Сны Поэта. Новелла. Чёрный Ангел

Василий Дмитриевич Фёдоров
ЧЁРНЫЙ АНГЕЛ


                Меня волнует с детских дней
                Таинственное обращение
                Людей в животных и зверей.

                Русская сказка


     Они с гиком въехали в нашу деревню.
     Всполошенно заквохтали, разлетаясь, разномастные куры, из подворотен повыскакивали и разнолайно взъярились до того дремавшие собаки. Но громче и заливистей собачьего лая в нарастающем ритме звенели бубенчики да стучали неистовые копыта.

     Первой парой соловокарих коней правил, стоя в нарядной повозке, чернобородый цыган в багряной атласной рубахе и с золотой серьгой в правом ухе. Рубаха светилась и меркла в закатном солнце, а золотая серьга перемигивалась с ней. Цыган, похожий на разбойника, бросал по сторонам быстрые взгляды — вроде бы раскланивался с женщинами, стоявшими у ворот, повелительно оборачивался к своим и, скаля крупные белые зубы, выкрикивал по-цыгански хрипло:

     — Тэавеэл бахтало!..     (Пусть будет счастлива эта деревня.)


     Потом он делал поворот в обратную сторону.

     — Мэк анела бахт амэнгэ ада гав!.. ( Пусть принесёт нам счастье эта деревня.)

     При одном из этих выкриков он взмахнул кнутом, и повозка скрылась в пыльной туче. Только два раза я услышал эти цыганские слова, похожие на стихи, но они остались в моей детской памяти, как записанные на белом листе бумаги.
     За первой парой с таким же гиком и звоном летела вторая, третья, а потом ещё и ещё. Слева и справа от перегруженных повозок скакали верховые, они дыбили коней, перекрикивались меж собою, подскакивали к повозкам, заигрывая с молодыми цаганками. И всё шумело, гремело, звенело и копытило. Мне тогда было около шести, я подумал, что это война, и горько заплакал.

     Двухконные повозки сменились одноконными, не столь нарядными и не такими шумливыми. Утихомирились собаки, начала оседать пыль — и вскоре стало совсем тихо.
На опустевшей улице группками у ворот судачили женщины, сбегались кучками чем-то обрадованные ребятишки. Одна из женщин сказала:

      — Ну, бабыньки, теперь знай стереги курей!..
     —  Не должно, — заметила наша соседка бабка Афимья, — у Чёрного Ангела строго, не забалуешь. В другой какой деревне не побрезгуют, а что у нас, где их табор, — ни-ни. Вот он что-то по-своему балакал — это он нашей деревне счастья пожелал, а потом вроде у деревни для себя счастье попросил. У них завсегда так. Приедут, пожелают счастья, а потом... Не за курами, за девками надо приглядывать! — закончила она строго.
     — Как же это, бабушка, — чтобы цыганы да за нашими девками?!
     — На моём веку трёх увезли. Жена-то самого Ангела была тоже нашенской. Вот с тех пор и повадились...

     Молодые женщины так и ахнули.
     — Наверно, чёрненьких выбирают? — спросила та, что беспокоилась за своих кур.
     — И беленькими не гнушаются, — засмеялась старуха, — ребятишек-то они всё одно подчернят.

     Цыгане разбили табор у приозёрных родников, где, по свидетельству всё той же бабки Афимьи, они разбивали его всегда. На следующий день вся деревня только и говорила о цыганах, а вечером потянулась на луг. По тем временам цыганский табор — всё равно что нынче передвижной театр или заезжий ансамбль песни и пляски. Было невероятно любопытно и жутко, когда сестра повела меня к табору. Трава на лугу была скошена, сметана в стога и отгорожена остожьями. Между ними паслись сытые цыганские кони, позванивая колокольчиками и бубенчиками. Этот перезвон — то мелодичный, то резкий — был вроде музыкального сопровождения всему тому, что делалось около шатров.

     С того вечера на всю жизнь мне запомнились из табора два человека — маленький цыганёнок, быть может, всего года на два старше меня, и молодой цыган Сёмка, имя которого стало потом известно всей деревне.

     Поначалу гостей развлекали цыганята. Они плясали, с открытыми ладошками обходили круг, снова плясали. И у всех получалось здорово, но один чертёнок заворожил всех, Чего только не выкаблучивал он в своих нарядных сапожках: крутился юлой, выдавал присядку, стриг ногами воздух, лихо бил ладонями по подмёткам, по животу, по груди, по надутым щекам, влезал пальцем в рот, издавая громкий хлопок, снова крутился юлой и неожиданно, встав правой ногой на каблук, указал пальцем руки на отогнутый носок сапожка — дескать, я ещё в полней силе. Собрав со зрителей свою дань, он тряхнул кудряшками и заявил:

     — Дайте десять копеек, и я покажу ещё коленце!..

В азарте восторга ему тут же собрали десять копеек, хотя за каждую копейку у нас держались крепко. Цыганёнок из¬готовился к пляске, похлопал ладошками над головой, потом у ног, а потом разогнулся, поднял перед собой правое, уже обнажённое, колено и, поцеловав правую ладошку, хлопнул ею по голой коленке.

     — Вот моё коленце! — закончил он под весёлый смех зрителей.

     Семка-цыган появился уже в свете костра, когда с деревенского крутояра с гармонью и песнями спустились взрослые ребята и девчата. На Сёмке были хромовые сапоги, плисовые штаны с напуском, а поверх красной рубахи, такой же, как у Чёрного Ангела,— расшитая безрукавка, каких не носили у нас даже модницы. По первой выходке наши невесты узнали в нём того, кто, по рассказу бабки Афимьи, должен был умыкнуть из деревни очередную красавицу.

      — Волосы-то длинные, как у девки...
      — А глазища-то, как у коршуна!..

     Да, внешний вид Сёмки мог обмануть. Длинные девичьи волосы принадлежали отчаянной голове. Хороши были наши ребята, высокие да плечистые, но Сёмка-цыган на этот раз всех их перещеголял. Его страстная пляска на пламенном фоне костра была почти ворожбой. Собственно, так оно и было. У костра сидела старая цыганка и в нужный момент подбрасывала в него сухой хворост, и, когда Сёмка вскидывал руки, широкие рукава рубахи сливались с пламенем костра и становились похожими на огненные крылья. Казалось, опалённые, они даже потрескивали, и тогда Семка закрывал от блаженства свои диковатые глаза и начинал новый полёт.

     Сначала он вызвал на пляску наших ребят. Так полагалось. Переплясав двух, нарядный плясун действительно коршуном бросился на стайку девушек, пытаясь теперь уже их вызвать на состязание. Но они с визгом отпрянули от него, и лишь одна, Катя Пряшникова, что-то растерялась и затопталась на месте. Сёмка стал тотчас выписывать вокруг неё свои плясовые круги, заманивая её всё ближе к костру. Словно заворожённая, ещё не отвечая на его пляску, девушка всё больше и больше выходила на круг. Совсем растерявшись, она оглянулась на подруг и пожала плечами. Теперь Сёмка перестал её пугать своей дикостью и перешёл на более спокойный уговорчивый ритм. Лишь на третьем круге, когда плясун тряхнул перед ней своею чёрной гривой, она гордо подбоченилась и топнула ножкой...

     Потом в деревне болтали, что молодой цыган уже видел Катю Пряшникову где-то на пляске, что между ними уже был уговор, а иначе как бы это Сёмка вот так сразу — прошёлся по кругу, заплясал и нашёл себе невесту. Да и не такая была Катя Пряшникова, чтобы очертя голову бросаться в цыганский костёр. Недаром и старая цыганка была посажена у костра. Она зорко следила за её пляской и за костром, чтобы между ними было полное согласие. Если Катя шла по кругу плавно, казалось, и пламя костра покачивалось в том же ритме, а когда уже чертеняточки за пяточки начинали её покусывать, костёр отвечал ей такими же порывами. В одну из таких бурных минут цыганская колдунья подбросила в огонь самый большой пучок хвороста, засмеялась и выкрикнула гортанно:

     — Мишто кхэлэла, ромняса авела!..   (Хорошо пляшет, цыганкой будет.)

     Высокий костёр озарил цыганские лица, молодые и старые что-то весело кричали Сёмке и Кате, не слышавшим и не видевшим уже никого. На первых порах они даже не  заметили, как замолкла гармонь, как начал спадать костёр. Лишь из темноты продолжал доноситься перезвон колокольчиков и бубенчиков пасшихся на лугу лошадей: «Бом-бом, бим-бим, бом-бом, бнм-бим...»

     Десять дней простояли цыгане на нашем лугу, десять вечеров в таборе горели костры и бушевали пляски, и всё это время в деревне ожидали увоза Кати Пряшниковой. Она продолжала ходить на цыганские вечера, но уже не плясала, зато Сёмка-цыган несколько раз провожал её домой, а утрами на лихом коне проскакивал мимо её дома. Когда же Катя дважды не пришла в табор, он, говорят, отыскал её в поле и даже помогал старому Пряшникову косить овёс. Потом-то стало известно, зачем Сёмка это делал, но в первые дни, когда Катя так и не появилась в таборе, все махнули рукой — происшествий не будет.

     Тут-то события и приняли неожиданный оборот.
     На одиннадцатое утро табора на лугу не оказалось. В ночь перед этим в нём стоял великий шум. Даже в деревне было слышно, как Чёрный Ангел, перемежая цыганские слова с русскими, кого-то проклинал и кричал в гневе:

     — Я тебя всё равно стреножу и подкую!..

     Как только узнали об отъезде цыган, Катины подружки бросились к ней — дома ли? Катя оказалась дома, но была бледна и беспокойна, как будто всё ещё боялась, что за ней приедут и выкрадут. Отцу надо было в поле, но и он что-то всё толкался по двору, к чему-то прислушивался, то распахивая, то закрывая ворота. Когда со стороны поля послышался топот копыт, ворота оказались открытыми. В них на взмыленной лошади въехал Сёмка-цыган. Старый Пряшников закрыл ворота и повёл его в дом. Так на свой лад исполнились предсказания бабушки Афимьи и старой цыганки.

     Над примаками, то есть принятыми в дом жены, в нашей деревне обычно подсмеивались, а племянника Чёрного Ангела приняли добром, потому как не с пустыми руками пришёл, а въехал на добром коне. Да и в крестьянской работе оказался сноровистым — лишь увидит раз, как что делают, и сам начнёт делать не хуже. Ни в чём не хотел уступать деревенским. Ему, как цыгану, позволялось даже больше, чем могли себе позволить нашенские. К примеру, если наш деревенский плясун женился, то ему уже не до вечёрок, а Сёмку специально зазывали на гульбища, чтобы полюбоваться его пляской, и Сёмка не отказывался. В первые месяцы женитьбы молодожёны, будто всё ещё жених и невеста, вместе ходили, пока по известной естественной причине Катя от него не отстала. Он же продолжал якшаться с молодыми ребятами.

     Это и погубило Сёмку.
     Несчастье случилось ранней зимой, в один из праздников, когда разгорячённые самогоном парни затевали игры, а в разряд игр, между прочим, входил почему-то кулачный бой. Шла «улица» на «улицу», и дубасили кулаками друг друга до тех пор, пока противная сторона не окажется поверженной. Такая-то игра в тот праздник и затеялась. Сёмка был тут как тут. Надо сказать, что к этому времени он стал совсем деревенским — и хлеб помог убрать вовремя, и дров к зиме заготовить. Да и внешним видом теперь мало чем отличался от наших, только, как видно, цыган в нём ещё сидел крепко. Когда «улицы» уже разошлись и готовы были двинуться друг на друга, Сёмка вдруг выскочил из своего ряда и поднял руку. Должно быть, в последний момент деревенская улица с домами, воротами и заборами показалась ему тесной.

     — Ребята, пойдёмте на озеро! — предложил он.

     Снова сгрудились, немного пошумели и решили спуститься к озеру, на его хоть и молодой, но уже крепкий лёд. Здесь-то всё и случилось. Повезло тем, кто при первых же столкновениях вышел из строя. Через десять минут на льду, припорошенном снегом в пятнах крови, уже валялось десятка полтора ребят с той и другой стороны. Как известно, лежачих не бьют, а встать и начать новый бой не позволяли правила этой безрассудной игры. Так что бившихся осталось немного, зато все ребята крепкие, которых одним ударом кулака не повалишь, тем более — в каждой «улице» бойцы стояли плечом к плечу. Всё-таки та, в которой был Сёмка, теснила противников, и они отступали. Сам он бился, как плясал, радуясь их отступлению. В горячке боя никто не замечал, вернее, не придавал значения тому, что все подвигаются в сторону родников, никто не услышал предупредительного потрескивания льда. И когда началась новая свалка, лёд прогнулся и вода бесшумно поглотила всех. Те, что ушли под воду ногами, вскоре начали выкарабкиваться наверх, а упавшие головою так подо льдом и остались. Почти все были пострадавшими, а спасать утопших было некому. Зрители стояли на высокой террасе берега — всё равно что на балконе театра, и у них не было времени вмешиваться в трагедию, разыгравшуюся на ледовой сцене. Лишь к вечеру достали и подняли в деревню трёх утопленников, среди которых был и Сёмка-цыган.

     Трагическая смерть молодого цыгана суеверным светом высветила и романтическую историю его женитьбы. В пересудах он почему-то заслонил собой двух товарищей по судьбе — младшего брата нашего кузнеца, Никифора, и его лучшего друга Пашку Мартынюка. Заново вспомнили, как в ночь перед снятием табора Чёрный Ангел проклял Семку, как грозил стреножить его и подковать. Не забыли и той старой цыганки, что во время пляски подбрасывала в костёр свой заколдованный хворост. Не иначе родники тоже оказались заколдованными — ведь цыгане брали из них воду, а то с чего бы Сёмке вдруг позвать всех на лёд.

     Все эти страшные подозрения, передаваемые годами из уст в уста, не могли не тронуть мальчишеского воображения. Купаясь в озере, мы никогда не подплывали к этому месту, никогда не пили воду из близкого к нему родника. С годами реальные события стали легендой, а вернее, давним сном, который видели сразу очень многие.
Мне ж, наоборот, довелось увидеть во сне продолжение этой трагедии, ставшее для меня почти реальностью.

     Был знойный день, такой же знойный, как в день приезда цыган. Я сидел на завалинке и смотрел на убегающую в поле дорогу. Мне нравилось в детстве вообще смотреть на дороги, на те места, где они скрываются — за лесом ли, за холмом ли. В эти минуты я мысленно или убегал туда, чтобы посмотреть — а что дальше, или томительно ждал, что вот-вот оттуда появится какое-то чудо. Именно в таком состоянии я и был, когда из-за края поля, подёрнутого лёгким маревом, до меня долетел мелодичный перезвон бубенчиков: «Бом-бом, бим-бим, бом-бом, бим-бим...» Не то что ровно мелодичный, а какой-то вкрадчивый и беспокойный, даже приторно-нежный. А потом я увидел, как из марева словно бы выплыла тройка лошадей. Коренной был белый и крупный. Слева, выгибая шею, загребал ногами воздух конь огненно-красный. Он будто горел и на бегу смахивал с гривы дым. Третий конь был чёрный, не просто чёрный, и чёрно-сизый, а как скворец.

     Тройка скакала как в замедленном кино, перезванивались бубенчики, но стука копыт почему-то не слышалось. Ветра не было, а красная рубаха чернобородого старика, стоявшего в повозке, ластилась к его широкой груди и пузырилась на спине. Тройка уже летела по нашей улице, но на неё почему-то не лаяли собаки и не шарахались от неё куры. На солнце блеснула золотая серьга, и я узнал Чёрного Ангела, хотя борода его стала длинней и косматей, а чёрные брови свисали с висков, как усы Тараса Шевченко. На этот раз он не кричал ни «тэавел бахтало», ни «мэк анела бахт амэнгэ ада гав», но, осадив передо мной тройку, взглянул на меня ласковыми и хитрыми глазами.

     — Мальчик, где здесь кузница?
     — А вон, на задах, — покачал я.
     — Садись, покажи, — и кивнул на облучок, при этом глаза его показались мне такими страшными, что по спине побежали мурашки.

     — Не, я лучше рядом побегу.
     — Да садись!

     Но чем больше он меня уговаривал, тем больше не хотелось мне садиться с ним рядом. Да и лошади вели себя как-то странно. Все три прижали уши, как будто слушали наш разговор, все три скосили глаза в мою сторону... Заметив это, старый цыган взмахнул над ними кнутом, а мне миролюбиво сказал:

     — Ну, тогда и я сойду...

     Большой, тяжёлый, в багряной рубахе, игравшей на солнце, он спустился с повозки, взял под уздцы белого коренного и повёл за мною. Мне казалось, что Чёрный Ангел должен непременно спросить меня о Сёмке. Если бы только спросил, я бы ему всё как было рассказал, а ещё и про цыганёнка, который родился у Катерины Пряшниковой, но старый цыган меня не спрашивал, а шёл так, будто никогда в нашей деревне и не бывал. «Какой притвора! — подумал я с обидой. — Ну ладно же, я тебе сейчас скажу!»

     — Дяденька, а я тебя знаю.
     — Вроде бы рано тебе знать меня... — ответил он, чуть-чуть насмешливо и даже как-то двусмысленно.
     — Ты — Чёрный Ангел!..
     — Не отрицаюсь, и Ангелом был...

     Тем временем мы подошли к старой кузнице, прямо к станку, где подковывали лошадей. Кузница оказалась на большом амбарном замке. Лошади снова стали вести себя странно. Ноги их дрожали, а по спинам, от холки до хвоста, короткими волнами пробегал озноб. Но тогда странность их поведения я отнёс за счёт их усталости. Меня занимало другое. «Зачем, — думал я, — летом подковывать коней?» У нас летом их никогда не подковывали. Тут старый цыган вывел меня из тревожной задумчивости:

     — Далеко живёт кузнец?
     — Далеко, около третьего проулка.
     — Сбегаешь?.. А то, может, верхом съездишь, всё равно распрягать.

     Тотчас передо мной оказался белый коренник с умными и печальными глазами. Я давно заметил, что умные глаза всегда печальны. Мне было боязно садиться на коня, но тот смотрел на меня так просительно, даже наклонил передо мной голову, что я, как под гипнозом, сел на него. Конь сразу же рванулся с места и, что страннее всего, ещё не чувствуя поводьев, понёс меня в сторону третьего проулка, обогнул огородную изгородь, вылетел на улицу к дому кузнеца, как вкопанный остановился у ворот и положил голову на их верхнюю перекладину.

     Кузнец был с похмелья. 
     Он пил квас и не хотел идти, но я сказал, что проезжий цыган — Чёрный Ангел, помните? — хочет подковать тройку. Вопреки моим ожиданиям на имя цыгана кузнец никак не реагировал, зато удивился тоже, что кому-то взбрело в голову летом подковывать своих лошадей.

    
     — Чёрт их знает, этих цыган! — недовольно пробурчал он, допил из кринки квас и поднялся.

     Мы вышли на крыльцо. Голова белого коня продолжала лежать на верхней перекладине ворот. При виде кузнеца голова вздрогнула, а веки печальных глаз быстро-быстро заморгали, как моргают бесслёзно плачущие глаза. И потом, когда кузнец шёл к своей кузнице, а я ехал верхом, конь не отрывался от него, а шёл следом и всё норовил тронуть губами его за плечо, на что кузнец тревожно оборачивался и, спотыкаясь, шёл дальше.

     Мы застали цыгана за работой.
     Он успел поставить в станок своего чёрного коня и теперь прикручивал к колодке его подогнутую левую ногу. Заметив нас, цыган отошёл от коня в сторонку и осклабился, делая рукой указующий жест — дескать, всё готово, мастер, начинай.

     И действительно, всё было готово.
     Около станка лежал весь нужный инструмент — и скребок для зачистки копытных раковин, и нож для обрезки закраин копыта, и плоские подковные гвозди, и сами подковы, уже примерянные по копыту. Тут же лежал и молоток. Кузнец было двинулся поздороваться с цыганом, но увидел этот набор инструментов, остановился, посмотрел на дверь кузницы — она была открыта. В задумчивости он потёр лоб, должно припоминая, не оставил ли, «подгулямши», кузню открытой. Покачал головой, пожал плечами и вроде бы мысленно допустил такую свою оплошность. Но я же видел, я же видел, что дверь кузницы была закрыта. Мне хотелось сказать кузнецу об этом, но Чёрный Ангел посмотрел на меня так из-под своих шевченковских усов, что я испугался.

     Тем временем кузнец уже смотрел на чёрно-сизого горбоносого коня, стоявшего в станке, и тоже чему-то дивился. И впрямь вид у коня был необычный. Между двух столбов, скреплённых сверху такой же толстой перекладиной, он стоял, гордый и неподвижный, как в раме. Косматая чёлка падала ему на красновато-дикие глаза, смотревшие в землю упрямо и презрительно. Затянувшееся молчание кузнеца, должно, чем-то цыгана встревожило.

     — Думай не думай, а сто рублей — деньги! — сказал он с наигранной шутливостью и действительно вытащил  из кармана красную сторублевку.
     — За такие деньги у меня нет серебряных подков!
     — Ставь, какие есть.

     Кузнец обошёл станок, внимательно осмотрел коня и работу цыгана. Тот понимал в этой работе толк и всё сделал как надо. Вернувшись на прежнее место, спросил:

     — А что, на все четыре подковать или только на передние?
     — Только на передние, задние им ни к чему...

     Кузнец поморщился. Ему стало не по себе. Цыган говорил какими-то загадками, а в голове нашего умельца было горячо и угарно, как в горне. Опять же деньги. Было подозрительно, что бородач совал ему сотенную, тогда как вся работа и трёшки не стоила. «Видно, кони-то краденые», — подумал кузнец и денег вперёд принимать не стал. Нехотя взял он в руки скребок, но тут же отбросил — нужды в нём не было. Погода стояла сухая, и раковина копыта была чиста. Тогда кузнец взял нож. Надо было подрезать закраины копыта и роговую стрелку с её средней бороздкой, но, склонившись над копытом, он не увидел того, что надо было подрезать. Глазам своим не поверил, потряс головой, снова посмотрел — и всё то же: у копыта не было ни роговой стрелки, ни роговой мякоти. Подушка раковины была гладкой, как блюдце, а вместо уголка стрелки выпирал какой-то бугорок, который в беге мог только мешать. Примеряя подкову, кузнец сочувственно бормотал: дескать, как же ты, милый, с такой шишкой бегаешь?! А вот мы её сейчас подрежем... И вдруг рука кузнеца дрогнула:

     — Не буду его подковывать!
     — Это почему же?
     — Да ведь нога-то человеческая!..

     Я с ужасом смотрел на кузнеца и чего-то ждал, а он закрыл руками лицо и всё тряс головой, будто хотел отмахнуться от кошмара. Тогда в наступившей тишине резанул по сердцу хохот Чёрного Ангела.

     — Вовремя ты, кузнец, догадался... Помнишь тех троих, которые потонули в кулачном бою?.. Вот они и есть!.. Ха-ха-ха! Подковал бы своего брата Никифора. Этот соловый — Никифор и есть, а вот этот рыжий — Пашка Мартынюк, а чёрный — наш Сёмка, что от табора отстал, за русской юбкой погнался... Ха-ха-ха...

     Ошеломлённый, я от страха закрьл глаза, а когда открыл, конечеловеки были снова впряжены в повозку. Чёрный Ангел легко вскочил в неё, взмахнул кнутом и, когда тройка рванулась с места, обернулся в нашу сторону и снова захохотал. Его хохот подхватили насмешливые бубенчики.

     Побежал и я. Домой, домой, скорее, скорее! Мне казалось, что, если я добегу и сяду на старое место, всё пройдёт и забудется, снимется с души. Не добежав до завалинки, я упал и уже ползком добрался до неё. Меж тем, скрываясь в мареве, тройка уходила в сторону озера...

     Я был счастлив, что успел вернуться на старое место и притвориться, что ничего страшного не видел. Тройка уже скрылась, только в ушах моих тихо и нежно звенели бубенчики: «Бом-бом... бим-бим... бом-бом... бим-бим...»


ВАСИЛИЙ ФЁДОРОВ