Сны Поэта. Новелла. Наташа

Василий Дмитриевич Фёдоров
НАТАША


     Это было в ту пору, когда я писал стихи о своей любви к Наташе, белокурой дочке железнодорожного мастера.

     Мне было около пятнадцати,  из которых уже два года мы были в разлуке. После ШКМ она уехала учиться в Томск, а я ещё годом раньше вернулся в Марьевку, где стал помощником бригадира первой бригады «бывшего» татарина Антона Максимовича. По моей тогдашней учёности на мне лежал весь бригадный учёт, а поскольку я был рослый, то часто выполнял и отдельные руководящие функции: бывал старшим на сенокосе, на уборке и пахоте. При этом мне приходилось работать наравне со всеми, только в конце дня я бросал работу раньше и приступал к замерам. Для подсчётов у меня были придуманные мной таблицы, при помощи которых я довольно быстро с этим справлялся.

     В ту весну мы пахали за Удой по высокому гребню большого лога. Перед закатом солнца я выпряг коней и пустил пастись, взял саженку, измерил общую длину поля, а потом ширину — уже поименно. Тем временем и ребята, повеселев, начали распрягать коней. Закатилось солнце. Стал резче запах парной земли, громче беззлобная ругань пахарей: «А-а, лярва!», «Знаю я твои нервочки!» Устало пофыркивали лошади. В полумраке казалось — это отфыркивается сама вспаханная земля, перепавшая на другой бок.

     Тут я вспомнил, что не успел замерить работу своего дружка Петьки Сапрыкина, посланного допахивать небольшой клинышек залежи. Пока я шёл по вспаханной земле босыми ногами, сумерки загустели ещё больше. От берёзовой рощицы наплывал хмельной запах лопнувших почек. С каждой минутой моё тело всё ощутимей наполнялось какой-то особой, дотоле неведомой мне земной тяжестью. Почудилось, если остановлюсь, мои ноги пустят корни, а тело моё прорастёт ветвями и покроется зелёным дымком новорождённых листьев. Как будто это и впрямь началось, по моему телу пробежал радостный озноб...

     В эту минуту я и увидел станционные огни, где жила Наташа. Они оказались очень близкими. Их голубая цепочка чуть ли не подступала к темноте нашего лога. Из его сутеми поднимался странно близкий и волнующий перестук поезда. «А вдруг это Наташа возвращается на каникулы?» — подумал я, хотя по письмам сестры и брата знал, что студентов отпускают только в начале июня. Голубые огни перемигивались, ворошили воспоминания, горячили фантазию.

     Перед моими глазами возник её облик в том милом полуобороте, в котором я привык её видеть за партой. Когда она писала, её прямые постриженные волосы скатывались вниз, оставляя на виду лишь узкую полоску профиля с напряжённо открытыми губами. Наташа немного шепелявила, и, когда отвечала урок, её губы вздрагивали, как будто обжигались о что-то горячее. Сам не знаю, как пришли слова:

Ой, Наташа,
Моя Наташа,
Годам радости не унять!..
Приходил я, цветами украшен,
На пригорок тебя встречать.
Сколько встреч,
Наташа, Наташа,
И каждая встреча — в груди...
На простор моих вешних пашен
Ты ещё приходи!

     Было поздно, когда, опьянённый любовью и стихами, я вернулся на полевой стан. Давно погасли угли тагана, в котле остыла оставленная для меня похлёбка. Расшевелив золу и тлеющие угли, я поджёг сухой хворост, торопливо записал строчки, которые в ту минуту казались мне верхом совершенства, но потом никогда никому не показывал. Не стал бы вспоминать их и теперь, когда бы не сон, который мне предстояло увидеть той ночью.

     Спать не хотелось, хотя костерок и похлёбка разнежили меня. На этот раз никто не мешал мне переживать своё счастье. Ребята давно улеглись, а наш конюх, шорник и повар Епифан Евлампиевич уже начал свою многосерийную побаску: «В некотором царстве, в некотором государстве...»

     Вторую неделю ночевали мы на полевом стане, и каждый раз перед сном Епифан рассказывал нам самые невероятные истории, участником которых ему довелось быть. Даже в сказках он оказывался активным действующим лицом. Вчера, например, мы были с ним в тайге на Барзасе, где в пору единоличной жизни шли лесозаготовки. Был он там с двумя своими соседями. Вечером наволокли сушняку, подняли огонь, натопили в котелках снегу, бросили в кипяток мороженых пельменей, кто мясных, кто капустных — по достатку...
Ещё вода сызнова не закипела в котелках, как идёт к их костру высоченная, вровень с деревами, баба, в длинной исподней рубахе, а на ногах — ни чулков, ни чириков. Подошла баба так-то вот по снегу к их костру, подняла рубаху и стала греть зад. Вода в котелках кипит, пельмени из них вот-вот выпрыгнут, а мужики не то что есть, пошевелиться боятся. Посидели так-то, посидели, видят — пропадут пельмени!..
Тогда взял Епифан Евлампиевич самую длинную головёшку да как ширнёт ей в самое нагретое место! А баба как охнет, как лягнёт котелки!.. Тут затрещали и зашипели угли, пар с пеплом тучей поднялся над костром. А когда протёрли глаза да огляделись, только край бабьего подола и увидели. Идёт бабища, деревья гнёт и ломает, гудит жалобным голосом: «Сама нашла!.. Сама нашла!..»

     В ту ночь от маленького костерка, как только лёг на нары, я сразу же попал к большому костру моего сна, но сидел я около него не один, а с Наташей. Это был высокий летний костёр, а свет летнего костра в отличие от зимнего не стелется по земле, а конусами вписывается в чёткие границы ночи. У нашего было два световых конуса. В первом было тепло и уютно, как в ярко освещённом чуме, кольцо второго отступало на десяток метров, и свет в нём был уже бледным, как сильно разбавленное молоко. Дальше шла темнота, в которой скорее угадывались очертания загадочного леса.

     Мы сидели с Наташей у костра по-семейному. Первый световой конус представлялся нам домом, второй — двором, который тоже предстояло обжить. Бледная и хрупкая в отсвете костра, Наташа мечтала о будущем и, как всегда, обжигалась словами. Вдруг она смолкла и чутко прислушалась. Чуткость сменилась тревогой, тревога — решимостью. Я тоже посмотрел в сторону загадочного леса и увидел Её... То была Женщина. Нет, не та, о которой рассказывал нам Епифан Евлампиевич, а какая-то другая. Она вступила во второй световой круг, и я рассмотрел гостью во всех её женских подробностях. Это была Женщина первобытная, не очень высокая, всего раза в два выше меня и Наташи. Вопреки всем представлениям о первобытных женщинах, у неё был высокий выпуклый лоб, большие плотоядные глаза и мясисто-алчные губы. Её сильное стройное тело покрывала золотисто-атласная шерсть, лишь кое-где оттеняемая отсветом огня и подвижностью мускул. Женщина шла ко мне, и я догадывался, зачем она шла. У неё  были на меня какие-то древние права, о которых я вспомнил только теперь...

     Наташа вскочила, бросила на меня быстрый вопрошающий взгляд, удивилась моей неподвижности... А первобытная Женщина уже хотела ступить в наш первый световой круг, тогда Наташа вскинула вверх руки и бросилась навстречу сопернице. От неожиданности та отступила и с гортанным возгласом «вао!.. вао!..» снова пошла ко мне.

     Наташа боролась ожесточённо и молча. В полумраке второго круга мелькало то её белое платье, то проблески золотистых шерстинок. Сочувствуя Наташе, я и пальцем не пошевелил, чтобы помочь ей, как будто надо мной тяготел какой-то всевластный закон, по которому мне запрещалось вмешиваться в их борьбу. Но что такое?! В черте нашего «двора» соперниц уже не было. «Вао-вао!» послышалось уже в темноте, потом стало быстро перемещаться всё дальше и дальше.

     «Вао!.. Вао!.. Ва-а!..» — в последний раз послышалось где-то у самого леса. Высокий гортанный голос оборвался на загадочном полуслове...

     Долго я ждал возвращения Наташи к костру, но к нашему костру с двумя световыми кругами она так и не пришла. Не встретились мы и в жизни. Года через два, когда надежды на встречу стало ещё меньше, в моей тетрадке появились грустные стихи:

Я вспомнил
И поник белёсой головой.
Наташа, милая, где ныне голос твой,
Обманчивый, как ветер, раздаётся?
Ты счастлива?
Прости, спросить пора,
Ведь нас всё ждёт та белая гора,
Увы, Наташа,
Больше не дождётся.

Но там цветут по-прежнему цветы,
Их рвёт другая, милая, не ты,
Их рвёт другой, любимая, не я,
Иная песня сердце им тревожит...
Воспоминанья только муки множат,
Но всё  равно Ты в памяти — моя!


ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ

*
ШКОЛЬНАЯ ФОТОГРАФИЯ...