Ана Бландиана. Леонардо да Винчи...

Анастасия Старостина
Леонардо да Винчи, Микеланджело, Рафаэль

«Леонардо да Винчи», «Микеланджело» и «Рафаэль» — это три внушительных парохода, которые связывают многоцветье итальянских гаваней — где плавают рыбешки в кипящем масле и где ломти арбузов, как в парадизе, — с лунным портом минерала Нью-Йорк. На их высоких бортах, перфорированных скромными кругляками иллюминаторов в нижней части, прорезанных необъятными витринами роскошных ресторанов на уровне верхних палуб, синие колдовские воды Средиземного моря мешаются с равнодушными водами Атлантического Океана; в их нижних коридорах — узких, забранных в линолеум, с мертвенным неоновым светом, и в верхних — просторных, покрытых мягким плюшем, омытых светом умиротворенного водами дня, — мешаются солнечные вокабулы итальянского со слитно-упрощенным бульканьем бывшего английского; в их ресторанах и кинозалах, в их клубах и церквях мешаются надежды тех, кто покинул Европу в поисках нового мира, без прошлого и без нищеты, со смущением тех, кто вернулся обратно в Европу, к своим тысячелетним корням и к нищете, без которых им невмочь.
По дороге за океан нас окружала целая миграционная популяция, целые семейства, обмундированные для нового континента и для другой истории, среди жалкого нагромождения тюков, в страхе перед пышностью диковинного судна, огромного, как город, которое несло их в неизвестность. Людей, которые явно не переступали порог иного ресторана, чем деревенская корчма, три раза в день усаживали за изощренное меню с интернациональными названиями блюд, включенных в цену билета. И поскольку в головах у них не укладывалось, что все эти припасы истинно принадлежат им, они вели себя неестественно, как узурпаторы, которых с минуту на минуту призовут к ответу за благополучие, причитающееся вовсе не им. Между их жизнью, как сплошным поражением, точку на котором ставило это героическое дезертирство, и годами лишений, которые ждали их впереди, поместилась шаткая чаша весов — неделя необъяснимой роскоши, которая вовсе их не осчастливливала, но делала чужими самим себе, наполняла неизведанным ужасом.
Я всегда буду вспоминать, с душераздирающим, на грани слез, чувством, чету молодых португальцев и тщедушную старушку, не выше десятилетней девочки, которая, вся дрожа, плелась за ними по коридорам, не смея отстать более чем на метр, озираясь по сторонам с видом затравленного зверька, не понимая ни звука из чужих слов, которые перекатывались через ее голову, покрытую черным платком. Ее вырвали из исконных страданий, из тысячелетних суеверий, чтобы бросить во чрево этого плавучего чудовища, держащего путь в мир, где ее ждало только кладбище, неродное, непонятное.
В клубных и спортивных залах организаторы путешествия напрасно пускали в ход свое ремесло массовиков-затейников, объявляя развлекательные игры и бодрящую гимнастику, занимательные упражнения, под которые время летит быстро, а мысли улетучиваются. Эмигранты слушали их в одно ухо, пустыми глазами глядя на океан, где не видно было ни утерянной земли, ни — тем более — обетованной.
Что до возвращения, то возвращались только победители. Те, кому удалось сколотить какое-никакое состояние там, в новом мире — с тем хотя бы, чтобы предъявить в сицилийской деревне фотографию: рука на дверце лимузина, фон — некая постройка, про которую объясняется, что это собственная фабрика. Они возвращались через десять, через двадцать лет, гордые и растерянные, не зная, как выразить свой триумф и даже не очень уверенные, что им есть, что выражать. Об этой минуте возвращения, об этой второй редакции путешествия, теперь уже не туда, а обратно, они мечтали в тяжелые времена добровольной ссылки на чужбину, ставшую тем временем домом, и эта минута казалась недостижимой, а теперь, исполнившись, давала им только усталое робкое чувство, что делать с которым, неизвестно.
Старик, наш сосед по столу, в наших троекратных ежедневных беседах признался нам, что по-английски может только объясняться, а ни читать, ни писать не умеет. Он прожил жизнь в Соединенных Штатах и целую жизнь продирался сквозь всю эту цивилизацию зазывных реклам, ни словечка не понимая, он учился говорить на слух, имитируя крайне приблизительные звуки, у каждого говорящего разные, — без опоры на письменный прототип, который слил бы воедино, на твердой и логической основе, изменчивые потоки произношения. Впрочем, мы с изумлением замечаем, что нас принимают за итальянцев — стало быть, они неуверенно чувствуют себя и в своем языке, коль скоро не могут отличить выученную итальянскую речь от настоящей. Люди, которые уже толком не знают ни одного языка, затерявшиеся между странами и континентами, нигде не дома, они так же сбиты с толку и в словах.
И все же у них остались жесты и привычки, которые американским десятилетиям не удалось искоренить. Если пройтись ближе к вечеру по бесконечным коридорам, куда выходят двери кают второго туристического класса, вам представится зрелище почище, чем в каком-нибудь мистическом фильме с его арсеналом символов и стилизации: у распахнутых дверей кают сицилийцы на стульях «сидят у калитки». Они могли бы погулять по элегантным и светлым салонам верхних этажей, постоять на палубе, омываемой соленым воздухом и радужными бликами воды, могли бы посмотреть кино, почитать книги в библиотеке, дать развлечь себя массовикам-затейникам; но они — под устьями кондиционированного воздуха, в линолеумном пейзаже, под неоновым солнцем, — они делают то, что делали тысячелетиями, когда наступал свободный час, — садятся у калитки покалякать с соседями. Говорят они на невероятном наречии, смеси слов из детства и слов, заученных кое-как, со слуха, понимая друг друга и держась вместе, чтобы противостоять остальному, несущему угрозу миру. И вот такие, мирные и боязливые, эти бедные герои фильмов про мафию кажутся мне больше заслуживающими жалости, чем те, которых я видела тому пять месяцев, и чем, вероятно, они сами десяток-другой лет тому назад, когда проделывали путь туда. Между надеждой побитых жизнью и неосознанным отчаянием победителей мучительной гранью проходит бесполезность борьбы.

«Леонардо да Винчи», «Микеланджело», «Рафаэль»… Нас доставил в Америку «Леонардо да Винчи», нас доставил обратно «Рафаэль». Те же километровые лабиринты, в которых мы начали разбираться только к концу путешествия и которые преодолевали по три раза на дню до столовой, всякий раз с риском заблудиться и в конце концов переходя с шага на бег в вечном страхе пропустить точный и невосстановимый час трапезы; те же вечно пустые парикмахерские, те же витрины с алкоголем tax-free, те же лестницы, ведущие то вверх, то вниз к целям, отмеченным объяснительными стрелочками, столь многочисленными, что устаешь в них вчитываться; те же меню с великолепными репродукциями «Джоконды» и «Сикстинской Мадонны»; те же таблички, с апломбом устанавливающие class limit между двумя палубами, между двумя салонами, между двумя мирами, — граница, которую пересекают свободно и дерзко, но которая от этого не перестает существовать.
«Леонардо да Винчи», «Микеланджело», «Рафаэль» — плавучие перевалочные пункты между двумя далекими континентами, между двумя равно ностальгическими мирами, которые мы созерцаем с равным восхищением, с равной отстраненностью и с той блаженной и необъяснимой грустью, которая нападает на нас, когда мы смотрим на звезды…

Перевод с румынского Анастасии Старостиной