Дерек Уолкотт. Омерос. Глава двенадцатая

Алла Шарапова
Дерек Уолкотт.

Омерос.

Глава двенадцатая

1.

В нашем доме теперь типография. По аллее
Я подхожу к двери, там стоят решетки,
И за них уцепился кустик бугенвиллеи.

Тот же чердак, небольшое окно без фортки,
Там спали мы с братом. Ниже комната мамы.
Письменный стол ее, но другая кровать,

Не та, на которой нам запрещали лежать.
На конвейер ложатся листки рекламы,
Над ними пассы проворных девичьих рук.

Я вспомнил детство, белый свой негатив
В темной комнате, швейной машины круг,
Свежие рубчики выстиранных простынь,

Трельяж, его ангельских крыльев светлую синь.
И он навстречу из мрака – тот, чьим был этот дом.
Властным движеньем остановил колесо,

Я вижу его большой и средний в грязи.
Он проходит не мимо всего, а сквозь все.
Я различаю его черты так же четко,

Как черно-белые полосы жалюзи.
Не столько он сам, сколько автопортрет,
Его акварель. В левой руке у него блокнот.

- В этой книжице, помнишь, мои стихи.
Собственно, кажется, с них началось твое чтенье.
Есть неплохие, но столько и чепухи.

Глупый, ты не тому отдавал предпочтенье.
Дай на тебя посмотреть, подойди, присядь-ка.
Был мальчик, а тут какой-то усатый дядька

Вдвое старше меня. – Папа, как же похож твой голос!
Включили ротатор. В ухоженной ветхости дома
Многое было обоим нам незнакомо.

- Все-таки хорошо, что я умер не на Карибах.
А деду спасибо: хоть он сотворил из меня бастарда,
Но он назвал меня Варвик, по графству, родине барда.

В литературу я не вошел ни одной строкой.
Тебе ж повезло, что дед был родом из Варвикшира,
Над тобою, возможно,  витает душа Шекспира.

В первый день апреля мы умерли оба, а он родился.
Увидев мать твою в роли Порции, я влюбился.
И тоже меня, как того короля, доконало ухо.

Поэтому ты удачлив, - сказал он рассеянно-сухо.
И вдруг по щеке на блокнот скатилась слеза.
- Вон там, на дворе, это моя лоза!

Мелкая, кислая шасла, но все-таки виноград.
Странно, я был уверен, что я ее сжег.
Листья как будто мех. Иди, потрогай, сынок.

- А кто он был, этот Варвик? – Тут все во мне содрогнулось.
На голове его был виноградный венок.
Он исчез – за окном виноградная гроздь покачнулась.



2.

Отсветы на тротуаре – полусепия, полусвет,
Словно штамп ядовитый, который насквозь прогрыз
Строчку открытки. Улица Грасс. Часовня, куда он ходил много лет.

Он смотрит вновь на знакомый резной карниз,
Такой же точно рисунок вверху, у мансарды,
На окнах веранды наморщились жалюзи.

Морщины  тетушки, бледные лица кузин,
Не то монастырь, не то сумасшедший дом –
Неизменная жизнь, обведенная вечным окном.

Жара нестерпима, но эти, всему вопреки,
Сменяют одна другую на вахте возле окна,
Откуда, свисают, как белые крылья, их локотки.

И в кресло-качалку седая жизнь с головой ушла.
А черный город куда-то спешит босиком,
И звон начинают привычные колокола.

Никем не узнанный, в белом костюме отец идет прямиком,
А они мечтают о вайе, чей запах так сладок,
Нижут свой бисер и холят своих лошадок.

В молитвах они вновь и вновь призывают Творца,
На бархатных валиках вновь вышивают сердца.
Больше никто, только я, этим утром видел отца.

3.

Рабочие шли мимо нас. Тренировочные штаны,
Шлемы под мышками. Колокольные звоны
Напомнили им, что к делу они приступить должны.

Они сошли на газон, под стебельчатые колонны.
Асфальт горел, как утюг, по нему не ходили.
Квартал опустел, и только автомобили

Фырчали, вздымая рожки погашенных фар.
Зеленая площадь – листка разграфленный квадрат,
Неба кусок над ней – голубой конверт.

Он шел чуть поодаль, оглядываясь на фонтан.
Чугунный павлин топорщил перья, дверь в сад была заперта,
И пальма похожа была на капустный кочан.

Мы ждали, когда нас в райские впустят врата,
Но я не стал говорить с ним о жизни новой.
Он был не  моим отцом, а тем, что в уме породил я сам,

Белой тенью, пасхальной лилией, тонким сном,
Порывом ветра, отпавшей веткой кленовой,
Царапнувшей мягкий асфальт своим острием.