Заповедный стих

Владимир Микушевич
Поистине  habent  sua fata libelli, и у  книг  своя  судьба; за четыреста лет  своего  библиографического  существования  книга Николая  Гусовского  стала таким же раритетом или реликтом,  как  её герой  зубр.  Впрочем,  наша экологическая  аналогия не столь  безотрадна,  как во многих других случаях,  и  в двадцатом веке тиражи книги  стали расти  вместе  с поголовьем зубров.  «Песнь  о  зубре»  разделяет  судьбу самого  зубра,  что  подтверждает  её достоверность  и наводит  на мысль  о  таинственном  единении природы и  культуры.

Так или иначе,  когда в  1855 году в Петербурге Императорская Публичная Библиотека переиздала латинский  текст  поэмы тиражом  в сто  экземпляров  к пятидесятилетию Московского  Общества Испытателей Природы,  имелись  все  основания уподобить  в  предисловии  самому зубру  «старинное  сочинение  о  зубре – книгу  почти  совсем исчезнувшую о породе животных почти  совсем вымершей,  которой  остатки  сохраняются  еще только  в  нашем отечестве,  и то  в  одной  лишь  его местности»  (CARMEN Nicolai Hussoviani „DE STATURA FERITATE AC VENATIONE BISONTIS“. Petropoli, typis Academia Scientiarum Imperialis. MDCCCLV).

 К тому времени  в мире  библиофилов  о  книге  ходили  только слухи,  и распространялись разве что  смутные  легенды.  Уже  в  1776 г. учёный  библиотекарь  графов  Залуских жаловался,  что  единственный экземпляр поэмы,  находившийся  в  их библиотеке,  «коварно  похищен оттуда одним  книжным  вором,  который  сам  был  именитым поэтом»  (там же,  р.VI).

 Императорская Публичная Библиотека даже сочла нужным щепетильно подчеркнуть,  что  экземпляр поэмы,  находящийся  в  её распоряжении,  не  есть  экземпляр,  похищенный  из  библиотеки Залуских, а преподнесён  в  1853г.  почетным  корреспондентом  Императорской Библиотеки магистром Богословия,  ксендзом  Иосифом Малышевичем,  настоятелем Неводницкого  прихода в  Гродненской  губернии.  Во  всяком случае  к 1901 г.,  кроме Петербурга,  ещё  один  экземпляр поэмы находился  в  библиотеке князей Чарторыйских  (Краков),  другой  во Вроцлаве.  Теперь известен и третий экземпляр первого  издания,  хранящийся  в фондах Британского  музея.

Книга Николая  Гусовского  была впервые опубликована в Кракове, в  1523г.,  и  обстоятельства её написания не  лишены исторического интереса.  В 1518 году из  Кракова в Рим,  к папе Льву X,  отбыло  королевское посольство  во  главе  с  Эразмом Вителиусом,  епископом Полоцким.  На посольство  возлагалась  ответственная  и даже драматическая миссия.  Вероятно,  сложностью дипломатических переговоров  объяснялось  то,  что  посольство  задержалось  в  Италии до  1522 года.  Исторические перипетии  того  времени дают  представление  о  подоплёке  происходящего.

 В  1517  году Турция  оккупирует  Египет,  в  1520  году покоряет Месопотамию и Сирию.  В 1521  году турками взят  Белград.  Опустошительные набеги турок и  крымских татар превращаются  в  серьезную угрозу для  Польши и Литвы.  Епископу Полоцкому предстояло убедить  папу Римского  в том,  что  турецкое нашествие угрожает не только  государствам Восточной Европы,  но  и  всему христианскому миру,  и нужна коалиция  христианских государей,  чтобы дать  отпор мусульманскому вторжению.  Ситуация,  однако,  осложнялась  бурей,  сотрясавшей  тогдашний христианский мир.  В  1517  году в Виттенберге Мартин Лютер обнародует  свои девяносто  пять  тезисов  против индульгенций,  то  есть, против Римской Курии.  Угроза реформации,  очевидно,  была актуальнее для  папского  престола,  чем турецкая  агрессия,  что  не могло  не  сказываться  на переговорах с польско-литовским посольством.

Между тем папа Лев X,  достойный  представитель  блистательного рода Медичи,  известный меценат,  покровитель  искусств  и наук,  пользующийся репутацией  гуманиста,  не  склонен отказываться от  своего роскошного светского  образа жизни. Папа Лев X пренебрежительно называет выступление Лютера «монашеской  склокой»  и по-прежнему предаётся  пышным увеселениям.  По-видимому,  весной или  летом 1521  года он приглашает  польско-литовское посольство  на корриду, чтобы позабавить неким подобием боя  быков на римской арене.  Кто-то из приглашенных обмолвился  замечанием о  том,  как  схожи бой  быков и охота на зубров. 

Папа Лев X сам слыл знатоком и любителем охоты;  замечание не ускользнуло  от  его  внимания,  и папа пожелал получить чучело  зубра.  Эразм Вителиус не остался  глух к папскому красноречию. Он отправил письмо  виленскому воеводе Радзивиллу с просьбой о шкуре зубра,  да побольше,  и при  этом поручил Николаю Гусовскому сопроводить  будущее чучело  подобающим поэтическим описанием.

Николай Гусовский не  значился  в  составе посольства.  Позволительно  заключить,  что  он не был,  так  сказать,  лицом официальным, а принадлежал  к непосредственному окружению епископа Полоцкого.  Такого  ответственного  поручения мог удостоиться  только  книжник,  эрудит,  владеющий пером.  Возможно,  Николай  Гусовский  сопровождал епископа,  как его  личный референт,  если  говорить по-современному. Вообще,  следует прямо  признать:  наши  сведения  о  Гусовском ограничиваются  его  собственными сообщениями или признаниями,  которые не могут рассматриваться  как документальные,  поскольку они подчинены преимущественно художественной задаче.  Впрочем,  само наименование Hussovian,  то  есть  Гусовский,  содержит некоторые указания  на происхождение  автора.  Характерно,  что  оно  писалось также и  как Ussovius, а это  позволяет  предположить,  что  происходит  оно  от  слова «Уса»  или  «Усово».  Имелось  немало  селений  и рек  с подобным названием.  Гусовский  говорит,  что  он верхом на коне переплывал полноводный Борисфен,  то  есть Днепр.  Отсюда некоторые исследователи делают вывод,  что  Гусовский – уроженец  Могилёвщины или  Гомельщины.  Судя по урокам,  преподанным  будущему поэту,  отец  его  был  княжеским ловчим или  егерем,  а происходил из  обедневшего  боярского  или шляхетского рода.  Предполагают,  будто  Гусовский учился  в Краковском и в Болонском университете,  но документальные данные,  подтверждающие это,  небесспорны. 

Как бы то ни  было,  заказ епископа открывал перед стихотворцем-эрудитом блестящую карьеру;  и тем более  озадачивает его дальнейшая  судьба.  Поздние стихи поэта свидетельствуют  о  бедности,  недуге и одиночестве,  а его нарастающая  изоляция  среди современников прямо-таки  бросается  в  глаза.  Очевидно,  поэта постигла какая-то  трагическая  неудача,  или,  по  крайней мере,  несчастное стечение  обстоятельств.  Перед нами  историко-биографическая  загадка, и не остается ничего другого,  кроме  как искать  в  самой поэме  ответа на вопрос,  более актуальный для нас,  чем кажется на первый взгляд.

Уже посвящения,  предваряющие поэму,  характеризуют автора вполне определенным образом.  Перед нами,  несомненно,  интеллектуал-гуманист,  всем своим существом приверженный Ренессансу.  К секретарю польской  королевы Лодовико Альфио,  образованнейшему неаполитанцу, доктору римского  и  канонического  права,  поэт  обращается  как  гуманист  к гуманисту,  к своему единомышленнику,  хотя и  высокопоставленному.  Перед самой Боной,  королевой Польши,  великой  княгиней Литвы, Гусовский  отстаивает  интересы ученых мужей,  прозябающих в убожестве и  лишениях;  он смело  напоминает,  что  величие  государства зиждется  скорее на доблести духа,  нежели на телесной  силе.  Он явно  чувствует  себя  представителем этих интеллектуальных сил,  томящихся  в небрежении. 

Далее  в  тексте поэмы поэт  засвидетельствует  свою начитанность,  более широкую,  чем у других гуманистов,  ибо,  кроме  латинских книг,  он прочитал и много  книг русских,  писанных греческими  буквами,  то  есть  кириллицей  (это  обстоятельство,  возможно,  подтверждает  восточнославянское происхождение  Гусовского).  В то же время,  обращаясь  к читателю,  поэт  прибегает  к формулам вежливого самоуничижения,  отчасти выходящего  за пределы традиции,  как того требует замысел поэмы.  Почти в духе Руссо или будущих романтиков поэт подчёркивает свою лесную первозданность или даже первобытность:  «Лучше ты пишешь,  я  лучше стреляю из  лука».  Триста лет спустя Игнатий Бабяцинский изберёт эту строку эпиграфом к своему двухтомному «Искусству охоты»,  напечатанному в Вильно,  из чего мы вправе заключить:  Николай  Гусовский не  был забыт у себя на родине.  Искусная безыскусственность процитированной строки отличается подлинной художественной изощрённостью в  контексте поэмы.  Недаром далее поэт  обрисует Амура с  его  луком,  заклиная шалуна не  стрелять  с дерева в  сердце.  Так  стрельба из  лука в духе анакреонтиков  и трубадуров уподобляется искусству и  любви,  а лук противопоставляется перу,  быть может,  лишь для  того,  чтобы намекнуть на меткость  поэтического  слова в  сравнении со  словом книжным.

Наследие Н.Гусовского продолжало вызывать подспудный,  но напряженный интерес  вопреки официальному замалчиванию.  Виктор Дорошкевич прослеживает дальнейшее влияние Н.Гусовского на литературу Польши,  Литвы и Белоруссии.  Под этим углом зрения он рассматривает поэму Яна Радвана «Радзивилиада»  (Вильно,  1588),  в  которой  находит патриотические мотивы Гусовского.  Широко распространено мнение, согласно  которому Адам Мицкевич  откликается на  «Песнь  о  зубре»  в своем  «Пане Тадеуше».  Традиция,  сказавшаяся  в  «Песне  о  зубре»,  была столь  перспективной,  что  ей  отдали должное и  те,  кто,  по  всей вероятности,  никогда не  слышал имени  Гусовского.  Не  от  Гусовского ли тянутся нити  к  «Слонам» Леконта де Лиля? Не поэмой ли  Гусовского  представлен  один из  первых прецедентов живописной предметности, определяющей  «Новые  стихотворения» Рильке? И наконец,  не к Песни ли о  зубре восходит  «Зверинец» Велимира Хлебникова,  «сад,  сад, где взгляд зверя  больше значит,  чем груды прочтённых книг?»
Однако  бессмертие поэта осуществляется в измерении,  где пристрастия потомков совпадают со  вкусами современников,  чьими  глазами мы и попытаемся взглянуть на поэму.  Прежде всего,  мы отдадим тогда должное античной форме  «Песни о зубре»  и задумаемся о  её истоках.  Поэма лишена традиционного эпического  сюжета и потому напоминает  «Работы и дни»  Гесиода или  «Георгики» Вергилия.  Приходит на ум и поэма Лукреция Кара «О природе вещей».  Недаром в поэме Гусовского  иногда видят сочинение по  естествознанию,  хотя это несправедливо в отношении Гусовского,  как и в отношении Лукреция. От  «Работ и дней»  «Песнь о  зубре»  отличается  отсутствием дидактической тенденции,  которая,  впрочем,  и у Вергилия трансформируется в неуловимую лирическую метафизику иногда с мистическим подтекстом.  Да и у Лукреция Кара поэтическая  стихия явно  берет верх над натурфилософией.  «Песнь о  зубре»  имеет вполне определенную идейную направленность,  но дидактический тон был бы неуместен в поэме,  адресованной интеллектуально-политической элите,  включая самого папу Римского и королеву Польскую.  Тем более знаменательно, что перед нами произведение,  по преимуществу поэтическое,  быть может,  вопреки своим первоначальным установкам.  И в этой связи среди античных ориентиров Гусовского  возникает ещё одно имя.  Мандельштам замечает,  что  средневековье льнуло к Гомеру и боялось Овидия. Возрожденческие устремления Гусовского  особенно  ощутимы в  том,  что Публий  Овидий Назон осязаемо присутствует  в  его поэме.  Для автора,  поскольку он представлен в поэме,  характерна своего  рода овидиевская  ситуация.

В самом деле:  Гусовский вроде бы послан своим королем в Рим, откуда Овидий  выслан своим императором в Скифию,  а родина Гусовского  с точки зрения римлянина – та  же Скифия,  только  она ещё севернее и суровее тех мест,  где Овидий кончил  «свой век блестящий и мятежный».  Так вычерчивается еще одна линия:  Гусовский и Пушкин. Предвосхищая Пушкина,  Гусовский тоже как бы обращается к Овидию: «Не славой,  участью я равен был тебе...»  Сперва такое предположе¬ние озадачивает.  Разве Гусовский не оказался в Риме,  куда Овидий мечтал вернуться до  самой  смерти?  Однако  безвестный уроженец Усова отнюдь не упоён величием и соблазнами мирового  города.  Всеми своими помыслами он стремится на свою далекую,  северную,  скудную родину, как Овидий стремился  в  свой роскошный,  просвещенный Рим.  Отсюда лирическая напряжённость  «Песни  о  зубре».  Однако,  в  отличие от  Овидия,  Гусовский – поистине   «суровый  славянин»  по  определению Пушкина.  Судя по многим признакам,  он тяготится  своей миссией,  быть может,  невольной и непрошенной,  и у него,  как мы увидим,  действитель¬но,  были основания переживать  своё затянувшееся пребывание в Риме как опалу или даже ссылку.  Однако  его  стиль,  подчёркнуто  сдержанный и мужественный,  не страдает экзальтацией и совершенно чужд овидиевской чувствительности.  Автор поэмы – охотник и воин,  и  его  элегическая погоня  за невозвратимым прошлым,  - в сущности,  ностальгия; Гусовский скорее охотится за своими воспоминаниями,  чем оплакивает утраты.  Вообще,  латынь Гусовского по  своей художественной функции отчасти аналогична гетскому языку,  на котором Овидий начал писать в  ссылке не дошедшие до нас поэмы,  с той только разницей,  что до нас дошла именно  такая  иноязычная поэма Гусовского,  хотя вряд ли латынь  ощущалась им как чужой язык.

Высказывалось мнение,  будто Гусовский думал не на том языке, на котором писал и  как бы переводил на латинский язык некий  внутренний неписанный славянский оригинал.  Подобное мнение можно принять как художественно-психологическую метафору,  но рискованно заводить её чересчур далеко.

  Каждый лингвист знает,  что не только писать, но даже бегло читать на языке нельзя,  когда про  себя переводишь текст на родной язык.  Подобное двуязычие обескровило  бы латинский стих Гусовского,  придало  бы ему схематичность и скованность,  несомненно,  отсутствующую в оригинале.

  Очевидно,  автор  «Песни о  зубре» думал по-латыни,  как всякий образованный человек того времени. Другое дело,  что от этого  он не становился да и не чувствовал себя римлянином,  в отличие от многих своих современников.  Многое свидетельствует  о  том,  что даже для Данте и Петрарки самоотождествление с политической и литературной традицией первого Рима было лишь  героической иллюзией.  Гусовский свободен от подобных иллюзий и открыто  говорит от  лица своей  литовско-славянской родины.  Этой прямотой поэтического  высказывания  объясняется то,  что его поэма не перегружена различными аллюзиями,  цитатами и другими риторическими ухищрениями,  характерными для других гуманистов-эрудитов.  Латынь для Гусовского – это не только и не столько средство общения,  сколько определенная культура и поэтика. Латынь в поэзии Гусовского имеет вполне определённую интеллектуально-художественную функцию.  Его латынь одновременно  организует и анализирует мир,  гуманизирует  его, упорядочивает. Читая Гусовского,  вспоминаешь,  что латинская терминология до  сих пор осталась в  естествознании,  в медицине и в юриспруденции.  Стих Гусовского  терминологичен. Латинское слово у него не просто  обозначает предмет,  но  выявляет  его  сущность,  включает его в некую культурную иерархию.  Между словом и предметом образуется некий зазор,  дистанция, оттеняющая самобытность и первичность предмета.  Уже у Гусовского  отчётливость  сочетается  с мягкостью рисунка,  что характерно  именно для  славянской и,  особенно,  для  белорусской поэзии.  В этом Гусовский – истинный предшественник Янки Купалы и Максима Богдановича.

Поэтика Гусовского,  естественно,  обнаруживает  всю свою специфику в том,  как он обрисовывает зубра.  Эта задача для него  во многих отношениях терминологическая.  В посвящении королеве Боне латинское «bison» прямо  сопоставляется со  славянским «зубр».  Далее в текст  вписывается еще одно латинское наименование «Urus», причем неясно,  два ли синонима перед нами,  обозначающие одно и то же животное или два обозначения двух разных видов.  Известный зоолог Брэм, например,  категорически настаивал на том,  что  в Европе оби¬тали два разных вида диких быков, Urus – это  не зубр,  а тур, который давно вымер.  Напротив,  Даль пишет о зубре:  «Нет сомнения, что это наш древний гнедой тур,  который водился повсюду,  и с которым ратовал еще Владимир».  Выходя  за пределы естествознания,  вопрос этот непосредственно касается интересующего  нас предмета.  Неслучайно  в тексте поэмы наименованиям  «bison» и «urus» предшествует бык  (taurus), а латинскому слову «taurus»  родственны и русское «тур»  и литовское «tauras»,  обозначающее также и зубра.

Такая игра значений приобретает  в поэме живописную динамичность. Зубр выступает  в  своей литовско-славянско-латинской семантике.  Средневековые бестиарии выявляли значение каждого животного в книге мира,  сотворенного Богом.  Так, легендарный единорог обозначал Христа,  бобёр – праведника,  а ёж – сатану.  Каждое животное истолковывалось как аллегория некоей идеи.

 Возрождение преодолевало многосмысленную романско-готическую аллегоричность пластически живописной изобразительностью,  и Гусовский в этом смысле сродни художникам Возрождения.  Его зубр – это настоящий доподлинный зубр с косматой гривой,  бык,  похожий на упитанного  козла.  Гусовский, действительно,  показывает дикую стать зубра и охоту на него,  как он обещает  в  латинском заглавии поэмы.  «Песнь  о зубре»  осталась  бы высокохудожественной,  даже если  бы она исчерпывалась  такой живописностью,  уподобляясь запискам  охотника не в тургеневском,  а в аксаковском смысле слова.  Но  хотя зубр Гусовского – не   аллегория, он все же символ.  Во-первых,  зубр – символ дикой,  суровой,  но по-своему могучей и неукротимой родины.  Во-вторых,  зубр в своем отношении к лесу,  к себе подобным   и к врагам знаменует некую норму,  непререкаемую естественность  бытия.  Но и этим не исчерпывается его  суть.  Особую весомость приобретают строки о непреклонном мужестве зубра,  над которым берёт  верх лишь мужество охотника. Вчитываясь в них,  постепенно убеждаешься,  что  зубр – не  только зубр. Чем подробнее живописуется дикая стать зубра,  тем очевиднее, что  вся  его апология – в сущности,  развернутое сравнение,  и в этом истинный сюжет,  эпический потенциал стиха.

Зубру в поэме уподобляется праведный государь, великий князь литовский Витовт. В этом уподоблении стержень поэмы, без  которого она рассыпалась  бы на отдельные художественные находки,  детали и подробности.  Князь Витовт  (Витаутас,  I350-I430)  был выдающимся военачальником,  который в  союзе с Польшей и Русью разгромил  в I4I0 г.  под Грюневальдом воинство  Тевтонского  ордена,  приостановив его дальнейшее продвижение на Восток.  Для Гусовского  князь Витовт «миролюбив,  но притом войны пламенеющий светоч».  Миролюбие,  основанное на воинской доблести,  -   высшая добродетель  государя,  его правота,  залог народного  благосостояния.  Поэт подчёркивает,  прежде всего,  непреклонную справедливость  князя,  при котором изобличённые преступники сами спешили умереть.  Эти  строки в поэме намекают на историческое происшествие.  Говорят,  что  во  время Грюневальдского похода два княжеских дружинника обокрали церковь.  Князь приговорил обоих к повешению,  и  они сами соорудили себе виселицу, да ещё торопили друг друга,  накидывая  собственноручно верёвку себе на шею.  Беспощадный  к лихоимцам,  корыстолюбцам и лжесвидетелям,  Витовт защищал мирный крестьянский труд.  Однако  в  княжение Витовта для  воина и хлебопашца школой доблести и добродетели  (по-латыни то и другое обозначается  одним словом «virtus»)  остаётся охота.  Так раскрывается подлинный смысл строк,  посвящённых мужеству зубра.  Зубр и праведный князь не отождествляются на уровне текста,  но непрерывно соотносятся и сопоставляются на протяжении всей поэмы,  так что доблести одного раскрываются в  образе другого.  В такой  героической взаимности дают себя знать  вечные,  нерушимые устои природы,  на которых: зиждется истинная  государственность.

В подобном соотнесении,  на наш взгляд,  сказывается специфическая  начитанность Гусовского  в древнерусских книгах.  Он мог читать и  «Поучение» Владимира Мономаха,  пафос которого явно  предвосхищает апологию государственной мудрости в  «Песни о зубре».  «Два тура метали меня рогами вместе с конем»,  - читаем у Мономаха.  Вольную или невольную перекличку с этой строкой легко  обнаружить в поэме Гусовского.  Но разительнее всего перекличка со  «Словом о полку Игореве»,  где туром именуется князь Всеволод: «Яръ туре Всеволодъ!  Стоиши на борони,  прыщеши на вои стрелами, гремлеши о шеломы мечи харалужными.  Камо Туръ поскочяше,  своимъ златымъ шеломомъ посвечивая,  тамо  лежатъ поганыя  головы Половецкыя; поскепаны саблями калеными шеломы Оварьскыя отъ тебе Яръ Туре Всеволоде».  Вся  «Песнь  о  зубре»  строится  если не на подобном приёме,  то  на подобном мироощущении.  У нас нет никаких подтверждений тому,  что Гусовский читал «Слово  о полку Игореве»,  хотя и это не исключается.  Однако  традиция восточнославянского Слова,  несомненно,  определяет  внутренний строй «Песни о зубре»,  трансформируясь в  латинском стихе.

В историческом контексте  своей эпохи  «Песнь  о  зубре» функционально  соответствует  «Слову о полку Игореве»,  и на таком соответствии основывается  своеобразие её художественной структуры.  Карл Маркс видел смысл  «Слова о полку Игореве»  в призыве русских князей к единению.  Такую же задачу ставил перед собой и автор  «Песни о зубре».  Он также призывал христианских государей сплотиться перед натиском иноверных полчищ.  «Песнь  о  зубре»,  как и  «Слово  о полку Игореве»,  рисует широкую картину народной жизни и народных бедствий.  Любопытно,  что  как и в  «Слове о полку Игореве»,  автор уделяет в своей поэме немало  внимания дохристианским верованиям и повериям своего народа.  Гусовский уподобляет врачующей силе целебных трав чарующую мощь песни,  в которой как бы совпадает поэтическое искусство  вещего Бояна и плач Ярославны,  заклинающей стихии.  Как некий аналог Ярославны выступает Медея,  вскользь упомянутая в поэме.  «Слово  о полку Игореве» заканчивается паломничеством князя Игоря: «Игорь едет по Боричеву къ Святей Богородици Пирогощей».  «Песнь  о  зубре» завершается пространным обращением к Деве Марии.  У Гусовского Царицу Небесную готов восславить  «голос  всех тварей»,  и в этом стихе угадывается  стих Слова:  «Страны ради,  гради весели...».

Христианство для Гусовского – могучая   сила,  сплачивающая народы.  Поэтому вместе с некоторыми другими  гуманистами он вёл упорную полемику против Реформации,  в которой видел начало разобщающее и разъединяющее,  направленное против духовного универсализма.  И в христианстве Гусовский отстаивал прочные незыблемые основы народной жизни,  гармонию самого вселенского  бытия.  Его  латынь – тоже проявление  гуманистической христианской  всечеловечности.  Латынь  Гусовского – язык балто-славянского и всеевропейского  единения.  В  своем стихе Гусовский не просто  синтезирует разные культуры,  он оживляет исконную балто-славянскую общность,  истинным символом-тотемом которой становится зубр-тур.

Однако универсалистские чаянья поэта были плохо  вознаграждены историей.  В 1521  году умирает папа-гуманист Лев X,  и  отпадает надобность  как в  чучеле зубра,  так и  в  сопроводительной поэме.  А в 1522 году умирает  сам Эразм Вителиус,  епископ Полоцкий,  покровитель поэта.  Уже за год до этого  он был освобождён от своих посольских полномочий.  Сильные мира сего утратили интерес к его патриотической миссии,  а это  влекло за собой немилость короля Польского Сигизмунда.

Гусовский упоминает короля Сигизмунда в своей поэме кратко и небрежно.  Он явно противопоставляет  ему великого князя Витовта,  в чём прочитывается не каприз поэта,  а определённая политическая ориентация.  Сигизмунд I  был прозван современниками сенаторским королем; он опирался  в своём правлении на самовластных магнатов,  а Гусовский был сторонником и певцом шляхетской вольницы,  чью поддержку умело использовал и ценил великий князь Витовт. 

Современный исследователь Владимир Колесник убедительно доказал,  что именно  так следует понимать противопоставление двух властителей в поэме.  Гусовский не просто воспевает патриархальную старину,  представленную зубром,  он воспевает свободную независимую личность.  Русский историк Георгий Федотов видел исторический путь к свободе в том,  чтобы свободу для немногих распространить на всех.  Певцом такого пути к свободе и стал Николай Гусовский.  Вместе с безымянным автором «Слова о полку Игореве,  он выбрал участь славянского поэта,  для которого  безвестность в настоящем нередко означает  бессмертие в  будущем.