела, и отправились. Уехали утром, к вечеру уж были в городе. Переночевали у Альбининой родни, а наутро в церковь пошли. Панихиду им не разрешили, ругнулся на них старичок-священник: «О душе сына после смерти вспомнили!» Велел остальных крестить, а за Серёгу свечи они поставили, сами помолились и батюшка молиться обещал. Наставлял и Альбину с Иваном молиться каждый день и жить праведно.
А на выходе подошла к ним старушка из тех, кто возле церкви милостыню просит. Иван, хоть и не любил нищих всяких, потому что позором считал христарадничать, когда человек работать может, но тут у церкви как откажешь? Да и бабка старенькая, худорящая – в чём душа держится; не мужик ведь здоровый. Достал Иван из кармана бумажку, подал ей. А она денежку взяла и говорит: «За сына молиться приезжали?» Альбина аж остолбенела: «Как ты узнала, матушка?» «А чего тут трудного узнать? Вдвоём, да в чёрном… Горе горькое. Только думаете зря, что душа уже на кресте. Крест-то ваш впереди ещё… Ой, беда бедная… Несчастные вы головушки… Молитесь Господу Богу нашему, может, помилует. Грехи наши тяжкие… Молитесь, говорю, да думайте, как умилостивить Господа…»
Альбина от таких слов аж побелела. Всю дорогу они с Иваном говорили да думали. Надумали детей вскорости покрестить, свозить всех в город. Может, тогда беду от них отведут…
Каждое утро теперь Альбина начинала с молитвы. Икону в дальней комнате в углу поставила на столик. И откуда взяла, где достала, не понял Иван. А икона не теперешняя, старая, по всему обличью. Может, от матери Альбине осталась или от бабки. Видно, берегла её она потаённо, но до часа боялась на глаза вынуть. А пробил час – и всё нашлось…
Удивился Иван, ведь и от него таилась. Живёшь с бабой, а всего, что у неё на уме, не знаешь. Вроде своя, а вот, поди ж ты…
На сороковинах Иван стопку выпил и боле, как ни приставали, не пригубил. А после того как разошлись все, сел он на кухне у печки, закурил, помолчал, потом спросил у Альбины: «Когда крестить-то ребят повезёшь?» «Дак ведь сенокос того гляди начинать. Может, после?» Иван докурил, бросил окурок в печку, встал: «Вези теперь! Я без вас начну!» «А как запьёшь один? Мало ли чего?»
Иван подошёл к шкафу, где – знал – стояла недопитая бутылка красного, достал её, подошёл к помойному ведру. «Гляди, мать! - вытащил пробку и, опрокинув бутылку, вылил её содержимое в ведро. - Всё, отпил я боле!»
Вышел Иван из кухни, а обомлевшая от удивления Альбина осталась. «Господи, слава тебе, Владыко!» - наконец прошептали её губы…
Через день Альбина с ребятами уехала в город, а Иван остался на хозяйстве. Не терпелось ему сделать то, что он задумал втайне от жены…
