Рассказы

Катерина Ермолаева
 МЫ - ЛЮДИ ГОРОДСКИЕ...

   Проснулся дед Матвей с третьими петухами. Оделся наспех, выпил молока, вышел во двор, закурил. Всю ночь не спал старик – мучился сердцем. Лаяли собаки, за стенами сарая мычала корова – вчера вечером ее не кормили, с утра не выгоняли со стадом, нынче собрались резать. Потоптался дед Матвей у крыльца и пошел по росяной траве в сарай.
-  Эх, Милка, Милка…- сказал-выдохнул, глянул на выпершую хребтину Милки, на отвисшее вымя. Может, и надо было дать вчера скотине наестся досыта? Ведь как знала, как чувствовала, что ей нынче с жизнью прощаться, вырвалась вчера со двора, выбежала за обочину, где бурьян разросся, и ну траву жевать. Еле загнал старик ее в сарай, запер на щеколду, вот и стоит теперь, милая, голодная.
   Сегодня и  сыновья приедут из города помочь отцу, все торопят его, теперь все делают быстро: скотину режут, дом продают… Жалко деду Матвею и корову, и дом, да деваться некуда – сыновья зовут в город. Что, мол, на старости лет с огородом, с коровой возиться, в старости отдых нужен. Итак старик разболелся, совсем никудышным стал: и радикулит, и ноги, и сердце… Да и старуха сдала за год: все лицо, как печеное яблоко, в морщинах, ходит с трудом, дышит тяжело, – куда вам, старикам, за хозяйством угнаться?
   Угнаться, конечно, не угонишься, да вот свыклись уже с деревней, с заботами и хлопотами… А в городе-то – суета, шум, гам…Тьфу! Квартира там какая-то в самом центре, продай дом да еще доплачивай! А чем квартирка-то лучше избы? Неужели все, что век наживали, негодно совсем, ненужно стало? Сыновья говорят – негодно – ну, им виднее.
   Постоял немного дед Матвей, а как собрался уходить, Милка замычала. И показалось старику в ее мычании обидное что-то, жалостливое, он тяжело вздохнул:
- Ладно, Милка, потерпи… Скоро теперь…
Черт-те что сказал! Горько было старику. Запирать корову снова не смог, - пусть хоть на свет божий налюбуется напоследок. Вывел из сарая, а сам пошел к дому.
   Вышла из избы и жена, Ксенья, тоже спозаранку встала, переживает.
- Эх, мать, - только и выдохнул старик, сел на завалинку. Двор у стариков неладный – и задний, и передний, - все на виду, вот и Милка стоит недалеко, смотрит умными глазами на хозяев, вдыхает в ноздри чистый деревенский воздух.
   - А что, помнишь, мать, как энтим летом телка-то у ней отобрали, всю ночь мычала, горевала… Скотина-то скотина, а разумная, знает толк…
    - Да, а как же… разумная, да.
Бабка села рядом. Сняла платок с плеч, повязала на голову. Молчали долго. Припомнил дед Матвей, как покупали со старухой телочку, поили молоком, кормили свежим сеном. Ласкаться любила, чудная, вот и прозвали Милкой. Теперь пошел уж ей четвертый годок – не стара еще, долго прослужит…
   -А давеча Гришка – то говорил, что, мол, оно и к лучшему, что с хозяйством расстаемся, -  услышал старик хриплый голос жены, – (бабка подняла вверх палец), вот как говорит. В загранице, говорит, давно уж никто скота не держит, огорода не ведет. У них штраф за энто берут, огород с корнями вырывают. Тоже ведь – каждому свое дело: на ферме, мол, выращивают коров, и для огорода специальные люди имеются. У кого какая работа…
   Дед Матвей покосился на бабку, подошел к корове:
   -Да все равно мы без Милки никуда…
    Провел рукой по хребтине, похлопал по бокам… Неужели ей сегодня горло перерезать? И кому? Ему, старику, который растил и лелеял, с благодарностью пил парное молоко…
   -Ладно, уймись. Чего уж там…, - голос старухи дрогнул. – Сядь. Счас и сыновья приедут. Обещали же.
    Дед Матвей только отмахнулся, с любовью посмотрел в тревожные черные коровьи глаза, смахнул слезу:
   -Дай хоть наглядеться на прощанье…
   За воротами загудел мотор автомобиля.
    Калитка – настежь, Василий и Григорий (оба высокие, крепкие, голосистые, не в отца пошли – в деда), хохоча, ворвались во двор. Старик устало перевел взгляд с одного на другого, горько подумал:
«Энтим за праздник корову зарезать, ни черта не боятся…»
   -Ну, здрасьте вам! Там всю дорогу перекопали, пришлось объезжать. Зато вспомнили былые времена – полдеревни объехали -  тут, оказывается, каждая собака за углом, как в детстве, родная. Теперь вот корову резать, как десять лет назад…
   -А Милка-то, смотри, вот она!
   Григорий захохотал, обхватил Милку за морду. Она задергала ногами.
   -Ух! – Григорий отшатнулся: чего доброго, еще лягаться вздумает!
   -Хорошая корова, сердитая!
   Старик почесал бородку, опустил глаза. Протестует Милка, печалится, да им этого не понять, мучителям…
   Старуха спохватилась – предложила всем чаю, свежего, из листьев смородины. Сыновья отказались: итак, мол, времени много ушло, какой там чай, скорее к делу… Погнали скотину к сараю, Милка тревожно оглядывалась, не хотела и шагу шагнуть. Старик похлопал по боку, сказал ласково:
   -Ладно уж, Милка, иди, иди…
    Отозвалась на слова хозяина: «Му-у!», будто поверила, пошла вперед. Бабка Ксенья, перекрестясь, зашла в дом: смотреть на муки Милки не хотела. Старик попыхивал папиросой, надо было нервишки успокоить – вон как разыгрались! Или старым стал, сердце не выдерживает?
  - Где веревка, отец? – услышал дед Матвей нетерпеливое. Куда торопитесь, куда спешите? Милка дрожит вся, родная…
 Ответил, не оборачиваясь:
   -На погребке свернута, в корзине.
Сам нехотя пошел в кладовую, достал давно позабытый нож – покупал когда-то для этого дела. Тьфу!
   Спутывали Милке ноги, она стояла смирно, ни звука от нее не слышали. Глянул дед Матвей на нее, и сердце кровью облилось: в огромных коровьих глазах по капле собирались слезы. И раньше знал старик коровьи слезы, но до сих пор не мог понять – не видел, чтоб хоть одна земная тварь ревела, а корова вот слезы льет, как человек…
   -Эдак, эдак…Слишком-то ноги не жми, Гриш, - попросил сына и отошел подальше (не разреветься бы самому, при сыновьях-то стыдно).
   -Вот как оно… На бойне-то быков не слишком мучают, оглушают разом… А энта тяжелую смерть примет, вся дрожит, боится.
   Втроем повалили Милку на землю, она замычала. Мычала долго, протяжно, старику почудилось, будто  скотина, мучаясь, кричала. Резал душу этот крик. И вся напряглась, мордой мотает, хвостом дергает. Старик даже биение ее сердца слышал, так колотит-мечется… или его, стариково, вот-вот из груди вырвется?
   Василий оседлал Милку: одно колено – на земле, другое – на корове, изловчился, мучитель! Григорий держал корову сзади, старику приказал передние ноги держать.
   -Ну что, отец, давай нож…
   Дед Матвей слабыми руками протянул нож сыну. Блеснул в руке Василия нож, другой рукой он крепко обхватил корову за морду. В последний раз глянул дед Матвей в застывшие от страха коровьи глаза, сердце Милки заколотило у самого уха… «Стой!» - не выдержал старик и  вырвал нож  у самой коровьей глотки.
   -Ну, отец, - улыбнулся Григорий, и вдруг с опаской посмотрел на побелевшего старика. – Я только собрался, а ты…
   У деда Матвея дрожали ноги. Не устоял, сел на землю подле коровы. Бледный весь, губы синие, бородка трясется.
   -Что с тобой, отец, плохо, что ли?
   Сыновья испугались не на шутку: Григорий махал перед стариком кепкой, Василий побежал было за матерью, но дед Матвей остановил:
   - Ладно, не майтесь, - вышло даже как-то сердито, - и корову распутайте. Завтра пойду искать покупателей. Мы ж теперь люди городские, мясо и на базаре купим…

БАБЫ ГРУНИН КРЕСТ
 
  Кусочком желтой дыни выспевал в вечернем небе месяц. Рыхлое в тучах небо было темно, оно ржавело лишь у самой земной кромки, не освещая уже поросших бурьяном улиц, деревенских домов с дощатыми заборами. Не дотягивался его слабый свет и до памятного креста, не золотил его, как днём. Теперь крест словно размывался в темноте, но баба Груня, подошедшая к окну, ещё различала его длинный темный остов. Различала она и заборчик, которым он был обнесен, казалось ей, что были видны и цветы рядом, посаженные ею весной.
Постояв у окна, накинула куртку, вышла во двор. Сентябрьский ветер хлестко ударил по лицу. Почувствовался запах остывшего вечера, жухлой пряной листвы. Выглянула баба Груня за калитку – там ветер буянил вольнее, соскрёбывая с узкой улицы гремящий мусор, неся его от парка дальше, к магазину, к людям, столпившимся на перекрестке.
«Глянь-ка, мусора сколько, - прятала подбородок баба Груня в теплый ворот куртки. – Вчера только в парке убирала, а сегодня вон снова накидали. Суббота, молодёжь гуляет…»
Вздохнув, она засеменила к дому. Где-то включили музыку. «Вот стучит-то, окаянная, будто по голове молотком – бам, бам… А называют – музыкой…» - повела баба Груня плечами, тоскливо оглядела двор и вошла в дом.
Пора бы ложится спать, но на душе отчего-то было неспокойно. Скрипнув дверью серванта, женщина взяла с полки старый фотоальбом. Села в кухне, рядом с печкой, в которой уже танцевал оранжево-фиолетовыми красками фитилёк, и принялась смотреть – фотографию за фотографией.
Муж Иван. Пятьдесят лет прожили вместе, душа в душу. Прошел войну, вернулся в 45-м. Всегда был крепок, здоров, а семь лет назад отметил Победу и на следующий день скоропостижно скончался на её, бабы Груниных, глазах.
Внучок Ваня, названный в честь деда. Дочка Оля. Давно она не видела их, обещали этим летом приехать навестить из далекого города Мурманска, но помешали какие-то дела. Средняя, Лена. Эта рядом, в районном центре, учительствует в городской школе. Приезжали всей семьей на прошлых выходных, долго звали мать к себе в гости – отказалась: «Я уже свое отъездила. Лучше вы, дорогие мои, почаще навещайте и звоните, вот я рада-то буду! А то вы все ведь не спешите к старой-то, все заняты, заняты…»
На следующей фотографии сынок Володя. Волосы темные, с тугими кудрями, которых он почему-то всегда стеснялся. Глаза весёлые, в руке – комсомольский билет. Баба Груня погладила шершавыми пальцами маленькую фотографию, слеза, одна-единственная, крупной каплей упала на сыновнее лицо. Нет больше Володи. Давно нет. Погиб в Афганистане.
Закрыв глаза, баба Груня отодвинулась от фотоальбома. Вся жизнь здесь, на его потертых страницах, а ведь была она, жизнь! И была молодость, со своими, конечно, трудностями, но и со счастьем – простым, женским.
А сейчас…
Баба Груня выключила свет в комнатах, подошла к иконе и, перекрестившись, прочитала долгую молитву. Потом расправила койку и хотела было прилечь, но снова потянулась к окну. На улице густую синеву беззвёздной ночи разрезал только блёклый свет фонаря. Креста в парке не было видно совсем, и она тщетно пыталась разглядеть его во тьме. «Завтра навещу памятник», - успокоила она себя и с этой мыслью легла спать.
* * *
Парк в деревне, где жила баба Груня, никогда не был ухожен. На него, поросшего бурьяном, десятки лет свысока глядел памятник Неизвестному Солдату, обветшалый, облупленный. Метровые дыры в заборе пропускали в парк коров, коз, жадных до сочной травы. А порой сельчане сами приводили скотину сюда, на травяное раздолье, крепко привязывали к забору и оставляли на целый день.
В парке раскинулась пустошь, без деревьев и цветов. Школьники вёснами сажали здесь елочки и березки, но ухаживать за ними было некому, да и разгуливающая скотина ломала, жевала зелёные саженцы, не дав им даже прижиться на новой земле. Не отдыхали в парке и люди, потому как не было в нём ни одной, даже наспех сколоченной лавочки.
Пять лет назад появился здесь крест с памятной табличкой, гласившей, что установлен он в память церкви, разрушенной в давние советские времена. Крест покрыли лаком, огородили добротным заборчиком, и… оставили зарастать бурьяном.
Баба Груня была первой из сельчан, кто увидел новый памятник  . «Услышал ты, Господи, мои молитвы!» - выдохнула тогда она и заторопилась к кресту. Её руки дрожали, лоб собрался гармошкой морщин, а на росяную траву исподволь упали из её вылинявших, светло-голубых глаз, густые слезинки.
«Вот и появилось оно, святое место… Вот и появилось…» - шёпотом повторяла баба Груня, боясь нарушить и тишину, вдруг накрывшую парк, и внутреннее своё умиротворение и счастье.
На следующий день она принесла из дома лопату и вскопала затвердевшую, затоптанную землю. Посадила рядом с памятником цветы. И летом яркими маковками потянулись вслед за крестом к небу астры и цинии, герань да ромашки.
В жару баба Груня каждый день возила на старой тележке бутылки с водой, поливала быстро высыхающую, трескающуюся землю.
Она подолгу стояла рядом с памятником, молилась о детях, о внуках, о себе. Ещё просила баба Груня Господа, чтобы наконец-то построили церковь в деревне, очень хотелось ей увидеть святыню своими глазами. «Обещают, обещают только в Совете, - вела она простой разговор с Богом, - а когда только построят – не будет меня уже на этом свете, наверное. А в соседнее село или в город, где есть церковь, с моим здоровьем разве наездишься…»
В один из таких дней пакет, выброшенный в парке, подхваченный легким ветром, зацепился за верхушку креста и зашуршал, комкаясь и снова раздуваясь. С большим трудом сняла баба Груня пакет, вооружившись длинной палкой. А потом убрала весь мусор, налетевший со всех концов деревни в парк. Теперь частенько баба Груня наводила там порядок. Этой весной, перед праздником Победы, она серпом скосила траву около памятника Солдату.
«И зачем вам только это нужно… - удивилась молодая Анечка Синицына, дочь фельдшерицы, увидев, как баба Груня косит траву. – Заставляют вас, что ли. А сельский Совет куда же смотрит?»
«Эко ты выдумала – заставляют! – с неохотой отозвалась она, силясь распрямить ноющую спину. – Вас же, молодых, всё заставлять надо. Нет, милая, по своей воле я здесь, ради таких вот, как ты… Да как они…»
Анечка удивлённо посмотрела на бабу Груню, потом перевела взгляд на гуляющую парочку влюблённых, хихикнула и пошла дальше.
Соседка баба Настя же как-то заметила:
- Ты прямо помолодела в последнее время, Грунюшка. Вся в заботах и в хлопотах. А я вот и забыла, когда в последний раз из дома выходила.
- Что ж тебя держит, Настька? Идём и ты со мной к кресту, за цветами ухаживать будем, вместе-то оно лучче, - добродушно улыбнулась баба Груня.
- Куда мне – еле колымаю, иной раз и дыхнуть не могу…
Баба Груня молчала о своих недугах, да и забывались они как-то в работе. О том, что это она ухаживает за парком и за крестом, не рассказывала дочерям, внукам - стеснялась. Но как-то Лена, приехав в гости к матери, узнала обо всём от соседки.
- Мама, и думать об этом забудь! Восемьдесят лет уже, сердце больное, ноги в тромбах, а ты! Запрещаю тебе! Никакого памятника больше! А то заберу к себе домой, вот посмотришь! Ты нам ещё нужна живая-здоровая, о парке пусть администрация заботится! Нет, ты только подумай… - в сердцах ругалась Лена.
- Хорошо, не буду больше, - будто бы согласилась баба Груня. А её сухие обветренные губы подёргивались в лукавой улыбке, узились голубые, как выжженное донце летнего неба, глаза.

* * *
Утром, как только улица немного разогрелась, баба Груня вышла из дома. Она спешила к кресту, собиралась оборвать у герани сухие цветки и привязать её, разросшуюся, к жердочке. Герань, как и сентябринки, посаженные ею в этом году – цветут до самых холодов.
Около калитки в парк её тихо окликнула Анечка Синицына.
- Баб Грунь, опять на работу? – улыбались большие глаза Анечки. – Уже осень, а вы опять за свой парк. Ну, отдохнули бы хоть сейчас, бабушка!
Анечка месяц назад стала матерью и теперь катила перед собой коляску. Ребёнок спал, а молодая мама то и дело всматривалась в его лицо, поправляла, закрывая от солнца и ветра мягкий козырек над головкой младенца.
- Ох, Анюта, все мы отдохнем когда-нибудь, куда нам торопиться… Король или королева? – наклонилась над ребёнком баба Груня, завозившись в кармане куртки.
- Еще маленький принц, - уточнила молодая мать. – Зовут Илюша.
Баба Груня одарила «принца» синей купюрой. Анечка было запротестовала, но пожилая женщина уже засеменила к кресту.
Яркое пятно рядом с забором, огораживающим крест, заставило её остановиться. В косматой желтой траве, жестоко брошенные в кучу, лежали цветы. Те самые цветы! Баба Груня кинулась к кресту. В клумбах – вывернутые розоватые комки земли, жирные зияющие ямки. В тех метах, где цветы не смогли выдернуть, их поломали, и они припали яркими цветками к земле.
Дверь в заборе у креста была распахнута настежь, она скрипела, подгоняемая ветром.
Баба Груня скрестила на груди руки. Побелев, дрожали её губы, не в силах вымолвить хотя бы слово. Ссутулившись, враз согнувшись, она наступила, не замечая этого, в мелкую лужицу и ещё с минуту стояла молча, с наклоненной головой.
Потом баба Груня бессвязно забормотала, согнулась над поломанными цветами, пытаясь поднять их. Но, махнув рукой, попятилась назад, снова наступив в лужу, зачерпнув стоптанными ботинками грязную густую водицу.
«Для вас же, для вас они росли… Загубили цветы, - она сама едва могла услышать свои слова. – Креста на вас нету, безбожники…»
Аккуратно закрыв калитку и перекрестившись, она бережно подняла с земли брошенные цветы и, согнувшаяся, хромая, медленно пошла назад. Цветы падали наземь, она наклонялась, с усилием поднимала их и шла дальше. На полпути баба Груня остановилась, словно вспомнив о чем-то, кряхтя, развернулась и подошла к памятнику Солдату.
    Из её дрожащих, с синими взбухшими жилами, рук цветы легли к подножию памятника, уткнулись своими нежными, уже немного завядшими лепестками в огромные каменные сапоги воина.
«Тут теперь ваше место», - прошептала баба Груня, глянула в гордое, скуластое лицо Солдата и пошла, не оглядываясь, растерянно поправляя на голове растрепавшийся платок.
    Она с трудом поднялась на крыльцо своего дома и долго не могла отдышаться. «Всё, кончилась моя жизня, - мысли в голове были на редкость спокойными и ясными. – Видно, пора уже и на упокой.»
В доме пахло пылью и сыростью, но баба Груня этого не замечала. Под сервантом застряло монотонное пение сверчка, было оно угрюмым, тихим, последним, наверное, в этом году. Но вскоре и оно стихло, словно бы спугнутое её тяжелыми стонами. Держась руками за стену, она медленно дошла до кровати и легла. Сердце нестерпимо жгло, тяжело бухало оно, грузно, но порой бабе Груне казалось, что оно останавливалось, и тогда она шептала бледными губами: «Всё. Вот она, смертынька. Вот она». Но, словно шутя, сердце снова начинало сбивчиво и грузно стучать, и пожилая женщина обеспокоенно вздыхала, слабыми руками подтыкала подушки повыше и принималась ждать.
Свет от окна, перетянутый тенью от оконной рамы, обхватывал её сухое, слабое тело, размазывал тени на морщинистом, как печёное яблоко, лице.
Так и не найдя сил встать, она пролежала до вечера. Всю ночь сон не шел, широко раскрытыми, опухшими глазами смотрела баба Груня в потолок, а мысли, сплетаясь, словно в паутину, отправляли её назад, в прошлое…
Летний день… Солнце уткнулось в макушку тополя, и его лучи жарко кромсали сухую, растрескавшуюся землю. Груня полоскала на улице бельё. Пятилетний Володя возился рядом в песке, а в избе, в люльке, посапывала Лена. Старшая, Оля, должна была вернуться из школы, и в кухне на плите уже подогревался суп.
Рано с поля приехал Иван. Лицо его лоснилось от пота, глаза же, иссеченные красными прожилками, неспокойно сверкали:
- Грунюшка, новость слыхала?
- Какую такую? Нет, сегодня я с работы пораньше, дел накопилось дома … Что за новость-то? – Груня, наклонившись над тазом, выжимала мужнину рубашку.
- Эх, мать иху ети! Церковь-то всё, катают нашу по брёвнышкам, для постройки домов разносят!
Груня выронила рубашку из рук, обрызгав ноги.
- Как так – разносят? Церковь-то разносят?
- Да, председатель сегодня спрашивал, нужны ли нам бревна, дом, говорит, добротный отстроить бы для нашей семьи надо. Оно, конечно, жалко церковь, а нам бы дом не помешал, да, Грунь? Сколько можно в бане жить… И дети у нас уже, Груня, и сами уже не юнцы… - Иван, зная жену, подыскивал слова помягче, очень хотел он новый дом, как у соседей, к примеру, или как у товарища Витьки Фомина, с которым вместе, в одном полку, воевали.
- Дом? Из церковных-то брёвен? Страму не оберёмся перед Богом-то…
Церковь в селе долгое время служила лазаретом, где лежали дети колхозников. Она, Груня, в военное время работала в нем медсестрой. Потом под больницу отдали большой дом раскулаченной семьи, а церковь переделали под клуб. Алтарь оборудовали под сцену, где под новый год распевались песни, проводились ёлки.
И она сторонилась её, бывшей церкви, словно чужой она для неё стала. Но дети просились на праздники, плакали, упрашивали мать пойти – и она шла, а сама со страхом затаённым, с презрением рассматривала украшенные новогодней мишурой, осиротевшие без икон стены церкви.
Не надо было тогда ей соглашаться с мужем, строить бревенчатый дом: молодая была, слушалась его, Ивана, царствие ему небесное…
Теперь, на старости лет, баба Груня считала своим долгом ухаживать за поклонным крестом в парке. А цветы, цветы, кому они могли помешать? Вроде бы, и времена сейчас другие, и люди. Кому она навредила цветами? Неужели пустой, заросший парк – лучше ухоженного ею? Ребятишки, наверное, побаловались, взрослым-то это зачем? Надсмеялись над ней, над старой, немощной, над последней её в жизни радостью, может, для кого-то и глупой…
   …Утро наступало долго. Словно с натугой выживало небо из себя блёклый свет, а солнце, затянутое вихрастыми тучами, так и не показалось на горизонте.
Баба Груня встала, умылась холодной водой, расчесалась. Надела чистое, новое платье, прибрала кровать и легла поверх покрывала. Сердце всё так же жгло. Она, медработник, знала, какие лекарства нужно принимать во время приступа, и в аптечке были все нужные таблетки. Но к коробке с лекарствами так и не решалась притронуться.
На минуту ей показалось, что мимо окон кто-то прошёл. «Лена, наверное», - обрадовалась было баба Груня, но, как она не прислушивалась, в доме никто не появился. Только тополь, расшатанный ветром, карябал в окно безлистыми, худыми ветвями.
«И Оля давно не звонила, и Лена в этот раз не приехала. Хотелось бы мне их повидать на прощанье, да не придется, видно. Не нужна я стала никому…» - баба Груня расстегнула воротник на платье, и сердце, как ей показалось, стало жечь чуть меньше.
Успокоившись, она закрыла глаза и не заметила сама, как уснула. Ей снилась молодость, ребятишки, что вертелись всегда рядом, краснощёкие, маленькие. Молодой муж – защитник, ветеран, его натруженные, широкие руки, способные заслонить их от любой беды. Видела она во сне и церковь, и цветы у входа, и слышался ей тихий знакомый голос. Мелодичный, далёкий, так был он похож на голос матери.
Проснулась баба Груня оттого, что кто-то её звал. Открыла глаза, улыбнувшись – мать ли это стоит у изголовья кровати?
Над кроватью склонилась, беспокойно всматриваясь в лицо бабы Груни, Анечка.
- Проснулись, баб Грунь? Вот и хорошо! Ну и напугали же вы меня, правда! Стучу к вам, стучу – никто не открывает. Я уже самое плохое про вас подумала, бабушка! – Анечка дотронулась до её плеча. – Мы с Илюшей сегодня гулять вышли, ходили, ходили – вас, такую раннюю на подъём, так и не дождались. Ой, баб Грунь, да вы горите вся! У вас температура!
Опрокинув на пол стеклянную вазу, Анечка побежала на кухню.
- У вас градусник-то есть, баб Грунь? А таблетки у вас…где? – Анечка поднесла бабе Груне стакан воды. – Вы приподнимитесь, а то обольетесь. Бабушка, вы красная прямо! Да что же вы в медпункт не позвонили, там же моя мама… Она бы тут же пришла, ну, в самом деле, баб Грунь!
Анечка зашуршала лекарствами в коробке, достав её из серванта. Настойчиво заставила бабу Груню выпить таблетки от температуры.
- И в медпункт позвоню, у вас телефона стационарного нет? Ой, не беспокойтесь, я со своего… - Анечка достала из кармана мобильный телефон, набрала номер. – Всё, мама сейчас подойдёт, ей быстро, две улицы только пробежать...
Баба Груня, опершись на подушку, покорно выполняла всё, о чем просила Анечка. По её спокойному, ничего не выражавшему лицу было видно, что её уже не интересовало всё то, что было в реальности. Но вот сон – кратковременный, дорогой ей кусочек из её жизни, она бы хотела досмотреть до конца…
Анечка суетилась и все не могла усидеть на одном месте: снова заставила измерить температуру, снова попросила выпить глоток воды…
- Ты, милая, не беспокойся: чего из-за меня переживать? Я уже свой век отжила, днем раньше, днем позже, - чуть заметно улыбнулась баба Груня, вдыхая свежий запах Анечкиных духов, что сразу же заполнили комнату.
- Ой, глупости вы говорите, вам ещё жить да жить! Вот моя бабушка… - Анечка осеклась, вдруг переменившись в лице. – Ой, что это я… И забыла совсем, баб Грунь, в суматохе забыла!
Покопавшись в сумке, Анечка вытащила прозрачный пакет с коричневыми луковицами-семенами:
- Вот, баб Грунь, как поправитесь… Хотя, нет, с вашим здоровьем шутить не будем. Я сама, только Илюша проснётся, сама пойду и посажу тюльпаны у креста. Они многолетние, вам хлопот поменьше с ними… А весной мы с вами ещё что-нибудь посадим! Мама у меня фиалки любит, она семена даст, у неё их столько! И мак декоративный, знаете, такой бывает, он огромный, яркий… А пока, вот, тюльпаны. Да вам что, не нравятся?
Она замолчала, увидев, как по красным, болезненным щекам бабы Груни потекли слёзы. «Ну, вот, расстроила человека», - разозлилась Анечка на себя. Но баба Груня, приподнявшись, обняла её. Рука бабы Груни была горячей, лёгкой. Сквозь слёзы подёргивались, кривились её губы в счастливой улыбке, оголяя жёлтые редкие зубы.
- Вот и помощни… - глотала баба Груня слова. – Вот и помощница у меня появилась… Спасибо тебе, дочка, спасибо, моя золотая!
- Ой, ну, что вы… За что спасибо, неудобно прямо. Я вчера случайно увидела сорванные ваши цветы, огорчилась. И к памятнику их вы, наверное, положили? Больше некому. А тех, кто цветы подёргал, мы найдем и накажем! Я в сельский Совет сегодня, если время будет, сбегаю. Илюшу у бабушки оставлю и сбегаю… Никакой благодарности от них не дождёшься!
Анечка продолжала сбивчиво, эмоционально говорить, длинная, по моде наискось отстриженная челка лезла ей в глаза, но она этого не замечала и говорила, говорила…
Баба Груня сидела на кровати, отодвинувшись от подушки. Спину держала прямо - насколько могла. В розовых, влажных ладонях её лежали сморщенные луковицы, она гладила их, шершавые, и молча, кротко кивала девушке. За окном вдруг показалось солнце – оно чиркнуло, как спичкой, по поклонному кресту, хорошо видному теперь, днём. И он загорелся - золотистый, огненный.

октябрь 2011