Валентин Махалов. Наедине с памятью

Василий Дмитриевич Фёдоров
      НАЕДИНЕ С ПАМЯТЬЮ



     Вспоминаю один из наших разговоров с Василием Дмитриевичем.
     Умер Твардовский. Страна едва успела отгоревать о своём великом поэте — появились воспоминания. В газетах, в журналах тонких и толстых. Писали люди, которые хорошо знали Твардовского, и те, кто жили в сторонке от его большой и сложной человеческой дороги, были сторонними свидетелями его многотрудной судьбы.

     Василий Дмитриевич был из тех, кто близко к сердцу принимал всё, что касалось Твардовского, горячо и уважительно относился к его высокому таланту, гордился добрым знакомством с поэтом. Наверно, потому всю эту послепохоронную поверхностную суету вокруг имени Александра Трифоновича воспринимал с откровенной неприязнью.

     Как-то в Марьевке, очевидно, только что прочитав какие-то очередные воспоминания о поэте, он сказал раздраженно:

     — Будто при жизни не знали, что Твардовский поэт великий. Народ это знал, а они не знали. А сейчас, видишь ли, догадались...
     Потом, успокоившись, он снова вернулся к этому разговору:
     —  А писать о Твардовском надо. Только без сюсюканья. Всю правду. Пусть даже она порой тяжела. Сам он эту правду нёс в стихе и в сердце. Нёс до конца своих дней. По-солдатски...
     И после короткой паузы добавил:
     —   И мне хочется написать о нём. Мы с ним всё-таки не чужими были, хотя в наших отношениях случалось всякое. И нелады были. А запомнилось более существенное...

     И он рассказал мне несколько эпизодов из жизни поэта, которые, как я понял, он знал далеко не понаслышке. Василий Дмитриевич не написал того, о чём вспоминается мне сейчас. А может, написал и всё это осталось в черновиках. Опубликовать, по крайней мере, свои воспоминания о Твардовском он не успел. Да, не успел...

     Не раз я думал об этом нашем не столь уж давнем разговоре с Василием Дмитриевичем, пока решился взяться за рассказ о моём старшем товарище и учителе. Мне казалось, что пусть о нём скажут первыми слово люди, которые знали поэта лучше меня. Но постепенно пришло внутреннее оправдание: многое из того, что я знаю об этом  человеке, не знает никто или почти никто. А значит, умолчание моё будет неправомерным.
Память о прекрасном русском поэте Василии Фёдорове должна быть как можно более правдивой и цельной. Её надо собирать по крупицам, собирать общими силами с глубокой совестливостью и тщанием, дабы не исказить облик Поэта.

     Мои воспоминания о Василии Дмитриевиче Фёдорове будут носить дробный характер. Я сознательно пошёл по этому пути, посчитав, что из частностей легче воссоздать общее, чем разглядеть эти частности в монолите.

     1963 год. Всероссийское совещание молодых поэтов. В числе тридцати с небольшим участников совещания и мы, двое кузбассовцев,— Виктор Баянов и я. Оба порядочно трусим. Это первый наш серьёзный выход «на народ». Виктору ещё труднее — он впервые в Москве.
     Первый день совещания. Небольшой зал густо набит молодёжью. В президиуме — видные советские поэты. Идёт шепоток среди участников: «Вон тот, видишь, Смеляков. А рядом Борис Ручьёв. Второй справа — Василий Фёдоров...» Знакомые, давно любимые имена. С любопытством разглядываю Василия Фёдорова. За полгода до этого готовил по его стихам телевизионную передачу. Мне всерьёз нравились его стихи, манера его письма, сдержанная и в то же время раскрепощённая до открытой естественности...
     Лицо Василия Дмитриевича мне показалось тогда усталым и немного печальным. Я хорошо видел его с третьего или четвёртого ряда. Широкие кустистые брови чуть насуплены, грива густых седеющих волос раскосмачена.

     С докладом выступает Сергей Наровчатов. Все мы полны внимания — идёт разговор о русской поэзии последних лет, о её достижениях и просчётах. Дошла в докладе очередь и до наших стихов. К нам, молодым, докладчик был настроен довольно миролюбиво и, пожалуй, больше похваливал, чем ругал наши творческие сочинения.
     Дважды упомянул он и моё имя. Упомянул по-доброму и даже процитировал несколько строф из моего стихотворения «Глобус». При этом он назвал меня поэтом-«кемеровцем», что прозвучало немного непривычно для меня. Всё-таки мы привыкли считать себя «кемеровчанами»...

     Привожу эту деталь только потому, что вспомнилось, как среагировал на слово «кемеровец» Василий Дмитриевич. Оно как будто пробудило его от какой-то внутренней задумчивости и отрешённости, он вскинул голову, взглянул сначала на Наровчатова, затем окинул зал широким заинтересованным взглядом. В этот миг мне счастливо подумалось, что поэт искал «своих» — в то время я уже знал, что местом его рождения было Кемерово. Значит, не забыл он свою малую родину, далёкую теперь от него Сибирь.

     Моя догадка подтвердилась чуть позднее, когда стали представлять участников совещания. С Виктором Баяновым мы сидели вместе, и председательствующий (не припомню, кто это был) представил нас вместе, друг за другом. При этом Василий Дмитриевич глядел на нас с откровенным любопытством, и, как мне показалось, испытующе...

     В этот же день начались семинарские занятия, а проще говоря — литературная учеба у мастеров слова. Всё шло своим чередом. О моих стихах говорил кто-то из критиков, потом обстоятельно выступила Юлия Друнина, а вот моему другу Вите Баянову в тот раз явно не повезло. По его стихам готовился выступать замечательный советский поэт Борис Александрович Ручьёв, но в последний момент Ручьёв приболел, и выступление его не состоялось. Мы с Витей порядком расстроились, хотя в тот же вечер нам посчастливилось увидеться с Борисом Александровичем в его номере. И там состоялся долгий и запоминающийся разговор с поэтом. Мы читали ему свои стихи, потом Ручьёв читал нам многое из неопубликованного. Автор знаменитого «Красного солнышка» (за эту книгу поэт был удостоен звания лауреата Государственной премии РСФСР) очень тепло принял нас, хорошо и подробно говорил о стихах Вити Баянова. Правда, было немножко жаль, что эти слова прозвучали не с трибуны...

      С Василием Дмитриевичем мы встретились на другой день. Встретились, можно сказать, случайно — в коридоре в перерыве между семинарскими занятиями. С кем-то он сидел на диванчике, мы с Витей проходили мимо, и он, заметив нас, позвал к себе.
     Я не запомнил толком этот короткий разговор, но в памяти осталось: говорил с нами Василий Дмитриевич просто, по-землячески, ободряюще. Расспрашивал о Кузбассе, о своих родных местах, о литературной жизни в области, о наших старших товарищах по перу, которых он знал. Особо спросил об Евгении Сергеевиче Буравлёве. С ним, как оказалось, его связывала давняя непрерывающаяся дружба. Под конец разговора поэт сказал:

     — Думаю будущим летом побывать на родине. Тянет меня туда. — Потом, как-то заметно погрустнев, тихо, будто для себя, добавил: — От этой сутолоки тянет...

     Не знаю, побывал ли на будущий год Василий Дмитриевич в родной ему Марьевке. В ту пору он наведывался туда, минуя Кемерово, через Новосибирск, где у него тоже жили близкие родственники. Следующая моя встреча с поэтом произошла почти через три года.

     В 1966 году в Кемерове проходил зональный семинар молодых литераторов Урала и Западной Сибири. Его участники, молодые прозаики и поэты, были разбиты на несколько отдельных семинаров, которыми руководили ведущие прозаики и поэты России. Антонина Коптяева, Сергей Антонов, Ярослав Смеляков, Дмитрий Ковалёв, Леонид  Решетников и другие. Одним из поэтических семинаров руководил Василий Дмитриевич Фёдоров.

     В перерывах между занятиями участники, переговариваясь между собой, отмечали: «Очень интересно у Фёдорова и Смелякова. Там спорят по сути. Если хвалят — за дело, а снимают стружку, так по большому счёту».

     Писатели моего поколения, связанные жизнью своей с Уралом и Сибирью, уверен, согласятся со мной в том, что Кемеровский зональный семинар вывел на широкую литературную дорогу большой и крепкий отряд одарённой творческой молодежи, которая является сейчас костяком писательских  организаций зауральского региона страны и во многом определяет сегодняшний день и творческий уровень литературного движения этого края. Голоса многих тогдашних семинаристов хорошо слышны теперь всесоюзному читателю.

     В дни семинара с Василием Дмитриевичем  мы  встретились всего два-три раза, встретились уже как добрые знакомые. Особенно я почувствовал это во время прощальной встречи, когда вместе с моим старым другом Евгением Буравлёвым беседовали с Фёдоровым сначала за дружеским столом, а потом долго бродили по Притомской набережной и притихшим улицам вечернего города. Помню, у Василия Дмитриевича было хорошее приподнятое настроение, он легко переходил от серьёза к шутке, с душевной теплотой говорил о приглянувшихся ему молодых поэтах-семинаристах. С особой расположенностью отозвался о челябинском поэте Вячеславе Богданове:

     — Надёжный паренёк. И ростом мал, но удал. Слово чувствует, за землю держится крепко. Без всяких литературных пузырей...

Через десять с небольшим лет в один из своих приездов в Марьевку, на родину поэта, я застал его в удручённом состоянии. Печально и как-то виновато Василий Дмитриевич сказал:

- Умер Слава Богданов. Телеграмма пришла. Совсем ещё молодой...

     Последняя фраза была похожа на глубокий вздох.

     Мне не однажды приходилось слышать о том, что Фёдоров с большой настороженностью относится к молодым литераторам, что он никому не помог «выйти в люди». Подобное мнение мне кажется глубоко ошибочным. Только в моей памяти удержалось более десятка примеров, свидетельствующих о неподдельном внимании поэта к творческой молодёжи. Говорили мне об этом молодые поэты Киева, Новгорода, Горького, которым он помог добрым делом и участием в их творческом становлении. А уж о поэтах-сибиряках и говорить нечего. Многие из моих сверстников, да и поэты более младшего поколения не обделены были его любовью и вниманием. Алтайские поэты Николай Черкасов и Александр Родионов, кемеровчане — Виктор Баянов, Владимир Матвеев, Владимир Иванов, Николай Колмогоров — всех их, пусть не в одинаковой мере, коснулось доброе расположение Василия Дмитриевича. А Виктора Баянова он попросту любил и всегда высоко ценил его поэзию.

     И всё-таки в молве о нём, как о человеке сдержанном, не допускающем фамильярности и панибратства, умеющем вовремя одернуть и поставить на место чересчур расторопного молодого поэта, была своя правда.

     Да, Василий Дмитриевич всегда нетерпимо относился ко всякого рода литературной суете и толкотне, физически не выносил расчётливое подхалимство и отвечал на это чаще всего с нескрываемой прямотой или откровенной замкнутостью и отчуждением.
     Его можно было понять как человека и поэта, которому пришлось самому торить свой нелегкий путь в большую литературу. Он никогда не прятался за чьими-то широкими плечами, не искал себе опекунов и покровителей. Единственными его помощниками на пути к признанию были неустанный труд ума и сердца, крепкий сибирский характер да высокий человеческий талант, который достался ему от матери природы. Наверно, поэтому однажды он обмолвился в общем разговоре:
 
     «Не люблю молодых поэтов с острыми локтями, которые с усердием, достойным лучшего применения, рвутся к свадебному пирогу».
     Он имел полное право на эти слова.

     Прошло ещё шесть лет с того памятного зонального семинара.
     В эти годы мои встречи с Василием Дмитриевичем были редки и, как правило, необязательны и кратковременны. То мы случайно встречались в Москве в Центральном доме литераторов, то в Марьевке у его родни. Именно в те годы Фёдоров задумал строительство дома на родине. К этой своей затее поэт отнёсся со всей серьёзностью. Он мечтал поставить светлый просторный дом на высоком берегу озера Кайдор. В дружеских разговорах у Василия Дмитриевича проскальзывало плохо скрытое желание вести строительство дома самому, по своему проекту, идя на поводу своей фантазии. Мы, его друзья и товарищи, обещали ему свою посильную поддержку, хотя вряд ли у кого из нас был достаточный опыт в плотницких делах. Да и у самого поэта, если и был какой опыт, то с годами наверняка утратился. Зато мечтам была дана полная воля...

     Василий Дмитриевич по-детски радовался новому жилью, хотя дом был построен несколько наспех, с большими недоделками. И потому несколько комично выглядел в этом доме его хозяин, затыкающий щели между брёвнами носовыми платками во избежание сквозняков.

     Позднее дом немного подлатали. И Фёдоровы усердно занялись устройством усадьбы.
     Весной 1973 года по придумке Евгения Сергеевича Буравлёва была создана творческая бригада из трёх поэтов и одного художника, перед которой была поставлена определённая цель — подготовить серию поэтических репортажей для областной газеты «Кузбасс» о том, как встречает новую весну трудовой Кузбасс. Бригаду набирал Евгений Сергеевич. В неё вошли — Виктор Баянов, я и молодой одарённый художник Коля Бурцев. Была тщательно разработана программа поездки, итогом её замышлялась книга, которой придумали подходящее название «Дыханье земли родимой...» Работу решено было начать с севера области, с аграрных районов. В этом был смысл — шёл весенний сев.

     — Предлагаю начать поездку с Яйского района, а точнее, с Марьевки,— сказал Евгений Сергеевич. — С родины нашего поэта. Я знаю, Василий Дмитриевич уже там, на своей Назаркиной горе.

     Помню, нагрянули мы к Фёдоровым несколько неожиданно. Даже Лариса Федоровна, жена поэта, всегда до краев заряженная оптимизмом, и та чуточку растерялась. Суматошно бросилась в магазин за продуктами. И напрасно мы её удерживали, говоря, что кое о чём позаботились сами. В наших походных чемоданах и сумках и впрямь был кое-какой запас.

     Гостеприимству хозяев в этот вечер не было предела. Чего только не раздобыла Лариса Федоровна из своих потайных сусеков. Длинный стол, сделанный из цельной кедровой плахи, гордость Василия Дмитриевича, был богато сервирован. На нём счастливо уживались отварная картошка, грибки и квашеная капуста с московскими деликатесами.
     Сам поэт был явно в хорошем настроении, чуть подтрунивал над излишней хлопотливостью жены, расспрашивал нас о целях нашей поездки, одобрительно кивал.
     Этот вечер мы как-то сообща посчитали своеобразным новосельем Фёдоровых на Назаркиной горе. Разговор наш затянулся за полночь. Уже угомонились Коля Бурцев и Витя Баянов — ушли спать на веранду, отгремела на кухне посудой Лариса Фёдоровна, начал потихоньку подрёмывать и я. И только Василий Дмитриевич и Женя Буравлёв долго ещё продолжали негромкий разговор «за жизнь», вспоминая им одним известные житейские истории, давние знакомства и не столь давние потери...

     Никто из нас не знал тогда, что не пройдёт и двух лет — тяжёлая болезнь оборвёт жизнь Евгения Сергеевича, талантливого поэта-сибиряка, человека сложного, неоднозначного и, в то же время, резко очерчённого характера, моего старшего товарища и друга.


     Василий Дмитриевич стал наезжать в Марьевку ежегодно. И дорога его в родную деревню теперь уже пролегала не через Новосибирск, а через Кемерово. Пожалуй, так было удобней. До Кемерова — самолёт, а дальше — менее трёх часов машиной, и дома. Да и в Кемерове семью Фёдоровых встречали всегда с большим радушием. В Кузбассе у Василия Дмитриевича появилось немало новых друзей и знакомых, а для Ларисы Фёдоровны Кемерово стало прямо-таки родным местом. Её  непритворную общительность и милый характер по достоинству оценили не только мы сами, но и наши жёны, близкие, знакомые. Она стала своим человеком в библиотеках, книжных магазинах, завела добрые знакомства в вузах и театрах.

     В эти годы стали более частыми и мои встречи с поэтом. Вместе с друзьями я встречал его в Кемерове, проводил вместе с ним целые вечера, иногда семьями, провожал его в Марьевку. Приезжал он обычно в первой половине июня, норовил, как он любил выразиться, угадать на молодую колбу. Зачастую и колбу эту мы собирали вместе на давно уже облюбованных местах. Собирал он эту целительную травку, иногда он называл её «витамином», с любовью и, я бы сказал, с хорошим знанием дела и уважением. Никогда не жадничал, хотя и рвал её немножечко про запас с тем, чтобы довезти потом до Москвы, угостить там сибирским лакомством приятственных ему людей...

     Помню, Василий Дмитриевич искренне переживал потерю Евгения Буравлёва, при случае всегда с теплотой вспоминал о нём как о близком по духу человеке и поэте. Со временем я заметил, что после смерти Жени Василий Дмитриевич стал значительно проще и открытей со мной, мне иногда, грешным делом, казалось, что он как бы отделяет меня от всех других сибиряков-поэтов, более внимателен ко мне, более доверчив. Думаю, что в такие минуты он пробовал найти во мне то, что было для него во многом утеряно с уходом Жени Буравлёва. К Вите Баянову он относился с прежней любовью и расположением, хотя встречались они в эти годы не так уж и часто.

     Всякий раз, приезжая в Сибирь, поэт звал меня погостить в Марьевку. И я не однажды заглядывал к нему, иногда по делу, а то и просто так — повидаться. Заглядывал чаще всего не один, а в силу своего компанейского характера то с поэтами, то с художниками, а однажды без всякого предупреждения  нагрянул  в  Марьевку  целым автобусом. Правда, потом казнил себя за это, хотя всё тогда обошлось хорошо, впоследствии Василий Дмитриевич вспоминал об этом с доброй улыбкой и отнюдь не осуждающе. Потому историю с автобусом, наверно, не грех вспомнить... Так вышло, что в один из летних праздничных дней собрали мы дружескую компанию чуть ли не из пяти семей, даже ребятишек малых прихватили и решили махнуть на природу, да ещё с ночёвкой. Зафрахтовали автобус, запаслись всяческой снедью, даже тушку барана шотландского на шашлыки добыли. Дело стало за выбором места.

     Вот тут-то я и предложил своим приятелям Марьевку, берега прекрасной речки Яя. Заодно и к поэту можно будет заехать, думал я, вдруг согласится разделить с нами досуг. Тем более, что кое-кто из собравшихся на отдых был немного знаком с семьёй Фёдоровых.
     Предложение моё было поддержано. Автобус вырулил на анжерский тракт.
     В дороге случилось непредвиденное — где-то на середине пути поломался автобус. Несколько часов ушло на его починку, и в Марьевку мы приехали под вечер. Конечно, наделали там переполоху. Лариса поначалу совсем растерялась: что делать с такой оравой? Василий Дмитриевич разрешил этот вопрос просто: надо ехать на речку, всех выкупать. А там видно будет.

     Поехали. Вечер выдался чудный. Вода в Яе была тёплой и ласковой. После купания разложили на берегу весёлый костёр, раскинули скатерть-самобранку, стали готовить шашлыки.
     Поэт в этот вечер был неподражаем. Куда девалась его обычная замкнутость, особенно заметная среди малознакомых людей. Он шутил с ребятишками, не скупился на комплименты женщинам, читал стихи. Помню, тогда я впервые услышал от него главы из новой поэмы «Женитьба Дон-Жуана».  Конечно, в ту пору я ещё не догадывался о  высоких замыслах поэта, связанных с этой вещью, о масштабности и широте размаха этого произведения. Но то, что он читал тогда на  крутом берегу Яи, глубоко впечатляло, опаляло дыханием истинности большой поэзии. Все мы глубоко благодарны поэту за прекрасный вечер, проведённый с ним на берегу Яи...

     Не прошло и месяца, как мы снова встретились с Василием Дмитриевичем. Заехали к нему, помнится, попутно. Вместе с директором нашего издательства Виталием Банниковым и писателем Петром Ворошиловым. У Банникова были какие-то издательские дела к поэту.
     В тот раз Василий Дмитриевич был в заметно удручённом состоянии. Он и Лариса Фёдоровна встретили нас как всегда радушно, но я не увидел в глазах поэта столь дорогой для меня открытости, марьевской здешности, бодрости духа. Улучив момент, всё понимающая Лариса Фёдоровна шепнула мне:

     — Не в настроении он в эти дни. Что-то не заладилось с поэмой — вот он и мается, места себе не находит.
     — Может, не вовремя мы?
     — Что вы? — замахала руками Лариса Фёдоровна. — Он людям всегда рад. Вот только, что в душе творится, скрыть не может. Жалко мне на него такого смотреть.

     Я помнил, что Василий Дмитриевич работает в последнее время над завершением своего «Дон-Жуана», отрывки из которого я слышал в его  прочтении, и по простоте душевной считал, что у такого, как он, мастера всё должно получаться по самому высокому счёту. А выходит — получается не всё, что-то выпадает из рук, не уступает, не поддаётся атаке ума и сердца.

     Недолго погостив у поэта, мы, было, уже засобирались домой, как вдруг Василий Дмитриевич, будто стряхнув с плеч какую-то, одному ему ведомую тяжесть, остановил наши сборы:

— Знаете что, не отпущу я вас домой на ночь глядя. Давайте-ка, оставайтесь ночевать. А сейчас поедем на речку. Купаться. Выкупаемся — усталость как рукой снимет.

     Мне показалось, что последнюю фразу он сказал самому себе. Купание в прохладной яйской воде и впрямь на всех нас подействовало благотворно. Поддался общему хорошему настроению и поэт. Мокрый и посвежевший, с обмотанным вокруг головы полотенцем, он сидел на раскинутом байковом одеяльце, поджав под себя ноги, похожий на бедуина, и читал нам новые стихи, серьёзные и полушутливые, которые были написаны им в Марьевке. Я слушал его и чувствовал, как яснеет душа поэта, как бы набираясь новых сил от земли родимой...

     А вскоре после этого в издательстве «Современник» вышла отдельной книгой ироническая поэма Василия Фёдорова «Женитьба Дон-Жуана», потом она была издана массовым тиражом в «Роман-газете».

     Прочитав поэму, я понял, какого громадного напряжения сил и ума потребовало это замечательное произведение от уже немолодого поэта, поэзия которого не только не постарела, но и приобрела новые молодые качества, завоевала новые высоты.


     Василий Дмитриевич всегда сторонился излишнего внимания к себе. Превеликого труда стоило уговорить его выступить по местному телевидению. А сколько маяты пережили работники Кемеровской телестудии, задумав снять фильм о поэте. Он никак не хотел да и не мог позировать перед камерой. И только когда съёмки приобрели доверительную естественность, когда он по-доброму пообвыкся с телевизионным народом, стало что-то получаться, хотя на будущие результаты съёмок он смотрел скептически.

     Мне кажется, не очень любил он и выступать с чтением своих стихов. На встречи с читателями шёл всегда с большим трудом, особенно тогда, когда они ему казались не очень обязательными. Но были и исключения. О них я и расскажу.

     В середине семидесятых годов в Яйском районе проходили встречи поэтов Кузбасса с сельскими тружениками. По предложению райкома партии одну из встреч решено было провести в Марьевке, пригласив на неё  Василия Фёдорова и его жену Ларису Фёдоровну — профессионального прозаика и поэта. Смущало только одно: уж очень плохонький клуб был тогда в совхозе «Марьевский».

     Но после некоторых размышлений решили так: Василий Дмитриевич человек свой — поймёт.
     Фёдоров и его жена приглашение приняли. Не могли же они отказать своим землякам!
     Встреча началась поздним вечером. В маленький деревянный клуб народу набилось теснёхонько. Всё шло своим чередом. Мы читали свои стихи. Сельчане дружно аплодировали. И тут случилось неожиданное: яркий высверк молнии осветил окна, ахнул гром, и тяжёлый ливень ударил по крыше клуба.

     — Слово предоставляется нашему дорогому земляку поэту Василию Фёдорову,— выдержав паузу, сказал председательствующий.

     Громкие аплодисменты слились со вторым раскатом грома. Василий Дмитриевич в этот грозовой вечер читал по-настоящему вдохновенно, а природа будто вторила его стихам, поддерживала их. Его голос то затихал, то креп в напряжённой тишине зала.
     Внезапно погас свет. Наверное, его отключили из-за сильной грозы. Но замешательство в зале было недолгим. Откуда-то принесли свечи, зажгли. Вечер продолжался.  Закончив чтение, Василий Дмитриевич довольно улыбнулся:

     — Видно, природа решила проверить, хорошо ли помнят поэты свои стихи. Так что давайте держать экзамен!

     И все мы снова по кругу читали свои стихи. Полутемнота создала особое настроение в зале. Встреча прошла к общему удовольствию великолепно. Закончилась она, когда отгромыхала гроза, а в зале, несколько раз мигнув, загорелся свет...

     Вспоминается и совсем уж не столь давнее. Лето 1980 года. Василий Дмитриевич, что называется, в зените своей поэтической славы. Творчество его отмечено Государственной премией СССР. Одна за другой издаются и переиздаются его книги, о его поэзии много говорят и пишут. Но поэт по-прежнему скромен и как бы сторонится своей широкой известности.

     Уже давно шёл разговор о его большом авторском вечере на родине, в Кузбассе. Вроде бы и время выбрали подходящее, и место для вечера подходящее — концертный зал Кемеровской филармонии, а поэт долго не решается выступить перед своими земляками. Друзьям признаётся честно: «Давно не выступал на людях. Вдруг ничего не получится».

   И всё-таки вечер состоялся. Надо было видеть, как нервничал Василий Дмитриевич перед его началом, переживал, что будет мало слушателей, что всё может закончиться неудачей.
     Вечер начался при густо набитом народом зале. Не было ни одного свободного места, кто поизворотливее — тащили откуда-то стулья, пристраивались в самых неожиданных местах, проходы были заполнены. Как выяснилось после, в зал попали далеко не все желающие увидеть и послушать любимого поэта.

     Василий Дмитриевич вышел на сцену под шквал аплодисментов и под треск сломанных под натиском стульев. К его ногам полетели букеты цветов. После коротких приветственных слов, сказанных в его адрес, поэт начал читать стихи. Поначалу чувствовалось, что он с трудом преодолевает волнение, потом речь его стала свободнее, голос набрал силу.
     Более двух часов продолжался этот незабываемый вечер. Поэт читал лучшие свои стихи, читал на свой выбор, читал по просьбе аудитории, отвечал на многочисленные вопросы и записки читателей. Охапки цветов, восторженные аплодисменты были благодарностью ему за это.

     Василий Дмитриевич был натурой увлекающейся. От него я слышал, что в молодости он с азартом играл в шахматы. Мне не однажды случалось видеть его за игрой в биллиард. Помню, как расстраивался он после проигрышей, особенно не очень сильным соперникам. Но все эти страсти относились, так сказать, к городским пределам. А вот к рыбалке у него страсть была врождённая, марьевская, непреходящая. Конечно, с годами она немного поулеглась, но иногда просыпалась в нём с прежней молодой силой.

     Обустроившись в доме на Назаркиной горе, поэт первым делом запасся всеми необходимыми для рыбалки снастями: купил удочки, спиннинг и даже приобрёл где-то сделанные на заказ сети. Он прямо-таки мечтал о хорошей удачливой рыбалке. К этому, как ему казалось, располагали поросшие камышом, резучей осокой и травой мокрушей богатые воды озера Кайдор, а также легкоструйная с перекатами и заводями речка Яя.

     Но реальная действительность оказалась намного скупее мечты поэта. До сетей дело так и не дошло. Может, не очень умел ими он пользоваться, а возможно, земляков немножечко стеснялся, как бы то ни было — щуки, караси и лини Кайдора не понесли от него урона. А на червяка и другую наживу рыба в Кайдоре да и на Яе клевала не очень-то охотно. За утреннюю или вечернюю зорю приходилось довольствоваться десятком, а то и меньше, пескарей да ельчишек. Но поэта это не расстраивало, он продолжал верить в рыбацкую удачу, а меня порой уверял, что рыбы в реке и озере пропасть, только надо уметь её взять. И он, пожалуй, был прав. При общем старании без вечерней ухи мы оставались редко.

     В Марьевке пришло к Василию Дмитриевичу и ещё одно несколько неожиданное увлечение. Он стал собирать берёзовый кап. Часами ходил по окружным берёзовым колкам и рощам, высматривая диковинные наросты на теле деревьев. Он знал, что кап — прекрасный материал для всякого рода поделок. В руках опытного мастера густо свитый из древесных жил берёзовый нарост может превратиться в изящную деревянную чашу или  вазу с затейливым орнаментом самой природой задуманного рисунка, пронизывающего их тело.

     Возле дома поэта, в его мастерской-слесарке, пристроенной к баньке, появились большие и малые капы, для несведущего глаза похожие на обыкновенные коряги. Но особенно поражал воображение огромный кап, в причудливых формах которого человек, склонный к фантазии, мог найти множество неожиданных скульптурных композиций. Этот кап стоял возле крыльца, его приволокли невесть откуда на тракторе, и Василий Дмитриевич очень гордился своим сокровищем.
     Поэт мечтал творить чудо из дерева, он грезил сказкой и с убеждением фанатика верил, что ему удастся создать её.
     Для обработки капа нужен был инструмент. Как-то Василий Дмитриевич проговорился об этом, посетовав, что в магазинах ничего подходящего он найти не мог.

     Среди кемеровских художников у меня было несколько знакомых резчиков по дереву. Один из них, Пётр Лунёв, пообещал мне помочь в этом деле. Слово своё Лунёв сдержал: недели через две он принёс мне целую охапку резцов и стамесок самой различной конфигурации. Сделаны они были несколько грубовато, не по-фабричному. Но, когда я привёз инструмент Василию Дмитриевичу, он ему искренне обрадовался. На мои слова, касающиеся эстетики отделки инструмента, поэт, побаюкав в руках каждый резец и стамеску, возразил мне:

     — Главное не в этом. Видно, что всё сработано знающим толк человеком. Инструмент сделан по руке.

     В тот раз я рассказал Василию Дмитриевичу, что среди кемеровских художников-профессионалов есть настоящий мастер резьбы по дереву — Борис Павлович Заложных. И что важно: его любимый рабочий материал — кап. Его ковши, братины, вазы, ларцы и даже целые сервизы из капа побывали на многих выставках страны и за рубежом.

     Поэт взял с меня слово познакомить его с Заложных.
     Бориса Павловича я предупредил об этом. Тот охотно согласился принять поэта у себя в мастерской, поделиться секретами своей редкой профессии.

     В это же лето, уезжая из Кузбасса, Василий Дмитриевич повидался со старым мастером. Сожалею, что я не присутствовал при этой встрече. В мастерской художника поэт побывал вместе с Ларисой Фёдоровной и моей женой Тамарой Ивановной. После жена рассказывала: «Он радовался подобно ребёнку, который попал в сказку, на Бориса Павловича смотрел чуть ли не влюблёнными глазами...»

     И ещё о рыбалке. В каждый мой приезд в Марьевку да и при встречах с поэтом в Кемерове у нас обязательно заходила речь об общем нашем увлечении. С присущей для каждого рыбака страстью к перехлесту я рассказывал Василию Дмитриевичу рыбацкие байки, не жалея красок, расписывал мои таёжные путешествия с друзьями, увлекательную охоту на хариуса и тайменя на горных речках, говорил о редких уловах, которые нет-нет да и выпадают на долю одержимого рыбака. Фёдоров с некоторой недоверчивостью слушал мои рассказы, но иногда я читал в его глазах откровенную зависть. Порой мои рассказы счастливо подкреплялись поданными к столу жирными туш¬ками малосольного хариуса или широкими ломтями тайменя, ало лоснящимися на большой посудине. Поэт деликатно пробовал тайменя и хариуса, хвалил рыбку.

     У меня была давняя тайная мысль сманить Василия Дмитриевича в родную моему сердцу Горную Шорию, потешить его настоящей рыбалкой. И это мне однажды удалось. Правда, сделал я это не без помощи моего верного товарища по таёжным походам Николая Ивановича Соболева, старожила Горной Шории, отличного рыбака и опытнейшего таёжника, биолога по образованию.
      Я привёз Соболева в Марьевку, познакомил с поэтом, который встретил меня уже привычным шутливым возгласом:

     — Лара! Твоя жертва приехала. Бери, терзай его своими стихами!

     С Ларисой Фёдоровной мы были действительно по-хорошему дружны. Отношения наши были как-то по-домашнему просты и естественны. Она часто читала мне свои новые стихи, в Марьевке ей почти всегда хорошо писалось. Расспрашивала меня о наших общих друзьях, узнавала последние новости. Василий Дмитриевич в такие минуты смотрел на нас со снисходительным юморком, почти не вмешиваясь в наши разговоры.
     И в этот раз мы разговорились с Ларисой, и я с опозданием вспомнил о Николае Ивановиче: человек он на Назаркиной горе новый, как они там с поэтом.

     Когда я вышел из дома, поэт и мой товарищ сидели на крыльце и были так увлечены беседой, что не обратили на меня никакого внимания. Василий Дмитриевич обычно не так 
просто сходился с незнакомыми людьми. А тут всё было иначе. С Николаем Ивановичем они подружились сразу, у них нашлось много общих тем для разговора. Особенно много и интересно говорили они тогда об экологических проблемах Сибири. И как-то само собой в этот мой приезд решился вопрос о нашей поездке с поэтом в Горную Шорию. Лариса сначала воспротивилась этому решению, опасаясь за здоровье мужа. А Василию Дмитриевичу это добавило веры в необходимость такой поездки...

     В путешествие по Горной Шории поехали мы вчетвером: Василий с Ларисой и я со своей женой.
     В Таштаголе, можно сказать, у самого входа в дикий таёжный мир, к нам присоединились экипированные по всем рыбацким правилам Николай Иванович и мой давнишний друг-художник Иван Данилович   Лячин,   мой   постоянный   спутник   в таёжных походах.
     Маршрут на этот раз мы выбрали редкий и многообещающий:  решили залететь на вертолёте в верховья реки Малый Абакан, в самую что ни на есть глухомань. Никто из нас, кроме Николая Ивановича, раньше там не бывал. А по его словам, места там были удивительные, рыбалка отменная.
     Вертолёт был обещан к вечеру следующего дня. Чтобы скоротать время, мы уехали в  Кабырзу, в дом рыбака, решено было там и заночевать. Дом  рыбака   стоит  в   живописнейшем  месте, на слиянии двух горных рек — Мрассу и Пызаса. Небольшая   возвышенность   поднимает   его   над широким водоразделом,  открывая   взгляду  неповторимый   по   красоте   простор,   увенчанный   по горизонту многоцветием горных цепей.
Выйдя на просторную веранду,    поэт     воскликнул:

     — Удивительные места! Буду хлопотать о здешней прописке!

     После долгого вечернего разговора с местными старожилами Василий Дмитриевич засомневался в нашем немного рискованном предприятии:

     — Зачем мне какой-то Абакан, да ещё Малый. Оставляйте меня с женщинами здесь. Я буду им ловить рыбу, а они — варить уху. Мне тут нравится...

     Женщины его бурно поддержали.
     На следующий день мы улетели на Малый Абакан втроём. На прощание поэт сказал нам: «Буду ждать вашего возвращения». И не удержался от шутки: «Посмотрим, кто больше наловит».

     Наш воздушный десант и впрямь оказался делом рискованным. Забросили нас на Абакан при хорошей погоде. Но вскоре тяжёлые тучи закрыли перевал, отрезав нам обратный путь. Вертолёт смог пробиться к нам только через полторы недели. А запас провизии у нас был рассчитан дней на пять, не больше. Пришлось всерьёз поголодать. Несколько дней жили на голой рыбной диете, думая при этом о Василии Дмитриевиче: хорошо, что  не полетел с нами.
     А рыбалка была отменной, такой, о которой годами мечтается любому истинному рыбаку...

     Василий Дмитриевич и наши милые женщины, конечно, не дождались нас. Поэт через два-три дня заскучал среди горношорских красот, его неудержимо потянуло в родную Марьевку, на Назаркину гору, и он уехал туда при полной поддержке наших женщин.

     Мои последние встречи с Василием Дмитриевичем запечатлелись в памяти до полной отчётливости, и мне нет надобности прибегать к записным книжкам и другим свидетельствам. И всё-таки в одном случае я воспользуюсь документом. Летом 1980 года вместе с группой радиожурналистов мы побывали в Яйском районе — делали репортаж с уборочной. На обратном пути завернули в Марьевку — повидаться с поэтом. Думали заехать на полчасика, а вышло иначе, пробыли мы в гостях у Фёдоровых почти три часа. Василий Дмитриевич подробно расспрашивал о том, как идёт уборка хлебов в районе, какие виды на урожай. И тут кому-то из  журналистов пришла идея записать мой разговор с поэтом на плёнку. Интервью на Наркиной горе!
   То ли у хозяина дома было в эти минуты отличное настроение, то ли на него подействовали наши разговоры о хороших делах на уборке, как бы то ни было — он охотно согласился на это интервью. Привожу его с документальной точностью.

      Вопрос: — Василий Дмитриевич, вы раньше не так часто бывали в Марьевке. А сейчас, несмотря на большую занятость, каждое лето живёте здесь.

     Фёдоров: — Пожалуй, не совсем точно сказано, что раньше я редко приезжал в Марьевку. Я не бывал здесь, по существу, только в годы войны. Дело в том, что здесь со мной происходит что-то похожее на процесс обновления. В первое время энергия как бы покидает меня. А потом осмотрюсь и вроде начинаю всё заново. Тогда весь мир будто исчезает для меня, я забываю столичную сутолоку, споры и речи.

     И вот когда я здесь «отсижусь», у меня, как у начинающего, появляется жажда работы, жажда творчества.  И что важно: здесь, в Марьевке, я  как-то яснее ощущаю, вижу то, что я называю для себя государственной клеткой. Село большое, и видится оно мне клеткой социального организма. Подумаешь так и сразу видишь два полюса: эту клетку видишь и большой полюс — государственный. И события, которые происходят в мире, проходят через эту клетку, она их чувствует, отзывается на них.

     Всё это происходит как бы невидимо, подспудно, это надо уловить, почувствовать, понять. Я убеждён, например, что для Марьевки, для её людей далеко не безразлично такое событие, как встреча главы нашего государства с канцлером Западной Германии. Не безразлично и то, какой у нас в этом году будет урожай. И всё это смотрится не только с точки зрения Марьевки, но и с точки зрения государственной. Или, скажем, игра Америки с хлебом: продавать, не продавать. Марьевка, по существу, тоже в какой-то степени решает вопрос нашей государственной независимости. Сейчас, на мой взгляд, вскрывается много социальной новизны в том, что ряд вопросов требует коллективного, общенародного решения. И с точки зрения организации труда, и с точки зрения руководства хозяйством. В Марьевке это очень заметно...

     Для того, чтобы глубже, конкретнее увидеть жизнь, я, например, затеваю для себя какое-нибудь маленькое строительство. Начни строить хотя бы баню, и ты сразу почувствуешь какие-то новые связи с людьми, у тебя возникает необходимость общения с ними по многим, до сих пор вряд ли ведомым тебе каналам. И эта работа, наблюдения за нею наверняка приведут тебя к каким-то новым размышлениям. Затеяв очередное строительство, я, к примеру, остро чувствовал озабоченность тем, что в наше время начинают совсем исчезать старые добротные профессии. Допустим, была профессия бондаря. Попробуйте найти теперь в Марьевке человека, который может сладить для хозяйства крепкую надежную бочку берёзовой клёпки. Не найдёте. Хорошего столяра -краснодеревщика — тоже. Даже конопатчика не найдёте. А плотника? Сейчас везде бетон, цемент. Опалубку сделал, залил, снял — и всё искусство. Вот и приходится вздыхать о старых мастерах.

     У меня есть стихотворение о русских плотниках. В нём я говорю о том, что от тех профессий остались только фамилии: «Нет вас, русские бондари, звонкие бондари. Только Бондарев есть».

      Вопрос: — Василий Дмитриевич, я знал, что вы прошли через немалые трудности в начале своего творческого пути. Вы нелегко входили в литературу, вам потребовалось много сил, много мужества для того, чтобы выстоять на творческих перепутьях. Откуда нашли вы эти силы, что помогло вам в эти годы?

     Фёдоров: — Видимо, то, что я не смотрел на творчество, как на личное дело. Я не стремился непременно печатать всё, не стремился стать известным. Процесс творчества был для меня неизбежным. Печатали бы или нет меня, я всё равно бы писал.
                А трудности были оттого, что каждое новое поколение, с одной стороны, воспринимает традиции, а с другой — улавливает какие-то новые тенденции. Не всегда эти тенденции понимает время. Вот сейчас, мне кажется, молодые поэты очень похожи друг на друга. Потому что они слишком много знают. Они знают, какие стихи напечатают, с какими не станут торопиться. И они стараются подогнать свой оригинальный, неповторимый материал под принятые мерки, сделать его общедоступным, похожим на другой, в надежде, что такие стихи легче пойдут в печать. Часто так и бывает. Но если у поэта свой голос, то к нему сначала присматриваются. Наверное, поэтому и мои стихи, которые долго не печатались, стали публиковать, говорить о них.  Я никогда не писал с оглядкой на редакции. Писал лишь о том, что меня волновало.
                Вопрос: — Вы прожили большую творческую жизнь, многое сделали, многое видели. Ваш взгляд на сегодняшний день и состояние нашей поэзии?

     Фёдоров: — Вопрос сложный. У нас в стране поэтов — только членов Союза писателей — около трёх тысяч. Так вот, мне кажется, что эта массовость   немножечко   принижает   качественность. В таком густом потоке стихов, имён порою трудно разобраться. И всё-таки  ( если судить по молодой поэзии) мне иногда кажется, что стихи многих молодых поэтов смахивают на нашу «массовую» архитектуру. Как говорится, коробочек понастроили, и жить в них можно, и водопровод есть, и прочие удобства, а всё-таки не до конца весело.                Многим молодым поэтам иногда не хватает терпения  на большую работу. А ведь оригинальное здание не возникает просто так, его не построишь с налёту, бригадным способом. Тут нужна огромная работа, годы.                И лишь настоящим поэтам хватает терпения и мужества замыслить какие-то очень необходимые для времени стихи, поэму.

     Совсем недавно умер оригинальнейший, самобытный советский поэт Леонид Мартынов. Он неповторим, он не похож ни на кого. А вспомним таких выдающихся мастеров, как Александр Твардовский, Михаил Исаковский. За последние годы ушло из жизни много больших, незаменимых поэтов.

     Вопрос: — И последний вопрос, Василий Дмитриевич. Вы закончили большую работу над «Женитьбой Дон-Жуана», а теперь какие новые замыслы тревожат вас?

     Фёдоров: — Я не очень люблю рассказывать о них. Это, мне кажется, создает определённые помехи в дальнейшей работе. Но я скажу о тех замыслах, рассказ о которых не выведет меня из строя.  Я напечатал в прошлом году в журнале  «Москва»  новеллы «Сны поэта».  Сейчас  написаны  новые, и, видимо,  они будут собираться в книгу прозаическую. Говоря о молодой поэзии, я упустил вот что: многие молодые  поэты слабо работают над формой стиха. Мы мало и не всегда умело пользуемся даже теми формами, которые открыты давно, формами классическими. Я опубликовал свои «терцины» в «Новом  мире», в «Современнике». Так, очевидно, будет складываться какой-то цикл, главы какой-то крупной вещи.  Может быть,  это будет своеобразная поэтическая сюита.
И ещё. Работаю над новой книгой стихов. Их пока не печатаю, так как взял себе за правило публиковать стихи из будущей книги только тогда, когда их наберётся достаточно для выбора.


     Когда мы закончили наш непродолжительный разговор с Василием Фёдоровым, уже густел вечер. Шептала свои неторопливые древние песни речка Яя. Тихо шумели деревья. Живая душа природы слушала и создавала поэзию.

     Печальный июль 1982 года. Больше двух недель я пропадал на речках горной Шории. Думал, вернусь в Кемерово и обязательно съезжу в Марьевку. Вернулся домой и чуть ли не на пороге встретило ошарашивающее известие: Василий Дмитриевич тяжело болен, лежит в областной больнице после сложной операции. Жена немного успокоила:
«Операция прошла, кажется, успешно. А привезли его из Яи в тяжелейшем состоянии
и сразу – на операционный стол».

     На следующий день пошёл в больницу. Сказали, что родных и друзей к нему пускают.
     Длинным и мрачноватым коридором сестричка провела меня в палату. Василий Дмитриевич лежал на кровати лицом к дверям. Лицо его было бледным и, как мне показалось, немножечко растерянным. Я поздоровался, присел на стул. Поэт как-то виновато улыбнулся, сказал полушутливо:

      — Понимаешь, и болезнь-то меня редкая настигла. Говорят, только в каких-то японских медицинских справочниках описана… Гордиться можно...
      Он очень тосковал в одиночестве больничной палаты. От этой тоски не спасали его ни телевизор, ни даже книги.  Он рвался на волю, в свою Марьевку, на Назаркину гору:

     — Там я быстро пойду на поправку. Таблетками меня не вылечить.

     И ещё его расстраивало:  через несколько месяцев его снова ждал операционный стол, операция проводилась в два этапа.
     В больнице он пролежал недолго. Наверно, врачи пошли ему на уступки. Остаток лета Фёдоровы провели в Марьевке. Здоровье Василия Дмитриевича заметно подправилось, и он стал настаивать на ускорении второго этапа операции.
Опытный хирург профессор Шраер,  которьй оперировал его, поначалу сопротивлялся. Но и профессор не устоял перед настойчивыми просьбами своего столь непривычного для него больного. Василия Дмитриевича стали готовить к новой операции.

     Всё шло вроде бы хорошо,  но случилось непредвиденное – инфаркт.
     Тяжёлый год выпал на долю поэта. Но он мужественно  перенёс  все испытания  болезнями и, что достойно удивления, находил в себе силы для работы над стихами. А может,  стихи, жажда творчества укрепляли его дух, поднимали душевные силы?

     Встав на  ноги после инфаркта, Василий  Дмитриевич около месяца укреплял здоровье в профилактории  «Сосновый бор», расположенном неподалеку от Кемерова. Я дважды наведывался к нему туда и был, возможно, первым слушателем многих его стихов, написанных в дни болезни. Потом часть из них появилась на страницах «Нового мира», «Нашего современника», в других периодических изданиях. Что характерно, в этих стихах нет ни грана нытья, каких-то жалоб на болезни, хотя в некоторых стихах он и касался почти впрямую своего тогдашнего состояния. Но такие стихи у него были, всегда окрашены мягкой фёдоровской иронией, в них проглядывала порой и горькая усмешка знающего и ценящего жизнь человека, мудрого и сдержанного.

     Наступили предзимние холода, почему-то подзадержалась из Москвы посылка с тёплой одеждой, мы решили помочь Ларисе Фёдоровне как-то «утеплить» поэта. Повезло — удалось купить хорошую дублёнку, только опасались, что будет она ему не по росту. Василий Дмитриевич сначала очень критически отнёсся к покупке, даже не хотел её примерять. Но дублёнка оказалась «шитой на него». Поэт выглядел в ней моложаво и, можно сказать, элегантно. Он неумело попробовал скрыть, что обновка ему понравилась. И как-то неловко отшутился: «Вот и я за модой погнался...»

     Вторая операция прошла тоже удачно. Но, вероятно,  физические силы этого крепкого, не очень-то верящего в болезни человека, были заметно подорваны. Уехал он в Москву уже в декабре.

     Весной следующего года у меня выпала дорога в Москву. Началась она как-то сразу для меня неудачно. Рейс самолёта долго откладывали. Прилетел в столицу с опозданием больше чем на сутки, почти в полночь. К тому же вышла неувязка с гостиницей. Секретарша нашего писательского Союза, видно, по рассеянности забыла послать телеграмму в российский Союз, и мне не забронировали в гостинице место. Признаться, я немного растерялся. В Москве у меня не было настолько близких знакомых, чтобы я решился потревожить их в столь поздний час. Думаю, куда ни шло, переночую по-студенчески в аэропорту, а завтра — видно будет. И вдруг вспомнил: ведь завтра воскресенье. А что если позвонить Фёдоровым? Вдруг дома? Они всегда мне говорили: будешь в Москве — не смей обходить наш дом. После некоторых колебаний позвонил. Трубку взял Василий Дмитриевич. Взял сразу, будто ждал звонка. Разговор был короткий.

     — Ты откуда? — спросил он меня.
     — Из аэропорта.
     — Приезжай к нам немедленно. Мы тебя ждём. Взял такси. Через полчаса был на Кутузовском.

Взглянул на часы — второй час ночи. Но меня ждали. На столе был собран ужин. Проговорили до трёх часов.
     Наутро я было снова стал хлопотать о гостинице. Фёдоровы пресекли все мои попытки уйти от  них.   А Василий  Дмитриевич   сказал  резко: «Уйдёшь — обижусь по-настоящему». Не отпустили меня они и в понедельник. Все семь дней командировки я прожил у них. Всё это время я потихоньку наблюдал   за   «московским»   Василием Дмитриевичем в его домашней обстановке. Поэт был прост и радушен ко мне, пожалуй, как никогда. Лариса  пожаловалась мне, что он почти не выходит из дома, лежит в прокуренной комнате, читает, что-то пишет.  «А ведь ему нужен сейчас больше всего свежий воздух»,— со вздохом сказала она.

     — Уеду   в   Марьевку — отдышусь, — отшучивался он.

     В эти дни он много говорил о Марьевке. Расстраивался, что не попал туда «на колбу». «К грибам — тоже опаздываю. Врачи держат». Он давно вынашивал план перестройки террасы в доме на Назаркиной горе. И стройматериалы уже туда завёз. Я пообещал помочь ему в черновой работе, чистовую доводку террасы поэт хотел во что бы то ни стало сделать сам: «Сделаю — дом будет светлее. Можно будет на террасе принимать гостей!»

     По вечерам Лариса, беспокойная душа, старалась облегчить мне «культурную программу» — раза два мы ходили с ней в Центральный дом литераторов на вечера и концерты. Смотрели и слушали новые программы Аркадия Райкина, Татьяны Дорониной. Пробовали мы втянуть в это дело и Василия Дмитриевича. Он активно сопротивлялся: «Вы идите, выставляйтесь на люди, а я почитаю Дрюона. Любопытный писатель».

     Как-то поздно вечером, возвратившись с концерта, я зашёл в комнату Василия Дмитриевича поделиться с ним впечатлениями. Там было накурено — не продохнёшь. Я стал открывать форточки. Поэт недовольно заворчал, потом смирился: мол, действительно, душновато...

     В обыденной домашней жизни, в отношениях с Ларисой Фёдоровной поэт был в чём-то похож на большого ребёнка, иногда чуточку капризного, иногда искренне растерянного, не знающего, как ему поступить, рассеянного, а порой с трудом управляемого. К Ларисе он относился, по-моему, трогательно, порой маскируя это чувство под напускной ворчливостью и раздражительностью. А она к нему относилась буквально по-матерински. Помню, например, как Лариса около часа собирала его в больницу, искала куда-то запропавшие запонки, подбирала ему рубашку, галстук. А он удовлетворённо и потихоньку ворчал на неё...

     Весной 1984 года Василий Дмитриевич снова засобирался в свою Марьевку. Врачи настояли на Ессентуках. Внушало опасения здоровье поэта.

     «Меня  вылечит только Марьевка»,— упорствовал он. Но в конце концов сдался...


     19 апреля его не стало. Ночной звонок Ларисы Фёдоровны. Страшная весть. Мой вылет в Москву. Наполненный непоправимым горем вечер на Кутузовском среди родственников и близких поэта накануне похорон. Боткинская больница. Катафалк. Дом литераторов в траурном убранстве. Гроб на возвышении, обтянутом крепом. Огромная масса народа, пришедшего проститься с любимым поэтом. Общее горевание. Всё это слилось в одно большое горе, горе на долгие годы, на всю жизнь.


     Столетняя тропка круто падает по склону горы к озеру-старице. Идти по ней трудно. В полдень прошёл короткий густой дождь. Тропка ещё не подсохла как следует, ноги то и дело скользят по суглинку. Василий Дмитриевич вёл меня в тот день к дальнему краю озера, к своему родничку. Я не один раз видел этот родник, пил его студёную сладкую воду. Поэт издавна следил за родником, обиходил его, говорил о нём, как о живом существе. Припоминаю его слова: «Приезжая, в Марьевку, всякий раз вспоминаю древнюю Кузьмиху. О ней напоминает мне родник, который по её примеру я начинаю чистить, укреплять запруду и прилаживать лоток. Когда-то она взяла на себя добровольную обязанность содержать в чистоте и опрятности все родники приозёрного берега, нынче в большинстве заболоченные. Меня же хватает только на один родник».
     Я стоял тогда с ним у родника, и в душе моей звучали строки поэта о его первой встрече с Музой, здесь, в этих местах, с Музой, которая предсказала деревенскому пареньку нелёгкую судьбу поэта:

Стояла,
Скорбная такая!..
Вперёд как будто поглядела
И, на тревоги обрекая,
Меня заранее жалела.

     Да, Муза не ошиблась в деревенском мальчике. Он оправдал её предсказания и надежды Из мальчика вырос прекрасный поэт, прославивший родную землю. Родник его поэзии чист и вечен. Из него будут благодарно пить многие поколения людей, которым дорога родная земля и высокое слово подлинной поэзии.

ВАЛЕНТИН МАХАЛОВ. Май 1985 г.


КНИГА *ВОСПОМИНАНИЯ О ПОЭТЕ ВАСИЛИИ ФЁДОРОВЕ*.
Составитель - Тамара Ивановна Махалова.
Кемеровское книжное издательство. 1987. 
Тираж 15 тыс.экз.

*
ВАЛЕНТИН ВАСИЛЬЕВИЧ МАХАЛОВ *31.07.1933 - 2010.02.27*