Не вскрывайте чужие письма!

Александр Карпенко
       Да, да, это был уже 1982 год! Шел чемпионат мира по футболу; был июнь месяц, и это был один из самых холодных июней на моей памяти: температура колебалась в районе десяти градусов по Цельсию. Впрочем, меня это не сильно обескураживало. Во-первых, я лежал в больнице, а, как известно, если уж тебя угораздило попасть в больницу, лучше лежать там, когда на улице - плохая погода. Чтобы не было обидно за бесцельно проведённое время. Во-вторых, я был влюблён в пациентку нашего же отделения, и, клянусь Зевсом, ни одна привязанность к женщине так до сих пор меня не волновала.
       
        Впрочем, чему тут удивляться? Сперва я долго был без женщин на войне, потом, после тяжёлого ранения - так же долго лечился в сугубо мужском отделении. За это время девушки моих былых мечтаний, хотя и навещали меня порой в госпитале, чувствовалось, делали это больше из жалости, чем из нежности. Грубо говоря, плюнули на меня с Останкинской башни своего высокомерия. Да и не любили они меня, наверное. Любящий человек в беде не бросит. Но Бог им судья: как известно, насильно мил не будешь, даже если ты красив, как Давид со статуи Микеланджело.
       
        И тут я встретил Её. Она была года на два моложе, больничное отделение на этот раз оказалось общим, и с первого взгляда мне врезалась в память её качающаяся походка, когда она выходила из своей палаты с книжкой Уилки Коллинза "Лунный камень" под мышкой, чтобы плюхнуться в кресло в конце коридора и приступить к чтению этого романтического произведения. Я ещё не видел её лица, но что-то уже неудержимо повлекло меня к ней. Больше всего на свете я боялся, что она не захочет со мной разговаривать: пол-лица у меня всё ещё было забинтовано, и я не мог определить с какой-либо степенью достоверности, какое же впечатление я произвожу на окружающих. Но я был доверчив, как пёс; и почему-то был твёрдо убеждён, что я - не самый скучный собеседник. Кроме того, я писал стихи, и в случае чего мог поддержать оборвавшийся разговор нетривиальными рифмованными строчками.
       
        Марина оказалась красивой и очень начитанной девушкой. Много стихов русских классиков я впервые услышал из её уст, а такие шедевры русской лирики, как "Русский огонёк" Николая Рубцова и "Кактус" Василия Фёдорова, впервые услышав в исполнении Марины, помню наизусть по сей день. Мы стали проводить вместе много времени, и это здорово помогало скоротать больничную скуку. Скажу больше: от Марины постоянно исходили невидимые флюиды эроса, и, если бы меня вдруг выписали в тот момент из больницы, боюсь, я бы предпочёл вернуться назад, лишь бы иметь возможность видеть Марину. Так герой Стендаля Фабрицио дель Донго, несмотря на смертельную опасность, вернулся в тюрьму, из которой он только что бежал, чтобы иметь возможность видеть прекрасную Клелию. Наверное, я уже был на тот момент нешуточно влюблён в Марину.
       
        Я не буду подробно описывать наши маленькие радости, свойственные молодости: мы выискивали в коридоре самый укромный уголок, обнимались, целовались, ласкали друг друга, насколько это было возможно в наших условиях. Кроме того, я посвятил Марине несколько свежих стихотворений, где постоянно присутствовала мысль о том, что Марина - значит "морская". Может быть, в этом разделении стихий уже звучало предчувствие скорой разлуки. Об этом же могла поведать и фамилия Марины: Ветрова.
       
        Мой Бог, моя морская фея!
        Пока порыв мой не остыл,
        Приди, приди ко мне скорее:
        Мой парус полон свежих сил!
       
        Надо ли говорить, что иллюзия гармонии между нами была так велика, что я уже представлял себе её и только её в качестве своей спутницы жизни! Мы ничего не скрывали от наших родителей, а вот они-то, кажется, и не разделяли нашего оптимизма. Во-первых, Марина была "полукровкой", то есть у неё был папа - еврей, а мама - русская. И всё бы ничего, но именно в эти годы у нас в стране усилился бытовой антисемитизм, и девушка с изрядной долей еврейской крови считалась не лучшей партией. "Я не хочу иметь внуков-еврейчат!" - так прямо и заявила мне моя мама, хотя у самой, как я узнал впоследствии, родного деда звали Наумом Моисеевичем. Но, я полагаю, что дело было вовсе не в еврействе, а в материнской ревности: апеллировать к смешению кровей было только поводом. Кстати, если уж на то пошло, дети со смешанными кровями, как правило, талантливее своих сверстников...
       
        Моей маме не понравилась сама Марина: она считала её немножко легкомысленной и не готовой к замужеству. Забегая вперёд, скажу, что в этом компоненте она оказалась прозорливей меня. Чует, ох, чует материнское сердце ещё не оформившуюся опасность! Она подозревала, что Марина просто увлеклась мною в силу сложившихся обстоятельств: больничной скуки, отсутствия других, более интересных мужчин и т.д. Но мама почему-то была уверена, что по-настоящему Марина меня не любит. Родители Марины, кажется, тоже не проявляли особого энтузиазма по отношению к нашей возможной свадьбе. И потом, нам обоим надо было ещё долго лечиться. А я продолжал изливать свои чувства в стихах, уверенный, что смогу всегда настоять на своём: ведь я же - мужчина!
       
        ***
        Ты, наверно, и вправду - святая,
        И в душе, пробуждённой тобой,
        Вижу я: ты зарёю светаешь
        Под моей восходящей звездой.
       
        И вещает мне эта зарница
        Переливом небесным своим,
        Что лишь стоит тебе помолиться -
        И я стану таким же святым...
       
        Ты - моё неземное богатство,
        Ты - икона моя, мой успех;
        Не мечтать о тебе - святотатство
        И ничем не искупленный грех.
       
        Без тебя я болею, немею,
        И в распадок уходит звезда.
        Никогда ты не станешь моею.
        Но и так ты моя - навсегда.
       
        Я уже не удивляюсь тому, что поэтам порой дано предвидеть своё будущее. Ну откуда, скажите, пожалуйста, выползли эти строки: "Никогда ты не станешь моею" - в самый разгар нашей страсти?! Зачем мне, полному надежд на обоюдное счастье, было так писать? Никакая червоточинка ещё не закралась в наши чистые отношения!
        Но время любви, видать, расписано заранее на небесах, и поэт просто "считывает" эту информацию - и перелагает её на стихи. И, заметьте, если любовь - настоящая, есть какое-то бессмертие вокруг неё, неистребимая временем память - и благодарность за мгновения счастья: "но и так ты моя - навсегда!" Впрочем, наверное, это - больше мужская точка зрения. Большинство женщин, которых я знал, предпочитали сжигать своё прошлое дотла - и больше о нём не вспоминать. Может быть, потому, что мужчинам не очень нравятся женщины с живым прошлым...
       
        Но я отвлёкся. Случилось так, что меня первым выписали из больницы, а Марине только предстояла операция. Я не находил себе места, звонил, писал новые стихи... Но сам уже ничем не мог ей помочь, да и находился далеко на юге, в Крымском городе Саки, в санатории Министерства Обороны, куда мы поехали вместе с мамой. Там я немного развеялся от всего; к нам приезжали выступать даже Иосиф Кобзон и только начинавший с "Разноцветных ярмарок" свою карьеру Леонтьев. Помнится, я даже набрался храбрости, пробрался к Валерию в номер, когда он выходил их душа, прикрываясь махровым полотенцем, и предложил ему свои стихи. Никакого продолжения эта история не имела, но зато в Саках я окреп и физически, и морально; мог уже ходить без палочки и свободно общаться с разными людьми.
       
        Сейчас я уже не вспомню точно, где меня застало письмо Марины - было ли это ещё в Саках, или в Черкассах, куда мы с мамой направились их Сак к нашему папе, или уже в Москве. Да и не столь это важно. Марина написала, что теперь она любит другого человека и счастлива с ним. Я не знаю, зачем она это сделала, и не лучше ли было, в силу больших расстояниях между нами, оставить меня в неведении. Она не могла не знать, что причинит мне боль. Дня три я ходил как в воду опущенный. А на четвертый день ко мне подошла моя мама: "Не переживай так, сынок! Она тебя не стоит!" Я спросил, откуда ей известно о моих переживаниях. "Да у тебя на лице все написано!" - сказала мама. "Но не может же у меня на лице быть написано, что Марина мне изменила! Это уже превосходит возможности человеческой мимики!" - воскликнул я.
       
        -- Я читала её письмо к тебе, - спокойно сказала мама.
        -- Но как ты можешь читать чужие письма? - не на шутку возмутился я.
        -- Но я же тебе не чужая! Когда я увидела, что ты ходишь, совсем потерянный, я почувствовала, что что-то тут неладно. Тут и попалось мне на глаза письмо Марины...
       
        Моя мама чувствовала себя абсолютно вправе вскрывать мои письма, и ей даже в голову не приходило, что это может быть нехорошо. Она должна быть в курсе всего, чтобы суметь меня защитить, и никакие соображения морали не могли её остановить в этом сверхчеловеческом проявлении материнской любви. Но мне от этого было не легче. Есть несчастья, которые человек должен превозмочь сам, и помощь близких, какими бы добрыми чувствами она ни была обусловлена, не вызывает ничего, кроме раздражения. Надо ли говорить, что в тот день я поссорился с мамой, взял билет на поезд и поехал к Марине, чтобы на месте разобраться в случившемся.
       
        Марина проживала на Украине, в городе Пологи (переводится на русский как "роды") Запорожской области. Туда-то я и устремился. Добраться до Полог оказалось не таким простым делом. Чтобы скоротать время, я писал стихи.
       
        ***
        Я вышел к морю. Ветер веял,
        И сонный брег будил прибой.
        Я ждал тебя, морская фея,
        Чтобы печаль забыть с тобой.
       
        Вот зыбью звуков задрожала,
        Тобой взволнована, вода,
        А ты смеялась и бежала,
        Грозя исчезнуть навсегда.
       
        И, глаз любви не опуская,
        Согретый ласковой волной,
        Я пожалел, что ты - морская,
        А я - обыденно земной...
       
        Но вот исчезла ты - и сразу
        Мир потускнел. Как будто он
        Стряхнул безумие экстаза -
        И странно погрузился в сон.
       
        Слонялись волны безмятежно,
        Точь-в-точь глот-нув чуть-чуть вина...
        Был чуден мир, но - бе-зу-те-шен
        Без той, бегущей по волнам...
       
        Хорошо, что я приехал к Марине. Нет, счастья я там не нашёл. Ни разу не подошла она к моей кровати, чтобы поцеловать меня в губы. Зато она поведала мне, что испытывает сейчас ко мне чисто дружеские чувства, и это у неё не зависит от наличия или отсутствия других мужчин. И я покидал казацкий край, умиротворённый, добравшийся, как выразился поэт, "до самой сути, до сердцевины".
        С мамой я помирился, но на всю жизни вынес для себя ощущение, что читать записи своих детей сродни подглядыванию в замочную скважину. Лучше уж спросить, если волнуешься, об их личных переживаниях, и, если они тебе доверяют, как старшему другу, то непременно поведают о своих тайных и невидимых переживаниях.