Леконт де Лиль. Предисловие к Античным стихотворен

Люпус
Эта книга -- сборник опытов, продуманный возврат к забытым или малоизвестным формам. Личные эмоции оставили в ней очень мало следов; пристрастия и факты современности не представлены вовсе. Искусство способно, до некоторой степени, придать универсальность всему, чего оно касается, но в публичном признании тревог сердца и его не менее горьких радостей есть и тщеславие, и беспричинное опошление. С другой стороны, какими бы живыми ни были политические страсти нашего времени, они принадлежат миру действия; работа мысли им чужда. Этим объясняется безличность и беспристрастие данных опытов. Что до остального, эта книга -- совместная собственность человека и поэта, сумма нравственных истин и идей, от которых невозможно отвлечься; выражение единственного через множественное и различное. Нужно оценивать ее саму по себе. Возможно, эти стихотворения будут обвинены в архаичности и чрезмерной учености, мало способных выражать спонтанность впечатлений и чувств; но если учесть их своеобразие, возражение отпадет. Показав уместность и обоснованность идей, которые руководили их концепцией, мы тем самым сможем доказать законность форм, которые они приняли.

В наше время беспокойства и тревожных исканий наиболее искушенные и сильные умы останавливаются и совещаются. Остальные не знают ни откуда они пришли, ни куда идут; они подчиняются лихорадочным волнениям, увлекающим их за собой, не желая ждать и обсуждать. Только первые осознают переходный характер эпохи и неизбежность предъявленных им требований. Мы -- ученое поколение; инстинктивная, спонтанная жизнь, безрассудная плодотворность юности покинули нас; это непоправимый факт. Поэзия, осуществленная в искусстве, не произведет на свет больше героических действий; она не внушит больше общественных добродетелей -- потому что священный язык, даже в предвкушении скрытой завязи героизма или доблести, принижен, как и во все периоды литературного упадка, не говоря уже о том, что мелкие личные впечатления, наполненные неуместными неологизмами, раздроблены и опошлены -- раб прихотей и частных вкусов не способен более обучать человека. Поэзия даже не увековечит больше памяти о событиях, которых она ни предузнает, ни вызовет, ибо одновременно спекулятивный и практический характер нашего времени заставляет не обращать внимания и оказывать немного уважения тому, что незамедлительно не приходит на помощь его двойному усилию; тому, что не дает ни передышки, ни покоя. Комментарии к Евангелию вполне могут превратиться в политические памфлеты; это признак помутнения умов и крушения теологии; тут возможны атака и борьба под знаком образования; но такие компромиссы запрещены Поэзии. Менее гибкое и менее доступное, чем формы обычной полемики, ее воздействие было бы ничтожно, а ее упадок окончательным.

О поэты, воспитатели душ, чуждые простейшим началам и реальной жизни, и жизни идеальной; жертвы как инстинктивных презрений толпы, так и равнодушия наиболее разумных; моралисты без общих принципов, философы без доктрины, мыслители подражания и пристрастий, певцы случая, которому вы угождаете в полном игнорировании человека и мира и в естественном презрении к любому серьезному труду; народ легкомысленных и хвастливых себялюбцев, чья восприимчивость всегда направлена на узкую индивидуальность и никогда в пользу вечных принципов; о поэты, о чем сказали бы вы, чему научили бы? Кто наделил вас нравом и языком власти? Какую догму утверждает ваша апостольская миссия? Довольно! Вы тщетно потратили силы, и ваш час пробил. К вам больше не прислушиваются, потому что вы воспроизводите только сумму ныне недееспособных идей; эпоха больше не слышит вас, потому что вы ей надоели с вашими бесплодными, бессильными жалобами, потому что вы должны были бы выразить хоть что-то, кроме своей собственной суетности. Учителя человечества, здесь каждый ваш ученик инстинктивно знает больше, чем вы. Он страдает от внутренних трудов, чего вы не излечите, от религиозного стремления, которого вы не исполните, если вы не управляете им в поиске его идеальных традиций. Итак, вам назначено под угрозой полного исчезновения изолироваться с каждым часом от мира действия, укрыться в созерцательной и осознающей жизни, как в храме отдыха и очищения. Тогда самим фактом вашей очевидной изоляции вы возвратитесь из дальнего изгнания на интеллектуальный путь эпохи.

После Гомера, Эсхила и Софокла, которые представляют Поэзию в ее жизненности, полноте и гармоничном единстве, упадок и варварство захватили человеческий разум. В сравнении с первоначальным искусством, римский мир -- на уровне даков и сарматов; христианский период -- всецело варварский. Данте, Шекспир и Мильтон доказали только силу и высоту своего индивидуального гения; их язык и их концепции варварские. Скульптура остановилась на Фидии и Лисиппе; Микельанджело ничего не оплодотворил; его труды, восхитительные сами по себе, открыли гибельный путь. Что же остается от веков, прошедших после Греции? Несколько мощных индивидуальностей, несколько великих произведений без связи и без единства. И теперь наука и искусство поворачиваются к своим общим истокам. Это движение будет скоро единодушным. Идеи и деяния, жизнь личная и общественная, всё то, что составляет смысл жизни, веры, мышления, действия древних народов привлекает общее внимание. Цель и задача этого века состоят в том, чтобы обнаружить и объединить всё наследие человеческого разума. Чтобы категорично осудить это возвращение умов, эту тенденцию к восстановлению прошлых эпох и множественных форм, в которых они осуществились, было бы логично отрицать всё, вплоть до современных работ по геологии и этнографии; но связь разумов не разбивается по воле индивидуальных симпатий и необдуманных капризов. Между тем, вот что успокаивает: изучение прошлого ни исключительно, ни абсолютно; познать не значит отступить; дать идеальную жизнь, которой больше нет в реальной жизни, не значит находить бесплодное удовольствие в смерти. Человеческая мысль несомненно утвердительна, но у нее есть часы остановки и размышления. Также, и нужно об этом сказать открыто, нет ничего неразумнее и печальнее, чем напрасное подстрекательство к оригинальности, присущее дурным эпохам в искусстве. Мы находимся именно в такой. Кто среди нас привлек внимание спонтанной и сильной струей здорового вдохновения? Никто. Источник не только разорен и загрязнен, он осушен до дна. Нужно зачерпнуть в другом месте.

Современная Поэзия, туманное отражение пылкой личности Байрона, фальшивой и чувственной религиозности Шатобриана, мистической мечтательности за Рейном и реализма лейкистов, мутнеет и исчезает. Нет в ней ничего живого и ничего подлинного под самыми благовидными одеяниями. Искусство из вторых рук, гибридное и противоречивое, пережиток вчерашнего и ничего более. Общественное терпение утомлено этой шумной комедией, разыгранной в пользу показного самолюбования. Мастера замолчали или замолкают, уставшие от самих себя, уже забытые, отшельники среди своих бесплодных трудов. Последние их адепты пробуют силы в чем-то вроде безнадежного неоромантизма и доводят до крайности отрицательные черты своих предшественников. Никогда чрезмерно возбужденная мысль не испытывала такого пароксизма бреда. У современного поэтического языка нет иного аналога, как варварская латынь галло-романских стихотворцев V века. Вне этого последнего рецидива интимной и лирической поэзии возвысилась новая школа [1], слегка наивный реставратор общественного здравого смысла, но она родилась нежизнеспособной, не отвечает ни на что и не представляет ничего, кроме едва потревоженной пассивности. Конечно, строгость нашего суждения не касается нескольких действительно талантливых людей, которые, глубоко ощущая природу, смогли придать своей мысли серьезные и продуманные формы. Но эта исключительная элита не опровергает приговора. Новые поэты, родившиеся среди преждевременной старости бесплодной эстетики, должны почувствовать необходимость повторно погрузить в вечно чистые источники выразительность, изношенную и ослабленную смутными чувствами. Личная тема и ее чересчур часто повторенные вариации исчерпали внимание; равнодушие следило за этим с полным правом; но если необходимо оставить как можно скорее этот банальный и узкий путь, то нет иного пути, как более трудная и опасная дорога, укрепленная изучением и приобщением. Искупительные испытания, пройденные единожды, поэтический язык, оздоровленный единожды, построения разума, волнения души, страсти сердца -- потеряют ли они в своей правдивости и своей энергии, когда будут располагать более ясными и точными формами? Ничто, конечно, не будет отброшено, не будет забыто; и мысль, и искусство возвратят потерянные свежесть и силу, гармонию и единство. А потом, когда глубоко взволнованные умы успокоятся, когда обдумывание принципов, подвергнутых небрежению, и восстановление форм очистят разум и письменность, через век-другой, если только формирование новых времен не предполагает более медленного зарождения, возможно, что поэзия снова станет вдохновенным глаголом, непосредственно обращенным к человеческой душе. Ожидая этот час возрождения, остается только сосредоточиться и изучать наше достославное прошлое.

Искусство и наука, долго отделенные разнонаправленностью разума, должны устремиться к тому, чтобы тесно соединиться, если даже не совместиться. Одно было непосредственным откровением идеального содержания внешней природы; другая была систематическим исследованием и ясным изложением результатов. Но искусство потеряло свою интуитивную спонтанность или, скорее, исчерпало ее; именно наука должна напомнить поэзии смысл ее забытых традиций, которые она оживит в присущих ей формах. Среди смятения бессвязных идей, которое нас окружает, попытка наведения порядка и размеренного труда не должна, конечно же, быть порицаема -- если в умах еще есть хоть какие-то крупицы мыслей. Что касается художественной значимости произведения, созданного в таких условиях, она остается подчиненной тому же закону, без ссылки на личную эстетическую теорию автора.

Последующие стихи будут обязаны этим мыслям и написаны под влиянием этих идей, вначале бессознательных, затем осознанных. Ошибочные, они будут недействительны, ибо достоинство или недостаточность языка и стиля полностью зависят от исходной концепции; правильные и уместные, они по необходимости будут чего-то стоить. Различные опыты, которые производятся в том же направлении вокруг нас, не должны ничему помешать; для образованных умов они даже поспособствуют настоящему изучению древнего мира. Незнание мифических традиций и забвение особых характеров, присущих последовательно сменяющимся эпохам, дали повод для радикальных ошибок. Греческая и латинская теогонии остались смешаны; тиражировалось жалкое искажение, навязанное Лебреном или Битобе [2] обеим великим ионическим поэмам, плохо скрытое при помощи грубой простоты, столь же лживой, что и пустопорожняя помпезность официальных переводчиков. Идеи и чувства, чуждые гению Гомера, заимствованные у последующих поэтов, главным образом у Еврипида, новатора упадка, уже спекулировавшего на преувеличенном и напыщенном выражении страстей, были вставлены в перевод диалогов развязки "Одиссеи"; злополучное покушение, где избыток, сила, возвышенность, блеск чудесного языка исчезли в тяжеловесных формах, тягучих и вульгарных; нужно восстановить справедливость из уважения к Гомеру.

Три поэмы здесь, "Елена", "Ниоба" и "Хирон", специально посвящены греческой древности и изображают три различные эпохи. Несколько опытов меньшего размера, оды, гимны и пейзажи следуют или предшествуют им.

"Елена" -- драматическое и лирическое изложение очень известной легенды, которое описывает поход воинственных племен Эллады против священного города Илиона. "Ниоба" символизирует стародавнюю борьбу между дорийскими традициями и теогонией, пришедшей из Фригии. "Хирон" -- воспитатель вождей минийцев [3]. От Огигова потопа [4] до плавания "Арго" он участвует в ходе героических деяний. Наконец, в стихотворении "Бхагават" указан новый путь. Там сделана попытка воспроизвести на фоне пышной и удивительной природы Индии метафизический и мистический характер аскетов-вишнуитов с настоянием на тесной связи, которая их соединяет с догмами буддистов.

Эти стихи, и нужно с этим смириться, будут немногими распробованы и немногими оценены. Большое число предубежденных или оскорбленных умов вынесет им взыскание за суждения слишком откровенные, каких ранее не произносили. Не вызовут они симпатии и у тех впечатлительных душ, которые требуют от Искусства только воспоминания или предчувствия покаянных или идеальных волнений. Такое ограничение не лишено тайной горечи; но судьба разума преодолеть ее, и если Поэзия -- часто искупление, то муки всегда священны.

[1] Намек на т. н. школу "здравого смысла" (Ф. Понсар, Э. Ожье, А. Дюма-сын, В. Сурду и др.). Группа драматургов во Франции 1840-50-х, выступившая против романтизма и за возрождение классицистической традиции, старавшаяся на примере своего творчества продемонстрировать торжество здравого смысла среднего буржуа, что ей в определенной мере удалось -- во всяком случае, на этот период приходится закат романтического направления во французской литературе.
[2] Шарль Франсуа Лебрен (1739-1824) -- французский политический деятель, Перевел «Илиаду», «Одиссею» и «Освобожденный Иерусалим» Т. Тассо.
Поль Жереми Битобе (1732-1808) -- французский поэт, автор прозаического перевода «Илиады» и «Одиссеи».
[3] Минийцы -- в греческой мифологии полулегендарная автохтонная группа, населявшая Эгейский регион. Согласно Геродоту, пеласги изгнали минийцев с о. Лемнос. Центром минийцев был город Орхомен в Беотии.
[4] Огиг -- мифический царь Элевсина, при котором произошел потоп (за 1040 лет до основания Рима). Евсевий Кесарийский, следуя Кастору Родосскому, датировал Огигов потоп за 260 лет до Девкалионова потопа. По сведениям историка Талла, Огиг был царем Аттики (Акты), сражавшимся с титанами против Зевса.

Leconte de Lisle. Po;mes antiques. Paris: Marc Ducloux, 1852. P. V-XIX.

Оригинал: