Мирча Кэртэреску. Петруца

Анастасия Старостина




Я учился в шестом классе, когда проба манту стала оставлять у меня необыкновенно большой след. Хотя это был укол, мы его не очень боялись, потому что его делали повыше запястья смехотворно тоненькой иглой, пускавшей под кожу капельку жидкости. Конечно, мы предпочли бы вакцину на кусочке сахара, но чего нет, того нет. Засучив рукав, мы выстроились в ряд у медицинского кабинета и, просочившись в дверь, первым делом смотрели, что творится с теми, кто вошел раньше, поднимали на смех пугливых — девчонок и особенно мальчишек — и, когда подходила наша очередь, протягивали руку и отворачивались. Через несколько дней была проверка результата. Тогда-то и начались мои мучения.
Первый раз меня застали врасплох. Я уже и думать забыл про какую-то там прививочку. Вот та, что делали в ногу, была жуткая, на другой день болела нещадно, так что ногу не согнешь, к тому же все остальные норовили пнуть тебя в больное место, стоило только зазеваться. По сравнению с той эта была пустяком. Медсестра вошла в класс и начала проверку с первой парты. Я, хоть и самый мелкий из мальчиков, сидел на последней парте с второгодником по имени Пуйка Йон, который был в два раза больше меня и которого я должен был якобы наставить на путь истинный. Этот Пуйка был остолоп, каких мало. На уроке чтения, когда его вызвали читать тот самый стишок, где старушка поскользнулась зимой на льдышке и упала, а дети помогли ей подняться, он читал по слогам: «ста-руш-ка ско-луп-ну-лась». Просто катастрофа. Вот этот-то Пуйка и увидел первым мое манту, дня через два после того, как его сделали. Я сравнил мое и его, и меня обуял страх. У него чуть-чуть розовело вокруг укола, а у меня, на моей тоненькой ручке с полупрозрачной кожей и синими венами, расплылось огромное, как блюдце, багровое пятно. «Зараза, — сказал Пуйка, — я не буду сидеть с чахоточным за одной партой!» Ребята сгрудились вокруг меня и принялись скандировать: «За-ра-за! За-ра-за!» От этого словечка (а оно прилипло ко мне потом на несколько лет так же, как «чахоточный») меня просто покорежило. В первый момент пришли на ум оторвы из нашего двора — их часто кликали «заразами». На первом месте была Лумпа, на втором месте —  Симфония до мажор. При чем тут я?
Медсестра еще не дошла до моей парты, а ребята уже силой держали над крышкой мою руку, которую я хотел спрятать. «Товарищ медсестра! Товарищ медсестра! Посмотрите на этого мальчика!» Медсестра, минуя остальных, направилась прямиком к последней парте. И вот я стою в центре всеобщего внимания. Помню, как у меня дрожали коленки. Все ученики смеялись и корчили мне рожи. Медсестра смерила пятно у меня на руке вдоль и поперек пластмассовой линейкой и покачала головой. Шепотом переговорила с учительницей. Потом нас отпустили на переменку.
Через некоторое время мне повторили манту, мне одному, втайне от одноклассников. Вышло такое же. Когда я увидел снова расползающееся пятно, я чуть не сгорел со стыда. Меня мучила теперь не только травля — травили меня всем классом, целый месяц перевирая слова стихов и песенок, чтобы бросить мне в лицо постыдные слова:
Как повяжешь галстук,
Чахоточный ты наш,
Береги его,
Чахоточный ты наш,
Он с твоим манту,
Чахоточный ты наш,
Цвета одного!
Чахоточный ты наш, —
пели они, пихаясь и дыша мне в лицо. А когда мы по родной речи проходили стишок «Преда Бузеску» , они его переиначили так:

Чахоточный-то наш:
секиру он хватает
и Преде он несчастному
щит тут же пробивает!



Так вот, еще больше мучило меня само это красное пятно, которое расползалось изо дня в день, и я не мог его остановить, не мог ничего поделать. Как будто мне на лоб поставили клеймо каленым железом — так я себя чувствовал. Я делал себе компрессы, я лизал его чуть не по полчаса — вдруг спадет — но увы! Я был чахоточный, и мне грозил профилакторий, как шепотом, но громким, сказала медсестра учительнице, а класс услышал, и после, голосочками из мультфильмов, распевал мне вслед: «Профилактооорий! Профилактооорий!»
У нас в классе была одна девочка, ее звали Петруца, чернявенькая и в самом потертом из класса фартуке. У ее родителей не было даже денег купить повязку с номером, нарисованном желтой краской, как у нас всех, и мама вышила ей номер желтыми нитками на лоскуте бумазеи. На единственном общем снимке, который нам сделали в четвертом классе и который стоил десять лей, потому что был цветной, хотя и вышел плохо и нас всех просто заставили его купить, Петруца сидит в среднем ряду на второй парте, рядом с Флешериу Даном, а я еле виден черным пятнышком в глубине класса. Петруца была очень веселая, быстрая, как воробышек, и ни в кого не влюблена, хотя у нас в классе был полный разгул, все были в кого-то влюблены, а кое-кто даже в нескольких, мы дошли до того, что стали играть в фанты на поцелуи, залезая с ногами на парту, и некоторые целовались не просто так, в воздух или в щечку… Мне нравилась Лили, но я был такой робкий, что стоило Лили только взглянуть на меня, я удирал прочь со всех ног. А когда начались эти дела с манту, я потерял и последний кураж… На каждой переменке я шел в уборную для мальчиков и запирался в кабинке, чтобы тайком проверить пятно на руке. Я не мог удержаться и не посмотреть, не спала ли краснота, хотя у выхода меня вечно поджидал какой-нибудь тип со словами: «Эй, Чахотка, таблетку принял?» В кабинке клозета стены были изрисованы дурацкими рисунками и такими же дурацкими стишками.  Рисунки изображали девочек враскорячку, намалеванных безобразно и со стрелой между ног, а на конце стрелы было написано очень гадкое слово п…да. В стишках тоже было это слово, да и другие тоже. Один стишок был даже написан ручкой на двери каким-то мальчиком постарше, видно, отпетой шпаной, потому что был грязный донельзя.
Однажды, когда я вернулся в класс из уборной, вокруг одной парты толпилось много народа. За партой сидела Петруца с подружкой и устраивала ребятам «оракула»: задавала каждому вопросы по тетрадке. Есть ли тот, в кого ты влюблен, в каком он классе, высокий или низкий, блондин или брюнет, хорошо ли учится и т.п., и на каждый ответ чертила в тетради линеечку. Потом разрезала страничку по три линеечки, и выходили цифры: 323, 132, 231 и т.д.  По ним Петруца говорила, любит ли тебя тот, о ком ты думаешь, или ты ему только нравишься, а также были и другие возможные ответы. Народ хохотал и веселился, но больше всего всем хотелось угадать, кто о ком думает, то есть кто в кого влюблен. Петруца как раз разобралась с последним желающим, а от переменки оставалось еще минут десять (переменка была двадцатиминутная, но учительница обычно появлялась не раньше, чем через полчаса), так что я подошел как раз вовремя. «Сделай Чахотке, — раздались крики. — Может, он тоже втюрился в какую-нибудь там свою чахоточную!» Я не смог улизнуть, меня подпихнули к двум девочкам за партой и ждали, чтобы Петруца начала свои вопросы. Она сначала не хотела, быстро закрыла тетрадку и засунула было ее в ранец. «Все, хватит, училка идет!» «Да сделай же, сделай, ничего она не идет!» — закричала ее подружка и вырвала тетрадь у нее из рук, так что Петруце пришлось устроить «оракула» и мне тоже.
Не знаю, почему, но я, отвечая, думал о ней. Бедненькая, у нее была кожа с зеленоватым оттенком, и волосы… какие-то вроде сальные. Дома она вкалывала не покладая рук: прибиралась, готовила, присматривала за двумя младшими братьями — это я знал от мамы, говорили на родительском собрании. При этом она хорошо писала сочинения, а по углам страничек рисовала пионы и бабочек, за что получала от учительницы на балл выше. Петруца принялась за свой вопросник. Я ответил на все, думая о ней, но глядел отворотясь, чтобы никто не догадался, о ком я думаю.
И пока я отвечал на вопросы, что-то произошло. Я заметил что-то в Петруце. Может быть, то, что ушла ее веселость. Не знаю, что я на самом деле чувствовал, но как будто бы все остальные вокруг нас больше не имели значения, как будто мы остались с ней один на один в пустом зале. После того, как я дал все ответы, она прочертила линеечки, и «оракул» получился такой: «Она тебя любит, но скрывает это». Все заулюлюкали, но тут вошла учительница и — журналом по башке — стала разгонять нас по партам.
Последним уроком в тот день, поздно вечером, было рисование. Его вела у нас не классная руководительница, а студентка-практикантка, которую наши хулиганы, особенно Стрину и Дубинук, мучили, как крестьяне — пойманных конокрадов. Бывало, она рыдая выбегала из класса. «Таким, как ты, надо жить в пещере», — сказала она раз со слезами на глазах Стрину, выведенная из себя его свинскими выходками. «А вы меня отнесите в пещеру на закорках», — отвечал тот, скалясь. За что директор бил его целых десять минут перед всем классом, пока не избил в кровь. Но он все равно не унялся.
За окнами класса сплошной завесой шел снег. Стемнело. Снег казался теперь розовым, и, если долго на него смотреть, начинало казаться, что весь класс взлетает вверх, к небу. Петруца сидела со мной рядом, потому что на рисовании мы могли садиться, с кем хотели, так что все рассаживались, кто в кого влюблен. И Петруца вдруг взяла и пересела за мою парту. Я отсел от нее на другую, она — за мной. Я панически боялся, чтобы кто-нибудь не подумал, что я в нее влюблен! Но все-таки остался с ней. Мы рисовали на листочках зимние пейзажи — дома, покрытые снегом, и снеговиков. У меня набралась уже целая стопка этих листочков, волнистых от акварели. Я как раз вырисовывал трубу под снегом и дым, который шел из нее, когда снова вокруг нас установилась странная тишина. Я испуганно покосился на Петруцу: она не нарисовала совсем ничего, ее листок был белый, как снег. Как я до сих пор не заметил, что она не рисует? Она уставилась вниз, и я видел не глаза, а одни ресницы. И, когда я меньше всего ждал, она тихо коснулась моей руки перепачканными в чернилах пальцами. У меня заколотилось сердце, но не потому, что ее ладонь лежала поверх моей, а потому, что она поднималась вверх по моей руке, медленно задирая рукава моей формы и рубашки! Мало-помалу из-под ее пальцев показалось мое кошмарное багровое пятно, оно росло и ширилось, на виду у всех, пока она оголяла мне руку все выше, к локтю. И не знаю, какого черта я не мог даже пошевельнуться, даже отдернуть руку! Рука обмякла на грязной крышке парты, и вот уже пятно вылезло на свет целиком, круглое и багровое, как будто след от горячего утюга. Класс с его обитателями превратился в цветную размазню, а снежинки неподвижно зависли за окном и только мерцали.
И в тишине класса Петруца положила свою ладонь — легче снежинки — на безобразное пятно, и тогда это пятно стало вдруг бледнеть, контуры его стерлись и краснота за несколько минут ушла под кожу. Осталась только черная точка, след от укола на руке, теперь такой же бледной, с сеточкой синих вен, как у любого другого ребенка. Петруца глядела на меня серьезно  — вот-вот расплачется, как будто получила плохую отметку. Потом перебежала на другую парту, а я остался сидеть в оторопи, потирая голую руку. Снег сдвинулся с места и западал снова красиво и быстро-быстро, а Дубинук снова раскудахтался в недрах класса.
На другой день медсестра не поверила своим глазам. Меня отвезли в больницу, сделали анализы и не нашли ни следа микробов в крови. Родителям пришлось походить, потому что они уже оформили кучу бумаг, чтобы послать меня в профилакторий, в Воилу. А теперь пришлось снова записывать меня в школу — целая волокита. Но они по крайней мере радовались, что у них не чахоточный ребенок, потому что в противном случае это означало бы мороку с лекарствами, да еще я кашлем не давал бы им спать по ночам.
С тех пор проба манту у меня перестала безобразничать, но одноклассники все равно звали меня до седьмого класса Чахоткой (после чего, не знаю уж, почему, переименовали в Мамонта или в Хобот). Петруца проучилась у нас в классе до конца триместра, потом переехала с родителями в другой район, и они перевели ее в тамошнюю школу. Сейчас она работает продавщицей в часовом отделе магазина «Кокор». Я иногда захожу туда, не слишком часто, задаю ей какой-нибудь вопрос… Она отвечает профессионально, скользнув по мне взглядом. Через тридцать лет это нормально, чтобы она меня не узнала.

Перевод с румынского Анастасии Старостиной