Дерек Уолкотт. Омерос. Глава вторая

Алла Шарапова
Дерек Уолкотт

ОМЕРОС

Краткое содержание второй главы. 1. Филоктет провожает друзей-рыбаков в плавание. Сам он остается на берегу, так как страдает от раны. 2. Бывший моряк старик по прозвищу Семь Морей, персонификация Гомера. Вступительная молитва. 3. Рассказчик в мастерской греческой художницы - Антигоны.


ГЛАВА вторая

                1.
Сначала Гектор. Потом Теофиль. У этих избранных нет
нехристианских имен. Панкреас. Хрисостом.
Плачиде. Майо. И вот пришел Филоктет.

Седой, как пена прибоя. Острога может служить веслом:
в гнездах планширя две остроги как супруг с супругой.
Кто-то из толстой доски вытачивал днище.

Парус ослабили, чтоб ткань не была столь упругой.
"Море, - вымолвил Гектор, - спасибо тебе, дружище,
что ты здесь, словно в купели, чуть достаешь до бедра!"

Они мерили отмель, порой окликая друг друга.
Лишь Филоктет стоял в стороне. Его рана была
как анемон светозарный: чугун проржавленный

старого якоря ногу ему ободрал под водой.
Страшно хромая, он отходил, подавленный,
вслед за шипящей и брызжущей пеной морской

в не властную защитить его тень миндаля.
Он зубы стискивал от стыда за зловонную
эту язву. Опять его оставили одного,

в пятнах листвы как тень леопарда. Стону
трудно было не вырваться, когда его
резко ударило в пах электрическим током.

По вытоптанному побережью к дому
доброй Ма Килман он захромал с прискоком:
глядишь, откроет бутыль, нальет ему белого рома.

Рыбаки, проводив его взглядом, руки наискосок
сложили, как якоря, обнимая тела посудин.
Посуху шли без натуги, но мокрый песок

из уключин вывалил весла. Бранясь (по сути
брань их была молитвой), друзья взлезали на палубы
и в тесноте жестяными чокались черпаками.

Вышли на край отмели, где клюет. Услышав жалобы,
море подбадривало рыбаков. Незакрепленные лаги
лежали в буруне, словно на поле брани

по ту сторону мира забытые дети отваги.
Они причалили под манцинеллами,
навзничь легли, на лицах солнца игра,

а мирмидоны, упершись пятками белыми
в небо, смотрели на них оттуда, где белый гнездится краб.
Весла высохли. Рыбаки устремили каноэ

по розовой утренней зыби. Они их мыли
так же нежно, как конюхи на заре
моют коней. Канаты - вожжи. Возле носов налепили:

"Молись Ему, Утренняя Звезда, Сент-Люсия, Свет моих глаз!"
Старые черпаки нагромоздили горой
в посудины с именами. Весла мягко вошли

в гнезда планширя. Гектор поднял тяжелый парус.
Вместе с чайками он достигнет земли.
До перламутровых пеликанов придет домой.


                П.
Старик Семь Морей выпить кофе встал еще в темноте.
Облака подходили как хлебы. Солнце, встав ото сна,
горизонт раскаляло, как будто спираль на его плите.

Он, осязая чугунную розу, двинул кастрюльку. Она
сперва затряслась от веса воды, потом
вдруг успокоилась. Чайника в доме нет -


был, прохудился. Старик втащил табурет,
придвинулся так, чтоб слышать бульканье пузырей:
кастрюлька не чайник, она не разбудит свистком.

Пес скулил под настилом, потом заиграл у дверей,
одно простое "впусти" исполняя хвостом.
Пес был утешением старца, в чье сердце вошла глубоко

жгучая зависть к тем, чьи пироги ушли далеко
за горизонт. Бриз миндальные мыл борта.
Луна была белой, словно тарелка. Он видел их обе ушами.

Крыши согрелись, как и старик. Он слышал звук пузырения.
Сразу вспомнилось рукопожатье зари с волнами
В тот самый день, когда он лишился зрения.

Тьма не прошла еще там, где менялись местами
луна и солнце. По циферблату лунному
жил он, где ни часовой, ни минутной стрелки.

Это был просто круг, наподобье тарелки,
которую мыл он, пока пузырилась кастрюлька. Глаза
отказали, но жизнь еще жизнь. Лоза

и пальма ему не укажет время, но зайчик
солнечный греет ему запястья, прыгает на сарайчик,
как рыжая кошка, и детские кулачки

разжимает хлебному дереву под окном;
на перильца моста лапы кладет, как на струны,
скачет, как мальчик, на палке через ручей...
                Старик чувствовал дух лагуны,

где наподобье белого с ржавчиной дна
плескался эмалевый образ лунный...
Он на закат с востока переключил накал.

Пес царапался в дверь. Семь Морей его не впускал,
лишь барабанил рукой по столу. Две черные пташки за рамой,
согласно чирикая, к завтраку призывали.

Тело, помимо руки, недвижным было, как мрамор,
глаза белелись, как два яйца. Но пальцы повествовали
о море другом, чья длина ударами весел мерилась.

Стоном раковины открой этот день, Омерос,
как в детстве, когда я был мальчиком-словом,
сдуваемым нежно с пламенных уст зари.

Каким-то вопросом зеленоголовым
ящерка повернулась к морю, и загорелось
золото мха на рифе, обогнутом рыбаками

на ловких каноэ. О, лишь у тебя веками
слышу я, как шумит пергаментный моря атлас,
словно на слабых ножках тащат руно

маячные овцы. Вдали циклопий выжженный глаз
краснеет от солнца. Давным-давно
каноэ были галерами, птица-фрегат косила над ними крылом.

Лишь у тебя миндальное семя по форме дереву близко,
и ржавы листья лозы, как островов шестерни.
Ослепший маяк чувствует кромку мыса;

Он, как древний гигант, нацеливаясь в зенит,
облака мраморный диск добрасывает, кружась,
до фосфорных звезд. Как у сухого морского ежа,

у рыбака подбородок невыбритый груб. Он парус из мешковины
воздевает на спардек бамбуковый и озирает
эпический горизонт. Я голову запрокину

и увижу, как скалы глядят на свои подошвы, и свет качается,
словно сеть, что кладут на гладь капитаны статные,
склонясь с челноков. Это наши причалы,

где приторочены шхуны к холодным своим кабестанам.
Гавань - книга. Ее от конца к началу листает голос -
рокот нежного "омерос" в вазе девичьего горла.

                Ш.
"О-мер-ос, - девушка рассмеялась, - так произносят по-гречески
и повернула Гомеров бюст в пене лепных кудрей
с боксерским носом. От запаха рыбной нечисти

так воротил свой паяльник старик Семь Морей.
"Гомер и Виргилий - фермеры, а Пегас -
лошадка с крыльями - возит на фермы газ", -

сказал я, ловя ее руку на мраморном лбу певца.
"О-мер-ос", - хотелось мне повторять без конца.
Начальным "О" выдают себя радость и горе,

"мер" - по-антильски матерь, а также море,
"ос" - окрыленный рой или кость сухая,
так волны свистят, на белые кружева

свой дар - ожерелье черных камней - бросая,
"омерос" - так, умирая, шумит листва,
и с этим звуком вода покидает гроты.

Имя смолкло. Тонких теней тенеты
легли на смуглость ее азиатских скул,
и в этот миг она была Антигоной:

"Ум устал от Америки. Чтобы он отдохнул,
нужна Эллада, мои острова" - похоже
говорила и та, всколыхнув красоту волос;

пена крахмальных кружев светилась на смуглой коже,
и, словно на мелководье прибой,
прозрачный шелк шумел над ее локтями...

Но слепой и холодный бюст - не в ее, в твоей мастерской,
с миндалевидными, мраморными глазами,
под шум шелков отвернул свой сломанный нос,

как будто глаза его, полупрозревши,
пол студии приняли за раскаленную добела
палубу... Он отвернулся, не потерпевши

зловонья кофейных локтей, шоколадных ног,
взятых в оковы, шумные, как листва...
Или же он отвратился от белых своих семян,

капризные губы из-под стола кривя,
отрекся от лиры, от крытого белым хитоном кресла -
и жажда страданья и гнева в нем вновь воскресла...

Гречанка уснула. Тень мачты и тень моя
упали ей на чело. Из волос ее темных
выпрялся древний девичий лик на носу корабля.

Вещее имя в вазочке горла. Но не для томных,
важных царей, а для грубой прозы
двух рыбаков, посылавших свои угрозы.