18.
И остался Иван в опустевшем доме один. С утра не спешил подыматься, скота уже не было, торопиться не к кому. Да и, вечером изрядно винца употребив, утром легко не встанешь. Однако и не залёживался, если проснётся вдруг рано. По привычке, растопив печку и поставив в неё чугунок с картошкой, шёл на улицу, чистил снег. Его-то можно и, не разглядывая особо, чистить. Руки дело знают.
По дому да около и так бродить можно - привычно, наизусть всё помнишь. Плохо, что от избы не уйдёшь. В магазине – зимой по льду туда самому доковылять можно – и то каждый товар спросить надо, есть ли. Продавщицы фыркают, а не понимают того, что не может он ничего разобрать - всё в одно место сливается, да и денег не видит толком, обсчитают легко, на это дело они мастера. Куда уж теперь далеко идти…
И как назло, захотелось Ивану свежей рыбы. Рыбаком-то заядлым он, как тот же Сашка, никогда не считался. Были годы – заколки на реке держал. Но последнее время рыбалку забросил, осматривать каждый день недосуг, да и казалось ему, что всё кто-то его курмы проверяет. Хоть и говорили мужики, что и у них не ловится, но не верилось Ивану, что тут без чьих-то рук обходится. Может, Китайчата и оглядывают, родственнички! Да ещё зрение…
Кончилось всё тем, что отдал он заколки сыновьям. Пусть с рыбой живут. Курмы он им починит, коли надо, да и ещё сделает. Может, свежую рыбину матери когда принесут. Только редко носили, и ругался Иван, в очередной раз ремонтируя прохудившуюся снасть: «Лучше бы сам ловил, а то все труды без толку!»
Осенью решил было всё-таки завести небольшой заколок для себя. Недалеко, под берегом, думал забить колья, досок ладил принести. Да не взяла сила: подтащил, откашливаясь и обливаясь потом, две доски, и понял: нет, ушло его время…
Горько человеку, когда приходится от других помощи ждать, видишь бессилие своё, да не разведёшь беду руками. Не болезнь это, не мимолётный недуг, не простое облачко, лишь на время закрывшее небо, а пройдёт минута – и опять голубеют выси. - Старость… Пора, которую не минуешь в жизни своей, если задержался на белом свете. Хорошо, если пришёл к ней с лёгким сердцем и светлыми воспоминаниями. А если горчит память и не готов ты к переменам, потому что не верил, что жизнь имеет конец?.. Жил – и не задумывался о том, зачем ты, какой след оставишь после себя…
Так и Иван. Никогда не верилось ему, что придёт время немощи, когда необходимым станет присутствие родного человека рядом. А ведь пришло, подступило вплотную, и нету от него никакого спасения…
Хотения стариковские иногда ничем не перебить. Не мог Иван перетерпеть тоску по рыбе: путаясь в кнопках, кое-как набрал Женькиных соседей, телефонов-то ни у которого сына нету, просил, чтоб позвали. Тот пришёл не сразу, зашумел в трубку: «Чего? Вчера ведь были!» «Заколки-то оглядываете? Рыбину бы принесли отцу!» «Какая рыба-то теперь? Налимы, и то редко. Ты бы про мать лучше спросил!» «А чего мать? Лучше уж не станет всё одно». «Помирает мать-то…» - неожиданно всхлипнул Женька. Иван хотел было заругаться: «Чего выдумываешь? Как так помирает?» - но в трубке загудело, потом запищало, он хотел сначала набрать Женьку повторно, но подумал – и положил трубку.
Всё это время он отодвигал, откидывал от себя – и пьяный, и трезвый – мысли об Альбине. Жена, постепенно выйдя из его деятельной повседневной жизни, перестала быть нужной, необходимой, превратилась в докуку, из-за которой он вынужден был заниматься лишней ему домашней суетой. После того как Иван начал пить, он и вовсе временами стал забывать, что Альбина тут, в доме, а если вспоминал, то бубнил: «Хоть бы какой конец! Облегчило бы…»
И вот теперь, когда конец подошёл, стал совсем близок, Иван вдруг точно очнулся. Алюшка, его Алюшка помирает… Слёзы потекли по морщинистому лицу старика. Вспомнилась вмиг она ему вся, молодая, горячая, улыбчивая…Как хороша была, когда он первый раз её увидал… Проскочила жизнь, пролетела, глупо, бессмысленно, невозвратно…
Альбина и в самом деле умирала. Первое время по переезде она ещё реагировала на звуки, слышавшиеся за стеной: звяканье посуды, шаги, громкие голоса, а иной раз и крики Ульки и ребят. Ей, хоть и выделили отдельную комнату («В лучшу комнату свекрову-то положили. Лежит, как голубушка…» - расписывала Улька бабам, заходившим проведать Альбину.), было непривычно и неудобно. И кровать низкая, не такая, как была, и окно большое – всё тепло ветром выдует, и шумно. Но не было сил жаловаться, и она только плакала порой, тихо, почти беззвучно.
Слёзы её как-то заметил Женька, чаще других – сын всё же – заходивший в её комнату. «Мама, ты что, мама?» - кинулся он к ней, мгновенно, неожиданно для себя пронзённый острым чувством жалости. Альбина открыла глаза, попыталась улыбнуться: «Ничего, сынок. Ничего, Женюшка». «Болит чего?» «Болит? Да ничего уж, всё отболело. Пожить хочется…»
Слабела она день ото дня. Ей уже трудно было поднимать руку, открывать глаза, отзываться на обращения к ней. Сначала она время от времени подзывала к себе внуков, говорила с ними. Дети есть дети: они боялись бабушку, избегали её, потому что все говорили, что ей скоро помирать, а детство стремится к счастью, не веря в то, что жизнь когда-нибудь должна закончиться. Здоровой и сильной они помнили её смутно, присутствие больного человека в доме тяготило. Альбина, заметив это, постепенно отступилась от них.
Всё чаще она теперь задрёмывала. Спала и не спала одновременно. Сон был неглубокий, она по-прежнему слышала звуки за стеной, но прозрачные картины сновидений возникали перед ней, не мешая слушать эти звуки. Явь причудливо смешивалась с ними, создавая пёстрый, цветной узор в мозгу Альбины, и порой она не знала, верить ли тому, что привиделось, сон ли это, или действительность. Впрочем, сильно её эти тревоги не занимали. В себя она приходила лишь ненадолго.
Женька с Улькой заметили, что она не всегда теперь просыпается при их появлении, как было раньше. Уж, видно, скоро – переглядывались они между собой. Даже проснувшись и с трудом разлепив ресницы, мать равнодушно, как на постороннего, мгновение смотрела на сына и вновь погружалась в дрёму, так ничего и не сказав ему.
Последнюю неделю перед смертью она начала беспокоиться, постанывать во сне. Порой поднимала руку, точно отталкивала от себя что-то, видимое лишь ей. «Смёрточку прогоняет», - жалостливо сказала пьяненькая Улькина тётка, зашедшая к ним на бесёду.
Альбине и впрямь что-то виделось, белое, страшное. Она слышала голос тётки, пыталась сама ответить ей, но губы не слушались. Белое, большое придвигалось всё ближе, ближе… В мозгу Альбины проскользнула ясная мысль: «Молиться надо. Не молилась давно». Она попыталась про себя вспомнить молитву, но мысли расплывались, таяли.
Единственное, что смогла Альбина, - поднять руку и попробовать перекреститься. Но рука, чуть поднявшись над кроватью, бессильно упала, не успев совершить креста. Белое, страшное надвинулось, вошло внутрь и потянуло что-то оттуда, мягко поворачивая, точно вывинчивая. Сделалось грустно и чуть больно. Альбина вдруг ясно услышала над головой: «Спаси, Господи, и помилуй рабу твою грешную…» Она просияла вся при этих словах, тело её дёрнулось раз, потом ещё , она вздохнула глубоко, затем чуть тише…
Из груди её мелкими всхлипами выходило последнее дыхание, а у постели её читала «воскресшую молитву» разом протрезвевшая и посуровевшая Улькина тётка.
