О. Павел Флоренский о любви

Борис Пинаев
— «Всякий любящий рожден от Бога».
Это — не только изменение, или улучшение,
или усовершенствование; нет, это есть, именно,
исхождение «от Бога», приобщение Святому.
Любящий возродился или родился во второй раз, —
в новую жизнь;
он соделался «чадом Божиим»,
приобрёл новое бытие и новую природу,
был «мертв и ожил» для перехода в новое царство действительности
(это-то и говорит притча о блудном сыне, Лк 15:32).

Пусть другим, — людям с «окаменевшим сердцем», —
он продолжает казаться тем же, просто человеком.
Но на деле в невидимых недрах его «блудной» души
произошло таинственное пресуществление.
... и агония абсолютного скепсиса
были лишь муками рождения из тесной и темной утробы
плотской жизни в необъятную ширь
жизни бесконечной и все–светлой.
Любящий перешел от смерти к жизни,
из царства века сего в Царство Божие.
Он соделался «причастником Божеского естества» (2 Петр 1:4).
Он явился в новый мир Истины,
в котором может расти и развиваться;
в нем пребывает семя Божие, — семя божественной жизни (1 Ин 3:9),
семя самой Истины и подлинного ведения.

Зная Истину, он понимает теперь
почему произошло с ним такое изменение:
«Мы знаем, что мы перешли из смерти в жизнь
[и, тем самым, — из тьмы неведения в свет истины]
потому что любим братьев;
не любящий брата пребывает в смерти.
Ненавидящий брата своего — не имеет жизни вечной,
в нем пребывающей» (7 Ин 3:14,15).

Но это — не в тавтологическом значении,
не в том смысле, что «не иметь жизни вечной»
есть другой лишь словесный оборот для «ненавидящий» и «не любящий»,
а в значении метафизической связи двух состояний.
«Не имеющий жизни вечной»,

т. е. не вошедший в жизнь Троицы и любить-то не может,
ибо самая любовь к брату есть некое проявление,
как бы истечение Божественной силы, лучащейся от любящего Бога.

Обычное, — морализирующее, — толкование делает плоским и пресным глагол Тайновидца,
расслабляет метафизическую цепь, сковывающий эти два акта, —
познания и любви.
Да и вообще, — кстати замечу, — чем массивнее и метафизически–грубее и архаичнее
мыслятся религиозные понятия, тем глубже символизм их выражения и, значит,
тем ближе мы подходим к подлинному постижению собственно–религиозного переживания.
Этою сгущенностью и уплотненностью религиозных понятий характеризуется все наше богослужение,
относясь к протестантскому и сектантскому,
как старое красное вино — к тепловатой сахарной водице.
— Напомню, хотя бы, порядок богослужения
пред «Верую» за литургией верных.

Диакон возглашает:
«Возлюбим друг друга да единомыслием исповемы…»
Что же именно исповемы? На это отвечает лик, —
т. е., в сущности, верующие в лице своих представителей, —
подхватывая и доканчивая возглас диакона:
«…Отца и Сына и Святаго Духа, Троицу единосущную и нераздельную».

Тогда иерей трижды покланяется и глаголет тайно:
«Возлюблю тя, Господи, крепосте моя, Господь утверждение мое и прибежище мое»;
если же священников несколько, то они, сверх того,
выражают друг другу свою любовь братским целованием и взаимно свидетельствуют:
«Христос посреди нас».

После этого само–собирания в любви Церкви, как целого,
необходимо отъединение ото всего внешнего,
ото всего этой любви непричастного,
от чуждого церкви, — мира.

Поэтому диакон возглашает: «Двери, двери, премудростию вонмем!»;
т. е. «заприте двери, чтобы не вошел кто-нибудь чужой:
мы будем внимать мудрости»...

Теперь когда все, что нужно для исповедания
Троицы едино–сущной и нераздельной, подготовлено,
следует и сама «мудрость»: народ, —
т. е. самое тело церковное, поет «Символ Веры».

Но вспомним, что такое есть «Символ Веры».
Это — и исторически, и метафизически есть ничто иное,
как распространенное изложение, как объяснительная амплификация,
 как расчленение крещальной формулы:
«Во имя Отца и Сына и Святаго Духа».
Произнося эту формулу, мы мыслим именно все то,
что содержится в Символе Веры.
(...)

Идея такого порядка богослужения ясна:
любовь взаимная одна только и бывает условием едино–мыслия  — единой мысли любящих друг друга, в противоположность
с внешним отношением друг к другу,
дающим не более, как по–добио–мыслие, 
на котором основывается мирская жизнь, —
наука, общественность, государственность и т. д.

А едино–мыслие дает почву, на которой возможно совместное исповедание, — т. е. постижение и признание догмата едино–сущия, в- или посредством этого едино–мыслия мы касаемся тайны Триединого Божества.

(...)

Точно так же, не юридически–моральный,
а метафизический смысл имеет положение:
«Кто говорит, что он во свете [в истине],
а ненавидит брата Своего, тот во тьме [в неведении].
Кто любит брата своего, тот пребывает во свете,
и нет в нем соблазна [т. е. тьмы неведения],
а кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме
и во тьме ходит, и не знает, куда идет,
потому что тьма ослепила ему глаза» (1 Ин 2:9–11).

Свет — Истина, и эта Истина непременно выявляет себя;
вид ее перехода на другого — любовь,
точно так же, как вид перехода на другого упорствующей,
не желающей признать себя за таковую тьмы–неведения — ненависть.
 «Кто делает добро, тот от Бога;
а делающий зло не видел Бога» (3 Ин 1:11).

Внутренний свет души в себе и его явление в другом так точно соответствуют друг другу, что по колебанию одного можно решительно заключать о другом. Нет любви, — значит, нет истины; есть истина, — значит, неотменно есть и любовь. «Всякий пребывающий в Нем, не согрешает, всякий согрешающий не видел Его и не познал Его» (1 Ин 3:5).

«Всякий рожденный от Бога не делает греха,
потому что семя Его пребывает в нем;
и он не может грешить, потому что он рожден от Бога.
Дети Божий и дети диавола узнаются так:
всякий, не делающий правды, не есть от Бога,
равно и не любящий брата своего» (1 Ин 3:9, 10).

Любовь с такою же необходимостью следует из познания Бога,
с какою свет лучится от светильника
и с какою ночное благоухание
струится от раскрывшейся чашечки цветка:
"познание делается любовью".
Поэтому взаимная любовь учеников Христовых есть знамение,
знак их наученности, их ведения, их хождения в истине.

Любовь есть собственный признак,
по которому признается ученик Христов:
«По тому узнают все, что вы —
Мои ученики, если будете иметь любовь - агапэ — между собою»
(Ин 13:35).

Но нельзя было бы сделать большей ошибки,
как отождествив духовную любовь ведающего Истину
с альтруистическими эмоциями и стремлением
ко «благу человечества»,
в лучшем случае опирающимися на естественное сочувствие
или на отвлеченные идеи.

Для «любви» в последнем, — иудейском, — смысле
все начинается и кончается в эмпирическом деле,
ценность подвига определяется его зримым действием.
Но для духовной любви, — в смысле христианском, —
эта ценность — лишь мишура.

Даже нравственная деятельность, —
как  то филантропия и т. п., взятая сама по себе, —
совершенное ничто.

Не внешность, не «кожа» особых деятельностей желательны,
а благодатная жизнь,
переливающаяся в каждом творческом движении личности.
Но «кожа», как «кожа», эмпирическая внешность, как таковая, всегда допускает подделку.

Ни одно время не смеет отрицать, что «лже–апостолы,
лукавые делатели принимают вид апостолов Христовых»;
что даже «сам сатана принимает вид Ангела Света» (2 Кор 11:13,14).

Но если все внешнее может быть подделываемо,
то даже высший подвиг и высшая жертва, —
жертва жизнью своею, — сами по себе, — ничто:

«Если я языками

Людей глаголю

И даже ангелов, —

Любви же не имею,

Являюсь медью я звенящей,

Иль кимвалом звучащим.

И если пророчество имею,

И знаю тайны все я,

И всю науку, —

И если веру всю имею,

Чтоб горы преставлять,

Любви же ж имею:

Нет пользы мне.

И если все раздам имущество свое

И если тело я предам свое,

Чтоб быть сожженным мне, —

Любви же не имею:

Нет пользы мне

(1 Кор 13:1–3).

Так называемая «любовь» вне Бога есть не любовь,
а лишь естественное, космическое явление,
столь же мало подлежащее христианской безусловной оценке,
как и физиологические функции желудка.

И, значит, тем более само собою ясно,
что здесь употребляются слова «любовь», «любить» и производные от них в их христианском смысле
и оставляются без внимания привычки семейные, родовые и национальные,
эгоизм, тщеславие, властолюбие, похоть
и прочие «отбросы человеческих чувств»,
прикрывающиеся словом любовь.

Истинная любовь есть выход из эмпирического и переход в новую действительность.

Любовь к другому есть отражение на него истинного ведения;
а ведение есть откровение Самой Триипостасной Истины сердцу,
т. е. пребывание в душе любви Божией к человеку:
«если мы любим друг друга, то Бог в нас пребывает,
и любовь его совершенна есть в нас» (1 Ин 4:17), —
мы вошли с Ним не только в безличное, промыслитсльное–космическос отношение,
по и в личное отче–сыновнее общение.

Поэтому-то, «если сердце наше не осуждает нас», —
но, конечно, самое-то сердце должно быть
для своего суждения хоть сколько-нибудь очищенным
от коры скверны, истлившей его поверхность,
и способным судить о подлинности любви, —
т. е. если мы сознаём сознанием оцеломудренным,
что действительно любим, «не словом или языком,
но делом и истиною» (1 Ин 3:18),
что мы действительно получили новую сущность,
действительно вошли в личное общение с Богом, —
то «мы имеем дерзновение к Богу» (1 Ин 1:21),
ибо плотской обо всем судит по плотскому.
Ведь «кто сохраняет заповеди Его, тот пребывает в Нем,
и Он в том» (1 Ин 3:24);
если мы любим Его, то «мы в Нем пребываем и Он в нас» (7 Ин 4:13).

Мы говорим «любовь».
Но, спрашивается, в чем же конкретно выражается эта духовная любовь? —
В преодолении границ самости, в выхождении из себя, —
для чего нужно духовное общение друг с другом.
 
«Если мы говорим, что имеем общение с Ним [Богом],
а ходим во тьме, то лжем и не поступаем по истине;
если же ходим в свете, подобно как Он в свете,
то имеем общение друг с другом» (1 Ин 4:13).

Абсолютная Истина познаётся в любви.
Но слово «любовь», как уже разъяснено,
разумеется не в смысле субъективно–психологическом,
а в смысле объективно–метафизическом.

Не то, чтобы самая любовь к брату
была содержанием Истины,
как утверждают это толстовцы и другие им подобные религиозные нигилисты;
не то, чтобы ею, этою любовию к брату, все исчерпывалось.
Нет, и нет. Любовь к брату — это явление другому,
переход на другого, как бы втечение в другого того вхождения в Божественную жизнь,
которое в самом Бого–общающемся субъекте сознается им
как ведение Истины.

Метафизическая природа любви —
в сверх–логическом преоборании голого само–тождества «Я=Я»
и в выхождении из себя;
а это происходит при истечении на другого,
при влиянии в другого силы Божией,
расторгающей узы человеческой конечной самости.

В силу этого выхождения Я делается в другом, в не–Я,
этим не–Я, делается едино–сущным брату, —
едино–сущным, а не только подобо–сущным,
каковое подобно–сущие и составляет
морализм;
т. е. тщетную внутренне–безумную попытку человеческой,
вне–божественной любви.

(...)

 В этом;то «обнищании» или «истощании» Я,
в этом «опустошении» или «кенозисе» себя
происходит обратное восстановление Я
в свойственной ему норме бытия,
причем эта его норма является уже не просто данною,
но и оправданною,
т. е. не просто паличною в данном месте и моменте,
но имеющею вселенское и вечное значение.

В другом, чрез уничижение свое,
образ бытия моего находит свое «искупление»
из-под власти греховного самоутверждения,
освобождается от греха обособленного существования,
о котором гласили греческие мыслители,
и в третьем, как искупленный, «прославляется»,
т. е. утверждается в своей нетленной ценности.

Напротив, без уничижения Я владело бы нормою своею
лишь в потенции, но не в акте.

Любовь и есть «да», говоримое Я самому себе;
ненависть же — это «нет» себе.

Непереводимо, но выразительно эту идею Р. Гамерлинг  отчеканивает в формуле:
любовь есть
«das lebhafte Sich;selbst;bejahen des Seins —
живое себе–самому — «да» бытия».
 
Любовь сочетает ценность с данностью,
вносит в ускользающую данность долженствование, долг;
а долг ведь и есть то, что дает данности долготу...
Это любовь единит два мира:
«в том и великое, что тут тайна, —
что мимоидущий лик земной и вечная Истина
соприкоснулись тут вместе».

Любовь любящего, перенося его Я в Я любимого,
в Ты, тем самым дает любимому Ты силу познавать в Боге
Я любящего и любить его в Боге.
Любимый сам делается любящим, сам подымается
над законом тождества
и в Боге отождествляет себя с объектом своей любви.
(...)

 Вместо отдельных, разрозненных, само–упорствующих Я
получается двоица, — дву–единое существо,
имеющее начало единства своего в Боге:
«finis amoris, ut duo unum fiant;
предел любви — да двое едино будут».
Но, притом, каждое Я, как в зеркале,
видит в образе Божием другого Я свой образ Божий.

(...)

 Любовь, по бл. Августину, есть «некоторая жизнь,
сочетающая или сочетать стремящаяся —
vita quaedam copulans vel copulare appetens».
(...)
 Это и есть веяние Духа Святого,
утешающего радостию созерцания,
вездесущего и все исполняющего сокровищем благим,
подающего жизнь, и своим вселением очищающего мир
от всякой скверны.

Но для осознания живо–творческая деятельность Его
делается явною лишь при высшем прозрении духовности.

... Но как конкретно раскрывает себя любовь, —
эта центробежная сила бытия, исходящая от знающего Истину?
 Не входя в подробности,
напомню лишь общеизвестное место (1 Кор 13:4–7)
из Павлова «Гимна любви», в котором сказано все:

«Любовь долготерпит,

Милосердствует, любовь

Нe завидует, любовь

Нe превозносится,

Не надмевается,

Не знает безобразия,

Не ищет своего,

Не прогневляется,

Не мыслит зла,

Не радуется о неправде,

А сорадуется истине.

Все покрывает,
Всему верует,
Всего надеется,
Всё переносит.

+